Страница:
— Почему? Разве поджигатели могут подкупить посадника?
— Нет, конечно. Смеян Тушич не берет мзду, если за последний год не обнищал настолько, чтоб изменить себе. Он боится. Не сомневаюсь, он начинал расследование, ему положено заниматься этим по закону. Но как только понял, что это напрямую связано с лживым гаданием сорока волхвов, сразу бросил это дело — оно ему не по зубам. Если бы не смерть Белояра, он бы обратился к Белояру.
— Лживое гадание? — растеряно произнес Волот.
— Лживое гадание, поджоги, смерть Белояра и войско новгородское за тридевять земель от Новгорода…
Волоту вдруг стало страшно. Настолько страшно, что по телу пробежала дрожь.
— Значит, тот волхв говорил на вече правду? И есть сила, и есть люди…
— Есть. И сила, и люди. И если вече не согласилось с объявлением войны, то клевета, резня и поджоги в Новгороде вынуждают Амин-Магомеда ответить войной. Иначе он перестанет быть ханом, у него довольно противников в Казани, и нет защитника, каким был князь Борис.
— Но если Смеян Тушич ничего не смог сделать, то что же сделаю я? — испугано спросил князь, и тут же понял — не стоило этого говорить, не стоило так откровенно выпячивать собственную слабость.
— А мы с тобой, князь, займемся поджигателями, а не темными силами. Беда посадника только в том, что он боится посмотреть правде в глаза, только и всего. Мы же знаем, что правды нет, — Вернигора подмигнул князю, — так что бояться нам нечего. Впрочем, и до темных сил доберемся, дай только срок.
— Но без Белояра… Кто еще сможет нам помочь? — Волот не заметил, как принял от главного дознавателя это странное «мы», еще час назад казавшееся ему невозможным. И это неожиданно ему понравилось, вселило в него уверенность, ощущение рядом надежного плеча, на которое можно опереться. Со времени смерти отца он ни разу не чувствовал ничего подобного. Даже с Белояром, даже с доктором, даже с дядькой.
— Знаешь, есть у меня одна мысль и по этому вопросу… Слишком долго рассказывать, как я пришел к этому выводу, но думается мне, есть в Новгороде волхв не слабей Белояра. Млад Ветров. Мало того, что Сова Осмолов пытался его оговорить, так его еще и отравить хотели, а теперь тащат в суд докладчиков.
Говоря о суде докладчиков, Вернигора скривился.
— А в суд-то за что? — не понял Волот.
— Наступил он на хвост Черноте Свиблову и любезным ему христианам. Не отдал душу ученика чужому богу. Так они решили его за смерть ученика через суд наказать. Гнилое, казалось бы, дело, ни один здравомыслящий судья не посмеет вынести обвинительный приговор. Но суд докладчиков — суд особый… — Вернигора скрипнул зубами.
— А он на самом деле виноват?
— Не думаю. Насколько будет виноват учитель воина, если ученик погибнет в бою? Так и здесь примерно. Сначала я думал, это месть Свиблова, а теперь понимаю: это пятно на честное имя волхва. Стал бы Белояр тем, кем был, если бы его в далеком прошлом обвинили в чьей-нибудь смерти, да еще и осудили за это? А раз хотят запятнать, значит, чего-то боятся. И я даже знаю, чего. Как вспомню его выступление на вече — мурашки по спине. Да и морок он один почувствовал. Белояр не почувствовал, а Млад заметил. И грамоту не подписал.
Волот подумал, что Белояр выглядел куда представительней для того, чтоб Новгород ему доверял.
В первые дни месяца Студня из Казани на Нижний Новгород выступило десятитысячное войско Амин-Магомеда. Одновременно с ним крымский хан неожиданно осадил Полтаву. Киевский князь развернул войска на юг, послал вперед конную дружину, но все равно не успевал подойти осажденному городу на помощь. Второй удар татары направили на Елец, захватили его меньше чем за сутки осады и, вместо движения на Мценск, где их ожидало Московское ополчение, двинулись в сторону Тулы.
Гонцы прибывали в Новгород три-четыре раза в день, но точной картины их сообщения дать не могли — слишком долго летели вести с окраин Руси.
В Новгороде же все шло своим чередом, будто и не начиналась война. Разве что Сова Осмолов торжествовал победу — не мытьем, так катаньем положение изменилось в пользу его кошелька. Да, пожалуй, еще пушечный двор требовал все больше и больше бронзы и серебра.
Все вокруг говорили князю о том, что если Москва и Киев разобьют крымчан без помощи Новгорода, то потом откажутся ему подчиняться. Но Ивора рядом не было, и что с этим делать, Волот не знал. А если бы и был, доверять ему Волот опасался. Его сомнения, как ни странно, разрешил Вернигора. Он вообще не смущался, высказывая свою точку зрения, даже по тем вопросам, которые его нисколько не касались, и не переживал, что князь, по молодости лет, начнет ее перенимать. Это так отличалось от поведения и Белояра, и доктора, и посадника, что Волот недоумевал. Как-то раз он спросил об этом Вернигору напрямую и получил прямой ответ:
— Знаешь, я в своей правоте не сомневаюсь. Если кто-то сомневается, пусть помалкивает, а мне бояться нечего. Тебе, кстати, тоже советую своего мнения не бояться. Хочешь Ивора убрать? Так убирай!
— А как? Он же пожизненно тысяцкий.
— Вот задача-то! А ты посади над дружиной воеводу, и дело с концом. Кто сказал, что тысяцкий командует дружиной? Он ополчением должен командовать. Ты же князь! Дружина твоя, а не Новгорода!
— А кого посадить-то? Дружина Ивора признает…
— А ты у дружины и спроси. И не надо им знать, что ты Ивора убрать хочешь. Где дружина и где Ивор? А воевода нужен, война идет. Собери сотников, собери думу, послушай, что они советовать будут, а потом сам решай: и кого воеводой ставить, и как с татарами воевать, и как Москву и Киев удержать под собой. Тебе все расскажут, все «за» и «против» прояснят. А если теряешься, не знаешь, какое решение выбрать, к Воецкому-Караваеву прислушивайся.
— Почему к Воцкому-Караваеву? Он что, лучше других в этом разбирается? — опешил князь.
— Нет, но какое-то решение принимать надо. Пусть это будет его решение, какая разница. Ну, вроде как игральную кость кинуть. Выбрать первое попавшееся, только перед этим загадать, какое станет первым попавшимся.
