И лица на миг повернулись к нему — сонные и удивленные.
   — Мертвые возвращаются нечасто, — ответил тот, кто назвал себя Белояром, и голос его звучал громко, гораздо громче, чем мог бы говорить живой человек, — и лишь для того, чтоб вернуть справедливость. Ибо мертвецу никогда не будет покоя, пока его убийцы разгуливают по земле и безнаказанно поднимаются на степень, чтоб продолжать обманывать людей!
   Голос, и посох, направленный Младу в грудь, пригвоздили его к невидимой стене за спиной.
   — Предательство должно быть наказано! — упали в толпу слова человека в белых одеждах, и площадь всколыхнулась.
   Он уходил, и никто не смотрел на него — люди ломились к степени, расталкивая бояр и стражу. Задние ряды «малых» людей давили передние, кто-то метнул топор, но он воткнулся в ограждение и, повисев секунду, упал вниз. Он уходил так же быстро, словно летел над землей — в сторону торговых рядов, и морок таял — оставалась разъяренная толпа.
   Млад чувствовал, что силы его на исходе: словно он только что спустился к костру после тяжелого подъема, словно жалкое сопротивление мороку выжало его до капли. Степень содрогалась под ударами толпы, стража бежала наверх и в стороны, снизу летели камни, ножи и топоры, в давке слышались стоны и отчаянные крики. Млад шагнул вперед, собирая последние силы.
   — Остановитесь! — крикнул он, и крик его повис над площадью — люди замерли на секунду, — остановитесь! Опомнитесь!
   Не могло быть и речи о доказательстве своей правоты, никакой силы не хватило бы на это.
   — Опомнитесь! Куда вы рветесь, зачем вы давите друг друга? Я никуда не ухожу. Я стою перед вами. Если хотите меня судить — судите.
   Его голос, словно поток холодной воды, выплеснулся на горячие головы.
   — Смерть! — крикнул кто-то.
   — Смерть! — подхватили остальные.
   Морок исчез, растворился в пространстве, но кто, кроме Млада, знал, что это морок? Как вдруг сзади кто-то взял его за руку и голос посадницы шепнул:
   — Стой спокойно. Не оправдывайся и не кайся, не трать силу. Если можешь, сделай так, чтоб они начали слушать. Еще два слова — и они смогут слушать. Скажи им, что согласен с мнением веча.
   Млад кивнул и посмотрел на людей перед собой:
   — Если Новгород считает меня предателем, я приму от Новгорода смерть.
   Вече явно одобрило его слова — настроение изменилось, на лицах появилось если не сомнение, то уважение.
   — Может быть, есть кто-то, кто не согласен с тем, что предателя должно предать смерти? — опомнился Чернота Свиблов, — Есть такие?
   Площадь зашумела, но никто не возразил.
   — Я не согласен, — вдруг звонко сказал князь, а в толпе раздался свист и удивленные выкрики, — я не иду против веча. Но если этот человек — предатель и вражеский лазутчик, его надо допросить, прежде чем предать смерти. Дайте мне срок, и он предстанет перед вами на Великом мосту, но не сейчас. Чуть позже.
   — Разумно, — недовольно усмехнулся Свиблов, — но кто заверит нас в том, что он не сбежит от правосудия? Он волхв, и мы только что видели его силу! Он заморочит стражу. Я уже не говорю о его высоко сидящих союзниках!
   Он внимательно посмотрел на Воецкого-Караваева, который давно ушел в тень, прячась за широкими спинами Совета господ.
   — Под лед его! — крикнул кто-то снизу, но его никто не поддержал.
   — Князь прав, — поднялся с места старый боярин из Совета господ, — если речь идет о вражеских лазутчиках, надо накрыть всю сеть. Надо понять, чего они хотят. Волхва нельзя убивать без допроса.
   — Я клянусь Новгороду, — поднял руку князь, — я клянусь, что волхв не избежит правосудия!
   — Не бросайся клятвами по пустякам, князь, — тихо сказал Свиблов и повернулся к площади, — я считаю, что в подвалах моего терема охрана будет надежней, чем в подвалах детинца.
   — Может, перенесем в твой терем и все службы княжьего суда? — посмеялся старый боярин, — погоди, ты еще не посадник! У князя — дружина и стража детинца.
   — Стража детинца в распоряжении Совета господ, пока нет посадника, — повернулся к нему Свиблов.
   — Значит, решать Совету господ. Не утомляй вече этой ерундой.
