Страница:
Д'Эстерваль, красивый сорокопятилетний мужчина прекрасного телосложения, обладал ужасными страстями, превосходным половым членом и странностями, которые выражались в искусстве наслаждения и о которых мы рас– скажем позже, когда придет время. Ничуть не стыдясь своего нынешнего положения, Д'Эстерваль и его неистовая супруга держали постоялый двор только потому, что это способствовало удовлетворению их отвратительных желаний. В Пуату они имели роскошный дом в живописном месте, который был приготовлен на случай, если фортуна перестанет взирать сквозь пальцы на их прегрешения.
А в доме, где оказалась Жюстина, было только две служанки. Они жили здесь с самого рождения, ничего другого не видели, никуда не выезжали, купались в изобилии, пользовались благосклонностью хозяина и хозяйки, которые потому и не опасались, что они убегут. Провизией занималась мадам Д'Эстерваль, она раз в неделю ходила в город купить то, чего не давала ей ферма. В семье, насквозь развращенной, царила полная идиллия: зря думают, будто не бывает прочных злодейских союзов. Если что-то и разрушает эти гнезда, так только несходство нравов и обычаев, но когда там полное согласие, когда ничто не противоречит образу жизни их обитателей, нет сомнения в том, что они найдут свое счастье в лоне порока, как другие находят его в добродетели, ибо не то или иное существование делает человека счастливым или несчастным – лишь раздор погружает их в уныние, а это страшное божество появляется лишь там, где царит разногласие вкусов и привычек. Ревность также не нарушала покой этой крепкой семьи. Доротея, наслаждавшаяся удовольствиями своего мужа[45], давала волю своим необузданным страстям, только когда он предавался излюбленным утехам, и наоборот, Д'Эстерваль побуждал жену сношаться при всяком удобном случае и никогда так бурно не извергался, как в те моменты, когда видел ее в чужих объятиях. Подумайте сами, можно ли поссориться при таких убеждениях? И если Гименей осыпает розами цепи, которыми связывает двух супругов, возможно ли, чтобы они помышляли о их разрыве?
Между тем, в комнате заезжих торговцев Жюстина всеми способами, впрочем, не осмеливаясь высказаться до конца, убеждала их в близкой опасности. Ее чувствительная и мягкая душа не могла сделать выбор между ужасной обязанностью привести на эшафот своего Хозяина и столь же ужасной вероятностью погубить невинных. Д'Эстерваль, которого уже охватывали описанные выше страсти – застать своих гостей в разгар наслаждения и препроводить их из объятий Венеры в руки смерти – и который с этим коварным намерением всегда подсылал к ним девушку, дрожал от нетерпения за дверью, сгорал от желания увидеть Жюстину в деле-и внутренне проклинал ее за недостаток средств, употребляемых ею для искушения путешественников, как вдруг один из них, схватив нашу отважную героиню, повалил ее на кровать, не дав ей времени опомниться.
– О сударь, что вы делаете? – закричала кроткая девушка. – Какое ужасное место вы нашли для таких дел? Великий Боже! Да вы знаете, где находитесь?
– Что такое? Что вы хотите сказать?
– Отпустите меня, сударь, я вам все открою… Ваша жизнь в опасности, выслушайте же меня.
Другой, более хладнокровный, убедил своего товарища забыть на время о похоти, и оба попросили Жюстину открыть тайну, на которую она намекнула.
– Посреди леса, господа, в разбойничьем логове – вот где вы хотите заняться такими делами! У вас хоть есть чем защищаться? Какое-нибудь оружие?
– Конечно, вот пистолеты.
– Хорошо, господа, не выпускайте их из рук. Пусть самозащита больше заботит вас, чем непристойности, которыми вы как будто собираетесь заняться.
– Слушай, курочка, – сказал один, – ты можешь изъясняться понятнее? Получается, что нам грозит беда?
– Ужасная, сударь, непоправимая… Во имя неба приготовьтесь: вас должны убить этой ночью.
– Вот что, детка, – сказал другой, чей пенящийся член только что пытался обследовать тело Жюстины, – скажи, пусть принесут вина и свечей, а завтра мы тебя отблагодарим.
Жюстина спустилась вниз и, открыв дверь, увидела, как Д'Эстерваль тискает свою жену: супруги приникли к щели в перегородке, готовясь насладиться сладострастным зрелищем и возбудиться для злодейства.
– Почему ты не позволила изнасиловать себя? – грубо спросил хозяин. – Разве не было тебе сказано, что только это развлекает меня? Ну ладно, время не терпит: скажи, чтобы им принесли все, что они хотят, и оставайся одна в гостиной.
Дальше все было спокойно, и, как и следовало ожидать, наши торговцы приготовились защищаться. Увы, это было бесполезно… Раздался страшный грохот.
– Они попались! Попались! – закричал д'Эстерваль. – Сюда, Доротея, ко мне, Жюстина; я их поймал, мерзавцев!
Д'Эстерваль бежал первым со свечой в руке, все трое – так как они вели с собой Жюстину – спустились в подвал, и там изумленным глазам нашей бедной героини предстали путешественники, оглушенные внезапным падением: оба лежали на полу и оба были безоружны!
Здесь проницательный читатель поймет, что все это произошло благодаря хитрому люку и что пистолеты, оставленные на столе, не смогли последовать за своими владельцами вниз.
– Друзья, – начал Д'Эстерваль, приставив к груди каждого по пистолету, – согласитесь, что вас предупреждали, так почему же вы не были начеку? Теперь вот что, сосунки: есть одно средство, чтобы выйти отсюда, так что не отчаивайтесь. Видите этих двух женщин? Одна – моя супруга, она еще красива, что касается другой, вы ее уже пощупали – это королевское лакомство. Так вот, вы совокупитесь с обеими на моих глазах, и ваша жизнь спасена, но если нет, если вы немедленно не займетесь этим, тогда…
И тут д'Эстерваль, не дожидаясь ответа, бессовестная мадам д Эстерваль, чьи страсти разгорались в предвкушении гнусностей, отстранила мужа, расстегнула пленникам панталоны и стала сосать им члены.
