Страница:
— Бать… Со мной все хорошо, поверь, — усмехнулся Млад и побежал по ступенькам вниз, но на повороте приостановился — у него закружилась голова.
Штурм начался только через сутки. Едва забрезжил рассвет, снова ожили пушки, но на этот раз не пытались свалить стены — в крепость полетели раскаленные ядра, сметая дубовые уступы с бойницами, возведенные за ночь вместо каменных. Немцы старались напрасно — под стенами нечему было больше гореть: дубовые укрепления, пропитанные водой, не спешили воспламеняться, а вспыхнувшие было небольшие пожары погасили быстро.
Войска построили в отдалении, пережидая, когда смолкнут орудия. День выдался морозным и ясным, и в тот миг, когда солнце разогнало туманную дымку над восточной стеной, со стороны крома появилась конница. Оба князя, к плечу плечо, ехали впереди на высоких черных конях, и ополчение сначала взволновалось, а потом разразилось приветственными криками. Медведи и барсы [15]реяли на знаменах над их головами, смешавшись, и отличить новгородских дружинников от псковских было трудно. Замыкала строй псковская боярская конница — около тысячи отпрысков лучших семейств города, тысяча лучших лошадей.
— Мстиславич, а зачем конница? — дернул Млада за рукав Добробой, — лошади ж на стены не полезут!
— Я думаю, ландмаршал держит конницу в резерве и готовит наступление пехоты. Нам очень выгодно ударить по пешему строю конницей. Немцы не успеют вывести свою.
Коней не пугал грохот пушек, не пугал огонь пожаров — они шли под всадниками ровно, сосредоточено, гордо выгибая шеи. Настоящие боевые кони! В строю Млад заметил несколько высоких черных лошадей — наверное, не одни они привели в крепость потерявшихся в лесу огнедышащих чудовищ.
Строй разделился пополам: налево конников повел князь Волот, направо — князь Тальгерт, и намерения их уже не вызывали сомнений — как только полки кнехтов подойдут к стенам, конница ударит с двух сторон, забирая их в кольцо, а спереди врагов встретит ополчение. Но ландмаршал же не дурак, он должен предвидеть такой поворот! Не только Млад разгадал этот ход — студенты вокруг вовсю обсуждали предстоящий бой и спорили, догадаются ли немцы подвести поближе свою конницу.
Кнехты пошли на приступ через час после восхода, когда орудия еще продолжали забрасывать стены раскаленными ядрами — Млад насчитал не меньше двухсот выстрелов. Сначала с башен ответили русские пушки, а когда первые ряды врага приблизились на полверсты, на стены встали лучники. Ополчение придвинулось к стенам — сквозь не заделанные проломы в были видны силы, идущие на Псков: предыдущий штурм ландмаршал провел лишь для разведки и испытания сил псковичей — на этот раз на крепость шли несметные полчища. Даже если бы каждый выстрел пушки попадал в осадную башню, потребовалось бы не меньше суток, чтоб разбить их все.
Когда вражескому строю, помятому пушками и лучниками, оставалось полсотни саженей до стены, распахнулись ворота возле Покровской башни и князь Тальгерт первым выехал на берег Великой реки. Одновременно с ним из захаба Полевой башни вырвалась конница, ведомая Волотом.
— Вперед, ребята… — выдохнул Тихомиров, когда поднялись тяжелые ворота Свинорской башни, — встретим немцев по-русски. Это кнехты, вам вполне по плечу. Наемников ландмаршал держит в запасе.
Немецкие пушки смолкли, русские же продолжали бить по осадным башням и сминать строй противника, не боясь задеть свою конницу. Ополчение выходило в поле из четырех ворот и тут же ввязывалось в бой. Студенты, как всегда поставленные в самый конец, на этот раз не роптали — первой схватки им хватило, чтоб трезво оценивать свои силы. Млад осмотрел остатки своей сотни: почти пятьдесят человек. Лица их были угрюмы и сосредоточены: после двух суток обстрела страх притупился.
— Ребята, это мы идем бить их, а не они нас, — улыбнулся Млад, — за нами крепостные стены, а за ними — выжженная земля. Чужая земля. Они пришли к нам, а не мы к ним, и нас ведут боги.
— Вперед! — заревел Тихомиров, поднимая меч, когда освободился проход, — бейте их, ребята!
Кнехты на самом деле оказались студентам вполне по плечу, да и две недели обучения не прошли даром. Обычные землепашцы, вооруженные в лучшем случае алебардами, одетые в лучшем случае черные тонкие кирасы, а то и просто в стеганки, в плоских шлемах, так легко пробиваемых топором, кнехты не чувствовали пьянящей горячности боя, не стремились к победе — их целью было выжить на этой войне и вернуться домой. Ополчение откинуло их от стены на сотню саженей не больше чем за час. Конница, взявшая их в кольцо, рубила нестройные ряды в обе стороны, а полки наемников не успевали подойти им на помощь, а может и не стремились?
Два князя — мужчина и мальчик — в самой гуще боя прокладывали путь коннице назад, к воротам, через строй врага, и конница топтала легкую пехоту, постепенно продвигаясь к крепости.