Сначала Волот решил, что это как-то легкомысленно, но потом, подумав, пришел к выводу, что Вернигора прав гораздо больше, чем кажется: сложный государственный вопрос вдруг показался князю забавной и увлекательной игрой. Да, Белояр учил его ответственности и Правде, но от отца он не раз слыхал об Удаче, покровительнице смелых и решительных мужей. И если не знаешь, что делать — рискни и положись на нее, чем стоять сложа руки. Удача выбирает достойных, говорил отец.
Волот не сразу вспомнил о том, что именно посадник посоветовал ему позвать Вернигору, и потом подумал вяло, что рука руку моет. Но очень быстро выбросил эту мысль из головы. И про Ивора подумал: а не хочет ли главный дознаватель избавиться от тысяцкого руками князя? Но Вернигора и тут не позволил ему долго сомневаться.
— Я? Убрать Ивора? Конечно хочу. Я хочу убрать его с тех пор, как после смерти Бориса он начал набивать свои сундуки княжьим серебром. Твоим серебром. Я трижды ловил его за руку, и трижды он уходил от суда, прикрываясь дружиной и твоим благоволением. Наша с ним война закончилась моим поражением, и я ушел.
— Почему же ты не поговорил со мной?
— Ты тогда смотрел тысяцкому в рот, тебе надо было полагаться на кого-то после потери отца. А я и в Городище-то почти не бывал, Ивор все сделал, чтоб наши с тобой пути не пересекались.
Однако в свой следующий приезд доктор Велезар слегка развеял восхищение Волота Вернигорой и посоветовал быть осторожней.
— Даже если не ставить под сомнение его честность, — сказал доктор, — чересчур уверенный в своей правоте человек далеко не всегда является правым. Пусть занимается своим делом, в этом полагайся на его слова. Но княжий суд — одно, а война и дума — не его стезя. Знаешь, я считаю себя человеком неглупым и честным, но не возьмусь давать тебе советы в том, в чем не разбираюсь в силу отсутствия сведений, например. Я с удовольствие делюсь с тобой жизненным опытом, и что касается болезней — можешь на меня положиться. Во всем же остальном я, может, и имею свою точку зрения, но никогда не стану навязывать ее тебе.
Волот не мог не согласиться с Велезаром: он князь, он должен быть осторожным, мудрым и предусмотрительным. Но почему-то сердце его говорило об обратном: Удача. Вернигора показал ему его Удачу. Княжение перестало давить на Волота, превратившись из непомерно тяжелого груза в опасную игру, в которой на кон поставлены судьбы всей страны. Но даже опасная игра — это игра. Он поверил в себя, в свою Удачу, поверил, что может выигрывать только потому, что Удача с самого рождения стояла у его колыбели, и сейчас дремлет где-то в изголовье его постели — надо только разбудить ее, взять за хвост и как следует встряхнуть!
И думным боярам совсем не понравилась произошедшая перемена: когда Волот объявил о своем решении на заседании думы, бояре роптали. Да, большинство ратовало за гневные письма московским и киевским князьям, за сбор ополчения по всей Новгородской земле с тем, чтобы бросить их на крымчан и раздавить их одним ударом. По самым скромным подсчетам, Новгородская земля могла выставить пятидесятитысячное войско, которое вмиг сомнет татар и надолго запрет их в Крыму.
Смеян Тушич предложил бросить на крымчан новгородские пушки и новгородское — боярское — серебро. Новгородское ополчение доберется до Тулы к весенней распутице, поэтому ополчение надо собирать в московской и киевской землях. Новгород же готов кормить войска, поставлять порох и ковать оружие. Да, разбить крымчан силами новгородского ополчения — это впечатляюще, это покажет князьям силу Новгорода. Но что если московиты сами справятся с врагом к тому времени, когда ополчение выйдет из Новгорода?
И Волот послушал Вернигору, хотя решение большинства бояр казалось ему более красивым, что ли? Он едва не смеялся, разглядывая их негодующие лица, слушая их выкрики и топот ног. Привыкшие к покорности малолетнего князя, они просто не верили, что он посмеет ослушаться большинства.
— Ты, княже, думаешь, что уже созрел для таких решений? — возмутился Чернота Свиблов с потемневшим от гнева лицом, — ты считаешь, дорос до того, чтоб идти против думы?
Волота не испугал и не смутил его выкрик: Удача придала ему уверенности, игра добавила горячности. Он поднялся, слушая, как Свиблову вторит дума.
— Созрел ли я до таких решений, спроси у веча, которое поставило меня на княжение. И пока я князь, я только слушаю ваших советов, но решения намерен принимать сам. И я принял решение: тряхните мошной, бояре.
— Не рано ли хвост против нас поднимаешь? — прошипел Сова Осмолов — опять они со Свибловым были единодушны, хоть и считались врагами, — не много ли на себя берешь?
— Я беру на себе столько, сколько доверил мне Новгород. Не согласны — собирайте вече, призывайте другого князя. Еще моложе. Я слышал, младший из Владимирских князей недавно перебрался с женской половины на мужскую [9]. А в Рязани князь еще пачкает пеленки. Какой вам больше по нраву?
— Молодец, Волот Борисович! — крякнул посадник, — так их! Покажи им зубы! Яблочко-то от яблони недалеко упало!
Дума шумела долго, но Волот поднялся со своего места и не оглядываясь вышел вон: в спину ему летели их пустые угрозы и излияния бессильной злости.
Тем временем Вернигора в считанные дни собрал людей для княжьего суда, часть дел поделил с посадником, часть — наиболее важную — рассматривал независимо от него, а некоторые дела завел сам, только поставив посадника в известность. И среди этих дел Волот обнаружил и дела о поджогах на Торге в ночь перед вечем, и дела об убийствах татар, и о мародерстве, и о подстрекательстве к беспорядкам, и о клевете — лично против Совы Осмолова. Перебирая бумаги в ведомстве Вернигоры, князь неожиданно почувствовал силу — карающий меч правосудия, свой собственный меч. Справедливость закона, и самого себя — на страже этого закона. Ощущение это было новым, удивительным, вселяющим уверенность. И понятие ответственности вдруг повернулась к Волоту другой стороной: он увидел в себе защитника справедливости, защитника слабых и обиженных, и новгородцев под собой не теми, кто оказал ему доверие и выразил любовь, а чем-то вроде собственных детей под крылом силы и власти. Это вскружило ему голову не меньше, чем решение добиваться абсолютного владычества над Русью.
