— Я принял решение, — твердо сказал князь, глядя Вернигоре в глаза.
   — Я пока не могу доказать, что твое решение ошибочно, — ответил главный дознаватель, — но рано или поздно ты в этом убедишься. Я надеюсь, это случится рано, а не поздно. Может быть, послезавтра я смогу объяснить тебе…
   — А что случится послезавтра? — вспыхнул Волот, — Хочешь посоветоваться с богами? Боги не любят таких вопросов и говорить с тобой не станут. Чужими руками жар загребать нетрудно. Пошлешь своего соперника на смерть? На проклятье? Или жизни, или Удачи его лишишь?
   Вернигора сначала побледнел до синевы, а потом лицо его стало медленно наливаться кровью.
   — Это не твое дело, князь! — громыхнул он в полный голос, оправившись от удара.
   Волот опешил, даже испугался. Никто ни разу не кричал на него со времени смерти Бориса, разве что Ивор иногда бранился и ворчал. И слово «князь» в устах главного дознавателя прозвучало как «щенок» — презрительно, сверху вниз. Наверное, Вернигора был исключительным человеком, если не боялся говорить так с самим князем Новгородским. Но в ту минуту Волот подумал о другом: гнев главного дознавателя он принял за признание его вины, и понял, что попал в точку. Вернигора не боялся вопросов князя ни про Ивора, ни про посадника, а тут — испугался, вспылил. Значит, доктор Велезар был прав, значит, не так честен главный дознаватель, каким хочет прикинуться. Значит, на самом деле ненавидит волхва настолько, что готов поступиться честью, чтоб убрать его с дороги!
   Волхв нравился Волоту. Ему запали в душу слова доктора: это человек, беззащитный своей силой. Человек, который может брать в руки горящие угли, который может заставить толпу следовать за собой очертя голову, который может напрямую говорить с богами, и не пользуется этим для обретения власти, денег, славы — действительно бескорыстный человек. А это дорогого стоит. Но Волот, как ни странно, думал не об этом. Ему казалось, волхв действительно беззащитен. Перед Осмоловым, перед судом новгородских докладчиков. И перед Вернигорой. Обмануть такого человека, послать его на смерть или проклятье богов, нетрудно. И пользоваться этим — низко, бесчестно.
   — Не смей говорить со мной без должного уважения, — сухо и сдержанно ответил Волот главному дознавателю.
   — А ты не смей рассуждать о том, в чем ничего не смыслишь, — оскалился Вернигора, и князю показалось, что ему очень хочется добавить: «щенок».
   Тогда ему не пришло в голову, что он на самом деле щенок и ничего не знает о жизни; его представления на этот счет строились на древнегреческих сказках о богах и героях, ворующих прекрасных женщин, начинающих из-за них войны, обманывающих соперников без зазрения совести, отправляющих их на верную смерть и убивающих друг друга. Да и в тех байках, что рассказывал ему на ночь дядька, все было точно так же. Глядя на негодование Вернигоры, ему и вспомнилась дядькина байка о герое, спустившемся в нижний мир через колодец, в которой родной брат обрезал ему веревку, чтоб завладеть его невестой. Он не подумал о том, что Вернигора просто не собирается оправдываться перед ним, просто не хочет обсуждать вслух свою жизнь — Волот никогда не говорил ни с кем из старших об их жизни, о такой сокровенной ее стороне.
   — Я буду рассуждать о том, о чем сочту нужным, — Волот сузил глаза, — и не тебе указывать мне, что делать и что говорить.
   Вернигора вскинул голову:
   — Даже твой отец никогда не говорил мне такого. Ему не надо было доказывать, кто из нас стоит выше. Если бы я мог бросить тебя сейчас, я бы развернулся и ушел. Но ты нуждаешься во мне больше, чем я в тебе, и я этого не сделаю.
