Страница:
Маркиз Де Сад
Жюстина, или Несчастья добродетели
«Да, я распутник и признаюсь в этом, я постиг все, что можно было постичь в этой области, но я, конечно, не сделал всего того, что постиг, и, конечно, не сделаю никогда. Я распутник, но не преступник и не убийца… Ты хочешь, чтобы вся вселенная была добродетельной, и не чувствуешь, что все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель.»
Маркиз де Сад
«Кстати, ни одной книге не суждено вызвать более живого любопытства. Ни в одной другой интерес – эта капризная пружина, которой столь трудно управлять в произведении подобного сорта, – не поддерживается настолько мастерски; ни в одной другой движения души и сердца распутников не разработаны с таким умением, а безумства их воображения не описаны с такой силой. Исходя из этого, нет ли оснований полагать, что „Жюстина“ адресована самым далеким нашим потомкам? Может быть, и сама добродетель, пусть и вздрогнув от ужаса, позабудет про свои слезы из гордости оттого, что во Франции появилось столь пикантное произведение».
Из предисловия издателя «Жюстины» (Париж, 1880 г.)
«Маркиз де Сад, до конца испивший чащу эгоизма, несправедливости и ничтожества, настаивает на истине своих переживаний. Высшая ценность его свидетельств в том, что они лишают нас душевного равновесия. Сад заставляет нас внимательно пересмотреть основную проблему нашего времени: правду об отношении человека к человеку».
Симона де Бовуар
РОМАНЫ МАРКИЗА ДЕ САДА В КОНТЕКСТЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЙ КУЛЬТУРЫ XX СТОЛЕТИЯ
Великий французский писатель и мыслитель Маркиз де Сад (1740 – 1814)[1] предвосхитил интерес западной культуры XX века к проблеме эротики и сексуальности, показав в своих книгах значение эротического и сексуального инстинкта и зафиксировав различные формы их проявления, тем самым в определенной степени наметив проблематику эротической и сексуальной стихии в творчестве Г. Аполлинера, С. Дали, П. Элюара, А. Арго, Л. Бунюэля, Э. Фрейда, Э. Фромма, И. Бергмана, Ф. Феллини, Ю. Мисима, Г. Маркузе, А. Камю и других.
Г. Аполлинер, открывший Сада, выказался о нем как о самом свободном из когда-либо существовавших умов. Это представление о Саде было подхвачено сюрреалистами. Ему отдали дань А. Бретон, нашедший у него «волю к моральному и социальному освобождению», П. Элюар, посвятивший восторженные статьи «апостолу самой абсолютной свободы», С. Дали, придающий, по его собственным словам, «в любви особую цену всему тому, что названо извращением и пороком». Это было в основном эмоциональное восприятие. В книгах Сада сюрреалистов увлек вселенский бунт, который они сами мечтали учинить; Сад стал для них символом протеста против ханжеской морали и был привлечен на службу «сюрреалистической революции». В действительности Маркиз де Сад хотел того, чего не может дать простая перестройка, чего нельзя добиться изменением материальных и относительных условий; он хотел «постоянного восстания духа», интимной революции, революции внутренней. В ту эпоху он хотел того, что сегодняшняя революция уже не считает «невозможным», а полагает как исходный пункт и конечную цель: изменить человека. Изменить его окончательно и бесповоротно, изменить любой ценой, ценой его «человеческой природы» и даже ценой его природы сексуальной и прежде всего ценой того, что в нашем обществе сформировало все отношения между людьми, сделало их неестественными и объединило любовь и целостность в одной катастрофе, в одной бесчеловечности.
Маркиз де Сад, на наш взгляд, является прежде всего человеком, одаренным гениальной научной фантазией. Фантазия – это то, что позволяет с помощью фрагмента реальности воссоздать ее целиком. Сад, исходя из рудиментарных проявлений собственной алголагнии, без помощи какого-либо предшественника, причем с самого начала достигнув совершенства, построил гигантский музей садо-мазохистских перверсий. Жиль Делез считает, что «В любом случае Сад и Мазох являются также и великими антропологами, подобно всем тем, кто умеет вовлекать в свой труд некую целостную концепцию человека, культуры, природы, – и великими художниками, подобно всем, кто умеет извлекать из небытия новые формы и создавать новые способы чувствования и мышления, некий совершенно новый язык»[2]. Настойчивость, с какою Сад всю свою жизнь исследовал исключительно извращенные формы человеческой природы, доказывает, что для него важно было одно: заставить человека возвратить все зло, которое он только способен отдать. Сад внес вклад в постепенное осознание человеком самого себя, иначе говоря, если прибегнуть к философскому языку, способствовал его самосознанию: уже сам термин «садист», обладающий универсальным значением, – убедительное свидетельство этого вклада. Инстинкты, описанные в «Жюстине» и «Жюльете», теперь имеют право гражданства. Ницше дал на это единственно достойный ответ: если страдание и даже боль имеют какой-то смысл, то он должен заключаться в том, что кому-то они доставляют удовольствие. Никто не станет отрицать, что жестокость героев «Жюстины» или «Жюльеты» неприемлема. Это – отрицание основ, на которых зиждется человечество. А мы должны так или иначе отвергать все, что имело бы своей целью уничтожить творения своих рук. Таким образом, если инстинкты толкают нас на разрушение того, что мы сами создаем, нам следует определить ценность этих инстинктов как губительную и защищать себя от них. Порочный человек, непосредственно предающийся своему пороку, – всего лишь недоносок, который долго не протянет. Даже гениальные развратники, одаренные всеми задатками, чтобы стать подлинными чудовищами, если они ограничатся тем, что будут всего лишь следовать своим наклонностям, обречены на катастрофу (Ц. Борджа, Казанова, Берия, Гитлер и др.). Можно, конечно, читать Сада, руководствуясь проектом насилия, но его можно читать также, руководствуясь принципом деликатности. Утонченность Сада не является ни продуктом класса, ни атрибутом цивилизации, ни культурным стилем. Она состоит в мощи анализа и способности к наслаждению: анализ и наслаждение соединяются в непостижимой для нашего общества экзальтации, уже в силу этого представляющей собой самую главную из утопий. Насилие прибегает к коду, которым люди пользовались на протяжении тысячелетий своей истории; возвращаться к насилию значит продолжать пользоваться тем же речевым кодом. Постулируемый Садом принцип деликатности может составить основу абсолютно нового языка, неслыханной мутации, призванной подорвать сам смысл наслаждения.