Вернигора немного охладил его пыл, рассказав, что стоит за открытыми им делами.
— Посмотри. Есть и поджигатели, есть и убийцы, но все они в один голос твердят о мороке. Конечно, виновный придумает в свое оправдание что угодно, лишь бы обелить себя. Но как-то подозрительно единодушны они в своих придумках. Да и свидетели подтверждают — не в себе были эти поджигатели и убийцы, словно пьяные, словно замороченные. И многие рассказывают о странных людях во главе пьяных ватаг. По описаниям, я насчитал не меньше десяти человек, но их может быть и больше. Даже имена называют, только не верю я в то, что это настоящие имена. Все сходятся в одном: это чужаки, но почему-то новгородцы поверили этим чужакам, почему-то их слушались. А главное — ни одного из чужаков после веча никто в Новгороде не видел. Говорил я с волхвами: никто из них не знает, что за силой обладают эти люди. Спрашивать о них надо у тех, кто повыше наших волхвов.
— Повыше? Кто же может быть выше наших волхвов? — жалко улыбнулся Волот.
— Боги, князь. Наши боги. Но любой волхв или шаман скажет тебе, что привлекать богов к делам людей — это гневить богов. Да и я противник таких поворотов: не гоже в суде опираться на призрачные гадания и туманные рассуждения шаманов. Они видят мир по-своему. И с богами говорят на другом языке, далеком от языка людей. Там свои законы, там своя Правда. Впрочем, если найдется шаман, который не побоится спросить богов о делах людских, я бы принял от него подсказку.
— Ты, наверное, говоришь об этом шамане? — Волот потряс в руках бумаги по обвинению Совы Осмолова в клевете.
— Я не вполне уверен в этом. Но попытаться стоит. Завтра в суде новгородских докладчиков разбирают его дело. К бабке не ходи, они признают его виновным и запросят немалую виру, как в пользу суда, так и в пользу истицы. Через два дня на княжьем суде мы признаем виновным Сову Осмолова, и вира, которую он заплатит суду и волхву, должна оказаться больше на треть, чтоб волхв покрыл ею долг перед судом докладчиков. Как ты считаешь, это справедливо, если Сова Осмолов заплатит истице и своим товарищам за начатое боярами дело? Для него это сумма небольшая… — Вернигора рассмеялся и потер руки, — впрочем, мы еще и оспорим решение боярского суда, чтоб им неповадно было заниматься произволом.
Волоту тоже стало весело — оттого, как просто главный дознаватель решил задачу. А еще князь не сомневался — посадник будет на их стороне.
2. Зимние вечера
— Нет, конечно. Смеян Тушич не берет мзду, если за последний год не обнищал настолько, чтоб изменить себе. Он боится. Не сомневаюсь, он начинал расследование, ему положено заниматься этим по закону. Но как только понял, что это напрямую связано с лживым гаданием сорока волхвов, сразу бросил это дело — оно ему не по зубам. Если бы не смерть Белояра, он бы обратился к Белояру.
— Лживое гадание? — растеряно произнес Волот.
— Лживое гадание, поджоги, смерть Белояра и войско новгородское за тридевять земель от Новгорода…
Волоту вдруг стало страшно. Настолько страшно, что по телу пробежала дрожь.
— Значит, тот волхв говорил на вече правду? И есть сила, и есть люди…
— Есть. И сила, и люди. И если вече не согласилось с объявлением войны, то клевета, резня и поджоги в Новгороде вынуждают Амин-Магомеда ответить войной. Иначе он перестанет быть ханом, у него довольно противников в Казани, и нет защитника, каким был князь Борис.
— Но если Смеян Тушич ничего не смог сделать, то что же сделаю я? — испугано спросил князь, и тут же понял — не стоило этого говорить, не стоило так откровенно выпячивать собственную слабость.
— А мы с тобой, князь, займемся поджигателями, а не темными силами. Беда посадника только в том, что он боится посмотреть правде в глаза, только и всего. Мы же знаем, что правды нет, — Вернигора подмигнул князю, — так что бояться нам нечего. Впрочем, и до темных сил доберемся, дай только срок.
— Но без Белояра… Кто еще сможет нам помочь? — Волот не заметил, как принял от главного дознавателя это странное «мы», еще час назад казавшееся ему невозможным. И это неожиданно ему понравилось, вселило в него уверенность, ощущение рядом надежного плеча, на которое можно опереться. Со времени смерти отца он ни разу не чувствовал ничего подобного. Даже с Белояром, даже с доктором, даже с дядькой.
— Знаешь, есть у меня одна мысль и по этому вопросу… Слишком долго рассказывать, как я пришел к этому выводу, но думается мне, есть в Новгороде волхв не слабей Белояра. Млад Ветров. Мало того, что Сова Осмолов пытался его оговорить, так его еще и отравить хотели, а теперь тащат в суд докладчиков.
Говоря о суде докладчиков, Вернигора скривился.
— А в суд-то за что? — не понял Волот.
— Наступил он на хвост Черноте Свиблову и любезным ему христианам. Не отдал душу ученика чужому богу. Так они решили его за смерть ученика через суд наказать. Гнилое, казалось бы, дело, ни один здравомыслящий судья не посмеет вынести обвинительный приговор. Но суд докладчиков — суд особый… — Вернигора скрипнул зубами.
— А он на самом деле виноват?
— Не думаю. Насколько будет виноват учитель воина, если ученик погибнет в бою? Так и здесь примерно. Сначала я думал, это месть Свиблова, а теперь понимаю: это пятно на честное имя волхва. Стал бы Белояр тем, кем был, если бы его в далеком прошлом обвинили в чьей-нибудь смерти, да еще и осудили за это? А раз хотят запятнать, значит, чего-то боятся. И я даже знаю, чего. Как вспомню его выступление на вече — мурашки по спине. Да и морок он один почувствовал. Белояр не почувствовал, а Млад заметил. И грамоту не подписал.
Волот подумал, что Белояр выглядел куда представительней для того, чтоб Новгород ему доверял.
В первые дни месяца Студня из Казани на Нижний Новгород выступило десятитысячное войско Амин-Магомеда. Одновременно с ним крымский хан неожиданно осадил Полтаву. Киевский князь развернул войска на юг, послал вперед конную дружину, но все равно не успевал подойти осажденному городу на помощь. Второй удар татары направили на Елец, захватили его меньше чем за сутки осады и, вместо движения на Мценск, где их ожидало Московское ополчение, двинулись в сторону Тулы.