Млад не в первый раз замечал, как быстро летит время во время боя — казалось, что не прошло и четверти часа, а солнце переползло на юг и светило прямо в глаза. В бою не время думать о потерях, в бою не пугает кровь, рассеченные черепа и скользкие внутренности под ногами. В бою не слышишь воплей боли и отчаянья, только лязг железа, приказы и призывы «вперед». Иначе ты не боец… Иначе бой раздавит тебя, сломит твою волю, и не останется ничего, кроме ужаса и желания бежать. Млад понял это в пятнадцать лет, под знаменами князя Бориса. Наверное те, кто остался в строю после Изборска, тоже поняли — когда Млад говорил об этом ребятам, слова его уже не были пустым звуком: не мальчики сражались рядом с ним в тот день — воины. Молодые, не очень опытные, но воины… Тихомиров ни разу не назвал их щенками.
Ландмаршал перестраивал свои полки, отводил назад кнехтов, не попавших в окружение, и было ясно каждому — он освобождает поле битвы для лучших своих частей: наемников, пеших и конных. Но князья продолжали рубиться бок о бок в центре боя, словно их это и не касалось, словно они не боялись, что тяжелая пятитысячная конница снова вступит в бой, сметет дружину и раздавит русское ополчение.
И конница показалась, наконец — ландмаршал выжидал, когда ополчение отойдет от крепостных стен настолько, чтоб не успеть укрыться в случае неожиданного нападения. Конные наемники показались из-за Великой — казалось, они давно стояли под прикрытием леса. Но и тут князья не дрогнули и не поменяли тактики боя.
— Конница, Мстиславич! Конница! — крикнул Ширяй, и он был не один.
Смятение едва не опрокинуло русские ряды, когда Тихомиров крикнул:
— А ну спокойно! Чему быть — тому не миновать!
И это после того, как под Изборском он чуть ли не силой заставил их отступать к лесу!
Тяжелые кони вышли на лед — аршинный лед конца морозной зимы. Он бы выдержал и больший вес… И когда передние ряды достигли середины Великой, три взрыва подряд прогремели над рекой. Это были не те взрывы, которыми ломали лед перед западной стеной крепости — черный дым взлетел в небо с белого снега, вода выплеснулась вверх, и хруст льда показался долгим продолжением взрывов: трещины побежали в разные стороны, соединяясь в широкие полыньи.
Передние ряды конницы снесло взрывами, кого-то накрыло водой, кого-то затащило под лед, кто-то не успел остановиться и съехал в воду, кого-то столкнули в полыньи следующие ряды — ужасающее зрелище давки в тяжелой коннице на белом снегу на минуту остановило бой. Немцы тонули сразу — доспехи не позволяли продержаться на поверхности и секунды, и вскоре спокойная вода в широких трещинах преградила путь остальным всадникам.
Млад вспомнил свой «подвиг» на войне с татарами — а ведь кто-то заложил порох под лед! Да так, что немцам даже в голову не пришло, что напротив их лагеря идет такая работа! И кто-то поджег огнепроводные шнуры…
Взрыв стал сигналом к отступлению — все понимали, что конница обойдет полыньи выше по течению Великой. Но им придется идти лесом, искать пологий спуск, и при этом, ступая на лед, ждать еще одного взрыва… А солнце перевалило за полдень!
Ландмаршал быстро оправился от удара — полки ландскнехтов ударили в западную оконечность строя ополченцев, отрезая путь к отступлению, туда, где их не могла достать русская конница, завязнувшая в центре боя. Со стен по наемникам ударили лучники, но стрелы с трудом пробивали тяжелые доспехи.
Теперь ополчение вело бой на две стороны. Тихомиров развернул студентов против ландскнехтов — ему ничего больше не оставалось. Студенты дрогнули — слишком свежо было воспоминание об Изборске. Наемники отличались от хлебопашцев не только опытом, силой и хорошим вооружением — они ничего не боялись и, казалось, не щадили своих жизней. Млад думал, что впечатление это обманчиво — он не мог поверить, что люди, идущие на войну за деньги, желают победы так же как те, кто защищает Родину. Тогда ему не приходило в голову, что это их ремесло, и, как каждый ремесленник, они гордятся своей работой.
Насколько легко ополчению далась победа над кнехтами, настолько же тяжело пошел для них бой с наемниками. Млад не успевал подставлять щит под удары коротких мечей, ему ни разу не удалось пробить крепкую кирасу ландскнехта, студентам же, с их топорами, оставалось только защищаться — деревянное древко не могло сравниться с тяжелым железом меча. На помощь ополчению из крепости вышел резерв — около тысячи ратников, что готовились принять врага на стенах. В победе защитников крепости не было никаких сомнений, речь шла только о ее цене… И немцы сделали все, чтоб цена эта оказалась высокой.
Солнце клонилось к закату, когда конница прорвалась к стенам Пскова — для ландскнехтов не было никакого смысла продолжать бой, но они дрались с тем же упорством, что и в самом начале схватки. Они вообще не знали усталости. Млад с трудом поднимал меч, его силы едва хватало на то, чтоб не дать пробить себе голову. Рука, сжимающая рукоять, онемела, пальцы словно свело судорогой, левая же кисть с отбитыми пальцами вот-вот должна была разжаться и выронить щит.
Ландмаршал дал приказ к отступлению, и наемники отступили бы, но путь им преграждала конница, им ничего больше не оставалось, как пойти на отчаянный прорыв: поразительно, как быстро их командиры умели принимать решения, и как быстро потрепанные полки смыкали ряды. Для боя с конницей у них были только короткие алебарды с гранеными копьями на концах, и строй мгновенно выставил их вперед.