Трудно перейти от страха к удовольствию, но кто знает, на что способна природа, когда речь идет о самосохранении? Доротея взялась за дело с такой ловкостью, так умело успокоила и приласкала обоих несчастных, что они уступили, и вот два фаллоса круто взметнулись вверх. Рядом стоял диван, один из торговцев уложил на него жену хозяина и овладел ею. Жюстина начала капризничать, и если бы не угрозы д'Эстерваля, вряд ли восторжествовал бы товарищ долбилыпика Доротеи, но сила есть сила – пришлось подчиниться. Совокупление было в самом разгаре, когда появились обнаженные служанки с розгами в руках, спустили панталоны с обоих мужчин, обнажили их ягодицы перед жадным взором д'Эстерваля и отхлестали их в такт ритмичным движениям. Затем в игру вступил сам хозяин; он поглаживал и похлопывал мужские и женские зады, резвый и ветреный, как бабочка, он перелетал от одних прелестей к другим, его своенравный член сначала почтил присутствием седалища пленников, потом содомировал лежащих на боку Доротею и Жюстину, но скоро оставил их, набросившись на служанок.
– Теперь, – сказал он жене, вторгаясь в потроха того, который сношал Жюстину, – следи за своим, а этого я беру на себя.
В этот момент служанки взмахнули розгами над его задом, посыпались удары, одновременно грохнули два выстрела, и оба путешественника вскрикнули в последний раз… Несчастные умерли во время оргазма – как раз этого добивались их палачи. Лицо и грудь Жюстины залила кровь вперемежку с мозгами человека, извергнувшегося в ее объятиях – того, которого содомировал д'Эстерваль.
– Черт побери мою трижды грешную душу! – взревел злодей, испуская свою сперму. – Будь проклят тот, кто не знает сладострастия, которым я только что осквернил себя! В мире нет ничего слаще и пикантнее!
– Чудовище! – простонала Жюстина, выбираясь из-под вмиг отяжелевшего мертвого тела. – Я думала, что видела всевозможные преступления, но таких даже не могла себе представить. Радуйся, грешник: твоя жестокость превзошла все, что я до сих пор знала.
Но антропофаг вдруг рассмеялся, глядя на жену.
– Что ты делаешь?
– Я все еще кончаю, – отвечала та. – Сними с меня эту дохлую тушу, потому что член у нее стоит по-прежнему, и мне кажется, пролежи она на мне десять лет, я десять лет не перестану кончать.
– Сударь, – взмолилась Жюстина, – прошу вас, сударь, уйдем из этого ужасного места.
– Ну уж нет! Как раз здесь я и люблю сношаться; эти окровавленные жертвы моего злодейства возбуждают мою похоть, член мой восстает, когда я смотрю на них. Вас здесь четверо женщин: ложитесь по двое на каждый труп – это будут ложа, на которых я буду сношать вас.
Распутник как сказал, так и сделал: он прочистил все – и влагалища и зады. Он дошел до того в своей ужасной гнусности, что еще раз проник в охладевшие седалища жертв и извергнулся там три или четыре раза. Затем все поднялись.
Похоронами занялись служанки. Д'Эстерваль с женой собрали добычу, а остатки поклажи и вьючных животных закопали в глубоком овраге возле дома, где уже покоилось имущество других несчастных, нашедших смерть в этой адской гостинице.
– Сударь, – заговорила Жюстина, когда погребальные хлопоты закончились, – если вы хотите, чтоб, я пыталась спасать жертвы, объясните мне механизм ваших ловушек, ведь без этого у меня ничего не получится.
– А вот этого ты никогда не узнаешь, дитя мое, – ответил Д'Эстерваль. – Пойди осмотри комнату постояльцев, и ты увидишь, что там все в порядке. Я – волшебник, девочка, и никто не разгадает мои фокусы. Ты должна стараться и продолжать в том же духе, это диктует тебе добродетель, религия и честь, но боюсь, что все бесполезно.
Когда пришло время спать, и муж и жена выразили желание провести остаток ночи с Жюстиной, и было решено, что девушка ляжет с ними обоими в большой кровати. Оба захотели ласкать ее, и кроткой Жюстине пришлось предоставить переднюю часть хозяйке, а ягодицы – ее мужу. До самого утра ее то возбуждали, то сношали, то ласкали или унижали, и она окончательно поняла, что все, случившееся с ней в монастыре Сент-Мари, было лишь прелюдией к тем сладострастным сценам, которые будут исполнять с ней эти новые поклонники распутства и злодейства. Жестокая Доротея, неутолимая в своих извращениях, пожелала бить Жюстину хлыстом, муж держал бедную девочку, и она страдала так, как никогда в своей жизни. Потом злодейская парочка развлекалась тем, что гоняла ее голую по всему темному дому, пугая видениями недавних жертв. Оба прятались в углах, чтобы нагнать на бедняжку еще больше страха, когда она подходила близко к засаде, на нее сыпались беспощадные пощечины и пинки. В довершение всего муж швырнул ее на пол посреди комнаты и овладел ее задом, в то время как жена мастурбировала в темноте, наслаждаясь стонами. Перед самым рассветом они положили ее в середину: хозяйка сосала ей рот, хозяин влагалище, и так они мучили ее два часа. Наконец Жюстину отпустили истерзанную, униженную, выжатую до последней капли, но после сытного завтрака, после хорошего обхождения – поскольку дело не касалось распутства – она немного успокоилась в решимости не участвовать по своей воле в этих гнусностях и в надежде когда-нибудь счастливо избавиться от них.