Гонцы прибывали в Новгород три-четыре раза в день, но точной картины их сообщения дать не могли — слишком долго летели вести с окраин Руси.
В Новгороде же все шло своим чередом, будто и не начиналась война. Разве что Сова Осмолов торжествовал победу — не мытьем, так катаньем положение изменилось в пользу его кошелька. Да, пожалуй, еще пушечный двор требовал все больше и больше бронзы и серебра.
Все вокруг говорили князю о том, что если Москва и Киев разобьют крымчан без помощи Новгорода, то потом откажутся ему подчиняться. Но Ивора рядом не было, и что с этим делать, Волот не знал. А если бы и был, доверять ему Волот опасался. Его сомнения, как ни странно, разрешил Вернигора. Он вообще не смущался, высказывая свою точку зрения, даже по тем вопросам, которые его нисколько не касались, и не переживал, что князь, по молодости лет, начнет ее перенимать. Это так отличалось от поведения и Белояра, и доктора, и посадника, что Волот недоумевал. Как-то раз он спросил об этом Вернигору напрямую и получил прямой ответ:
— Знаешь, я в своей правоте не сомневаюсь. Если кто-то сомневается, пусть помалкивает, а мне бояться нечего. Тебе, кстати, тоже советую своего мнения не бояться. Хочешь Ивора убрать? Так убирай!
— А как? Он же пожизненно тысяцкий.
— Вот задача-то! А ты посади над дружиной воеводу, и дело с концом. Кто сказал, что тысяцкий командует дружиной? Он ополчением должен командовать. Ты же князь! Дружина твоя, а не Новгорода!
— А кого посадить-то? Дружина Ивора признает…
— А ты у дружины и спроси. И не надо им знать, что ты Ивора убрать хочешь. Где дружина и где Ивор? А воевода нужен, война идет. Собери сотников, собери думу, послушай, что они советовать будут, а потом сам решай: и кого воеводой ставить, и как с татарами воевать, и как Москву и Киев удержать под собой. Тебе все расскажут, все «за» и «против» прояснят. А если теряешься, не знаешь, какое решение выбрать, к Воецкому-Караваеву прислушивайся.
— Почему к Воцкому-Караваеву? Он что, лучше других в этом разбирается? — опешил князь.
— Нет, но какое-то решение принимать надо. Пусть это будет его решение, какая разница. Ну, вроде как игральную кость кинуть. Выбрать первое попавшееся, только перед этим загадать, какое станет первым попавшимся.
Сначала Волот решил, что это как-то легкомысленно, но потом, подумав, пришел к выводу, что Вернигора прав гораздо больше, чем кажется: сложный государственный вопрос вдруг показался князю забавной и увлекательной игрой. Да, Белояр учил его ответственности и Правде, но от отца он не раз слыхал об Удаче, покровительнице смелых и решительных мужей. И если не знаешь, что делать — рискни и положись на нее, чем стоять сложа руки. Удача выбирает достойных, говорил отец.
Волот не сразу вспомнил о том, что именно посадник посоветовал ему позвать Вернигору, и потом подумал вяло, что рука руку моет. Но очень быстро выбросил эту мысль из головы. И про Ивора подумал: а не хочет ли главный дознаватель избавиться от тысяцкого руками князя? Но Вернигора и тут не позволил ему долго сомневаться.
— Я? Убрать Ивора? Конечно хочу. Я хочу убрать его с тех пор, как после смерти Бориса он начал набивать свои сундуки княжьим серебром. Твоим серебром. Я трижды ловил его за руку, и трижды он уходил от суда, прикрываясь дружиной и твоим благоволением. Наша с ним война закончилась моим поражением, и я ушел.
— Почему же ты не поговорил со мной?
— Ты тогда смотрел тысяцкому в рот, тебе надо было полагаться на кого-то после потери отца. А я и в Городище-то почти не бывал, Ивор все сделал, чтоб наши с тобой пути не пересекались.
Однако в свой следующий приезд доктор Велезар слегка развеял восхищение Волота Вернигорой и посоветовал быть осторожней.
— Даже если не ставить под сомнение его честность, — сказал доктор, — чересчур уверенный в своей правоте человек далеко не всегда является правым. Пусть занимается своим делом, в этом полагайся на его слова. Но княжий суд — одно, а война и дума — не его стезя. Знаешь, я считаю себя человеком неглупым и честным, но не возьмусь давать тебе советы в том, в чем не разбираюсь в силу отсутствия сведений, например. Я с удовольствие делюсь с тобой жизненным опытом, и что касается болезней — можешь на меня положиться. Во всем же остальном я, может, и имею свою точку зрения, но никогда не стану навязывать ее тебе.
Волот не мог не согласиться с Велезаром: он князь, он должен быть осторожным, мудрым и предусмотрительным. Но почему-то сердце его говорило об обратном: Удача. Вернигора показал ему его Удачу. Княжение перестало давить на Волота, превратившись из непомерно тяжелого груза в опасную игру, в которой на кон поставлены судьбы всей страны. Но даже опасная игра — это игра. Он поверил в себя, в свою Удачу, поверил, что может выигрывать только потому, что Удача с самого рождения стояла у его колыбели, и сейчас дремлет где-то в изголовье его постели — надо только разбудить ее, взять за хвост и как следует встряхнуть!
И думным боярам совсем не понравилась произошедшая перемена: когда Волот объявил о своем решении на заседании думы, бояре роптали. Да, большинство ратовало за гневные письма московским и киевским князьям, за сбор ополчения по всей Новгородской земле с тем, чтобы бросить их на крымчан и раздавить их одним ударом. По самым скромным подсчетам, Новгородская земля могла выставить пятидесятитысячное войско, которое вмиг сомнет татар и надолго запрет их в Крыму.
Смеян Тушич предложил бросить на крымчан новгородские пушки и новгородское — боярское — серебро. Новгородское ополчение доберется до Тулы к весенней распутице, поэтому ополчение надо собирать в московской и киевской землях. Новгород же готов кормить войска, поставлять порох и ковать оружие. Да, разбить крымчан силами новгородского ополчения — это впечатляюще, это покажет князьям силу Новгорода. Но что если московиты сами справятся с врагом к тому времени, когда ополчение выйдет из Новгорода?