   Это прозвучало, как предложение мира, но Волот усмотрел в нем обиду. Да, он нуждался в главном дознавателе, он так гордился возрожденным княжьим судом, и тот беззастенчиво пользовался этим! И если проглотить это сейчас, Вернигора почувствует его слабость, его зависимость, а этого допустить нельзя — чего доброго, тот начнет диктовать ему свою волю, пользуясь своей незаменимостью.
   — Да, я нуждаюсь в тебе. Но я не позволю тебе моим именем расправляться с теми, кто стоит у тебя на дороге. Ты не любишь Ивора? Хорошо, я тоже его не люблю. Но волхва трогать не смей! Он не сделал ничего дурного, он, может быть, самый честный человек во всем Новгороде!
   Вернигора сел, скрипнул зубами и усмехнулся. И усмешка эта была недоброй. Он не стал ничего объяснять, он не сказал ни слова в свое оправдание, и это насторожило Волота еще сильней. А потом свернул на другую тему: о Пскове и его глупом, в общем-то, решении.
   — Когда вернется Смеян Тушич, я буду знать об этом больше. Может быть, мне стоило поехать с ним. Решение Пскова нелепо, настолько же нелепо, насколько нелепа наша война с Амин-Магомедом. Если бы они решили встать под власть Ливонского ордена, это можно было бы понять. Но, видно, немцы выдвинули невыполнимые требования. В Пскове ведь тоже правят бояре, и в их интересах сохранять свободу от кого бы то ни было. Но они же не вчера родились, Псков слишком мал, чтоб жить меж двух огней!
   — Бояре говорят, летом Псков вернется обратно. Сдерет за зиму денег с торговых обозов, и вернется. Опять же, они не хотят давать серебро на войну с татарами, и в ополчение идти не хотят. Зачем им вставать под немцев?
   — Возможно и так, и надеяться им больше не на что. Но как-то это странно не вовремя. Посмотрим, о чем договорится Смеян Тушич.
 
   Утром в Карачун метель выла за окном, в печи трещали дрова, а Волот стоял у решетчатого окна в горнице княжьего терема и с высоты смотрел на Волхов.
   Воеводу призвали из Ладоги — молодого, но опытного в воинских делах боярина. Он выступил в Новгород с дружиной в тысячу конных ратников, вслед за ним подтягивались ладожане, ижора и карелы, обонежский люд. Поднимаясь вверх по Волхову, воевода собирал ополчение по водской пятине, а потом хотел пройти по Мсте, призывая народ по деревской и бежецкой пятинам. Собирать ополчение в Шелонской пятине и по берегам Ловати пошла княжеская дружина, с ладожским воеводой они должны были соединиться в Москве.
   Двадцатипятитысячное войско новгородское призвано было не столько сломить крымчан, сколько напугать московских князей. Войско под предводительством ладожанина выступало из Новгорода на седьмой день Коляды, а пушки и часть обозов отправляли на Москву в Карачун, чтоб не задерживали движение рати.
   Нескончаемая вереница саней шла по льду Волхова к Ильмень-озеру, северный ветер дул им в спину, расстилал перед ними гладкую дорогу, разметывая снег по берегам, и все равно сани вязли в снегу, лошади тужились, мужики толкали их вперед и тащили коней в поводу — на санях везли пушки. По одной на четверку лошадей.
   Северный ветер, подданный силы, укорачивающей день, силы, ведающей ранней, тяжелой смертью, гнал обозы на юг. Не на смерть ли? Словно радовался дед Карачун, словно хохотал под окном, словно хлопал в ладоши…
   Волот не слышал ничего, кроме ветра за окном и треска дров в печи, уют светлой горницы не радовал его: он думал о пушкарях, уходящих из Новгорода и подгоняемых северным ветром. Нескончаемая вереница саней, объятая метелью.
   Доктор зашел в горницу бесшумно, и Волот вздрогнул, когда тот оказался стоящим рядом, у окна.
   — Ты напугал меня, — улыбнулся князь.
   — Извини. Я не хотел нарушать твоего настроения. Сегодня праздник, мне казалось, ты думаешь о смерти.