Прошло два дня без новых постояльцев. Чего только не предпринимала Жюстина за это время, чтобы обнаружить хитрость, посредством которой Д'Эстерваль швырнул несчастных из их комнаты в подвал. Она сразу подумала о люке, но несмотря на все поиски, ничто не подтвердило ее подозрения. А если это все-таки был люк, что она могла поделать? Может быть, предупредить путников остерегаться того или иного места в комнате? Но если существует несколько люков? Ловушкой мог быть весь пол, а других комнат обреченным жертвам не предоставляли. Она пребывала в обескураженности, и ей стало казаться, что спасти постояльцев невозможно. Она поделилась этим соображением с мадам Д'Эстерваль, которая ее уверила, что Жюстина ошибается, что если она постарается, непременно раскроет секрет.
– О мадам, помогите же мне!
– Но это значит отказаться от самого большого из моих удовольствий.
– Неужели вам так нравятся эти ужасы?
– Нет ничего сладостнее, чем обмануть человека … почувствовать, как он умирает в твоих объятиях… Как восхитительно нанести ему роковой удар в тот миг, когда он испытывает высшее блаженство, эта битва между Парками и Венерой невероятно кружит мне голову, и я уверена, что если бы ты попробовала, ты быстро пристрастилась бы к этому.
– О мадам, какая бездна извращений!
– Но извращение есть пища для удовольствия, которое без этого становится пресным. Чем было бы сладострастие без излишеств?
– Но как можно доводить их до такой степени?
– Пожалей меня… пожалей меня, моя девочка, за то, что я не могу еще больше разнообразить их. Если бы ты только знала, что творится в моем воображении, когда я наслаждаюсь! Что оно мне рисует, на что оно способно! Поверь, Жюстина: то, чем я занимаюсь, намного скучнее того, чего бы я желала. Почему, например, мои желания должны ограничиться этим дурацким лесом? Почему я не царица мира! Почему не могу охватить своими неистовыми страстями всю природу! тогда каждый час моей жизни был бы отмечен злодейством, каждый мой шаг кончался бы убийством. Я мечтаю о беспредельной власти только затем, чтобы купаться в преступлениях: я хотела бы превзойти в ужасах всех жестоких женщин древности; я бы хотела, чтобы во всех уголках вселенной люди трепетали при упоминании моего имени. Разве простой анализ преступления недостаточен, чтобы воздать ему хвалу? Что есть преступление? Это поступок, когда, растаптывая людей, мы высоко возвышаемся над ними; это поступок, который делает нас владыками жизни и состояния окружающих и, следовательно, увеличивает дозу счастья, которым мы наслаждаемся, за счет того, что отнимаем у других. Возможно, ты скажешь, что не будет полного счастья, завоеванного в ущерб другим людям? Чепуха! Оно и является счастьем только при условии его узурпации, оно потеряло бы всю прелесть, будь оно подарено. Его надо похитить, вырвать из чужих рук, оно должно стоить многих слез тому, у кого его отнимают, и вот эта уверенность в том, что мы тем самым причиняем боль другим, порождает самое неземное наслаждение.
– Однако это и есть злодейство, мадам!
– Ничего подобного: это всего лишь простое и вполне естественное желание получить максимальную порцию возможного в этом мире счастья.
– Я бы согласилась, если бы это было не за счет других.
– Но мне не будет так приятно, если я буду знать, что другие тоже счастливы: для полноты и безмятежности моего счастья необходимо, чтобы им пользовалась я одна на свете… чтобы я одна была счастлива посреди всеобщих страданий. Нет ни одного высоко организованного существа, которое не сознавало бы, как приятно иметь привилегии: когда я обладаю одной долей всеобщего благополучия, я ничем не отличаюсь от всех прочих, но вот если я смогу концентрировать на себе все блага, я, без сомнения, буду счастливее всех остальных. Скажем, в обществе из десяти человек существует десять порций счастья, все они равны, то есть никто не может похвастаться, что ему повезло больше, чем другим; а когда один из членов этого общества завладевает девятью другими долями, чтобы сделать их своими, он будет по-настоящему счастлив, так как теперь он может сравнивать, что прежде было невозможно. Счастье заключается не в том или ином состоянии души: суть его только в сравнении своего состояния с чужим, но о каком сравнении может идти речь, когда все похожи на тебя? Если бы все имели равное богатство, кто осмелился бы назвать себя богатым?
– О мадам, мне никогда не понять такой способ стать счастливой: мне кажется, я могла бы быть ею, только зная, что все остальные тоже счастливы.
– Потому что у тебя слабая, несовершенная организация, потому что у тебя куцые желания, хилые страсти и никакого сластолюбия. Но такие посредственные качества недопустимы при моей организации, и если мое счастье возможно лишь посреди несчастья других, так лишь потому, что я нахожу в их несчастьях единственный стимул, который сильно щекочет мне нервы и который в результате этого приятного потрясения порождает удовольствие от электрических атомов, циркулирующих в моем теле[46]. Вообще все ошибки людей в этом отношении проистекают из ложного определения счастья. То, что называют этим словом, не есть ситуация, которая одинаковым образом подходит людям; это состояние различно у разных индивидов, на которых оно действует, и это воздействие всегда зависит от внутренней организации. Это настолько верно, что богатство и сладострастие, которые, казалось бы, являются залогом всеобщего счастья, часто выпадают тем, кто нечувствителен к ним; с другой стороны, боль, меланхолия, враждебность, грусть, которые не должны нравиться людям, тем не менее находят своих сторонников. Если принять эту гипотезу, не останется никаких доводов у того, кто захочет порассуждать о странности вкусов, и самое разумное для него – хранить молчание. Людовик XI находил счастье в слезах, которые он заставлял проливать французов, как Тит – в благодеяниях, которыми он докучал римлянам. Так по какому праву требуют, чтобы я предпочла один вид счастья другому? Разве оба эти человека были неправы или несправедливы?