И Волот послушал Вернигору, хотя решение большинства бояр казалось ему более красивым, что ли? Он едва не смеялся, разглядывая их негодующие лица, слушая их выкрики и топот ног. Привыкшие к покорности малолетнего князя, они просто не верили, что он посмеет ослушаться большинства.
— Ты, княже, думаешь, что уже созрел для таких решений? — возмутился Чернота Свиблов с потемневшим от гнева лицом, — ты считаешь, дорос до того, чтоб идти против думы?
Волота не испугал и не смутил его выкрик: Удача придала ему уверенности, игра добавила горячности. Он поднялся, слушая, как Свиблову вторит дума.
— Созрел ли я до таких решений, спроси у веча, которое поставило меня на княжение. И пока я князь, я только слушаю ваших советов, но решения намерен принимать сам. И я принял решение: тряхните мошной, бояре.
— Не рано ли хвост против нас поднимаешь? — прошипел Сова Осмолов — опять они со Свибловым были единодушны, хоть и считались врагами, — не много ли на себя берешь?
— Я беру на себе столько, сколько доверил мне Новгород. Не согласны — собирайте вече, призывайте другого князя. Еще моложе. Я слышал, младший из Владимирских князей недавно перебрался с женской половины на мужскую [9]. А в Рязани князь еще пачкает пеленки. Какой вам больше по нраву?
— Молодец, Волот Борисович! — крякнул посадник, — так их! Покажи им зубы! Яблочко-то от яблони недалеко упало!
Дума шумела долго, но Волот поднялся со своего места и не оглядываясь вышел вон: в спину ему летели их пустые угрозы и излияния бессильной злости.
Тем временем Вернигора в считанные дни собрал людей для княжьего суда, часть дел поделил с посадником, часть — наиболее важную — рассматривал независимо от него, а некоторые дела завел сам, только поставив посадника в известность. И среди этих дел Волот обнаружил и дела о поджогах на Торге в ночь перед вечем, и дела об убийствах татар, и о мародерстве, и о подстрекательстве к беспорядкам, и о клевете — лично против Совы Осмолова. Перебирая бумаги в ведомстве Вернигоры, князь неожиданно почувствовал силу — карающий меч правосудия, свой собственный меч. Справедливость закона, и самого себя — на страже этого закона. Ощущение это было новым, удивительным, вселяющим уверенность. И понятие ответственности вдруг повернулась к Волоту другой стороной: он увидел в себе защитника справедливости, защитника слабых и обиженных, и новгородцев под собой не теми, кто оказал ему доверие и выразил любовь, а чем-то вроде собственных детей под крылом силы и власти. Это вскружило ему голову не меньше, чем решение добиваться абсолютного владычества над Русью.
Вернигора немного охладил его пыл, рассказав, что стоит за открытыми им делами.
— Посмотри. Есть и поджигатели, есть и убийцы, но все они в один голос твердят о мороке. Конечно, виновный придумает в свое оправдание что угодно, лишь бы обелить себя. Но как-то подозрительно единодушны они в своих придумках. Да и свидетели подтверждают — не в себе были эти поджигатели и убийцы, словно пьяные, словно замороченные. И многие рассказывают о странных людях во главе пьяных ватаг. По описаниям, я насчитал не меньше десяти человек, но их может быть и больше. Даже имена называют, только не верю я в то, что это настоящие имена. Все сходятся в одном: это чужаки, но почему-то новгородцы поверили этим чужакам, почему-то их слушались. А главное — ни одного из чужаков после веча никто в Новгороде не видел. Говорил я с волхвами: никто из них не знает, что за силой обладают эти люди. Спрашивать о них надо у тех, кто повыше наших волхвов.
— Повыше? Кто же может быть выше наших волхвов? — жалко улыбнулся Волот.
— Боги, князь. Наши боги. Но любой волхв или шаман скажет тебе, что привлекать богов к делам людей — это гневить богов. Да и я противник таких поворотов: не гоже в суде опираться на призрачные гадания и туманные рассуждения шаманов. Они видят мир по-своему. И с богами говорят на другом языке, далеком от языка людей. Там свои законы, там своя Правда. Впрочем, если найдется шаман, который не побоится спросить богов о делах людских, я бы принял от него подсказку.
— Ты, наверное, говоришь об этом шамане? — Волот потряс в руках бумаги по обвинению Совы Осмолова в клевете.
— Я не вполне уверен в этом. Но попытаться стоит. Завтра в суде новгородских докладчиков разбирают его дело. К бабке не ходи, они признают его виновным и запросят немалую виру, как в пользу суда, так и в пользу истицы. Через два дня на княжьем суде мы признаем виновным Сову Осмолова, и вира, которую он заплатит суду и волхву, должна оказаться больше на треть, чтоб волхв покрыл ею долг перед судом докладчиков. Как ты считаешь, это справедливо, если Сова Осмолов заплатит истице и своим товарищам за начатое боярами дело? Для него это сумма небольшая… — Вернигора рассмеялся и потер руки, — впрочем, мы еще и оспорим решение боярского суда, чтоб им неповадно было заниматься произволом.
Волоту тоже стало весело — оттого, как просто главный дознаватель решил задачу. А еще князь не сомневался — посадник будет на их стороне.
2. Зимние вечера
Через грудь, от левого плеча к правой подмышке, лег безобразный рубец — сизый и выпуклый, словно не от ожога вовсе, а от удара мечом. Млад часто задумывался, насколько связаны между собой две реальности, насколько его путешествия наверх имеют отношение к тому, что происходит с ним наяву. Сначала он считал их порождением себя, способом говорить с богами так, чтобы быть уверенным в том, что они его слышат. Всего лишь убедиться: он говорит именно с богами, а не с самим собой. Боги — могущественные существа, они подпускают к себе смертных, но кто сказал, что смертные при этом не обманываются, и мир нави предстает перед ними таким, какой он есть? Да, для него самого эти путешествия были столь же реальны, сколь и явь: он осязал мир нави, он слышал его звуки, чувствовал его запахи и ощущал гораздо более тонкие эманации, излучаемые существами, населяющими тот мир.