Идеи и мысли одного из самых проницательных и пугающих умов Франции – Маркиза де Сада глубоко осмыслил и трансформировал в своем творчестве С. Дали. Он постоянно читал и перечитывал книги Сада и вел с ним своего рода диалог в своих картинах и писаниях[3]. Многие из картин Дали, с характерным для него стремлением – свойственным и Саду – рационалистически упорядочить не подлежащий упорядочению мир неконтролируемых, иррациональных, подсознательных порывов души, содержат садический элемент («Осеннее каннибальство», «Одна секунда до пробуждения от сна, вызванного полетом осы вокруг граната», «Юная девственница, содомизирующая себя своим целомудрием».). Садические мотивы звучат также в творчестве М. Эрнста, («Дева Мария, наказывающая младенца Иисуса в присутствии трех свидетелей: Андре Бретона, Поля Элюара и автора»), К. Труя, писавшего картины непосредственно по мотивам романов Сада. Садический «привкус» ощущается также в драматургии теоретика «театра жестокости» А. Арто, стремившегося обновить театральные каноны путем введения навязчивых тем кровосмешения, пыток и насилия. Достойным продолжателем садических традиций в XX веке являлся гениальный японский писатель Ю. Мисима («Золотой храм»). Эротика и секс были жизнерадостной религией надежды для Г. Миллера («Тропик Рака») и В. Набокова («Лолита»).
Известный испанский режиссер Л.Бунюэль испытал огромное влияние произведений Сада. На примере Бунюэля мы убедимся в магическом воздействии книг Сада: «Я любил Сада. Мне было более двадцати пяти лет, когда в Париже я впервые прочитал его книгу. Книгу „Сто двадцать дней Содома“ впервые издали в Берлине в небольшом количестве экземпляров. Однажды я увидел один из них у Ролана Тюаля, у которого был в гостях вместе с Робертом Десносом. Этот единственный экземпляр читал Марсель Пруст и другие. Мне тоже одолжили его. До этого я понятия не имел о Саде. Чтение весьма меня поразило. В университете Мадрида мне практически были доступны великие произведения мировой литературы – от Камоэна до Данте, от Гомера до Сервантеса. Как же мог я ничего не знать об этой удивительной книге, которая анализировала общество со всех точек зрения – глубоко, систематично – и предлагала культурную „tabula rasa“. Для меня это был сильный шок. Значит в университете мне лгали… Я тотчас пожелал найти другие книги Сада. Но все они были строжайше запрещены, и их можно было обнаружить только среди раритетов XVIII века. Я позаимствовал у друзей „Философию в будуаре“, которую обожал, „Диалог священника и умирающего“, „Жюстину“ и „Жюльету“… У Бретона был экземпляр „Жюстины“, у Рене Кревеля тоже. Когда Кревель покончил с собой, первый, кто пришел к нему, был Дали. Затем уже появились Бретон и другие члены группы. Немного позднее из Лондона прилетела подруга Кревеля. Она-то и обнаружила в похоронной суете исчезновение „Жюстины“. Кто-то украл. Дали? Не может быть. Бретон? Абсурд. К тому же у него был свой экземпляр. Вором оказался близкий Кревелю человек, хорошо знавший его библиотеку»[4]
«Эротизм выступает у Сада в качестве единственного надежного средства общения», – считает С. де Бовуар, а Камю констатирует: «Сад знал только одну логику – логику чувств»[5]. Действительно, Сад во всех своих творениях проповедует чувственную модель любви. В частности, Жюльетта является олицетворением комплекса «Мессалины». Этот комплекс присущ женщине страстной, чувственной, сексуально возбудимой, предъявляющей повышенные эротические требования к партнеру, меняющей партнеров, оргаистической[6]. Секс в современной культуре стал иным, он на пороге новых изменений. Освобождение Эроса, по мнению Г. Маркузе, ведет к освобождению человечества, а сексуальная близость облагораживается любовью. Поэтому современная культура должна пройти через проблематику Сада, вербализировать эротическую стихию, определить логику сексуальных фантазий.
Р.Рахманалиев
Г. Аполлинер, открывший Сада, выказался о нем как о самом свободном из когда-либо существовавших умов. Это представление о Саде было подхвачено сюрреалистами. Ему отдали дань А. Бретон, нашедший у него «волю к моральному и социальному освобождению», П. Элюар, посвятивший восторженные статьи «апостолу самой абсолютной свободы», С. Дали, придающий, по его собственным словам, «в любви особую цену всему тому, что названо извращением и пороком». Это было в основном эмоциональное восприятие. В книгах Сада сюрреалистов увлек вселенский бунт, который они сами мечтали учинить; Сад стал для них символом протеста против ханжеской морали и был привлечен на службу «сюрреалистической революции». В действительности Маркиз де Сад хотел того, чего не может дать простая перестройка, чего нельзя добиться изменением материальных и относительных условий; он хотел «постоянного восстания духа», интимной революции, революции внутренней. В ту эпоху он хотел того, что сегодняшняя революция уже не считает «невозможным», а полагает как исходный пункт и конечную цель: изменить человека. Изменить его окончательно и бесповоротно, изменить любой ценой, ценой его «человеческой природы» и даже ценой его природы сексуальной и прежде всего ценой того, что в нашем обществе сформировало все отношения между людьми, сделало их неестественными и объединило любовь и целостность в одной катастрофе, в одной бесчеловечности.