– Насчет справедливости, разумеется, нет! Есть единственная справедливость – делать добро.
– А что ты называешь добром? Прошу тебя, докажи мне, что больше добра в том, чтобы дать кому-нибудь сто луидоров, нежели отнять их у него. Зачем мне стараться ради счастья других? Как, если отбросить в сторону предрассудки, ты можешь убедить меня, что я поступаю лучше, когда забочусь о других, чем заботясь только о себе? Всякий принцип универсальной морали – чистая химера: нет истинной морали, кроме морали относительной, только последняя касается нас. Преступления мне доставляют радость – я их принимаю; я ненавижу добродетель – я от нее бегу; я бы полюбила ее, быть может, если бы получала от нее хоть какое-то удовольствие. Ах, Жюстина, стань такой же развратной, как я: она неблагодарна, та богиня, которой ты служишь, она никогда не вознаградит тебя за жертвы, которых требует, и ты будешь боготворить ее всю твою жизнь, не получая ничего взамен.
– Но если то, что вы делаете, есть добро, мадам, почему люди за это преследуют вас?
– Люди преследуют то, что им вредит: они давят змею, которая их кусает, но из этого факта не следует аргументов против существования рептилий. Законы эгоистичны – мы тоже должны быть такими; они служат обществу, но интересы общества не имеют ничего общего с нашими, и когда мы утоляем свои страсти, мы по отдельности делаем то, что они делают сообща, вся разница только в результатах.
Иногда к беседам присоединялся д'Эстерваль, тогда они принимали более торжественную форму. Аморальный по принципам и по темпераменту, безбожник по наклонностям и философским взглядам, д'Эстерваль обрушивался на все предрассудки, не оставляя несчастной Жюстине никакой возможности защищаться. Когда он начинал выговаривать ей за ее каждодневные прегрешения, речь его была примерно такой:
– Дитя мое, сущность мира – это движение, однако движения не может быть без разрушения, следовательно, разрушение есть необходимый закон природы: тот, кто больше всего разрушает и тем самым сообщает природе самый сильный толчок, тот лучше всего служит ее законам. Эта праматерь всех людей дала им равное право на любые поступки. В естественном порядке каждому позволено делать все, что ему понравится, и каждый волен свободно владеть, пользоваться и наслаждаться всем, что находит того достойным. Полезность – вот принцип правоты: достаточно человеку возжелать какую-то вещь, чтобы констатировать для себя ее необходимость, и коль скоро эта вещь ему необходима или просто приятна, она будет справедлива. Единственное, что нам грозит за наш поступок, – это столь же законная возможность того, что кто-то другой совершит точно такой же, против нас. «Справедливость или несправедливость всякого суждения, – говорит Гоббс, – зависит только от суждения того, кто его совершает, и это обстоятельство отрицает осуждение и оправдывает его». Единственная причина всех наших ошибок вытекает из того, что мы принимаем за законы природы нечто, связанное с обычаями или предрассудками человечества. Ничто на свете не оскорбляет природу, человечество более раздражительно – оно страдает почти ежеминутно, но что значат эти обиды! Нарушить людские законы – это все равно, что оскорбить призрака. Разве я дал свое согласие участвовать в этом человечестве? Зачем тогда я должен подчиняться законам, которые отталкивают моя совесть и мой разум?
Тогда Жюстина возносила перед д'Эстервалем точность наших восприятий и, опираясь на столь шаткий фундамент, пыталась ошибочно вывести из него естественность религиозной системы.
– Я допускаю, – парировал хозяин, – что наши органы восприятия, более тонкие, чем у животных, заставили нас поверить в существование Бога и в бессмертие души. Поэтому мы и восклицаем: «Что еще лучше доказывает истинность всех этих вещей, чем необходимость принять их!» Но именно здесь и заключается софизм. Совершенно справедливо, что своеобразная организация, полученная нами от природы, вынуждает нас создать эти химеры и утешаться ими, но этим не доказывается существование предмета религиозного культа: человек был бы счастливейшим из смертных, если бы из его потребности в какой-нибудь иллюзии еще недостаточно, чтобы какая-то вещь сделалась реальной, и хотя заманчиво иметь дело с таким милостивым создателем, каким его изображают, это нисколько не доказывает существование этого творца. Для человека тысячу раз выгоднее зависеть от слепой природы, нежели от существа, превосходные качества которого, восхваляемые теологами, постоянно опровергаются фактами. Природа, если как следует изучить ее, дает нам все необходимое, чтобы сделаться счастливым настолько, насколько это возможно. Именно в ней мы находим удовлетворение наших физических потребностей, ь ней одной заключены все законы нашего счастья и нашего сохранения: вне природы можно найти лишь химеры, которые мы должны проклинать и презирать всю свою жизнь.
Но если Жюстина, чтобы противостоять этой философии, не имела мощи разума, отличавшего ее хозяев, она иногда находила в своем сердце такие слова и мысли, которые ставили в тупик даже их. Так однажды случилось, когда д'Эстерваль в очередной раз смеялся над ее любовью к добронравию и внушал ей всю нелепость так называемой добродетели.
– Да, сударь, я это знаю, – сказала она с горячностью всей своей непорочной души, которая часто стоит больше, нежели сила разума, – да, я знаю прекрасно, что добронравие плодит лишь неблагодарных, но я скорее готова страдать от несправедливости людей, чем от угрызений своей совести[47].
Такие разговоры велись в этом обществе, извращенные нравы которого все еще не могли, как мы видим, подавить в нашей героине благостные принципы ее детства, когда в гостиницу приехали какие-то люди.
– Ну, эти не принесут нам большой прибыли, – заметил д'Эстерваль, – а вот хорошенькая доза сладострастия нам не помешает, я уже чувствую прилив крови в чреслах.
– Что это за люди? – спросила Доротея.