   — Да, как ты догадался?
   — По твоему лицу.
   — Посмотри, — Волот кивнул за стекло, — они уходят и увозят пушки. А Северный ветер подгоняет их. Я думал, он гонит их на смерть… Иначе, чего ему так радоваться.
   — Нет, я бы истолковал это не так. Хоть я и не волхв… — доктор подмигнул князю, — пушки сами по себе несут смерть. Наши боги ждут жертв, ждут смерти наших врагов.
   Эта мысль немного обнадежила Волота, но мрачная картина от этого не стала менее мрачной. А потом, совершенно неожиданно, совсем другая догадка закралась в голову — они не уходят на смерть, они оставляют на смерть Новгород… Дед Карачун гонит их прочь, стелет дорогу скатертью, выпроваживает, как жадный хозяин подвыпившего гостя. Чтоб пушки не мешали ему собирать урожай…
   — Надо сегодня же начинать лить новые пушки, — сказал он доктору.
   — Сегодня праздник. Литейщики сидят по домам и рассказывают байки своим детям. Отложи это на завтра. А мы с тобой, как все, сядем у огня, разрежем ржаной каравай и я расскажу тебе страшную сказку.
   — Дядьку позовем! — Волот расцвел, — а потом пойдем на капище, кланяться Ящеру.
   — И на братчину пойдем, и до полуночи будем гулять. Сегодня не лучший день для государственных дел.
   Но сказку доктора Велезара — о подземном короле и его королевстве — оборвал Вернигора.
   — Приехал гонец от Смеяна Тушича, князь. Прости, но я думал, тебе будет интересно…
   Волот поднялся: мрачное волшебство самого короткого дня растаяло, словно облачко дыма на ветру.
   — Да. Мне интересно.
   — Псковичи не хотят ни военных, ни торговых союзов. Но главное не в этом. Пойдем, я прочитаю тебе его письмо.
   Волоту показалось странным, что Вернигора не хочет говорить при дядьке и при докторе, и он насторожился: не иначе, главный дознаватель боится, что те распознают его желание влиять на решения князя. А что еще это могло означать? Ни доктор, ни дядька не имеют отношения ни к боярам, ни к Совету господ, они просто его друзья, верные и бескорыстные.
   Но Вернигора словно читал его мысли. Когда они вышли из горницы и спускались по лестнице вниз, он сказал:
   — Я не хочу, чтоб завтра об этом толковал весь Новгород. А связывать их словом как-то неловко.
   Письмо посадника было длинным, а местами непонятным. Словно он боялся, что его прочтет кто-то, кому этого делать не следует.
   «Псковские бояре горды собой и спесивы. Они поняли, что Новгород не выставит против них войска, и пользуются этим. Их союз с Ливонией держится лишь на торговых соглашениях, они уверены, что выгодная торговля обеспечит им безопасность до лета. Возможно, они правы. Не морок летает над вечевой площадью, как думал ты — серебро не дает им покоя, серебро решает все. Никто не заботится о завтрашнем дне, все хотят набить мошну сегодня, а завтра — не расти трава. Словно все они знают о чем-то, о чем не догадываемся мы.
   Малые люди не хотят воевать. Их боярам было что предъявить народу на вече. Меня встретили свистом и топотом, и провожали до крома [12]с угрозами и проклятьями. Псков бурлит и радуется свободе, народ пьет и гуляет».
   Волот устал слушать и даже зевнул — ничего нового Смеян Тушич не говорил, все это было ясно с самого начала. Никакой тайны письмо не содержало — обо всем этом и без письма толковал весь Новгород. И лишь услышав самый конец, маленькую приписку, Волот понял, что имел в виду Вернигора.