 
   Млада отправили в детинец в сопровождении десятка стражников, под присмотром людей, которых Чернота Свиблов назвал представителями Совета господ. Он надолго запомнил этот короткий путь, под суровыми, тяжелыми взглядами новгородцев, под их выкрики и проклятья. Он убеждал себя в том, что ни в чем не виноват, и ему нечего стыдиться, он не боялся смотреть им в глаза, но видел в них только ненависть. Да, он говорил себе, что готов и к смерти, и к бесчестию ради того, чтоб задержать в Новгороде ополчение, но, пожалуй, это и было бесчестием, да и смерть маячила впереди вполне осязаемо, но ополчения это не задержало.
   Горечь, бесполезная и никчемная, осязаемо застыла на губах. Млад не испытывал злости, только беспомощность и горечь. Бессмысленно обижаться на судьбу, и тем более — на врагов. Никто не предавал его, никто не заставлял говорить со степени. Он знал, на что идет, и должен был подготовиться и к такому исходу событий: сам Перун предупреждал его. Но с какой легкостью Новгород поверил в явление мертвого Белояра! Словно дети! А между тем, ничего странного в поведении новгородцев не было, Млад мог бы и не сомневаться в том, что подумает вече, едва завидев белую фигуру с посохом в руках. И Родомил говорил о том, что Новгороду явят нового Белояра. Но он и предположить не мог, что это будет за явление, насколько беспроигрышный ход сделают его враги!
   Младу нечего было стыдиться, но каким же мучительным оказался этот путь! Если бы руки его не связали за спиной, он бы не удержался, и закрыл ладонями лицо. Ему плевали вслед, а у моста, где собрались «малые» люди, два или три камня полетели ему в спину: один из них, попавший по голове, сдвинул треух ему на глаза, и это вызвало злорадный смех. Стража прикрикнула на шутников и помахала бердышами, но смех от этого стал только громче. Млад не оглянулся — смешно смотреть им в лицо, если шапка сползла на глаза…
   На другой стороне моста в него полетели снежки и огрызки яблок — стайка ребятишек, ощущая безнаказанность, улюлюкала и бежала за ним до самых ворот детинца. Млад не винил детей — в Новгороде смертью карали только тяжкие преступления: предательство, казнокрадство и поджог. И, увидев перед собой связанного человека под стражей, дети считали себя вправе ненавидеть преступника, их вера в правосудие была непоколебимой.
   За крепостными стенами было пусто — только стража на воротах, да женщины из челяди посадника встретились им по дороге к судной палате: они тоже смотрели на Млада со злым любопытством.
   Подвал оказался очень глубоким — каменная витая лестница с высокими и узкими ступенями вела вниз так долго, что у Млада закружилась голова, и пару раз он едва не оступился. Но и на этом путь не закончился: узкий проход шел под землей — потолки его кое-где держали выложенные кирпичом своды, на которые были уложены просмоленные деревянные балки. Младу показалось, что проход полого спускается вниз. Он слышал, что под башнями детинца прячутся подземелья, но не предполагал, что они простираются так глубоко. В какую сторону его вели, он не мог себе представить — на витой лестнице он потерял представление о сторонах света.
   Проход вывел в подвал с земляным полом, кирпичными стенами и сводчатым потолком. Обитые железом двери вели на четыре стороны, и старший из стражников недолго колебался, поворачивая направо от прохода.
   Узилище, предназначенное Младу, было довольно просторным — не меньше его собственной спальни — но совершенно пустым. Ни клочка сена, ни одной деревяшки, на которую можно сесть. И, понятно, без окон. Млад успел рассмотреть подвал, пока его освещали факелы в руках стражи. Однако дверь за ним захлопнулась без слов, и он оказался в кромешной темноте. И привыкнуть к этой темноте было невозможно — ни лучика света не могло проникнуть в подземелье.
   Млад не боялся темноты, но земляная толща над головой давила на него незримой тяжестью. Несколько минут он стоял в растерянности, чувствуя, что задыхается, но потом взял себя в руки и, ощупав стены, устроился в углу, подложив под себя полушубок. В подвале было гораздо теплей, чем наверху, но сыро и зябко.
   Темнота едва не свела его с ума. Через некоторое время он начал думать, что ослеп, хотя и понимал, что это невозможно. Прошло еще немного времени, когда он понял, что в подвале совершенно один — стражники не оставили никого для его охраны и ушли наверх. И одиночество напугало его сильней темноты и толщи земли над головой. Как в могиле.