Маркиз де Сад, на наш взгляд, является прежде всего человеком, одаренным гениальной научной фантазией. Фантазия – это то, что позволяет с помощью фрагмента реальности воссоздать ее целиком. Сад, исходя из рудиментарных проявлений собственной алголагнии, без помощи какого-либо предшественника, причем с самого начала достигнув совершенства, построил гигантский музей садо-мазохистских перверсий. Жиль Делез считает, что «В любом случае Сад и Мазох являются также и великими антропологами, подобно всем тем, кто умеет вовлекать в свой труд некую целостную концепцию человека, культуры, природы, – и великими художниками, подобно всем, кто умеет извлекать из небытия новые формы и создавать новые способы чувствования и мышления, некий совершенно новый язык»[2]. Настойчивость, с какою Сад всю свою жизнь исследовал исключительно извращенные формы человеческой природы, доказывает, что для него важно было одно: заставить человека возвратить все зло, которое он только способен отдать. Сад внес вклад в постепенное осознание человеком самого себя, иначе говоря, если прибегнуть к философскому языку, способствовал его самосознанию: уже сам термин «садист», обладающий универсальным значением, – убедительное свидетельство этого вклада. Инстинкты, описанные в «Жюстине» и «Жюльете», теперь имеют право гражданства. Ницше дал на это единственно достойный ответ: если страдание и даже боль имеют какой-то смысл, то он должен заключаться в том, что кому-то они доставляют удовольствие. Никто не станет отрицать, что жестокость героев «Жюстины» или «Жюльеты» неприемлема. Это – отрицание основ, на которых зиждется человечество. А мы должны так или иначе отвергать все, что имело бы своей целью уничтожить творения своих рук. Таким образом, если инстинкты толкают нас на разрушение того, что мы сами создаем, нам следует определить ценность этих инстинктов как губительную и защищать себя от них. Порочный человек, непосредственно предающийся своему пороку, – всего лишь недоносок, который долго не протянет. Даже гениальные развратники, одаренные всеми задатками, чтобы стать подлинными чудовищами, если они ограничатся тем, что будут всего лишь следовать своим наклонностям, обречены на катастрофу (Ц. Борджа, Казанова, Берия, Гитлер и др.). Можно, конечно, читать Сада, руководствуясь проектом насилия, но его можно читать также, руководствуясь принципом деликатности. Утонченность Сада не является ни продуктом класса, ни атрибутом цивилизации, ни культурным стилем. Она состоит в мощи анализа и способности к наслаждению: анализ и наслаждение соединяются в непостижимой для нашего общества экзальтации, уже в силу этого представляющей собой самую главную из утопий. Насилие прибегает к коду, которым люди пользовались на протяжении тысячелетий своей истории; возвращаться к насилию значит продолжать пользоваться тем же речевым кодом. Постулируемый Садом принцип деликатности может составить основу абсолютно нового языка, неслыханной мутации, призванной подорвать сам смысл наслаждения.
Идеи и мысли одного из самых проницательных и пугающих умов Франции – Маркиза де Сада глубоко осмыслил и трансформировал в своем творчестве С. Дали. Он постоянно читал и перечитывал книги Сада и вел с ним своего рода диалог в своих картинах и писаниях[3]. Многие из картин Дали, с характерным для него стремлением – свойственным и Саду – рационалистически упорядочить не подлежащий упорядочению мир неконтролируемых, иррациональных, подсознательных порывов души, содержат садический элемент («Осеннее каннибальство», «Одна секунда до пробуждения от сна, вызванного полетом осы вокруг граната», «Юная девственница, содомизирующая себя своим целомудрием».). Садические мотивы звучат также в творчестве М. Эрнста, («Дева Мария, наказывающая младенца Иисуса в присутствии трех свидетелей: Андре Бретона, Поля Элюара и автора»), К. Труя, писавшего картины непосредственно по мотивам романов Сада. Садический «привкус» ощущается также в драматургии теоретика «театра жестокости» А. Арто, стремившегося обновить театральные каноны путем введения навязчивых тем кровосмешения, пыток и насилия. Достойным продолжателем садических традиций в XX веке являлся гениальный японский писатель Ю. Мисима («Золотой храм»). Эротика и секс были жизнерадостной религией надежды для Г. Миллера («Тропик Рака») и В. Набокова («Лолита»).