Да, Млад поднимался наверх, чтоб изменить явь, но менял он ее не сам, опосредовано, он всего лишь убеждал богов в своей правоте, в своем праве требовать изменения яви. И боги признавали за ним это право. Они сами наделили его этой способностью, сами позвали его когда-то и испытали его. Но кто сказал, что они показали ему мир нави таким, какой он есть? Кто сказал, что его путешествия наверх не есть всего лишь его собственная выдумка, данная ему богами? Смертный не в силах постичь существования трех миров, многогранность мироздания раздавит его мозг, расплющит своей сложностью, своей кажущейся противоречивостью здравому смыслу.
Но шли годы, и с каждым подъемом наверх Млад убеждался: он неправ. Он слишком много рассуждает об этом, вместо того, чтоб положиться на свои чувства. Ведь сотни шаманов не ставят под сомнение реальность своих путешествий, они просто не задумываются об этом, они не мыслят категориями Платона, Плутарха, Эпикура, Пифагора, не противопоставляют вещество и сознание, не рассуждают о себе в мире и о мире в себе. Разве что Ширяй забивает голову подобными умопостроениями.
А бубен, упавший в сугроб в двух саженях от костра, разлетелся в щепки и обгорел. Уж бубен-то точно не способен к самовнушению и не поддается внушению извне.
Смертный не способен постичь сложности трех миров, но что мешает ему принять их существование?
У Млада было время подумать, поспорить с Ширяем и отцом, рассказать о своих соображениях Дане. Впрочем, Дана слушала его с легкой, снисходительной улыбкой на губах, отчего он терялся, старался говорить еще более убедительно, но только путался в мыслях и чувствовал себя непонятым.
И все же эти уютные зимние вечера не только скрасили время мучительной болезни, но и превратили его в светлые воспоминания: Млад чувствовал, как время утекает сквозь пальцы, убегает, тает, и на смену уютным вечерам в кругу близких людей скоро придет другое время — жесткое и холодное.
Весть о начале войны принес Ширяй, и тут же загорелся идеей своим ходом добираться до Нижнего Новгорода, чтоб вступить в ополчение: в его семнадцатилетней голове было перепутано столько противоречащих друг другу мыслей и чувств, что Млад не брался с ним спорить. Добробой, конечно, не отставал от товарища, однако смотрел на поход немного трезвей: укладывал вещи, взвешивая их в руках, и надеялся предусмотреть все случаи, которые произойдут с ними на войне.
Словно назло, отец пустился в воспоминания о том, как в пятнадцать лет Млад убежал вслед за ним на войну: эту героическую страницу своей жизни Млад хотел бы забыть навсегда, настолько бесславно она для него закончилась. Отец же, напротив, весьма гордился сыном, хотя в то время орал на него и при каждом удобном случае отправлял с оказией домой. Только Млад от оказий быстро избавлялся и догонял отца снова и снова.
В устах отца эта история выглядела намного красивей, чем на самом деле. Он только начал свой рассказ, когда к ним заглянула Дана — она появлялась почти каждый вечер, хотя Млад давно начал вставать и даже ходил на занятия — до экзаменов оставались не так много времени.
— Ну-ка, ну-ка, — тут же ухватилась она за последние слова отца, — я давно хотела послушать, как Младик ходил на войну.
Млад потупился и закусил угол рта от смущения: меньше всего ему хотелось, чтоб эту историю услышала Дана. А отец, как назло, был хорошим рассказчиком, расцвечивая повествование подробностями, которых никогда не видел и помнить не мог.
— В то время князь Борис был очень молод, раздробленная Русь ему не подчинялась, а татары, бывало, доходили до самой Коломны: налетами — короткими, быстрыми и разрушительными. За ними оставались черные полосы пожарищ: хлеб горел, лес горел, деревни горели, города горели… Говорят, старые московские князья посмеялись над Борисом, который пообещал до осенней распутицы загнать крымчан обратно в их Крымское ханство. И, смеясь, поклялись, что если выйдет все по его словам, Москва признает его своим князем и воеводой. Это, конечно, легенда, но и в легендах есть доля правды.
Отец отхлебнул чаю и посмотрел на Добробоя, замершего с раздутой котомкой в руках. Дана успела раздеться и присесть за стол, и тоже внимательно слушала отца, подперев рукой щеку.
У Млада о том времени были другие воспоминания: он давно поднимался наверх самостоятельно и мнил себя взрослым и в некотором роде всемогущим, хотя выглядел моложе своих лет, отличался редкой щуплостью и в военном деле не смыслил ровным счетом ничего. Но жаждал подвигов, несмотря на то, что и без них занимал среди сверстников прочное положение волхва и шамана. Ему тогда нравилась рыженькая Олюша, отдававшая предпочтение крепкому и высокому сыну бывшего дружинника, хваставшегося военными походами отца. Собственно, в ее славу Млад и затеял этот поход.
Отец уехал на войну, забрав молодого, сильного коня и телегу; Младу досталась старая костлявая кобыла с незатейливым именем Рыжка. На ней он и крался за отцом до самого Новгорода, вместо проезжей дороги прячась в лесу, застревая в буреломе и увязая в болотцах по самое кобылье брюхо. В первый раз отец поймал его, когда их небольшой отряд встал на ночлег на берегу Волхова. Млад так устал, что, едва свалившись с лошади, задремал под раскидистыми кустами ольхи, не обращая внимания на комаров, на холод сырой еще земли, на обильную росу, вымочившую всю его одежду. Отец, услышав жалобное ржание некормленой Рыжки, выволок Млада к костру: жалкого, дрожащего от холода и усталости, голодного, с опухшим от комариных укусов лицом. Над ним хохотал весь отряд. Отец же нисколько не смеялся, напротив, ругался долго и обидно, говорил о том, что хомут на шее в походе ему не нужен, что, вместо того чтобы помогать деду, Млад суется не в свое дело, что никто не намерен кормить его задарма, а пользы от него на войне все равно не будет, и много чего еще — не менее правильного и неприятного.
Конечно, Млада накормили, искупали и насыпали овса несчастной Рыжке, дали им переночевать у теплого костра, а наутро отправили домой. И если, выезжая из дома, Млад всего лишь действовал по своему усмотрению, просто не спрашивая об этом никого из старших, то теперь повернуть за отрядом было прямым ослушанием отца. Разумеется, Младу случалось поступать по-своему, но скорей из озорства и по забывчивости, в целом же слова отца и деда были незыблемы, непререкаемы. Но на этот раз Млад усмотрел в них явное противоречие с тем, чему отец учил его с детства: мужчина, если он, конечно, мужчина, а не тряпка, без страха встает на защиту родной земли, и откликается на зов соседей, если к ним пришла беда. Именно такой ответ он и приготовил отцу, поворачивая Рыжку на Новгород: боги признали в нем мужчину еще два года назад, отец же продолжает видеть в нем ребенка. А он давно не ребенок, он прошел пересотворение, он говорит с богами сам, без помощи деда!