   Он быстро потерял счет времени, стараясь отвлечься от реальности, но это почти не помогало. Мысли его или возвращались к вечевой площади и камням, что летели ему вслед, или блуждали в темноте подземелья, натыкаясь на сырые кирпичные стены.
   Млад никогда в жизни не сидел взаперти. Да, в детстве его в качестве наказания могли не отпустить гулять с ребятами, но случалось это очень редко, и никто его при этом не запирал. Он и представить себе не мог, насколько это тяжело — несвобода.
   Он читал о людях, которые провели в тюрьме не один год — в Европе это считалось нормальным. Если он за час темноты и одиночества едва не потерял волю и самообладание, каково же было этим людям? Они должны были сойти с ума в первые же дни заключения.
   Он обхватил руками колени и уткнулся в них лицом. Безысходность сжимала сердце — никогда еще ему не было так горько и гадко. Холод потихоньку хватал его за плечи, холодом тянуло с земляного пола, холодом едва заметно дуло из щели под дверью. Страх то и дело появлялся где-то внизу живота: а вдруг его оставят здесь навсегда? Похороненным под валом детинца, так глубоко, что и крик не донесется до тех, кто может его услышать.
   Когда Млад думал о том, что надо смириться со своей судьбой, и готовился принять тихую смерть в темноте и одиночестве, неожиданно в подвале раздались шаги и голоса. Он сначала не поверил в это, но щель под дверью осветилась, а вскоре заскрежетал замок, и засов отодвинулся в сторону.
   От яркого света из глаз едва не закапали слезы. В сопровождении стражника, в подвал явились трое судебных приставов из службы главного дознавателя — Млад не сомневался, что их прислал Родомил.
   — Как ты тут, Млад Мстиславич? — деловито спросил старший из них, укрепляя факел в держателе на стене, — не замерз?
   — Нет, ничего… — Млад поднялся и размял затекшие ноги — теперь слезы едва не закапали из глаз от радости. А он-то думал о смерти!
   — Сейчас мы тебе здесь такую спальню сделаем — любой боярин позавидует! — сказал пристав, — заносите, ребята!
   Еще трое стражников протиснулись в подвал, пронося в дверь широкое ложе, ничем не напоминавшее лавку.
   Через полчаса пустой подвал преобразился: пол застелили шкурами, шкурами завесили стены, на кровать постелили три перины, подушки и двойное меховое одеяло. В угол поставили стол с самоваром и три табуретки, у входа сложили горку просмоленных факелов, и оставили сверток восковых свечей.
   — Ну как? — довольно поинтересовался пристав, — можно прожить недельку?
   Млад кивнул — такого он не ожидал.
   — Мы за стенкой будем тебя охранять. Мало ли кого подошлют? Родомил Малыч не велел наверх выходить, чтоб никто из людей Свиблова тебя не увидел. Изнутри на ночь закроешься, и пусть стучат, если есть охота. А тут по подвалу ходи сколько хочешь. Только печки топить нельзя — задохнемся. Но ты не бойся — горячих камней принесем, спать в тепле будешь. Дверь лучше закрывай — чтоб тепло не уходило. Под дверью щель, чтоб воздух шел.
   — Да откуда ж он пойдет? — удивился Млад.
   — Откуда-откуда? Сверху. Над нами — Княжая башня, и лестница наверх ведет. Сюда и из детинца, и с Волхова пройти можно. Хорошее место, удобное. Если кто от Совета господ явится — в соседний подвал тебя посадим, пусть смотрят.
 
   Родомил приехал через двое суток, к вечеру, по темноте — Млад не чувствовал времени, и узнавал о нем только по началу обильных трапез: судебные приставы не забывали завтракать, обедать и ужинать, и пить чай меж застольями. Млад читал книги, присланные из университета, но досада и горечь не оставляла его. Да, он не чувствовал себя одиноким и брошенным на произвол судьбы, но неволя давила на него стенами и земляной толщей над головой. Воспоминания о вече стали невыносимыми и давили не слабей стен.
   — Здорово, Млад Мстиславич, — Родомил вошел в подвал, слегка прихрамывая, — я не смог раньше. Хотел и не смог. Прости.
   — Да ничего, — пожал плечами Млад, — мне тут хорошо. Душновато только.
   — Что-то по твоему лицу я этого не вижу, — хмыкнул Родомил, прикрыл дверь и сел за стол, прислонившись к стене, — как мне жаль, что я на вече не поехал! Если бы ты знал! Никуда бы этот якобы Белояр от меня тогда не делся! Я б за шиворот его на степень вытащил!