Известный испанский режиссер Л.Бунюэль испытал огромное влияние произведений Сада. На примере Бунюэля мы убедимся в магическом воздействии книг Сада: «Я любил Сада. Мне было более двадцати пяти лет, когда в Париже я впервые прочитал его книгу. Книгу „Сто двадцать дней Содома“ впервые издали в Берлине в небольшом количестве экземпляров. Однажды я увидел один из них у Ролана Тюаля, у которого был в гостях вместе с Робертом Десносом. Этот единственный экземпляр читал Марсель Пруст и другие. Мне тоже одолжили его. До этого я понятия не имел о Саде. Чтение весьма меня поразило. В университете Мадрида мне практически были доступны великие произведения мировой литературы – от Камоэна до Данте, от Гомера до Сервантеса. Как же мог я ничего не знать об этой удивительной книге, которая анализировала общество со всех точек зрения – глубоко, систематично – и предлагала культурную „tabula rasa“. Для меня это был сильный шок. Значит в университете мне лгали… Я тотчас пожелал найти другие книги Сада. Но все они были строжайше запрещены, и их можно было обнаружить только среди раритетов XVIII века. Я позаимствовал у друзей „Философию в будуаре“, которую обожал, „Диалог священника и умирающего“, „Жюстину“ и „Жюльету“… У Бретона был экземпляр „Жюстины“, у Рене Кревеля тоже. Когда Кревель покончил с собой, первый, кто пришел к нему, был Дали. Затем уже появились Бретон и другие члены группы. Немного позднее из Лондона прилетела подруга Кревеля. Она-то и обнаружила в похоронной суете исчезновение „Жюстины“. Кто-то украл. Дали? Не может быть. Бретон? Абсурд. К тому же у него был свой экземпляр. Вором оказался близкий Кревелю человек, хорошо знавший его библиотеку»[4]
«Эротизм выступает у Сада в качестве единственного надежного средства общения», – считает С. де Бовуар, а Камю констатирует: «Сад знал только одну логику – логику чувств»[5]. Действительно, Сад во всех своих творениях проповедует чувственную модель любви. В частности, Жюльетта является олицетворением комплекса «Мессалины». Этот комплекс присущ женщине страстной, чувственной, сексуально возбудимой, предъявляющей повышенные эротические требования к партнеру, меняющей партнеров, оргаистической[6]. Секс в современной культуре стал иным, он на пороге новых изменений. Освобождение Эроса, по мнению Г. Маркузе, ведет к освобождению человечества, а сексуальная близость облагораживается любовью. Поэтому современная культура должна пройти через проблематику Сада, вербализировать эротическую стихию, определить логику сексуальных фантазий.
Р.Рахманалиев
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вступление. – Жюстина брошена на произвол судьбы
Шедевром философии явилась бы книга, указующая средства, коими пользуется фортуна для достижения целей, которые она предназначает человеку, и сообразно этому предлагающая некоторые формы поведения, кои научат это несчастное существо о двух ногах шагать по тернистому жизненному пути, дабы избежать капризов этой самой фортуны, которую поочередно называли Судьбой, Богом, Провидением, Роком, Случайностью, причем все эти имена, без исключения, настолько же порочны, насколько лишены здравого смысла и не дают уму ничего, кроме непонятных и сугубо объективных мыслей.
Если же несмотря на это случается, что, будучи исполнены пустого, смешного и суеверного уважения к нашим абсурдным общепринятым условностям, мы встречаемся лишь с терниями там, где злодеи срывают только розы, разве не естественно, что люди, от рождения порочные по своему внутреннему устройству, вкусу или темпераменту, приходят к убеждению, что разумнее предаться пороку, нежели сопротивляться ему? Не имеют ли они достаточных, хотя бы внешне, оснований заявить, что добродетель, как бы прекрасна она ни была сама по себе, бывает тем не менее наихудшим выбором, какой только можно сделать, когда она оказывается слишком немощной, чтобы бороться с пороком, и что в совершенно развращенный век наподобие того, в котором мы живем, самое надежное – поступать по примеру всех прочих? Уж если на то пошло, не имеют ли люди, обладающие более философским складом ума, права сказать, вслед за ангелом Иезрадом из «Задига"[7], что нет такого зла, которое не порождало бы добро, и что, исходя из этого, они могут творить зло, когда им заблагорассудится, поскольку оно в сущности не что иное, как один из способов делать добро? И не будет ли у них повод присовокупить к этому, что в общем смысле безразлично, добр или зол тот или иной человек, что если несчастья преследуют добродетель, а процветание повсюду сопровождает порок, поскольку все вещи равны в глазах природы, бесконечно умнее занять место среди злодеев, которые процветают, нежели среди людей добродетельных, которым уготовано поражение?
Не будем более скрывать, что именно для подтверждения этих максим мы собираемся представить на суд публики историю жизни добродетельной Жюстины. Необходимо, чтобы глупцы прекратили восхвалять этого смешного идола добродетели, который до сих пор платил им черной неблагодарностью, и чтобы люди умные, обыкновенно в силу своих принципов предающиеся восхитительным безумствам порока и разгула, утвердились в своем выборе, видя убедительнейшие свидетельства счастья и благополучия, почти неизменно сопровождающие их на избранном ими неправедном пути. Разумеется, нам неприятно описывать, с одной стороны, жуткие злоключения, обрушиваемые небом на нежную и чувствительную девушку, которая превыше всего ценит добродетель; с другой стороны, неловко изображать милости, сыплющиеся на тех, которые мучают или жестоко истязают эту самую девушку. Однако литератор, обладающий достаточно философским умом, чтобы говорить правду, обязан пренебречь этими обстоятельствами и, будучи жестоким в силу необходимости, должен одной рукой безжалостно сорвать покровы суеверия, которыми глупость человеческая украшает добродетель, а другой бесстрашно показать невежественному, вечно обманываемому человеку порок посреди роскоши и наслаждений, которые его окружают и следуют за ним неотступно.
Вот какие чувства движут нами в нашей работе, и руководствуясь вышеизложенными мотивами и употребляя самый циничный язык в сочетании с самыми грубыми и смелыми мыслями, мы собираемся смело изобразить порок таким, какой он есть на самом деле, то есть всегда торжествующим и окруженным почетом, всегда довольным и удачливым, а добродетель тоже такой, какой она является – постоянно уязвляемой и грустной, всегда скучной и несчастной.
Жюльетта и Жюстина, дочери очень богатого парижского банкира, четырнадцати и пятнадцати лет соответственно, воспитывались в одном из знаменитейших монастырей Парижа. Там у них не было недостатка ни в советах, ни в книгах, ни в воспитателях, и казалось, их юные души сформировались в самой строгой морали и религии.