Готовый ответ — готовым ответом, а в Новгороде он отцу на глаза постарался не попасть.
— Я его ловил раз пять, — рассказывал отец, — и заворачивал домой с почтовыми, под охраной. Но моего сына так просто с пути не свернешь: дожидался ночи — и поминай, как звали! Так до самой Тулы и дошел, а шли мы туда недели три.
Млад глянул на отца, чуть усмехаясь: лучше бы он рассказал шаманятам, какими словами встретил своего сына в Туле. Тогда один из сотников даже вступился за Млада:
— Что ты орешь на парня? Он, чай, не на чужую пасеку за медом лезет. Хочет воевать — пусть воюет, к себе в сотню возьму, копейщиком. Только спуску не дам и домой, когда воевать надоест, не отпущу.
— Нет уж! — ответил сотнику отец, — нечего пятнадцатилетнего мальчишку под копыта татарских коней подставлять. Обрадовался, в сотню он его возьмет! Копейщиком! Из копейщиков твоих каждый второй из первого боя живым не выйдет! Ты погляди, он копье-то поднимет? А коня этим копьем остановит?
Млад очень хотел быть копейщиком, и не сомневался, что остановит копьем легкого татарского коня. Конечно, еще больше он мечтал попасть в дружину князя, и Рыжка тогда не казалась ему столь безнадежной в качестве боевого коня, хотя за время похода можно было убедиться в ее полной к бою непригодности: она шарахалась в сторону от каждого громкого звука. Запах же крови, пожары и грохот пушек, которым встретила их Тула, довели лошадку до полного срыва — Млад закрывал ей глаза, уши и ноздри, только тогда она переставала биться и рвать повод из рук.
К досаде Млада, отец оставил его при себе, помогать лечить раненых, отлично зная, что тот совершенно не приспособлен к лекарскому делу: с одной стороны, он совершенно не умел отстраняться от чужих страданий, не примерять их на себя, а с другой — боялся крови, больших ран, отрубленных конечностей, белых обломков костей, торчащих наружу. А в добавок ко всему, даже простую повязку на порезанную руку или ногу он лепил кособоко, отчего легкораненые бранили его и обзывали неумехой, хотя он очень старался и очень переживал.
Отец добился своего: через две недели, после нескольких победоносных боев князя Бориса, война надоела Младу настолько, что по ночам он едва не плакал — так ему хотелось домой. Ему снились кошмары: то отрубленные ноги в сапогах заходили к нему в палатку, чавкая кровью, то в куске пирога обнаруживались куски мертвой человеческой плоти, то он тонул в крови, то оскальзывался на выпавших из живота внутренностях.
А потом дала о себе знать шаманская болезнь: шаман не может так долго не подниматься наверх, боги зовут его — у Млада заныли и распухли суставы, а вскоре начались и судороги.
Да, Млад поднимался наверх, чтоб изменить явь, но менял он ее не сам, опосредовано, он всего лишь убеждал богов в своей правоте, в своем праве требовать изменения яви. И боги признавали за ним это право. Они сами наделили его этой способностью, сами позвали его когда-то и испытали его. Но кто сказал, что они показали ему мир нави таким, какой он есть? Кто сказал, что его путешествия наверх не есть всего лишь его собственная выдумка, данная ему богами? Смертный не в силах постичь существования трех миров, многогранность мироздания раздавит его мозг, расплющит своей сложностью, своей кажущейся противоречивостью здравому смыслу.
Но шли годы, и с каждым подъемом наверх Млад убеждался: он неправ. Он слишком много рассуждает об этом, вместо того, чтоб положиться на свои чувства. Ведь сотни шаманов не ставят под сомнение реальность своих путешествий, они просто не задумываются об этом, они не мыслят категориями Платона, Плутарха, Эпикура, Пифагора, не противопоставляют вещество и сознание, не рассуждают о себе в мире и о мире в себе. Разве что Ширяй забивает голову подобными умопостроениями.
А бубен, упавший в сугроб в двух саженях от костра, разлетелся в щепки и обгорел. Уж бубен-то точно не способен к самовнушению и не поддается внушению извне.
Смертный не способен постичь сложности трех миров, но что мешает ему принять их существование?
У Млада было время подумать, поспорить с Ширяем и отцом, рассказать о своих соображениях Дане. Впрочем, Дана слушала его с легкой, снисходительной улыбкой на губах, отчего он терялся, старался говорить еще более убедительно, но только путался в мыслях и чувствовал себя непонятым.
И все же эти уютные зимние вечера не только скрасили время мучительной болезни, но и превратили его в светлые воспоминания: Млад чувствовал, как время утекает сквозь пальцы, убегает, тает, и на смену уютным вечерам в кругу близких людей скоро придет другое время — жесткое и холодное.
Весть о начале войны принес Ширяй, и тут же загорелся идеей своим ходом добираться до Нижнего Новгорода, чтоб вступить в ополчение: в его семнадцатилетней голове было перепутано столько противоречащих друг другу мыслей и чувств, что Млад не брался с ним спорить. Добробой, конечно, не отставал от товарища, однако смотрел на поход немного трезвей: укладывал вещи, взвешивая их в руках, и надеялся предусмотреть все случаи, которые произойдут с ними на войне.
Словно назло, отец пустился в воспоминания о том, как в пятнадцать лет Млад убежал вслед за ним на войну: эту героическую страницу своей жизни Млад хотел бы забыть навсегда, настолько бесславно она для него закончилась. Отец же, напротив, весьма гордился сыном, хотя в то время орал на него и при каждом удобном случае отправлял с оказией домой. Только Млад от оказий быстро избавлялся и догонял отца снова и снова.
В устах отца эта история выглядела намного красивей, чем на самом деле. Он только начал свой рассказ, когда к ним заглянула Дана — она появлялась почти каждый вечер, хотя Млад давно начал вставать и даже ходил на занятия — до экзаменов оставались не так много времени.
— Ну-ка, ну-ка, — тут же ухватилась она за последние слова отца, — я давно хотела послушать, как Младик ходил на войну.