Конница тоже готовилась встретить прорыв наемников — князь Тальгерт махнул руками, приказывая ополчению разойтись в стороны.
— Освободите им дорогу! — крикнул Тихомиров студентам, — пусть уходят!
— Ребята, в стороны! К стенам, отходите к стенам, — подхватили сотники его приказ.
Оказавшись вдруг без противника, студенты растерянно смотрели по сторонам, опустив руки. И двинулись к стенам вразнобой, толкаясь и налетая друг на друга.
— Вдарить по ним напоследок… — услышал Млад сзади и оглянулся: кто, как не Ширяй, мог это предложить!
— Я тебе вдарю, — огрызнулся он, — к стенам. Быстрей. Они сейчас вас просто сметут!
— А на щиты? — тяжело дыша, спросил с другой стороны Добробой, и его подтолкнули сзади.
— На какие щиты? — рявкнул Млад, пропуская его вперед, — отходим!
Но ландскнехты не стали дожидаться, пока ополчение освободит им путь — для плотного строя, готового столкнуться с конницей, рассеянные ряды пехоты не были препятствием. С воинственным воем наемники пошли на прорыв: ополченцы едва успели выставить щиты, когда остроконечные копья на саженных древках врезались в разрозненную толпу.
Ни о каком перестроении студентов не могло быть и речи — кто смог, тот отступил. Млад развернулся лицом к строю наемников, отталкивая ребят спиной и надеясь прикрыть их щитом.
— Мстиславич! Я с тобой! — рядом встал Ширяй.
— Отходи! — успел крикнуть Млад, когда с другой стороны от него встал Добробой, и еще человек пять, выставив щиты вперед, образовали заслон для остальных отступающих.
Млад мог бы отойти еще на несколько шагов, но не смог сдвинуть с места это жалкое прикрытие.
Ландскнехты врезались копьями в их щиты. Млад видел, как Ширяя удар отбросил в сторону, он видел даже, как покатился по снегу его щит, видел, как двое ребят падают под ноги наемникам, и как копье алебарды бьет в неприкрытый бок Добробою, видел, как взлетает шестопер над головой у него самого, и как опускается вниз, на лицо, и подумал еще, что и дед его не любил шлемов с наносником — неудобно смотреть. Наверное, он успел нагнуть голову, потому что в глаза ему ударил свет заходящего солнца, и показался сначала белым, а потом черным.
Млад открыл глаза и увидел сумерки. Серое сумеречное небо, на котором еще не появились звезды. Сначала он не слышал ничего, кроме звона в ушах, и не видел ничего, кроме этого неба — странно широкого, пустого и однообразного. Он медленно вспоминал, где он и что с ним, пока звон в ушах не превратился в низкий вой, прерываемый рыданием. Млад почему-то подумал о Хийси, и о той ночи, когда умер Миша. Неясная, неосознанная еще боль шевельнулась в груди — сознание возвращалось медленно, невозможно медленно. Неужели человек может выть, словно пес? А ведь это воет человек… Холод идет по телу мурашками от этого воя, ледяной холод. И небо над головой холодное и пустое… Дана не велела ему сидеть на земле, но он вовсе на ней не сидит, а лежит.
Млад шевельнулся, надеясь, что движение поможет ему прийти в себя: в голове что-то всколыхнулось, и к горлу подступила тошнота. И сразу же вспомнился летящий в лицо шестопер, его острые перья, грозящие размозжить переносье. Наверное, он все же нагнул голову, потому что болел лоб, а не нос.
Но что же он воет и воет? Точно, как Хийси… Какая тоска, смертельная тоска!
Сознание его словно сопротивлялось, словно не хотело выходить из пустоты, не хотело смотреть на землю — и глаза тупо вперились в темнеющее небо. Потому что стоит только вспомнить, где он и что с ним, сразу же придется признать то, чего признать он сейчас не в силах. Блаженная пустота! Еще несколько мгновений можно думать, что мир вокруг тебя прекрасен…
Млад рывком поднялся, и земля закачалась перед глазами, заходила ходуном, грозя опрокинуться. Он опустил веки, и почувствовал, как пространство закружилось вокруг него, увлекая в глубокую воронку, на дне которой плещется пустота сумеречного неба. Он распахнул глаза и сжал в руках снег, чтоб не упасть.
На западе небо еще светилось бирюзой, по Великой реке с черными пятнами трещин бежал ветер, засыпая снегом тоненький ледок в глубоких провалах большого льда. Лес на другом, пологом, берегу, приподнимался темным гребешком: черно-серый мир уходил во тьму зимней ночи…
Человек выл, задирая лицо к небу, и, увидев его очертания на светящемся бирюзой небе, Млад не мог больше притворяться, что ничего не помнит. Он поднялся на ноги, поставив их пошире, и двинулся вперед, шатаясь из стороны в сторону. И пройти-то надо было всего несколько шагов… Чтоб убедиться… Чтоб от надежды не осталось и следа…
Он грузно упал на колени рядом с воющим Ширяем и, опираясь в землю кулаком, заглянул в лицо Добробоя: мертвые глаза смотрели в гаснущее небо. Под ним почти не было крови — клинок вошел в сердце сбоку, и остановил его.