И вот в пору, роковую для добропорядочности обеих девочек, они лишились всего и в один день: ужасное банкротство швырнуло их отца в такую глубокую пропасть, что он вскоре скончался от горя; спустя месяц за ним последовала его жена. Участь сироток решили двое дальних и равнодушных родственников. Их доля в наследстве, ушедшем на погашение долгов, составила по сто экю на каждую; никто о них не позаботился, перед ними открылись двери монастыря, им вручили жалкое приданое и предоставили свободу, с которой они могли делать все, что угодно.
Жюльетта, живая, легкомысленная, в высшей степени прелестная, злая, коварная и младшая из сестер, испытала лишь радость оттого, что покидает темницу, и не думала о жестокой изнанке судьбы, разбившей ее оковы. Жюстина, более наивная, более очаровательная, достигшая, как мы отметили, возраста пятнадцати лет, одаренная характером замкнутым и романтичным, сильнее почувствовала весь ужас своего нового положения; обладая удивительной нежностью и столь же удивительной чувствительностью в отличие от сестры, тяготевшей к искусствам и к утонченности, она вместе с тем отличалась простодушием и добросердечием, которые должны были завести ее во множество ловушек.
Эта юная девушка, обладательница стольких высоких качеств, обладала и красотой известных всем прекрасных девственниц Рафаэля. Большие карие глаза, наполненные сиянием чистой души и живым участием, нежная гладкая кожа, стройная гибкая фигурка, округлые формы, очерченные рукой самого Амура, чарующий голос, восхитительный рот и прекраснейшие в мире глаза – вот беглый портрет нашей младшей прелестницы, чьи необыкновенные прелести и нежные черты недоступны для нашей кисти; если даже наши читатели представят себе все, что может создать самого соблазнительного их воображение, все равно действительность окажется выше.
Обеим девочкам дали двадцать четыре часа, чтобы покинуть монастырь. Жюльетта хотела осушить слезы Жюстины. Видя, что ничего у нее не получается, она, вместо того, чтобы утешать, принялась ее ругать. Она упрекала ее в чрезмерной чувствительности; она ей сказала с философской рассудительностью, несвойственной ее возрасту, которая доказывала в ней опасное брожение самых причудливых сил природы, что не стоит ни о чем печалиться в этом мире; что в самой себе можно найти физические ощущения достаточно острые и сладострастные, способные заглушить голос моральных угрызений, которые могут привести к болезненным последствиям; что этот метод тем более заслуживает внимания, что истинная мудрость скорее заключается в том, чтобы удвоить свои удовольствия, нежели в том, чтобы увеличивать свои горести; что не существует ничего на свете запретного, если это поможет заставить замолчать свою коварную чувствительность, которой преспокойно пользуются другие, между тем как нам самим она доставляет одни лишь печали.
– Смотри, – сказала она, бросаясь на кровать перед сестрой и заголяясь до пупка, – вот как я делаю, Жюльетта, когда меня одолевают печальные мысли: я ласкаю сама себя… я кончаю… и это меня утешает.
Тихая и добродетельная Жюстина пришла в ужас от такого зрелища; она отвернула взор, а Жюльетта, продолжая массировать свой маленький восхитительный бугорок, говорила сестре:
– Ты – дурочка, Жюстина; ты красивее меня, но никогда ты не будешь так счастлива, как я.
Скоро, не прекращая своего занятия, юная распутница испустила вздох, и ее горячее семя, выброшенное перед опущенными глазами добродетели, мгновенно осушило источник слез, которые, без этого поступка, она возможно пролила бы по примеру своей сестры.
– Глупо беспокоиться о будущем, – продолжала между тем сладострастная дева, садясь подле Жюстины. – С нашими фигурами и в нашем возрасте мы ни за что не умрем с голоду.
По этому случаю она напомнила сестре о дочери их прежних соседей, которая, рано сбежав из родительского дома, превратилась в богатую содержанку и, уж конечно, теперь живет много счастливее, чем если бы осталась в семейном лоне.
– Следует остерегаться мысли о том, – прибавила она, – что девушку делает счастливой брак. Попав в лапы Гименею, она, будучи расположенной страдать, может рассчитывать на очень малую дозу наслаждения, зато, окунувшись в либертинаж, она всегда в состоянии уберечь себя от коварства любовника или утешиться множеством поклонников.
Жюстина содрогнулась от этих речей. Она сказала, что скорее предпочтет умереть, чем согласиться на бесчестье, и увидев, что сестра твердо вознамерилась ступить на путь, который ее ужасал, отказалась устроиться вместе с ней, несмотря на все старания Жюльетты.
Таким образом девушки расстались, не обещав вновь свидеться, как только стали ясны окончательно их противоположные намерения. Да разве согласилась бы Жюльетта, которой предстояло сделаться светской дамой, принимать бедную девчушку, чьи склонности, добродетельные, но приземленные, могли бы ее обесчестить? Со своей стороны, захотела бы Жюстина подвергнуть опасности свои нравы в обществе извращенного создания, которое станет жертвой распутства и публичного позора?
Теперь с разрешения читателя мы покинем эту маленькую распутницу и постараемся рассказать о событиях жизни нашей целомудренной героини.
Как бы нам ни твердили, что миру нужно совсем немного добродетели, гораздо приятнее для биографа описывать в персонаже, чью историю он хочет поведать, черты доброты и бескорыстия, нежели непрестанно направлять мысль на разврат и жестокость, что будет принужден делать тот, кто в своем еще не написанном романе развернет перед нами чрезвычайно скандальное и столь же непристойное жизнеописание безнравственной Жюльетты.
Итак, Жюстина, которую в детстве любила портниха ее матери, в надежде, что эта женщина посочувствует ее несчастью, отправляется к ней, рассказывает ей о своих злоключениях, просит у нее работу… Ее почти не узнают и грубо прогоняют прочь.