– Одно несчастное семейство: отец, мать и дочь. Первый еще силен, и, надеюсь, тебе понравится. Мамаша… да вот, взгляни в окно: лет тридцать, не больше, белая кожа, хорошенькая фигурка; что до дочери, то это красавица… лет тринадцати, посмотри, какое у нее очаровательное лицо. О Доротея, какой это будет оргазм!
А в доме, где оказалась Жюстина, было только две служанки. Они жили здесь с самого рождения, ничего другого не видели, никуда не выезжали, купались в изобилии, пользовались благосклонностью хозяина и хозяйки, которые потому и не опасались, что они убегут. Провизией занималась мадам Д'Эстерваль, она раз в неделю ходила в город купить то, чего не давала ей ферма. В семье, насквозь развращенной, царила полная идиллия: зря думают, будто не бывает прочных злодейских союзов. Если что-то и разрушает эти гнезда, так только несходство нравов и обычаев, но когда там полное согласие, когда ничто не противоречит образу жизни их обитателей, нет сомнения в том, что они найдут свое счастье в лоне порока, как другие находят его в добродетели, ибо не то или иное существование делает человека счастливым или несчастным – лишь раздор погружает их в уныние, а это страшное божество появляется лишь там, где царит разногласие вкусов и привычек. Ревность также не нарушала покой этой крепкой семьи. Доротея, наслаждавшаяся удовольствиями своего мужа[45], давала волю своим необузданным страстям, только когда он предавался излюбленным утехам, и наоборот, Д'Эстерваль побуждал жену сношаться при всяком удобном случае и никогда так бурно не извергался, как в те моменты, когда видел ее в чужих объятиях. Подумайте сами, можно ли поссориться при таких убеждениях? И если Гименей осыпает розами цепи, которыми связывает двух супругов, возможно ли, чтобы они помышляли о их разрыве?
Между тем, в комнате заезжих торговцев Жюстина всеми способами, впрочем, не осмеливаясь высказаться до конца, убеждала их в близкой опасности. Ее чувствительная и мягкая душа не могла сделать выбор между ужасной обязанностью привести на эшафот своего Хозяина и столь же ужасной вероятностью погубить невинных. Д'Эстерваль, которого уже охватывали описанные выше страсти – застать своих гостей в разгар наслаждения и препроводить их из объятий Венеры в руки смерти – и который с этим коварным намерением всегда подсылал к ним девушку, дрожал от нетерпения за дверью, сгорал от желания увидеть Жюстину в деле-и внутренне проклинал ее за недостаток средств, употребляемых ею для искушения путешественников, как вдруг один из них, схватив нашу отважную героиню, повалил ее на кровать, не дав ей времени опомниться.
– О сударь, что вы делаете? – закричала кроткая девушка. – Какое ужасное место вы нашли для таких дел? Великий Боже! Да вы знаете, где находитесь?
– Что такое? Что вы хотите сказать?
– Отпустите меня, сударь, я вам все открою… Ваша жизнь в опасности, выслушайте же меня.
Другой, более хладнокровный, убедил своего товарища забыть на время о похоти, и оба попросили Жюстину открыть тайну, на которую она намекнула.
– Посреди леса, господа, в разбойничьем логове – вот где вы хотите заняться такими делами! У вас хоть есть чем защищаться? Какое-нибудь оружие?
– Конечно, вот пистолеты.
– Хорошо, господа, не выпускайте их из рук. Пусть самозащита больше заботит вас, чем непристойности, которыми вы как будто собираетесь заняться.
– Слушай, курочка, – сказал один, – ты можешь изъясняться понятнее? Получается, что нам грозит беда?
– Ужасная, сударь, непоправимая… Во имя неба приготовьтесь: вас должны убить этой ночью.
– Вот что, детка, – сказал другой, чей пенящийся член только что пытался обследовать тело Жюстины, – скажи, пусть принесут вина и свечей, а завтра мы тебя отблагодарим.
Жюстина спустилась вниз и, открыв дверь, увидела, как Д'Эстерваль тискает свою жену: супруги приникли к щели в перегородке, готовясь насладиться сладострастным зрелищем и возбудиться для злодейства.
– Почему ты не позволила изнасиловать себя? – грубо спросил хозяин. – Разве не было тебе сказано, что только это развлекает меня? Ну ладно, время не терпит: скажи, чтобы им принесли все, что они хотят, и оставайся одна в гостиной.
Дальше все было спокойно, и, как и следовало ожидать, наши торговцы приготовились защищаться. Увы, это было бесполезно… Раздался страшный грохот.
– Они попались! Попались! – закричал д'Эстерваль. – Сюда, Доротея, ко мне, Жюстина; я их поймал, мерзавцев!
Д'Эстерваль бежал первым со свечой в руке, все трое – так как они вели с собой Жюстину – спустились в подвал, и там изумленным глазам нашей бедной героини предстали путешественники, оглушенные внезапным падением: оба лежали на полу и оба были безоружны!
Здесь проницательный читатель поймет, что все это произошло благодаря хитрому люку и что пистолеты, оставленные на столе, не смогли последовать за своими владельцами вниз.
– Друзья, – начал Д'Эстерваль, приставив к груди каждого по пистолету, – согласитесь, что вас предупреждали, так почему же вы не были начеку? Теперь вот что, сосунки: есть одно средство, чтобы выйти отсюда, так что не отчаивайтесь. Видите этих двух женщин? Одна – моя супруга, она еще красива, что касается другой, вы ее уже пощупали – это королевское лакомство. Так вот, вы совокупитесь с обеими на моих глазах, и ваша жизнь спасена, но если нет, если вы немедленно не займетесь этим, тогда…
И тут д'Эстерваль, не дожидаясь ответа, бессовестная мадам д Эстерваль, чьи страсти разгорались в предвкушении гнусностей, отстранила мужа, расстегнула пленникам панталоны и стала сосать им члены.