   — Не вытащил бы, — покачал головой Млад.
   — Ты так думаешь?
   — Уверен. Это сила, Родомил. Это такая сила, что я тараканом себя чувствовал против него. Это то самое, о чем говорил Перун — избранный среди избранных. И… знаешь, я думаю, именно его Смеян Тушич встретил у псковского посадника. Всех остальных они показать нам не боятся.
   — Да? А это интересно. Значит, Смеян Тушич знал его? Не маленький, значит, человек… Осталось выяснить, кого не было на вече из «больших» людей.
   Млад пожал плечами — если этот человек способен на морок такого размаха, никто не вспомнит, был он на вече или нет.
   Родомил говорил о том, что ополчение уйдет — с этим ничего сделать нельзя. Марибора предлагала оставить хотя бы пять тысяч, но Совет господ, верней Свиблов, встал насмерть, ссылаясь на решение веча. Князь не посмел пойти против Новгорода, и, наверное, был прав — страшно идти против Новгорода.
   — Ты не бойся, князь тебя виновным не считает. Выйдешь отсюда через пару дней после того, как уйдет ополчение — Свиблов снимет своих людей. Он тебя с грязью смешал, ему больше ничего не надо — лишь бы ты не сумел отмыться.
   — А вече? — Млад хлопнул глазами.
   — А что «вече»? Ополчение уйдет — все забудут.
   — Но это же… нечестно как-то… — пожал плечами Млад.
   — Что ты говоришь-то? А честно — под лед, что ли? — вспылил Родомил, — может, мне еще и допросить тебя по всем правилам? О разветвленной сети лазутчиков турецкого султана? Давай! Сейчас жаровню здесь поставим… Ректор университета уже десяток грамот отправил — не имеет права тебя вече судить без разрешения университета.
   Млад вздохнул. Действительно, а что он хотел? Чтоб Новгород принес ему извинения? Поклонился в пояс и отпустил с миром?
   — Да меня на улице убьют, как только увидят!
   — Не убьют. Шапку смени, и не убьют, — рассмеялся Родомил, — ну, и не разгуливай без надобности по городу. И потом, мы тоже не лыком шиты, не хуже Черноты Свиблова умеем народ мутить. Уже слух по городу пустили, что это не Белояр был вовсе, что бояре нарочно народ разыграли. Не сразу сработает, но единодушия не будет.
   — А студенты? Им-то как в глаза смотреть? Сейчас экзамены начнутся…
   Млад вспомнил о студентах и тут же подумал о Дане: мысль о ней обожгла его, и он едва не застонал от горечи. Как он посмотрит в глаза ей? Как она сможет после этого приблизиться к нему? После того, как его, связанного, вели через толпу, которая плевала ему вслед?
   — Студентам бы все уже разъяснили, но ректор опасается, они терем Свиблова громить пойдут, за тебя. Студенты — не новгородцы, в призраков на вечевых площадях не очень верят. Ничего не бойся. Посадница тебе кланялась, между прочим, а это дорогого стоит. Ты ведь, по сути, удар на себя принял… Да, не ждали мы такого, не ждали! — Родомил хлопнул рукой по колену, скривился и выругался, — чего угодно ждали — но не этого! И Воецкому-Караваеву теперь посадничества не видать, и ополчение уйдет, и тебя никто слушать не станет, и князь против веча выступить не посмеет! Всех, всех раздавили! Свиблов — предатель, подлец! И ведь не достать его!
   — Знаешь, я думаю, Свиблов понятия не имеет, что происходит.
   — Прекрасно он все понимает! Сволочь!
   — Он не понимает, с какой силой имеет дело. Мне кажется, если бы он понял, он бы побоялся… — вздохнул Млад.
   — Он бы побоялся против этой силы выступать! Вот чего бы он побоялся! — скривился Родомил, — ему пообещали, что деньги его и земли при нем останутся. Ненавижу! Если б ты знал, как я их ненавижу! Будто они не на этой земле родились, будто ничего святого нет на свете, кроме серебра! Никогда я не пойму этого, никогда!
 
   Еще два дня прошло в разговорах с судебными приставами: пустых, в общем-то разговорах. Говорили они в основном о женщинах, о ценах на торге и о делах в ведомстве Родомила. Млад слушал их вполуха, и иногда рассказывал что-то о себе — в молодости, в основном, хотя не очень любил это делать. Но почему эти люди, добрые к нему, и делящие с ним его неволю, должны были разделять и его уныние?