   «В первый же день у псковского посадника я встретил человека, которого никак не ожидал увидеть в Пскове. Это показалось мне подозрительным, и человек этот тут же исчез, словно я поймал его на воровстве. Он думал, что я не узнал его, а я не подал виду. Он даже не поздоровался со мной, проскользнул мимо, и больше я его не встречал. Я спросил о нем у посадника, но тот назвал совсем другое имя. Я подумал, что обознался, и хотел забыть об этом, но теперь, когда прошло несколько часов, это не дает мне покоя. Имя этого человека привезет другой гонец моему главному дознавателю. Узнайте, где он был в тот час, выезжал ли он из Новгорода, возможно, я действительно обознался. Псковский посадник удивился моим расспросам. Но все дело в том, что прибыл я в кром на час раньше, чем мог рассчитывать. Это и смущает меня, это и заставляет сомневаться. И если я не обознался, смерть Бориса видится мне совсем по-другому, нежели вчера».
   Второе письмо было написано Волоту и боярской думе, но лишь повторяло то, что он сообщал Вернигоре. И приписки о странном человеке Смеян Тушич делать не стал.
   — А второй гонец уже прибыл в детинец? — не удержался Волот.
   — Нет. И не прибудет. Он убит и ограблен в устье Шелони, — Вернигора сузил глаза.
   — Зачем? Зачем Смеян Тушич послал двух гонцов? — вспыхнул Волот, — почему не написал все прямо здесь, в этом письме!
   — Смеян Тушич сомневался. Эти письма мог прочитать кто угодно, и выглядело бы это как оговор. С одной стороны. А с другой — он проверил и блестяще подтвердил свою догадку. Других доказательств не требуется — он не ошибся и не обознался. Теперь мне есть за что зацепиться — круг людей, в руках которых побывало это письмо, прежде чем дойти до меня, очень и очень узок.
   Волот помолчал, кусая губы: предательство? Предательство где-то совсем рядом…
   — Гонца убили метательным ножом? — спросил он главного дознавателя, вспомнив о Белояре.
   — Нет. Он убит из самострела, выстрелом в горло. Очень метким выстрелом. Не надо считать врагов глупей самих себя. Завтра до света я выезжаю в Псков, пока со Смеяном Тушичем не случилось того же самого, что и с гонцом…
   — Ты думаешь, его тоже могут убить?
   — Это возможно, хотя я в этом не уверен. Смерть гонца могла дать возможность скрыться этому неизвестному человеку, оттянуть время на сутки или двое. Но что если он не может скрыться за двое суток? Конечно, жизнь дороже серебра, но в Новгороде немало людей, серебро которых надо вывозить отсюда обозами. И еще одну догадку смерть гонца дала мне в руки: этот неизвестный вне подозрений. Ведь доказать свое присутствие в Новгороде нетрудно, достаточно двух лжесвидетелей. И все — обвинение снято! Но он настолько вне подозрений, что даже упоминание его имени стоит того, чтоб перехватить посольскую почту, подготовить засаду и убить человека, рискуя быть пойманными на любой вехе этого замысла. Так что, сдается мне, этот неизвестный не побежит из Новгорода… А значит, мне надо добраться до Смеяна Тушича раньше него.
   — Почему ты не поедешь прямо сейчас? — спросил Волот, — ведь время уходит! Ты и так будешь в Пскове только завтра!
   — Гонец добирается до Пскова за шесть-восемь часов, меняя лошадей каждые тридцать верст. Я поеду верхом, налегке, поеду быстро. И хотел просить у тебя десяток дружинников — вот они должны выехать сегодня. Их кони хороши в бою, но плохи на зимних дорогах. Я думаю догнать их на подъезде к Пскову, но если они успеют раньше меня, Смеян Тушич окажется под защитой. Гонец к псковскому посаднику уже в пути — он везет грамоту от Совета господ с требованием защитить Воецкого-Караваева до приезда дружинников. Впрочем, псковский посадник может наплевать на новгородскую грамоту… Да и дружинников псковичи могут не пустить.
   — Но почему ты не поедешь с ними?