Млад потупился и закусил угол рта от смущения: меньше всего ему хотелось, чтоб эту историю услышала Дана. А отец, как назло, был хорошим рассказчиком, расцвечивая повествование подробностями, которых никогда не видел и помнить не мог.
— В то время князь Борис был очень молод, раздробленная Русь ему не подчинялась, а татары, бывало, доходили до самой Коломны: налетами — короткими, быстрыми и разрушительными. За ними оставались черные полосы пожарищ: хлеб горел, лес горел, деревни горели, города горели… Говорят, старые московские князья посмеялись над Борисом, который пообещал до осенней распутицы загнать крымчан обратно в их Крымское ханство. И, смеясь, поклялись, что если выйдет все по его словам, Москва признает его своим князем и воеводой. Это, конечно, легенда, но и в легендах есть доля правды.
Отец отхлебнул чаю и посмотрел на Добробоя, замершего с раздутой котомкой в руках. Дана успела раздеться и присесть за стол, и тоже внимательно слушала отца, подперев рукой щеку.
У Млада о том времени были другие воспоминания: он давно поднимался наверх самостоятельно и мнил себя взрослым и в некотором роде всемогущим, хотя выглядел моложе своих лет, отличался редкой щуплостью и в военном деле не смыслил ровным счетом ничего. Но жаждал подвигов, несмотря на то, что и без них занимал среди сверстников прочное положение волхва и шамана. Ему тогда нравилась рыженькая Олюша, отдававшая предпочтение крепкому и высокому сыну бывшего дружинника, хваставшегося военными походами отца. Собственно, в ее славу Млад и затеял этот поход.
Отец уехал на войну, забрав молодого, сильного коня и телегу; Младу досталась старая костлявая кобыла с незатейливым именем Рыжка. На ней он и крался за отцом до самого Новгорода, вместо проезжей дороги прячась в лесу, застревая в буреломе и увязая в болотцах по самое кобылье брюхо. В первый раз отец поймал его, когда их небольшой отряд встал на ночлег на берегу Волхова. Млад так устал, что, едва свалившись с лошади, задремал под раскидистыми кустами ольхи, не обращая внимания на комаров, на холод сырой еще земли, на обильную росу, вымочившую всю его одежду. Отец, услышав жалобное ржание некормленой Рыжки, выволок Млада к костру: жалкого, дрожащего от холода и усталости, голодного, с опухшим от комариных укусов лицом. Над ним хохотал весь отряд. Отец же нисколько не смеялся, напротив, ругался долго и обидно, говорил о том, что хомут на шее в походе ему не нужен, что, вместо того чтобы помогать деду, Млад суется не в свое дело, что никто не намерен кормить его задарма, а пользы от него на войне все равно не будет, и много чего еще — не менее правильного и неприятного.
Конечно, Млада накормили, искупали и насыпали овса несчастной Рыжке, дали им переночевать у теплого костра, а наутро отправили домой. И если, выезжая из дома, Млад всего лишь действовал по своему усмотрению, просто не спрашивая об этом никого из старших, то теперь повернуть за отрядом было прямым ослушанием отца. Разумеется, Младу случалось поступать по-своему, но скорей из озорства и по забывчивости, в целом же слова отца и деда были незыблемы, непререкаемы. Но на этот раз Млад усмотрел в них явное противоречие с тем, чему отец учил его с детства: мужчина, если он, конечно, мужчина, а не тряпка, без страха встает на защиту родной земли, и откликается на зов соседей, если к ним пришла беда. Именно такой ответ он и приготовил отцу, поворачивая Рыжку на Новгород: боги признали в нем мужчину еще два года назад, отец же продолжает видеть в нем ребенка. А он давно не ребенок, он прошел пересотворение, он говорит с богами сам, без помощи деда!
Готовый ответ — готовым ответом, а в Новгороде он отцу на глаза постарался не попасть.
— Я его ловил раз пять, — рассказывал отец, — и заворачивал домой с почтовыми, под охраной. Но моего сына так просто с пути не свернешь: дожидался ночи — и поминай, как звали! Так до самой Тулы и дошел, а шли мы туда недели три.
Млад глянул на отца, чуть усмехаясь: лучше бы он рассказал шаманятам, какими словами встретил своего сына в Туле. Тогда один из сотников даже вступился за Млада:
— Что ты орешь на парня? Он, чай, не на чужую пасеку за медом лезет. Хочет воевать — пусть воюет, к себе в сотню возьму, копейщиком. Только спуску не дам и домой, когда воевать надоест, не отпущу.
— Нет уж! — ответил сотнику отец, — нечего пятнадцатилетнего мальчишку под копыта татарских коней подставлять. Обрадовался, в сотню он его возьмет! Копейщиком! Из копейщиков твоих каждый второй из первого боя живым не выйдет! Ты погляди, он копье-то поднимет? А коня этим копьем остановит?
Млад очень хотел быть копейщиком, и не сомневался, что остановит копьем легкого татарского коня. Конечно, еще больше он мечтал попасть в дружину князя, и Рыжка тогда не казалась ему столь безнадежной в качестве боевого коня, хотя за время похода можно было убедиться в ее полной к бою непригодности: она шарахалась в сторону от каждого громкого звука. Запах же крови, пожары и грохот пушек, которым встретила их Тула, довели лошадку до полного срыва — Млад закрывал ей глаза, уши и ноздри, только тогда она переставала биться и рвать повод из рук.
К досаде Млада, отец оставил его при себе, помогать лечить раненых, отлично зная, что тот совершенно не приспособлен к лекарскому делу: с одной стороны, он совершенно не умел отстраняться от чужих страданий, не примерять их на себя, а с другой — боялся крови, больших ран, отрубленных конечностей, белых обломков костей, торчащих наружу. А в добавок ко всему, даже простую повязку на порезанную руку или ногу он лепил кособоко, отчего легкораненые бранили его и обзывали неумехой, хотя он очень старался и очень переживал.
Отец добился своего: через две недели, после нескольких победоносных боев князя Бориса, война надоела Младу настолько, что по ночам он едва не плакал — так ему хотелось домой. Ему снились кошмары: то отрубленные ноги в сапогах заходили к нему в палатку, чавкая кровью, то в куске пирога обнаруживались куски мертвой человеческой плоти, то он тонул в крови, то оскальзывался на выпавших из живота внутренностях.
А потом дала о себе знать шаманская болезнь: шаман не может так долго не подниматься наверх, боги зовут его — у Млада заныли и распухли суставы, а вскоре начались и судороги.