   Млад не видел, как уходило ополчение, но знал, что оно уходит. И даже если бы он вышел из подвала и лег на их пути, это ничего бы не изменило — его бы просто раздавили копыта коней ладожской дружины.
   Необратимость не прошлого, но будущего никогда еще не терзала его с такой силой, с такой безысходностью. Он на самом деле хотел выйти на свет, наплевав на то, что его не станут слушать, а, скорей всего, просто убьют. Но вовремя сообразил, что после этого сможет лишь сказать «я сделал все, что мог». Это и останется начертанным на его могильном камне…
   Весь день он провалялся на широком ложе, утопая в перинах, пряча лицо в подушках, заперев дверь изнутри, чтоб охрана не докучала ему бесконечными чаепитиями. Есть ему тоже не хотелось. И невозможность выйти на свободу — не для того, чтоб говорить, а просто так, идти куда глаза глядят — мучила его в тот день до дрожи.
   Утром к Младу стучали робко, а в обед — требовательно. Он открыл — из вежливости. Они не поняли, они пытались его развлечь, и Младу с большим трудом удалось выпроводить их вон: он не хотел никого видеть. Он перебирал в голове способы исправить сделанное, и не находил ни одного, и это снова приводило его к безысходности и ощущению необратимости — неотвратимости — будущего.
   В ужин к нему снова стучали, но на этот раз он оказался умней, и открывать не стал — не тронутый обед так и стоял на столе. Часа через два к нему начали стучаться снова — Млад уже не думал об ополчении, а снова вспоминал вече, и не представлял, как после этого сможет появиться перед людьми… Стук повторился — настойчиво и громко. Он не хотел открывать, он хотел, чтоб его оставили в покое: говорить с судебными приставами об их женщинах и улыбаться он сегодня не мог.
   — Младик, открой, — вдруг раздался с другой стороны двери уверенный голос Даны.
   Он не сразу понял, что это происходит на самом деле. Он не надеялся, что она может появиться здесь, и даже испугался, что она застанет его здесь. И после того, что было с ним на вече, он боялся посмотреть ей в глаза, и не хотел пятнать ее своим позором, и думал, что после этого она никогда не подойдет к нему близко.
   Он скатился с постели, и когда отодвигал засов, руки у него дрожали.
   Она стояла на пороге — в шубе, красивая и гордая, как княгиня, и Млад отступил на шаг, опустив голову: да как же можно приближаться к ней? После того, как ему вслед кидали камни и огрызки яблок…
   — Ну что, чудушко мое? — она улыбнулась и перешагнула через порог, — ты неплохо устроился.
   Он отступил снова и пожал плечами. Но не выдержал, закрыл лицо руками и сел на постель — ему нечего было стыдиться, но смотреть ей в глаза сил не хватило.
   Дана сначала растерянно стояла на пороге, а потом решительно закрыла дверь на засов, подошла к нему и скинула шубу на пол.
   — Младик… — ее рука коснулась его волос, — чудушко мое милое…
   Она опустилась перед ним на колени, взяв его за руки. Он покачал головой, не отнимая рук от лица. Вся боль последних дней вдруг сосредоточилась, собралась, как вода перед запрудой, весь ужас того, что с ним произошло, предстал перед ним без прикрас и уловок, позволяющих обмануть самого себя.
   — Младик, ну перестань. Посмотри на меня, — в ее голосе зазвенели слезы, — перестань. Все прошло, все будет хорошо, слышишь?
   — Дана, — шепнул он, — Дана…
   — Дай, я обниму тебя, чудушко мое… ну?
   Он прижал ее к себе, все еще сомневаясь, что она сидит перед ним, и дотрагивается до него, и не брезгует им…
   — Дана… — он сглотнул, — как хорошо, что ты пришла… Я боялся… Я боялся…
   — Чего ты боялся? Что я не приду?
   — Нет. Что ты никогда… никогда не захочешь…
   — Ты иногда бываешь наивен, как ребенок. Младик, ты плохо думаешь обо мне.
   — Наоборот. Я думаю о тебе хорошо, — он натянуто улыбнулся.
   — Знаешь, я, может быть, и не выхожу за тебя замуж, но я никогда не предам тебя.
 
   Через три дня после ухода ополчения из Новгорода, ночью, Родомил увез Млада домой, в университет.

Часть III
Война

   Девушки, гляньте,
   Девушки, утрите слезы.