– О небо! – так говорит бедняжка. – Неужели тебе угодно, чтобы первые же шаги, которые я сделала в этом мире, ознаменовались огорчениями?.. Эта женщина любила меня когда-то, почему же сегодня она меня отталкивает? Увы, очевидно дело в том, что я – бедная сирота, что у меня нет больше ничего, а людей уважают только ради тех выгод, которые собираются из них извлечь.
Жюстина, обливаясь слезами пошла к своему священнику; она со всем жаром своего возраста описала ему свое отчаянное положение. По этому случаю она оделась в белое узкое платьице, ее красивые волосы были небрежно забраны под большим мадрасским платком; только-только намечающаяся грудь почти не выделялась под двойной газовой тканью, которая прикрывала ее от нескромного взора; ее прелестное личико было несколько бледным по причине снедающих ее печалей, зато слезинки, то и дело набегавшие ей на глаза, придавали им еще большее очарование… Словом, невозможно было выглядеть прекраснее,
– Вы видите меня, сударь, – обратилась она к святому отцу, – в положении, весьма плачевном для молодой девушки. Я потеряла отца и мать; небо отобрало их у меня в возрасте, когда мне больше всего нужна их помощь; они умерли разоренными, сударь, – и у меня больше никого нет. Вот все, что они мне оставили, – продолжала она, показывая двенадцать луидоров, – и негде мне преклонить мою бедную голову. Вы ведь пожалеете меня, не правда ли, сударь? Вы – служитель религии, а религия – обитель всех добродетелей; во имя Бога, о котором она говорит и которого я обожаю всеми силами своей души, во имя Всевышнего, чьим слугой вы являетесь, скажите мне, как второй отец, что мне делать и чем мне заниматься?
Милосердный священник, разглядывая Жюстину в лорнет, ответствовал, что его приход переполнен, что вряд ли он сможет принять новую прихожанку, но что, если Жюстина желает служить у него, желает делать тяжелую работу, в кухне для нее всегда найдется кусок хлеба. И поскольку, говоря это, служитель Господа принялся потихоньку поглаживать ей юбку на ягодицах, словно для того, чтобы составить для себя какое-то представление о их форме, Жюстина, разгадавшая его намерение, оттолкнула его со словами:
– Ах, сударь, я не прошу у вас ни милости, ни места служанки; слишком мало времени прошло с тех пор, как я рассталась с положением, более высоким, чем то, которое может заставить меня принять оба ваших великодушных предложения; я прошу у вас советов, в которых нуждается моя молодость и мои несчастья, а вы хотите потребовать за них слишком высокую плату.
Служитель Христа, устыдившись своего разоблачения, поднимается в гневе; он призывает племянницу и служанку:
– Гоните прочь эту маленькую мерзавку, – кричит он. – Вы не представляете себе, что она мне предлагала… Сколько пороков в таком возрасте! И надо же осмелиться предложить эти гадости такому человеку, как я!.. Пусть она убирается… пусть убирается, иначе я заставлю ее арестовать!
И несчастная Жюстина, отвергнутая, униженная, оскорбленная с самого первого дня, когда она была обречена на одиночество, зашла в дом с вывеской над дверью, сняла маленькую меблированную комнатку на пятом этаже, оплатила ее вперед и, оставшись одна, разразилась слезами, тем более горькими, что она была очень чувствительна от природы и что ее гордость только что перенесла жестокий удар.
Однако это было лишь начало всех тех невзгод, больших и малых, которые заставила испытать ее злосчастная судьба. Бесконечно много на свете негодяев, которые не только не сжалятся над несчастьями благонравной девушки, но будут искать способ удвоить их для того, чтобы заставить ее служить страстям, внушаемым им безудержно развратной натурой. Однако из всех бед, которые пришлось ей испытать в начале своей злосчастной жизни, мы поведаем лишь о тех, что выпали на ее долю в связи с Дюбуром, одним из самых жестоких и в то же время самых богатых откупщиков налогов в столице.
Если же несмотря на это случается, что, будучи исполнены пустого, смешного и суеверного уважения к нашим абсурдным общепринятым условностям, мы встречаемся лишь с терниями там, где злодеи срывают только розы, разве не естественно, что люди, от рождения порочные по своему внутреннему устройству, вкусу или темпераменту, приходят к убеждению, что разумнее предаться пороку, нежели сопротивляться ему? Не имеют ли они достаточных, хотя бы внешне, оснований заявить, что добродетель, как бы прекрасна она ни была сама по себе, бывает тем не менее наихудшим выбором, какой только можно сделать, когда она оказывается слишком немощной, чтобы бороться с пороком, и что в совершенно развращенный век наподобие того, в котором мы живем, самое надежное – поступать по примеру всех прочих? Уж если на то пошло, не имеют ли люди, обладающие более философским складом ума, права сказать, вслед за ангелом Иезрадом из «Задига"[7], что нет такого зла, которое не порождало бы добро, и что, исходя из этого, они могут творить зло, когда им заблагорассудится, поскольку оно в сущности не что иное, как один из способов делать добро? И не будет ли у них повод присовокупить к этому, что в общем смысле безразлично, добр или зол тот или иной человек, что если несчастья преследуют добродетель, а процветание повсюду сопровождает порок, поскольку все вещи равны в глазах природы, бесконечно умнее занять место среди злодеев, которые процветают, нежели среди людей добродетельных, которым уготовано поражение?