Слезы лились по щекам Ширяя, и мокрые дорожки бежали на голую шею; вспотевшие под подшлемником волосы смешно топорщились в разные стороны — он держался руками за плечи, и от напряжения у него побелели ногти. Хотел бы Млад, так же поднять голову к небу и завыть, заплакать… Он снял шлем и долго возился со шнуровкой подшлемника: морозный воздух только усилил боль в голове, обхватив лоб ледяным обручем.
— Он совсем еще мальчик, — выговорил он, глядя в лицо мертвого ученика, — такой большой…
Рыдание тряхнуло тело Ширяя, он согнулся, ткнувшись лицом в колени, и снова выпрямился, поднимая лицо к небу. Млад обнял его за плечо и потянул к себе — пусть плачет, так легче. Пусть выливает из себя горе первой в жизни потери. Если бы он сам мог так… Так просто… Когда то, что разрывает грудь изнутри, выплеснется из нее хотя бы стоном, а лучше криком, рыданием, воем…
Парень схватился руками за кольчугу Млада и стиснул ее пальцами.
— Нет, нет… — прорычал он, прижимаясь к плечу Млада лбом, — это нечестно! Это так глупо! Так не может быть!
Так не может быть… Как наивно и как просто! Этого могло бы не быть… Знал ли Млад об этом, когда на Коляду боялся поднять на Добробоя глаза? Когда, сидя за накрытым им столом, мог только сухо поблагодарить ученика за возню у печки с раннего утра до позднего вечера?
И ему снова мучительно захотелось вернуться в ту ночь — ночь, навсегда ставшую необратимым прошлым. Вернуться, и обнять его еще живым, и сказать, как он привязан к нему, и как плохо ему будет остаться без него — такого большого, преданного, неутомимого…
Вернуться и все изменить. Выйти навстречу человеку в белых одеждах, отправившего ополчение в Москву. Выйти навстречу и… Чтоб все увидели, что белые одежды его запятнаны кровью. Кровью Добробоя. Кровью мальчиков, оставшихся под Изборском, кровью парня с третьей ступени, оставшегося без ног. И пусть горит Киев, не знающий, с кем ему лучше живется — с Новгородом или Литвой!
— Он же шаман, Мстиславич! Он же шаман, разве он может так глупо умереть! Он же под защитой богов! — хрипло крикнул Ширяй.
Боги не могут защитить от удара копьем. От удара копьем защищает щит и доспех. Младу надо было сделать всего пару шагов вперед — его доспех надежней, а щит — крепче. Всего пару шагов вперед! Почему он не подумал об этом? Почему? Не надо возвращаться так далеко, достаточно отмотать время назад совсем чуть-чуть… И они бы сейчас втроем шли в терем, вспоминая подробности боя…
Время нельзя отмотать назад даже совсем чуть-чуть…
— Это я, Мстиславич! Это я виноват! — выл Ширяй, — это я, дурак, сунулся! Ты бы просто отошел, а я встал, как дурак…
Он задохнулся рыданием — совсем как ребенок.
— Это не ты… — Млад похлопал его по плечу.
Сказать, что виноват человек в белых одеждах? Или война? Или сплетенные кем-то нити судеб, или боги, что не отвели удар копья чуть в сторону? Или позволивший отравить себя князь Борис? Или князь Волот, который привел их сюда? Или Тихомиров, не давший приказ отходить на минуту раньше? Или сам Млад, потому что не умел заставить их слушаться? Или потому что не догадался сделать два шага вперед?
— Это не ты, — повторил Млад и добавил, — этого не изменить.
Собственные слова напугали его, словно поставили точку. Словно до того, как он это сказал, будущее еще не наступило, еще оставалось будущим. Еще можно было вернуться в ночь Коляды, когда оба его ученика — счастливые и смеющиеся — рядились в медведя и журавля.
6. Князь Новгородский. Возвращение
Штурм начался только через сутки. Едва забрезжил рассвет, снова ожили пушки, но на этот раз не пытались свалить стены — в крепость полетели раскаленные ядра, сметая дубовые уступы с бойницами, возведенные за ночь вместо каменных. Немцы старались напрасно — под стенами нечему было больше гореть: дубовые укрепления, пропитанные водой, не спешили воспламеняться, а вспыхнувшие было небольшие пожары погасили быстро.
Войска построили в отдалении, пережидая, когда смолкнут орудия. День выдался морозным и ясным, и в тот миг, когда солнце разогнало туманную дымку над восточной стеной, со стороны крома появилась конница. Оба князя, к плечу плечо, ехали впереди на высоких черных конях, и ополчение сначала взволновалось, а потом разразилось приветственными криками. Медведи и барсы [15]реяли на знаменах над их головами, смешавшись, и отличить новгородских дружинников от псковских было трудно. Замыкала строй псковская боярская конница — около тысячи отпрысков лучших семейств города, тысяча лучших лошадей.
— Мстиславич, а зачем конница? — дернул Млада за рукав Добробой, — лошади ж на стены не полезут!
— Я думаю, ландмаршал держит конницу в резерве и готовит наступление пехоты. Нам очень выгодно ударить по пешему строю конницей. Немцы не успеют вывести свою.
Коней не пугал грохот пушек, не пугал огонь пожаров — они шли под всадниками ровно, сосредоточено, гордо выгибая шеи. Настоящие боевые кони! В строю Млад заметил несколько высоких черных лошадей — наверное, не одни они привели в крепость потерявшихся в лесу огнедышащих чудовищ.