   Пусть же сильнее грянет песня,
   Эх да наша песня боевая…
Народная песня

 

1. Университет

   Экзамены закончились, к середине подошел холодный месяц Просинец. Млад ни разу не был в Новгороде, да и из дома старался выходить как можно реже. Студенты приходили к нему домой несколько раз — от каждой ступени, и еще от всего факультета: уверяли в том, что считают его честным человеком, и выражали готовность постоять за его честь на вече. И если Новгород еще раз попробует обвинить его в измене, они ничего не испугаются — им не впервой доказывать новгородцам свою силу. От такого заступничества Млад отказался, но ему дали понять, что его никто не спрашивает.
   Ни ректор, ни декан на этот раз не говорили ему о том, что он поступил глупо и недальновидно — заступничество посадницы, князя и главного дознавателя вполне убедило их в обратном, они лишь посоветовали впредь быть осторожней и выбирать союзников посильней. Их тоже тревожило будущее, они тоже ждали беды за уходом ополчения.
   А на следующий за последним экзаменом день, рано утром, университет разбудил набатный колокол, и весть разлетелась по теремам быстрей ветра: семидесятитысячное войско Ливонского ордена, заручившись поддержкой Польши, Швеции и Литвы, осадило Изборск.
   Эту новость Младу принес Ширяй — шаманенок всю ночь гулял вместе со студентами, и набат застал его спящим где-то на пустой лавке в столовой терема естественного факультета.
   — Млад Мстиславич! — Ширяй распахнул дверь в спальню, — вставай! Война!
   Надо сказать, ничего страшного в войне шаманенок не увидел. Напротив, был радостно возбужден и полон решимости идти в ополчение.
   — Ты оказался прав, Млад Мстиславич! И если они после этого не попросят у тебя извинений, мы их потребуем силой!
   Млад сел на постели — он проснулся легко, наверное, подсознательно ждал этой новости каждое утро.
   — Ширяй, лучше бы я оказался неправ… — тихо сказал он и начал одеваться. И только через несколько минут до него дошел весь ужас происшедшего: война. Неотвратимое будущее медленно, но верно становилось настоящим. Так быстро? Ополчение ушло чуть больше трех недель назад, и едва ли добралось до Тулы.
   Набат, гудящий над университетом, вторил звону вечного колокола. И студенты, и профессора, зевая, бежали к главному терему. Когда Млад вместе с Ширяем и Добробоем добрался до площади перед крыльцом университета, там уже стоял ректор, деканы всех пяти факультетов, и глашатай из Новгорода.
   Новгород звал студентов на вече — только набатный звон давал им это право. Глашатай прибыл от Совета господ, и Млад подумал, что вести пришли из псковской земли за несколько часов до того, как зазвонил вечный колокол.
   Ректор предлагал выбрать представителей от каждой ступени, но студенты, не слушая его, с криками направились к Волхову — почти две тысячи молодых, горячих голов. Они боялись, что война кончится без них…
   Ректор, ссутулившись, спустился с крыльца и велел запрягать сани. Профессора собрались вокруг деканов, но те ничего толком сказать не могли, кроме того, что надо догонять студентов и хоть как-то сдерживать их молодецкий пыл.
   — Так что? — спросил кто-то, — неужели воевать их отпустим?
   — Это две тысячи здоровых парней, — скрипнув зубами, ответил ректор, — никто не позволит им сидеть за книгами… Есть, конечно, надежда — Псков ведь отделился. Может, в этот раз пронесет… Откажутся новгородцы помогать соседу, и наши ребята дома останутся.
   — Тогда псковичей разобьют за две недели, и будем мы немцев под стенами детинца встречать, — зло ответил на это Пифагорыч, — нечего по библиотекам отсиживаться! Псковская земля — новгородская, немцам без разницы…
   — Кто знает? Может, у немцев пыл пропадет. Да и ополчение наше вернется…
   — Дождешься его теперь, ополчения… Пока оно вернется, от наших мальчишек уже ничего не останется. Полчища ведь идут, полчища!
   — Тех, кому семнадцати не исполнилось, не отпускать!
   — Сами побегут…
   Профессора помоложе потихоньку двинулись к Волхову пешком, для стариков запрягали сани. Млад осмотрелся: ему вовсе не хотелось идти в Новгород, и стыдно было признаться самому себе, что он боится вновь увидеть лица новгородцев.
   Дана стояла чуть в стороне, одна, опустив голову: женщине не стоило появляться на вече. Здесь, в университете, она была своей, все привыкли к тому, что она — женщина-профессор, и вновь прибывшие студенты принимали это как должное. Новгород же мог этого не понять.