Не будем более скрывать, что именно для подтверждения этих максим мы собираемся представить на суд публики историю жизни добродетельной Жюстины. Необходимо, чтобы глупцы прекратили восхвалять этого смешного идола добродетели, который до сих пор платил им черной неблагодарностью, и чтобы люди умные, обыкновенно в силу своих принципов предающиеся восхитительным безумствам порока и разгула, утвердились в своем выборе, видя убедительнейшие свидетельства счастья и благополучия, почти неизменно сопровождающие их на избранном ими неправедном пути. Разумеется, нам неприятно описывать, с одной стороны, жуткие злоключения, обрушиваемые небом на нежную и чувствительную девушку, которая превыше всего ценит добродетель; с другой стороны, неловко изображать милости, сыплющиеся на тех, которые мучают или жестоко истязают эту самую девушку. Однако литератор, обладающий достаточно философским умом, чтобы говорить правду, обязан пренебречь этими обстоятельствами и, будучи жестоким в силу необходимости, должен одной рукой безжалостно сорвать покровы суеверия, которыми глупость человеческая украшает добродетель, а другой бесстрашно показать невежественному, вечно обманываемому человеку порок посреди роскоши и наслаждений, которые его окружают и следуют за ним неотступно.
Вот какие чувства движут нами в нашей работе, и руководствуясь вышеизложенными мотивами и употребляя самый циничный язык в сочетании с самыми грубыми и смелыми мыслями, мы собираемся смело изобразить порок таким, какой он есть на самом деле, то есть всегда торжествующим и окруженным почетом, всегда довольным и удачливым, а добродетель тоже такой, какой она является – постоянно уязвляемой и грустной, всегда скучной и несчастной.
Жюльетта и Жюстина, дочери очень богатого парижского банкира, четырнадцати и пятнадцати лет соответственно, воспитывались в одном из знаменитейших монастырей Парижа. Там у них не было недостатка ни в советах, ни в книгах, ни в воспитателях, и казалось, их юные души сформировались в самой строгой морали и религии.
И вот в пору, роковую для добропорядочности обеих девочек, они лишились всего и в один день: ужасное банкротство швырнуло их отца в такую глубокую пропасть, что он вскоре скончался от горя; спустя месяц за ним последовала его жена. Участь сироток решили двое дальних и равнодушных родственников. Их доля в наследстве, ушедшем на погашение долгов, составила по сто экю на каждую; никто о них не позаботился, перед ними открылись двери монастыря, им вручили жалкое приданое и предоставили свободу, с которой они могли делать все, что угодно.
Жюльетта, живая, легкомысленная, в высшей степени прелестная, злая, коварная и младшая из сестер, испытала лишь радость оттого, что покидает темницу, и не думала о жестокой изнанке судьбы, разбившей ее оковы. Жюстина, более наивная, более очаровательная, достигшая, как мы отметили, возраста пятнадцати лет, одаренная характером замкнутым и романтичным, сильнее почувствовала весь ужас своего нового положения; обладая удивительной нежностью и столь же удивительной чувствительностью в отличие от сестры, тяготевшей к искусствам и к утонченности, она вместе с тем отличалась простодушием и добросердечием, которые должны были завести ее во множество ловушек.
Эта юная девушка, обладательница стольких высоких качеств, обладала и красотой известных всем прекрасных девственниц Рафаэля. Большие карие глаза, наполненные сиянием чистой души и живым участием, нежная гладкая кожа, стройная гибкая фигурка, округлые формы, очерченные рукой самого Амура, чарующий голос, восхитительный рот и прекраснейшие в мире глаза – вот беглый портрет нашей младшей прелестницы, чьи необыкновенные прелести и нежные черты недоступны для нашей кисти; если даже наши читатели представят себе все, что может создать самого соблазнительного их воображение, все равно действительность окажется выше.
Обеим девочкам дали двадцать четыре часа, чтобы покинуть монастырь. Жюльетта хотела осушить слезы Жюстины. Видя, что ничего у нее не получается, она, вместо того, чтобы утешать, принялась ее ругать. Она упрекала ее в чрезмерной чувствительности; она ей сказала с философской рассудительностью, несвойственной ее возрасту, которая доказывала в ней опасное брожение самых причудливых сил природы, что не стоит ни о чем печалиться в этом мире; что в самой себе можно найти физические ощущения достаточно острые и сладострастные, способные заглушить голос моральных угрызений, которые могут привести к болезненным последствиям; что этот метод тем более заслуживает внимания, что истинная мудрость скорее заключается в том, чтобы удвоить свои удовольствия, нежели в том, чтобы увеличивать свои горести; что не существует ничего на свете запретного, если это поможет заставить замолчать свою коварную чувствительность, которой преспокойно пользуются другие, между тем как нам самим она доставляет одни лишь печали.
– Смотри, – сказала она, бросаясь на кровать перед сестрой и заголяясь до пупка, – вот как я делаю, Жюльетта, когда меня одолевают печальные мысли: я ласкаю сама себя… я кончаю… и это меня утешает.
Тихая и добродетельная Жюстина пришла в ужас от такого зрелища; она отвернула взор, а Жюльетта, продолжая массировать свой маленький восхитительный бугорок, говорила сестре:
– Ты – дурочка, Жюстина; ты красивее меня, но никогда ты не будешь так счастлива, как я.
Скоро, не прекращая своего занятия, юная распутница испустила вздох, и ее горячее семя, выброшенное перед опущенными глазами добродетели, мгновенно осушило источник слез, которые, без этого поступка, она возможно пролила бы по примеру своей сестры.
– Глупо беспокоиться о будущем, – продолжала между тем сладострастная дева, садясь подле Жюстины. – С нашими фигурами и в нашем возрасте мы ни за что не умрем с голоду.
По этому случаю она напомнила сестре о дочери их прежних соседей, которая, рано сбежав из родительского дома, превратилась в богатую содержанку и, уж конечно, теперь живет много счастливее, чем если бы осталась в семейном лоне.