Трудно перейти от страха к удовольствию, но кто знает, на что способна природа, когда речь идет о самосохранении? Доротея взялась за дело с такой ловкостью, так умело успокоила и приласкала обоих несчастных, что они уступили, и вот два фаллоса круто взметнулись вверх. Рядом стоял диван, один из торговцев уложил на него жену хозяина и овладел ею. Жюстина начала капризничать, и если бы не угрозы д'Эстерваля, вряд ли восторжествовал бы товарищ долбилыпика Доротеи, но сила есть сила – пришлось подчиниться. Совокупление было в самом разгаре, когда появились обнаженные служанки с розгами в руках, спустили панталоны с обоих мужчин, обнажили их ягодицы перед жадным взором д'Эстерваля и отхлестали их в такт ритмичным движениям. Затем в игру вступил сам хозяин; он поглаживал и похлопывал мужские и женские зады, резвый и ветреный, как бабочка, он перелетал от одних прелестей к другим, его своенравный член сначала почтил присутствием седалища пленников, потом содомировал лежащих на боку Доротею и Жюстину, но скоро оставил их, набросившись на служанок.
– Теперь, – сказал он жене, вторгаясь в потроха того, который сношал Жюстину, – следи за своим, а этого я беру на себя.
В этот момент служанки взмахнули розгами над его задом, посыпались удары, одновременно грохнули два выстрела, и оба путешественника вскрикнули в последний раз… Несчастные умерли во время оргазма – как раз этого добивались их палачи. Лицо и грудь Жюстины залила кровь вперемежку с мозгами человека, извергнувшегося в ее объятиях – того, которого содомировал д'Эстерваль.
– Черт побери мою трижды грешную душу! – взревел злодей, испуская свою сперму. – Будь проклят тот, кто не знает сладострастия, которым я только что осквернил себя! В мире нет ничего слаще и пикантнее!
– Чудовище! – простонала Жюстина, выбираясь из-под вмиг отяжелевшего мертвого тела. – Я думала, что видела всевозможные преступления, но таких даже не могла себе представить. Радуйся, грешник: твоя жестокость превзошла все, что я до сих пор знала.
Но антропофаг вдруг рассмеялся, глядя на жену.
– Что ты делаешь?
– Я все еще кончаю, – отвечала та. – Сними с меня эту дохлую тушу, потому что член у нее стоит по-прежнему, и мне кажется, пролежи она на мне десять лет, я десять лет не перестану кончать.
– Сударь, – взмолилась Жюстина, – прошу вас, сударь, уйдем из этого ужасного места.
– Ну уж нет! Как раз здесь я и люблю сношаться; эти окровавленные жертвы моего злодейства возбуждают мою похоть, член мой восстает, когда я смотрю на них. Вас здесь четверо женщин: ложитесь по двое на каждый труп – это будут ложа, на которых я буду сношать вас.
Распутник как сказал, так и сделал: он прочистил все – и влагалища и зады. Он дошел до того в своей ужасной гнусности, что еще раз проник в охладевшие седалища жертв и извергнулся там три или четыре раза. Затем все поднялись.
Похоронами занялись служанки. Д'Эстерваль с женой собрали добычу, а остатки поклажи и вьючных животных закопали в глубоком овраге возле дома, где уже покоилось имущество других несчастных, нашедших смерть в этой адской гостинице.
– Сударь, – заговорила Жюстина, когда погребальные хлопоты закончились, – если вы хотите, чтоб, я пыталась спасать жертвы, объясните мне механизм ваших ловушек, ведь без этого у меня ничего не получится.
– А вот этого ты никогда не узнаешь, дитя мое, – ответил Д'Эстерваль. – Пойди осмотри комнату постояльцев, и ты увидишь, что там все в порядке. Я – волшебник, девочка, и никто не разгадает мои фокусы. Ты должна стараться и продолжать в том же духе, это диктует тебе добродетель, религия и честь, но боюсь, что все бесполезно.
Когда пришло время спать, и муж и жена выразили желание провести остаток ночи с Жюстиной, и было решено, что девушка ляжет с ними обоими в большой кровати. Оба захотели ласкать ее, и кроткой Жюстине пришлось предоставить переднюю часть хозяйке, а ягодицы – ее мужу. До самого утра ее то возбуждали, то сношали, то ласкали или унижали, и она окончательно поняла, что все, случившееся с ней в монастыре Сент-Мари, было лишь прелюдией к тем сладострастным сценам, которые будут исполнять с ней эти новые поклонники распутства и злодейства. Жестокая Доротея, неутолимая в своих извращениях, пожелала бить Жюстину хлыстом, муж держал бедную девочку, и она страдала так, как никогда в своей жизни. Потом злодейская парочка развлекалась тем, что гоняла ее голую по всему темному дому, пугая видениями недавних жертв. Оба прятались в углах, чтобы нагнать на бедняжку еще больше страха, когда она подходила близко к засаде, на нее сыпались беспощадные пощечины и пинки. В довершение всего муж швырнул ее на пол посреди комнаты и овладел ее задом, в то время как жена мастурбировала в темноте, наслаждаясь стонами. Перед самым рассветом они положили ее в середину: хозяйка сосала ей рот, хозяин влагалище, и так они мучили ее два часа. Наконец Жюстину отпустили истерзанную, униженную, выжатую до последней капли, но после сытного завтрака, после хорошего обхождения – поскольку дело не касалось распутства – она немного успокоилась в решимости не участвовать по своей воле в этих гнусностях и в надежде когда-нибудь счастливо избавиться от них.