   — Надо допросить всех, кто мог прочитать письмо посадника, надо по свежим следам искать того, кто убил гонца, и… есть у меня на сегодня еще дела…

7. Перун

   Млад вышел на крыльцо, с трудом открывая дверь, и непроизвольно прикрыл лицо рукавом — мелкий, колючий снег хлестнул по щекам, ветер вбил выдох обратно в глотку и сорвал с головы треух.
   Лес ревел под напором ветра, словно медведь-шатун, прогибался, трещал, едва не стелился к земле, неохотно кланяясь повелителю снегов и морозов. Тропинки профессорской слободы замело, Млад набрал снега в валенки, и, пока добирался до деревьев, упал раза четыре — его сдувало с ног.
   В такую погоду хороший хозяин не выгнал бы на улицу собаку, и Хийси спокойно дрых дома, у дверей, время от времени хлопая хвостом по полу.
   В лесу было немного потише, и тропинка просматривалась меж сугробов, но снег все равно летел в лицо, ветер филином ухал над головой; лес полнился звуками, словно живыми существами: за каждым деревом пряталось нечто угрожающее, стонущее, рычащее, скалящее зубы. Снег метался меж стволов, будто ослепший заблудившийся зверь, с деревьев с треском валились сломанные ветром сучья.
   Ледяной ветер… Неестественно ледяной. Не бывает таких холодов в ветреную погоду: мороз пробирал до костей, вгрызался в лицо и руки, охлаждал дыхание и хватал узловатыми пальцами за ребра, выжимая из груди воздух. Где-то недалеко со скрипом и грохотом упало дерево, и Млад опасливо посмотрел наверх — нет ли поблизости еще одного такого же, готового упасть?
   Он нашел ель, у которой нижние ветви стелились по земле: сегодня нужен живой, первородный огонь, и живое дерево на костер. А на таком ветру, да еще и в метель, трением зажечь что-то не получится. Млад бросил мешок с шаманским облачением под елку, вынул топорик из-за пояса и направился искать подходящее живое дерево. В темноте, на ветру все низкие деревца казались мертвыми…
   Сосенка в обхват ладоней прижималась к толстому стволу вековой сосны, словно искала у нее защиты. Млад решил, что это самая подходящая жертва — одна из сосен рано или поздно зачахнет. Он поклонился юному деревцу, попросил у него прощения и поднял топорик. Жесткий порыв ветра взревел в верхушках деревьев, и в тот же миг над головой раздался оглушительный треск — с таким звуком горит рассыпанный порох. Млад едва успел податься в сторону, когда к его ногам с глухим упругим стуком упала обломанная верхушка вековой сосны. Он покачал головой и вытер мгновенно намокший лоб ладонью — в комле ствол упавшей верхушки был не меньше полутора пядей в толщину.
   То ли дед Карачун подарил ему живое дерево, то ли старая сосна откупилась от Млада, защищая юную подругу… Млад, еще не совсем оправившись от неожиданности, пожал плечами и достал из-за пазухи приготовленный кусок ржаного каравая с медом — поблагодарить лес за срубленное дерево.
   До полуночи было довольно времени, чтоб добыть живой огонь, разжечь костерок из мелких сучьев и нарубить дров для большого костра — Млад не только согрелся, но и вспотел, махая топором.
   Родомил явился на условленное место, когда занимался большой костер, а Млад готовился раздеваться.
   — Здрав будь, — проворчал Родомил, осматриваясь по сторонам.
   — И тебе… — пожал плечами Млад.
   — Ну и погодку ты выбрал… — главный дознаватель взглянул наверх, — деревья падают.
   — Это не я… Это день такой. К рассвету стихнет.
   — Твоими бы устами да мед пить, — фыркнул Родомил.
   — Можешь не сомневаться, погоду я предсказываю точно. Всегда есть небольшие отклонения, ну, за ночь все может случиться, но мне кажется, не в этот раз.
   — Да я верю, верю… Ты расскажешь мне, что нужно делать?
   — Ты никогда не видел пляски шамана? — удивился Млад.