Строй разделился пополам: налево конников повел князь Волот, направо — князь Тальгерт, и намерения их уже не вызывали сомнений — как только полки кнехтов подойдут к стенам, конница ударит с двух сторон, забирая их в кольцо, а спереди врагов встретит ополчение. Но ландмаршал же не дурак, он должен предвидеть такой поворот! Не только Млад разгадал этот ход — студенты вокруг вовсю обсуждали предстоящий бой и спорили, догадаются ли немцы подвести поближе свою конницу.
Кнехты пошли на приступ через час после восхода, когда орудия еще продолжали забрасывать стены раскаленными ядрами — Млад насчитал не меньше двухсот выстрелов. Сначала с башен ответили русские пушки, а когда первые ряды врага приблизились на полверсты, на стены встали лучники. Ополчение придвинулось к стенам — сквозь не заделанные проломы в были видны силы, идущие на Псков: предыдущий штурм ландмаршал провел лишь для разведки и испытания сил псковичей — на этот раз на крепость шли несметные полчища. Даже если бы каждый выстрел пушки попадал в осадную башню, потребовалось бы не меньше суток, чтоб разбить их все.
Когда вражескому строю, помятому пушками и лучниками, оставалось полсотни саженей до стены, распахнулись ворота возле Покровской башни и князь Тальгерт первым выехал на берег Великой реки. Одновременно с ним из захаба Полевой башни вырвалась конница, ведомая Волотом.
— Вперед, ребята… — выдохнул Тихомиров, когда поднялись тяжелые ворота Свинорской башни, — встретим немцев по-русски. Это кнехты, вам вполне по плечу. Наемников ландмаршал держит в запасе.
Немецкие пушки смолкли, русские же продолжали бить по осадным башням и сминать строй противника, не боясь задеть свою конницу. Ополчение выходило в поле из четырех ворот и тут же ввязывалось в бой. Студенты, как всегда поставленные в самый конец, на этот раз не роптали — первой схватки им хватило, чтоб трезво оценивать свои силы. Млад осмотрел остатки своей сотни: почти пятьдесят человек. Лица их были угрюмы и сосредоточены: после двух суток обстрела страх притупился.
— Ребята, это мы идем бить их, а не они нас, — улыбнулся Млад, — за нами крепостные стены, а за ними — выжженная земля. Чужая земля. Они пришли к нам, а не мы к ним, и нас ведут боги.
— Вперед! — заревел Тихомиров, поднимая меч, когда освободился проход, — бейте их, ребята!
Кнехты на самом деле оказались студентам вполне по плечу, да и две недели обучения не прошли даром. Обычные землепашцы, вооруженные в лучшем случае алебардами, одетые в лучшем случае черные тонкие кирасы, а то и просто в стеганки, в плоских шлемах, так легко пробиваемых топором, кнехты не чувствовали пьянящей горячности боя, не стремились к победе — их целью было выжить на этой войне и вернуться домой. Ополчение откинуло их от стены на сотню саженей не больше чем за час. Конница, взявшая их в кольцо, рубила нестройные ряды в обе стороны, а полки наемников не успевали подойти им на помощь, а может и не стремились?
Два князя — мужчина и мальчик — в самой гуще боя прокладывали путь коннице назад, к воротам, через строй врага, и конница топтала легкую пехоту, постепенно продвигаясь к крепости.
Млад не в первый раз замечал, как быстро летит время во время боя — казалось, что не прошло и четверти часа, а солнце переползло на юг и светило прямо в глаза. В бою не время думать о потерях, в бою не пугает кровь, рассеченные черепа и скользкие внутренности под ногами. В бою не слышишь воплей боли и отчаянья, только лязг железа, приказы и призывы «вперед». Иначе ты не боец… Иначе бой раздавит тебя, сломит твою волю, и не останется ничего, кроме ужаса и желания бежать. Млад понял это в пятнадцать лет, под знаменами князя Бориса. Наверное те, кто остался в строю после Изборска, тоже поняли — когда Млад говорил об этом ребятам, слова его уже не были пустым звуком: не мальчики сражались рядом с ним в тот день — воины. Молодые, не очень опытные, но воины… Тихомиров ни разу не назвал их щенками.
Ландмаршал перестраивал свои полки, отводил назад кнехтов, не попавших в окружение, и было ясно каждому — он освобождает поле битвы для лучших своих частей: наемников, пеших и конных. Но князья продолжали рубиться бок о бок в центре боя, словно их это и не касалось, словно они не боялись, что тяжелая пятитысячная конница снова вступит в бой, сметет дружину и раздавит русское ополчение.
И конница показалась, наконец — ландмаршал выжидал, когда ополчение отойдет от крепостных стен настолько, чтоб не успеть укрыться в случае неожиданного нападения. Конные наемники показались из-за Великой — казалось, они давно стояли под прикрытием леса. Но и тут князья не дрогнули и не поменяли тактики боя.
— Конница, Мстиславич! Конница! — крикнул Ширяй, и он был не один.
Смятение едва не опрокинуло русские ряды, когда Тихомиров крикнул:
— А ну спокойно! Чему быть — тому не миновать!
И это после того, как под Изборском он чуть ли не силой заставил их отступать к лесу!