– Следует остерегаться мысли о том, – прибавила она, – что девушку делает счастливой брак. Попав в лапы Гименею, она, будучи расположенной страдать, может рассчитывать на очень малую дозу наслаждения, зато, окунувшись в либертинаж, она всегда в состоянии уберечь себя от коварства любовника или утешиться множеством поклонников.
Жюстина содрогнулась от этих речей. Она сказала, что скорее предпочтет умереть, чем согласиться на бесчестье, и увидев, что сестра твердо вознамерилась ступить на путь, который ее ужасал, отказалась устроиться вместе с ней, несмотря на все старания Жюльетты.
Таким образом девушки расстались, не обещав вновь свидеться, как только стали ясны окончательно их противоположные намерения. Да разве согласилась бы Жюльетта, которой предстояло сделаться светской дамой, принимать бедную девчушку, чьи склонности, добродетельные, но приземленные, могли бы ее обесчестить? Со своей стороны, захотела бы Жюстина подвергнуть опасности свои нравы в обществе извращенного создания, которое станет жертвой распутства и публичного позора?
Теперь с разрешения читателя мы покинем эту маленькую распутницу и постараемся рассказать о событиях жизни нашей целомудренной героини.
Как бы нам ни твердили, что миру нужно совсем немного добродетели, гораздо приятнее для биографа описывать в персонаже, чью историю он хочет поведать, черты доброты и бескорыстия, нежели непрестанно направлять мысль на разврат и жестокость, что будет принужден делать тот, кто в своем еще не написанном романе развернет перед нами чрезвычайно скандальное и столь же непристойное жизнеописание безнравственной Жюльетты.
Итак, Жюстина, которую в детстве любила портниха ее матери, в надежде, что эта женщина посочувствует ее несчастью, отправляется к ней, рассказывает ей о своих злоключениях, просит у нее работу… Ее почти не узнают и грубо прогоняют прочь.
– О небо! – так говорит бедняжка. – Неужели тебе угодно, чтобы первые же шаги, которые я сделала в этом мире, ознаменовались огорчениями?.. Эта женщина любила меня когда-то, почему же сегодня она меня отталкивает? Увы, очевидно дело в том, что я – бедная сирота, что у меня нет больше ничего, а людей уважают только ради тех выгод, которые собираются из них извлечь.
Жюстина, обливаясь слезами пошла к своему священнику; она со всем жаром своего возраста описала ему свое отчаянное положение. По этому случаю она оделась в белое узкое платьице, ее красивые волосы были небрежно забраны под большим мадрасским платком; только-только намечающаяся грудь почти не выделялась под двойной газовой тканью, которая прикрывала ее от нескромного взора; ее прелестное личико было несколько бледным по причине снедающих ее печалей, зато слезинки, то и дело набегавшие ей на глаза, придавали им еще большее очарование… Словом, невозможно было выглядеть прекраснее,
– Вы видите меня, сударь, – обратилась она к святому отцу, – в положении, весьма плачевном для молодой девушки. Я потеряла отца и мать; небо отобрало их у меня в возрасте, когда мне больше всего нужна их помощь; они умерли разоренными, сударь, – и у меня больше никого нет. Вот все, что они мне оставили, – продолжала она, показывая двенадцать луидоров, – и негде мне преклонить мою бедную голову. Вы ведь пожалеете меня, не правда ли, сударь? Вы – служитель религии, а религия – обитель всех добродетелей; во имя Бога, о котором она говорит и которого я обожаю всеми силами своей души, во имя Всевышнего, чьим слугой вы являетесь, скажите мне, как второй отец, что мне делать и чем мне заниматься?
Милосердный священник, разглядывая Жюстину в лорнет, ответствовал, что его приход переполнен, что вряд ли он сможет принять новую прихожанку, но что, если Жюстина желает служить у него, желает делать тяжелую работу, в кухне для нее всегда найдется кусок хлеба. И поскольку, говоря это, служитель Господа принялся потихоньку поглаживать ей юбку на ягодицах, словно для того, чтобы составить для себя какое-то представление о их форме, Жюстина, разгадавшая его намерение, оттолкнула его со словами:
– Ах, сударь, я не прошу у вас ни милости, ни места служанки; слишком мало времени прошло с тех пор, как я рассталась с положением, более высоким, чем то, которое может заставить меня принять оба ваших великодушных предложения; я прошу у вас советов, в которых нуждается моя молодость и мои несчастья, а вы хотите потребовать за них слишком высокую плату.
Служитель Христа, устыдившись своего разоблачения, поднимается в гневе; он призывает племянницу и служанку:
– Гоните прочь эту маленькую мерзавку, – кричит он. – Вы не представляете себе, что она мне предлагала… Сколько пороков в таком возрасте! И надо же осмелиться предложить эти гадости такому человеку, как я!.. Пусть она убирается… пусть убирается, иначе я заставлю ее арестовать!
И несчастная Жюстина, отвергнутая, униженная, оскорбленная с самого первого дня, когда она была обречена на одиночество, зашла в дом с вывеской над дверью, сняла маленькую меблированную комнатку на пятом этаже, оплатила ее вперед и, оставшись одна, разразилась слезами, тем более горькими, что она была очень чувствительна от природы и что ее гордость только что перенесла жестокий удар.
Однако это было лишь начало всех тех невзгод, больших и малых, которые заставила испытать ее злосчастная судьба. Бесконечно много на свете негодяев, которые не только не сжалятся над несчастьями благонравной девушки, но будут искать способ удвоить их для того, чтобы заставить ее служить страстям, внушаемым им безудержно развратной натурой. Однако из всех бед, которые пришлось ей испытать в начале своей злосчастной жизни, мы поведаем лишь о тех, что выпали на ее долю в связи с Дюбуром, одним из самых жестоких и в то же время самых богатых откупщиков налогов в столице.