   — В детстве. Когда в деревню приезжал шаман, вызывать дождь.
   — Вот то же самое и делай, что в детстве: стой и смотри. Когда я уйду наверх, подойди к костру поближе, чтоб не мерзнуть.
   — А дрова надо подкладывать?
   — Нет, костер не погаснет, пока я не вернусь. И… не уходи никуда. Мне надо, чтоб меня кто-то поддерживал снизу, высоко лечу…
   Млад скинул полушубок и поежился — рубаха захлопала на ветру, в рукава и за шиворот полез снег. Стоило снять треух, как в уши дунул ледяной ветер, взлохматил волосы, сжал затылок крепкой рукой. Млад развязал пояс — даже на лютом морозе не так тяжело раздеваться, как на ветру. А когда он снял рубаху, то вдруг вспомнил о празднике на капище, о девочке, плясавшей в метели и в огне, и о том, как гадал девушкам на суженых. А если он не вернется сверху?
   — Я хотел сказать тебе, — окликнул Млад скучающего, задумчивого Родомила, — я сегодня гадал девушкам на празднике. Будет война. Большая война. Конечно, будущего не знают даже боги, и мы вольны его менять, но ты скажи об этом князю, ты же видишься с князем… Может быть, зная о надвигающейся войне, он сумеет ее предотвратить? На войне погибнет много наших людей.
   — Сам скажи об этом князю, — неожиданно зло ответил Родомил, — тебя он послушает скорей.
   — Да мне как-то неловко… — развел руками Млад, — кто я такой, чтоб говорить с князем?
   — Ничего, ты уж как-нибудь. И что ты стоишь голый на морозе? Смотреть же холодно!
   Млад накинул на себя залатанную на груди пятнистую шкуру — спасибо шаманятам. Ветер поднял мех дыбом и тряхнул ее свободные полы — шкура защищала от холода, но не спасала от ветра.
   Тяжелые обереги на грудь и на запястья, маску. Млад скинул валенки, надетые на босу ногу — снег, набившийся в них, давно растаял, и на ветру ступни едва не свело от холода. Он надел обручи на щиколотки и вытащил из мешка бубен.
   — Ну что? — вздохнул он, переминаясь с ноги на ногу, и посмотрел на Родомила, — мне пора.
   — А знаешь, в твоем наряде что-то есть… — усмехнулся тот, — что-то дикое, звериное…
   — Шкура, — улыбнулся Млад, хотя отлично понял, что Родомил хотел сказать.
   — Нет, дело не в шкуре. Глядя на тебя, я думаю о своих пращурах, живших в лесу и не знавших власти и серебра.
   Млад кивнул:
   — Теперь просто смотри. Ты почувствуешь… ты поймешь, о чем надо думать…
   Он ощутил волнение — дыхание участилось, стало легким, в груди сладко заныло от предчувствия подъема: наконец-то. Нельзя подниматься так редко, появляется голод, и в жизни этот голод не самый лучший помощник.
   Ветер плясал вместе с ним, взвивая снег вверх по мановению рук, и бросая обратно в сугробы. Живой, первородный огонь то гудел, взлетая к верхушкам деревьев, и ослеплял могучими сполохами, то стелился к ногам побежденным зверем, то, хлопая, рвался в стороны, словно хотел убежать. Тело перестало чувствовать холод ветра и жар костра, песня клокотала в горле, то по-звериному грубая, то божественно сильная и ясная, и ветер подхватывал ее, возносил к низким тучам, эхом разбрасывал по лесу, и подвывал, и вплетал в нее свой звенящий голос. Бубен в руках неистово бился, чеканно клацали обереги, и дрожала земля.
   Это был один из самых красивых его подъемов… И один из самых трудных. Млад трижды всходил на костер, и трижды возвращался на снег, обжегшись. Только на четвертый раз огонь принял его, и ветер замер вокруг, образуя кокон, и земля вытолкнула его наверх…
   Белый туман осел на лице прохладными каплями. Млад задержался на некоторое время — может быть, сначала спросить духов? Он поискал хоть кого-нибудь, он чувствовал их присутствие, он знал, что рядом с ним, в двух шагах, на него смотрит человек-птица, но не спешит выйти навстречу. Духи знали, зачем он пришел, им нечего было сказать.