Тяжелые кони вышли на лед — аршинный лед конца морозной зимы. Он бы выдержал и больший вес… И когда передние ряды достигли середины Великой, три взрыва подряд прогремели над рекой. Это были не те взрывы, которыми ломали лед перед западной стеной крепости — черный дым взлетел в небо с белого снега, вода выплеснулась вверх, и хруст льда показался долгим продолжением взрывов: трещины побежали в разные стороны, соединяясь в широкие полыньи.
Передние ряды конницы снесло взрывами, кого-то накрыло водой, кого-то затащило под лед, кто-то не успел остановиться и съехал в воду, кого-то столкнули в полыньи следующие ряды — ужасающее зрелище давки в тяжелой коннице на белом снегу на минуту остановило бой. Немцы тонули сразу — доспехи не позволяли продержаться на поверхности и секунды, и вскоре спокойная вода в широких трещинах преградила путь остальным всадникам.
Млад вспомнил свой «подвиг» на войне с татарами — а ведь кто-то заложил порох под лед! Да так, что немцам даже в голову не пришло, что напротив их лагеря идет такая работа! И кто-то поджег огнепроводные шнуры…
Взрыв стал сигналом к отступлению — все понимали, что конница обойдет полыньи выше по течению Великой. Но им придется идти лесом, искать пологий спуск, и при этом, ступая на лед, ждать еще одного взрыва… А солнце перевалило за полдень!
Ландмаршал быстро оправился от удара — полки ландскнехтов ударили в западную оконечность строя ополченцев, отрезая путь к отступлению, туда, где их не могла достать русская конница, завязнувшая в центре боя. Со стен по наемникам ударили лучники, но стрелы с трудом пробивали тяжелые доспехи.
Теперь ополчение вело бой на две стороны. Тихомиров развернул студентов против ландскнехтов — ему ничего больше не оставалось. Студенты дрогнули — слишком свежо было воспоминание об Изборске. Наемники отличались от хлебопашцев не только опытом, силой и хорошим вооружением — они ничего не боялись и, казалось, не щадили своих жизней. Млад думал, что впечатление это обманчиво — он не мог поверить, что люди, идущие на войну за деньги, желают победы так же как те, кто защищает Родину. Тогда ему не приходило в голову, что это их ремесло, и, как каждый ремесленник, они гордятся своей работой.
Насколько легко ополчению далась победа над кнехтами, настолько же тяжело пошел для них бой с наемниками. Млад не успевал подставлять щит под удары коротких мечей, ему ни разу не удалось пробить крепкую кирасу ландскнехта, студентам же, с их топорами, оставалось только защищаться — деревянное древко не могло сравниться с тяжелым железом меча. На помощь ополчению из крепости вышел резерв — около тысячи ратников, что готовились принять врага на стенах. В победе защитников крепости не было никаких сомнений, речь шла только о ее цене… И немцы сделали все, чтоб цена эта оказалась высокой.
Солнце клонилось к закату, когда конница прорвалась к стенам Пскова — для ландскнехтов не было никакого смысла продолжать бой, но они дрались с тем же упорством, что и в самом начале схватки. Они вообще не знали усталости. Млад с трудом поднимал меч, его силы едва хватало на то, чтоб не дать пробить себе голову. Рука, сжимающая рукоять, онемела, пальцы словно свело судорогой, левая же кисть с отбитыми пальцами вот-вот должна была разжаться и выронить щит.
Ландмаршал дал приказ к отступлению, и наемники отступили бы, но путь им преграждала конница, им ничего больше не оставалось, как пойти на отчаянный прорыв: поразительно, как быстро их командиры умели принимать решения, и как быстро потрепанные полки смыкали ряды. Для боя с конницей у них были только короткие алебарды с гранеными копьями на концах, и строй мгновенно выставил их вперед.
Конница тоже готовилась встретить прорыв наемников — князь Тальгерт махнул руками, приказывая ополчению разойтись в стороны.
— Освободите им дорогу! — крикнул Тихомиров студентам, — пусть уходят!
— Ребята, в стороны! К стенам, отходите к стенам, — подхватили сотники его приказ.
Оказавшись вдруг без противника, студенты растерянно смотрели по сторонам, опустив руки. И двинулись к стенам вразнобой, толкаясь и налетая друг на друга.
— Вдарить по ним напоследок… — услышал Млад сзади и оглянулся: кто, как не Ширяй, мог это предложить!
— Я тебе вдарю, — огрызнулся он, — к стенам. Быстрей. Они сейчас вас просто сметут!
— А на щиты? — тяжело дыша, спросил с другой стороны Добробой, и его подтолкнули сзади.
— На какие щиты? — рявкнул Млад, пропуская его вперед, — отходим!
Но ландскнехты не стали дожидаться, пока ополчение освободит им путь — для плотного строя, готового столкнуться с конницей, рассеянные ряды пехоты не были препятствием. С воинственным воем наемники пошли на прорыв: ополченцы едва успели выставить щиты, когда остроконечные копья на саженных древках врезались в разрозненную толпу.
Ни о каком перестроении студентов не могло быть и речи — кто смог, тот отступил. Млад развернулся лицом к строю наемников, отталкивая ребят спиной и надеясь прикрыть их щитом.
— Мстиславич! Я с тобой! — рядом встал Ширяй.
— Отходи! — успел крикнуть Млад, когда с другой стороны от него встал Добробой, и еще человек пять, выставив щиты вперед, образовали заслон для остальных отступающих.