Прошло два дня без новых постояльцев. Чего только не предпринимала Жюстина за это время, чтобы обнаружить хитрость, посредством которой Д'Эстерваль швырнул несчастных из их комнаты в подвал. Она сразу подумала о люке, но несмотря на все поиски, ничто не подтвердило ее подозрения. А если это все-таки был люк, что она могла поделать? Может быть, предупредить путников остерегаться того или иного места в комнате? Но если существует несколько люков? Ловушкой мог быть весь пол, а других комнат обреченным жертвам не предоставляли. Она пребывала в обескураженности, и ей стало казаться, что спасти постояльцев невозможно. Она поделилась этим соображением с мадам Д'Эстерваль, которая ее уверила, что Жюстина ошибается, что если она постарается, непременно раскроет секрет.
– О мадам, помогите же мне!
– Но это значит отказаться от самого большого из моих удовольствий.
– Неужели вам так нравятся эти ужасы?
– Нет ничего сладостнее, чем обмануть человека … почувствовать, как он умирает в твоих объятиях… Как восхитительно нанести ему роковой удар в тот миг, когда он испытывает высшее блаженство, эта битва между Парками и Венерой невероятно кружит мне голову, и я уверена, что если бы ты попробовала, ты быстро пристрастилась бы к этому.
– О мадам, какая бездна извращений!
– Но извращение есть пища для удовольствия, которое без этого становится пресным. Чем было бы сладострастие без излишеств?
– Но как можно доводить их до такой степени?
– Пожалей меня… пожалей меня, моя девочка, за то, что я не могу еще больше разнообразить их. Если бы ты только знала, что творится в моем воображении, когда я наслаждаюсь! Что оно мне рисует, на что оно способно! Поверь, Жюстина: то, чем я занимаюсь, намного скучнее того, чего бы я желала. Почему, например, мои желания должны ограничиться этим дурацким лесом? Почему я не царица мира! Почему не могу охватить своими неистовыми страстями всю природу! тогда каждый час моей жизни был бы отмечен злодейством, каждый мой шаг кончался бы убийством. Я мечтаю о беспредельной власти только затем, чтобы купаться в преступлениях: я хотела бы превзойти в ужасах всех жестоких женщин древности; я бы хотела, чтобы во всех уголках вселенной люди трепетали при упоминании моего имени. Разве простой анализ преступления недостаточен, чтобы воздать ему хвалу? Что есть преступление? Это поступок, когда, растаптывая людей, мы высоко возвышаемся над ними; это поступок, который делает нас владыками жизни и состояния окружающих и, следовательно, увеличивает дозу счастья, которым мы наслаждаемся, за счет того, что отнимаем у других. Возможно, ты скажешь, что не будет полного счастья, завоеванного в ущерб другим людям? Чепуха! Оно и является счастьем только при условии его узурпации, оно потеряло бы всю прелесть, будь оно подарено. Его надо похитить, вырвать из чужих рук, оно должно стоить многих слез тому, у кого его отнимают, и вот эта уверенность в том, что мы тем самым причиняем боль другим, порождает самое неземное наслаждение.
– Однако это и есть злодейство, мадам!
– Ничего подобного: это всего лишь простое и вполне естественное желание получить максимальную порцию возможного в этом мире счастья.
– Я бы согласилась, если бы это было не за счет других.
– Но мне не будет так приятно, если я буду знать, что другие тоже счастливы: для полноты и безмятежности моего счастья необходимо, чтобы им пользовалась я одна на свете… чтобы я одна была счастлива посреди всеобщих страданий. Нет ни одного высоко организованного существа, которое не сознавало бы, как приятно иметь привилегии: когда я обладаю одной долей всеобщего благополучия, я ничем не отличаюсь от всех прочих, но вот если я смогу концентрировать на себе все блага, я, без сомнения, буду счастливее всех остальных. Скажем, в обществе из десяти человек существует десять порций счастья, все они равны, то есть никто не может похвастаться, что ему повезло больше, чем другим; а когда один из членов этого общества завладевает девятью другими долями, чтобы сделать их своими, он будет по-настоящему счастлив, так как теперь он может сравнивать, что прежде было невозможно. Счастье заключается не в том или ином состоянии души: суть его только в сравнении своего состояния с чужим, но о каком сравнении может идти речь, когда все похожи на тебя? Если бы все имели равное богатство, кто осмелился бы назвать себя богатым?
– О мадам, мне никогда не понять такой способ стать счастливой: мне кажется, я могла бы быть ею, только зная, что все остальные тоже счастливы.
– Потому что у тебя слабая, несовершенная организация, потому что у тебя куцые желания, хилые страсти и никакого сластолюбия. Но такие посредственные качества недопустимы при моей организации, и если мое счастье возможно лишь посреди несчастья других, так лишь потому, что я нахожу в их несчастьях единственный стимул, который сильно щекочет мне нервы и который в результате этого приятного потрясения порождает удовольствие от электрических атомов, циркулирующих в моем теле[46]. Вообще все ошибки людей в этом отношении проистекают из ложного определения счастья. То, что называют этим словом, не есть ситуация, которая одинаковым образом подходит людям; это состояние различно у разных индивидов, на которых оно действует, и это воздействие всегда зависит от внутренней организации. Это настолько верно, что богатство и сладострастие, которые, казалось бы, являются залогом всеобщего счастья, часто выпадают тем, кто нечувствителен к ним; с другой стороны, боль, меланхолия, враждебность, грусть, которые не должны нравиться людям, тем не менее находят своих сторонников. Если принять эту гипотезу, не останется никаких доводов у того, кто захочет порассуждать о странности вкусов, и самое разумное для него – хранить молчание. Людовик XI находил счастье в слезах, которые он заставлял проливать французов, как Тит – в благодеяниях, которыми он докучал римлянам. Так по какому праву требуют, чтобы я предпочла один вид счастья другому? Разве оба эти человека были неправы или несправедливы?
– Насчет справедливости, разумеется, нет! Есть единственная справедливость – делать добро.