   За полосой белого тумана перед Младом расстелилось ровное поле с высокой травой. Преддверие… Казалось, солнце еще не взошло, но вот-вот появится из-за горизонта. Рассеянный свет исходил с неба, как это бывает на земле перед рассветом, когда высокие перистые облака отражают солнечные лучи, наполняя воздух странным розовым сиянием. Сияние не было розовым, скорей голубоватым, но в нем каждая капелька росы на кисточках трав переливалась всеми цветами радуги, и все вместе эти капельки казались волшебным мерцающим пологом, накрывшим поле. Несмотря на безветрие, трава еле заметно шевелилась, заставляя волшебный полог оживать.
   Узкая полоска воды на горизонте как всегда манила, и синие горы на противоположном берегу широкой реки звали к себе — Млад никогда там не был, и никогда не хотел там побывать. Никакого запрета он не чувствовал, но еще дед говорил ему, что лететь в ту сторону просто бессмысленно, как бы привлекательно это ни выглядело.
   Млад не спешил подниматься выше и опустился босыми ногами в траву — ее мокрые кисточки щекотали колени. Несколько шагов по волшебному полю придали ему уверенности, он осмотрелся: неужели никто из духов так и не захочет с ним говорить? Он снова почувствовал человека-птицу рядом с собой и снова его не увидел. Заметив движение боковым зрением, Млад резко повернулся в сторону: в траве мелькнул и исчез смутный образ прародителя рода Рыси — человек-кошка, пятнистая шкура и презрительный взгляд хищных желтых глаз… Словно в душу заглянул, словно приблизился вплотную на краткий миг…
   — Погоди! — крикнул Млад, — погоди!
   Ему показалось, что человек-кошка покачал головой.
   На волшебном поле делать было больше нечего — уж если прародитель не стал говорить с ним, чего ждать от остальных.
   Млад пожал плечами, еще раз оглядел все вокруг и оттолкнулся от травы, поднимаясь выше: серо-голубое предрассветное небо почернело, наполняясь глубиной, а потом над Младом раскрылась бездна…
   Это нисколько не напоминало обычное звездное небо, с его легкой поволокой, с его мерцанием, с его жизнью: тут звезды светили ровно и ярко, они не источали свет, их свет был словно приклеен к небосводу, словно нарисован. Млад сразу увидел ту звезду, на свет которой надо лететь — путеводные звезды каждый раз менялись, но одинаково приводили на одно и то же место. Или ему так казалось?
   Перемещение в этом пустом, черном пространстве всегда удивляло Млада: он мог медленно плыть, а мог мгновенно оказываться там, где хотел, не боясь потерять из виду путеводную звезду, свет которой по мере приближения к ней становился все уже и уже, собираясь в насыщенный упругий луч. И вот уже этот сосредоточенный луч чертит на небе непонятные знаки, и другие лучи, от других звезд, пересекаются с ним, и знаков становится все больше…
   Млад подлетел к путеводной звезде вплотную: из ничего, из пустоты мирозданья, пространство пронзал белый свет, белее солнечного, и указывал дорогу наверх. Лететь туда было слишком самонадеянно, слишком дерзко, и Млад пошел по лучу, не ощущая под ногами ни твердой почвы, ни пустоты.
   В конце его пути луч выхватывал из черного небытия лоскут зеленой поляны, со всех сторон окруженной цветущими кустами, похожими на сирень. И пьяный запах цветов Млад почувствовал задолго до того, как ступил на шелковую зеленую траву. Над головой свистала какая-то мелкая птаха, тихо шуршали листья, но вокруг, за кустами, не было ничего, как и над головой, а в спину светил ослепительный луч…