Млад мог бы отойти еще на несколько шагов, но не смог сдвинуть с места это жалкое прикрытие.
Ландскнехты врезались копьями в их щиты. Млад видел, как Ширяя удар отбросил в сторону, он видел даже, как покатился по снегу его щит, видел, как двое ребят падают под ноги наемникам, и как копье алебарды бьет в неприкрытый бок Добробою, видел, как взлетает шестопер над головой у него самого, и как опускается вниз, на лицо, и подумал еще, что и дед его не любил шлемов с наносником — неудобно смотреть. Наверное, он успел нагнуть голову, потому что в глаза ему ударил свет заходящего солнца, и показался сначала белым, а потом черным.
Млад открыл глаза и увидел сумерки. Серое сумеречное небо, на котором еще не появились звезды. Сначала он не слышал ничего, кроме звона в ушах, и не видел ничего, кроме этого неба — странно широкого, пустого и однообразного. Он медленно вспоминал, где он и что с ним, пока звон в ушах не превратился в низкий вой, прерываемый рыданием. Млад почему-то подумал о Хийси, и о той ночи, когда умер Миша. Неясная, неосознанная еще боль шевельнулась в груди — сознание возвращалось медленно, невозможно медленно. Неужели человек может выть, словно пес? А ведь это воет человек… Холод идет по телу мурашками от этого воя, ледяной холод. И небо над головой холодное и пустое… Дана не велела ему сидеть на земле, но он вовсе на ней не сидит, а лежит.
Млад шевельнулся, надеясь, что движение поможет ему прийти в себя: в голове что-то всколыхнулось, и к горлу подступила тошнота. И сразу же вспомнился летящий в лицо шестопер, его острые перья, грозящие размозжить переносье. Наверное, он все же нагнул голову, потому что болел лоб, а не нос.
Но что же он воет и воет? Точно, как Хийси… Какая тоска, смертельная тоска!
Сознание его словно сопротивлялось, словно не хотело выходить из пустоты, не хотело смотреть на землю — и глаза тупо вперились в темнеющее небо. Потому что стоит только вспомнить, где он и что с ним, сразу же придется признать то, чего признать он сейчас не в силах. Блаженная пустота! Еще несколько мгновений можно думать, что мир вокруг тебя прекрасен…
Млад рывком поднялся, и земля закачалась перед глазами, заходила ходуном, грозя опрокинуться. Он опустил веки, и почувствовал, как пространство закружилось вокруг него, увлекая в глубокую воронку, на дне которой плещется пустота сумеречного неба. Он распахнул глаза и сжал в руках снег, чтоб не упасть.
На западе небо еще светилось бирюзой, по Великой реке с черными пятнами трещин бежал ветер, засыпая снегом тоненький ледок в глубоких провалах большого льда. Лес на другом, пологом, берегу, приподнимался темным гребешком: черно-серый мир уходил во тьму зимней ночи…
Человек выл, задирая лицо к небу, и, увидев его очертания на светящемся бирюзой небе, Млад не мог больше притворяться, что ничего не помнит. Он поднялся на ноги, поставив их пошире, и двинулся вперед, шатаясь из стороны в сторону. И пройти-то надо было всего несколько шагов… Чтоб убедиться… Чтоб от надежды не осталось и следа…
Он грузно упал на колени рядом с воющим Ширяем и, опираясь в землю кулаком, заглянул в лицо Добробоя: мертвые глаза смотрели в гаснущее небо. Под ним почти не было крови — клинок вошел в сердце сбоку, и остановил его.
Слезы лились по щекам Ширяя, и мокрые дорожки бежали на голую шею; вспотевшие под подшлемником волосы смешно топорщились в разные стороны — он держался руками за плечи, и от напряжения у него побелели ногти. Хотел бы Млад, так же поднять голову к небу и завыть, заплакать… Он снял шлем и долго возился со шнуровкой подшлемника: морозный воздух только усилил боль в голове, обхватив лоб ледяным обручем.
— Он совсем еще мальчик, — выговорил он, глядя в лицо мертвого ученика, — такой большой…
Рыдание тряхнуло тело Ширяя, он согнулся, ткнувшись лицом в колени, и снова выпрямился, поднимая лицо к небу. Млад обнял его за плечо и потянул к себе — пусть плачет, так легче. Пусть выливает из себя горе первой в жизни потери. Если бы он сам мог так… Так просто… Когда то, что разрывает грудь изнутри, выплеснется из нее хотя бы стоном, а лучше криком, рыданием, воем…
Парень схватился руками за кольчугу Млада и стиснул ее пальцами.
— Нет, нет… — прорычал он, прижимаясь к плечу Млада лбом, — это нечестно! Это так глупо! Так не может быть!
Так не может быть… Как наивно и как просто! Этого могло бы не быть… Знал ли Млад об этом, когда на Коляду боялся поднять на Добробоя глаза? Когда, сидя за накрытым им столом, мог только сухо поблагодарить ученика за возню у печки с раннего утра до позднего вечера?