– А что ты называешь добром? Прошу тебя, докажи мне, что больше добра в том, чтобы дать кому-нибудь сто луидоров, нежели отнять их у него. Зачем мне стараться ради счастья других? Как, если отбросить в сторону предрассудки, ты можешь убедить меня, что я поступаю лучше, когда забочусь о других, чем заботясь только о себе? Всякий принцип универсальной морали – чистая химера: нет истинной морали, кроме морали относительной, только последняя касается нас. Преступления мне доставляют радость – я их принимаю; я ненавижу добродетель – я от нее бегу; я бы полюбила ее, быть может, если бы получала от нее хоть какое-то удовольствие. Ах, Жюстина, стань такой же развратной, как я: она неблагодарна, та богиня, которой ты служишь, она никогда не вознаградит тебя за жертвы, которых требует, и ты будешь боготворить ее всю твою жизнь, не получая ничего взамен.
– Но если то, что вы делаете, есть добро, мадам, почему люди за это преследуют вас?
– Люди преследуют то, что им вредит: они давят змею, которая их кусает, но из этого факта не следует аргументов против существования рептилий. Законы эгоистичны – мы тоже должны быть такими; они служат обществу, но интересы общества не имеют ничего общего с нашими, и когда мы утоляем свои страсти, мы по отдельности делаем то, что они делают сообща, вся разница только в результатах.
Иногда к беседам присоединялся д'Эстерваль, тогда они принимали более торжественную форму. Аморальный по принципам и по темпераменту, безбожник по наклонностям и философским взглядам, д'Эстерваль обрушивался на все предрассудки, не оставляя несчастной Жюстине никакой возможности защищаться. Когда он начинал выговаривать ей за ее каждодневные прегрешения, речь его была примерно такой:
– Дитя мое, сущность мира – это движение, однако движения не может быть без разрушения, следовательно, разрушение есть необходимый закон природы: тот, кто больше всего разрушает и тем самым сообщает природе самый сильный толчок, тот лучше всего служит ее законам. Эта праматерь всех людей дала им равное право на любые поступки. В естественном порядке каждому позволено делать все, что ему понравится, и каждый волен свободно владеть, пользоваться и наслаждаться всем, что находит того достойным. Полезность – вот принцип правоты: достаточно человеку возжелать какую-то вещь, чтобы констатировать для себя ее необходимость, и коль скоро эта вещь ему необходима или просто приятна, она будет справедлива. Единственное, что нам грозит за наш поступок, – это столь же законная возможность того, что кто-то другой совершит точно такой же, против нас. «Справедливость или несправедливость всякого суждения, – говорит Гоббс, – зависит только от суждения того, кто его совершает, и это обстоятельство отрицает осуждение и оправдывает его». Единственная причина всех наших ошибок вытекает из того, что мы принимаем за законы природы нечто, связанное с обычаями или предрассудками человечества. Ничто на свете не оскорбляет природу, человечество более раздражительно – оно страдает почти ежеминутно, но что значат эти обиды! Нарушить людские законы – это все равно, что оскорбить призрака. Разве я дал свое согласие участвовать в этом человечестве? Зачем тогда я должен подчиняться законам, которые отталкивают моя совесть и мой разум?
Тогда Жюстина возносила перед д'Эстервалем точность наших восприятий и, опираясь на столь шаткий фундамент, пыталась ошибочно вывести из него естественность религиозной системы.
– Я допускаю, – парировал хозяин, – что наши органы восприятия, более тонкие, чем у животных, заставили нас поверить в существование Бога и в бессмертие души. Поэтому мы и восклицаем: «Что еще лучше доказывает истинность всех этих вещей, чем необходимость принять их!» Но именно здесь и заключается софизм. Совершенно справедливо, что своеобразная организация, полученная нами от природы, вынуждает нас создать эти химеры и утешаться ими, но этим не доказывается существование предмета религиозного культа: человек был бы счастливейшим из смертных, если бы из его потребности в какой-нибудь иллюзии еще недостаточно, чтобы какая-то вещь сделалась реальной, и хотя заманчиво иметь дело с таким милостивым создателем, каким его изображают, это нисколько не доказывает существование этого творца. Для человека тысячу раз выгоднее зависеть от слепой природы, нежели от существа, превосходные качества которого, восхваляемые теологами, постоянно опровергаются фактами. Природа, если как следует изучить ее, дает нам все необходимое, чтобы сделаться счастливым настолько, насколько это возможно. Именно в ней мы находим удовлетворение наших физических потребностей, ь ней одной заключены все законы нашего счастья и нашего сохранения: вне природы можно найти лишь химеры, которые мы должны проклинать и презирать всю свою жизнь.
Но если Жюстина, чтобы противостоять этой философии, не имела мощи разума, отличавшего ее хозяев, она иногда находила в своем сердце такие слова и мысли, которые ставили в тупик даже их. Так однажды случилось, когда д'Эстерваль в очередной раз смеялся над ее любовью к добронравию и внушал ей всю нелепость так называемой добродетели.
– Да, сударь, я это знаю, – сказала она с горячностью всей своей непорочной души, которая часто стоит больше, нежели сила разума, – да, я знаю прекрасно, что добронравие плодит лишь неблагодарных, но я скорее готова страдать от несправедливости людей, чем от угрызений своей совести[47].
Такие разговоры велись в этом обществе, извращенные нравы которого все еще не могли, как мы видим, подавить в нашей героине благостные принципы ее детства, когда в гостиницу приехали какие-то люди.
– Ну, эти не принесут нам большой прибыли, – заметил д'Эстерваль, – а вот хорошенькая доза сладострастия нам не помешает, я уже чувствую прилив крови в чреслах.
– Что это за люди? – спросила Доротея.
– Одно несчастное семейство: отец, мать и дочь. Первый еще силен, и, надеюсь, тебе понравится. Мамаша… да вот, взгляни в окно: лет тридцать, не больше, белая кожа, хорошенькая фигурка; что до дочери, то это красавица… лет тринадцати, посмотри, какое у нее очаровательное лицо. О Доротея, какой это будет оргазм!