И ему снова мучительно захотелось вернуться в ту ночь — ночь, навсегда ставшую необратимым прошлым. Вернуться, и обнять его еще живым, и сказать, как он привязан к нему, и как плохо ему будет остаться без него — такого большого, преданного, неутомимого…
Вернуться и все изменить. Выйти навстречу человеку в белых одеждах, отправившего ополчение в Москву. Выйти навстречу и… Чтоб все увидели, что белые одежды его запятнаны кровью. Кровью Добробоя. Кровью мальчиков, оставшихся под Изборском, кровью парня с третьей ступени, оставшегося без ног. И пусть горит Киев, не знающий, с кем ему лучше живется — с Новгородом или Литвой!
— Он же шаман, Мстиславич! Он же шаман, разве он может так глупо умереть! Он же под защитой богов! — хрипло крикнул Ширяй.
Боги не могут защитить от удара копьем. От удара копьем защищает щит и доспех. Младу надо было сделать всего пару шагов вперед — его доспех надежней, а щит — крепче. Всего пару шагов вперед! Почему он не подумал об этом? Почему? Не надо возвращаться так далеко, достаточно отмотать время назад совсем чуть-чуть… И они бы сейчас втроем шли в терем, вспоминая подробности боя…
Время нельзя отмотать назад даже совсем чуть-чуть…
— Это я, Мстиславич! Это я виноват! — выл Ширяй, — это я, дурак, сунулся! Ты бы просто отошел, а я встал, как дурак…
Он задохнулся рыданием — совсем как ребенок.
— Это не ты… — Млад похлопал его по плечу.
Сказать, что виноват человек в белых одеждах? Или война? Или сплетенные кем-то нити судеб, или боги, что не отвели удар копья чуть в сторону? Или позволивший отравить себя князь Борис? Или князь Волот, который привел их сюда? Или Тихомиров, не давший приказ отходить на минуту раньше? Или сам Млад, потому что не умел заставить их слушаться? Или потому что не догадался сделать два шага вперед?
— Это не ты, — повторил Млад и добавил, — этого не изменить.
Собственные слова напугали его, словно поставили точку. Словно до того, как он это сказал, будущее еще не наступило, еще оставалось будущим. Еще можно было вернуться в ночь Коляды, когда оба его ученика — счастливые и смеющиеся — рядились в медведя и журавля.
6. Князь Новгородский. Возвращение
Волот возвращался в Новгород, покрыв голову славой, и слава эта летела впереди него рядом с конями гонцов, ползла с обозом, вывозящим из Пскова раненых, неслась по деревням уверенной молвой. Ничто не делает князей столь любимыми народом, как отвага и победы на поле брани. Тальгерт нарочно удержал его в Пскове до второго штурма — знал, как важен для ополчения их союз и как победоносная вылазка отразится на дальнейших судьбах обоих князей. Если участие в бою самого Тальгерта не вызвало ни удивления, ни сомнений, то пятнадцатилетний Волот во главе дружины с самом центре схватки навсегда запомнится и псковичам, и новгородцам.
Услышав о нападении Литвы на Киев, псковский князь, похоже, только обрадовался — он ревновал эту войну к Волоту, к Новгороду, к его основным силам. Он хотел единоличной победы, он хотел отбить ландмаршала от Пскова теми силами, коими располагал, и не видел в подходе помощи ни доблести, ни смысла. И все же уговорил Волота на вылазку из крепости силами двух дружин — Волот был благодарен ему за это.
А между тем на взрыв льда перед вражеской конницей Псков израсходовал львиную долю запасов пороха, хотя ученые мужи Пскова — выходцы из Новгородского университета — ломали головы несколько ночей, как малым его количеством добиться такого исхода. И ведь добились! Волот не верил в задумку Тальгерта, считал ее чересчур смелой, и не хотел на нее полагаться, но все вышло даже лучше, чем надеялся псковский князь.
Тальгерт нравился Волоту все больше и больше. Волот не всегда понимал, что им движет, почему он поступает так, а не иначе, и это настораживало, но иногда юный князь допускал мысль о том, что Тальгерт всего лишь благороден и искренен, и никакого второго дна у его слов и поступков просто нет.
Князь первым заговорил с Волотом о единовластии — осторожно, прощупывая почву под ногами, мало помалу разворачивая собственные суждения на этот счет. Он рассказывал о великих самодержцах Европы, о том, насколько единая власть сильней всех этих шатающихся сборищ, будь то новгородский Совет господ, или псковский Совет на сенях, или Рада панов в Литве. Тальгерт называл их продажными, считал, что боярство не знает других интересов, кроме своих собственных, а вече называл безмозглой толпой.
Волот, когда-то воспылавший желанием единовластия и отказавшийся от него по зрелом — с его точки зрения — размышлении, снова начал всерьез задумываться о самодержавии. Воинские победы окрыляли его, вселяли уверенность в себе, пьянили — в Новгород он возвращался, считая себя избранником богов, всесильным и имеющим право на безраздельное владычество.
Он ехал в сопровождении десятка дружинников, не желая отрывать силы у осажденных, и остановился на ночлег в ямской избе в тридцати верстах от Порхова. Волот ночевал там не в первый раз, и даже по-своему любил это местечко — просторный теремок на берегу Шелони, уютный и светлый, построенный на середине пути между Псковом и Новгородом для ночлега именитых путников.
День прибывал стремительно, вечера казались удивительно долгими, и в небе уже чувствовалось приближение весны, как всегда после Велесова дня — месяц Сечень перевалил за середину. Волот не любил это время — когда обманчивое ощущение Весны уже пришло, солнце набрало силу, но Зима все еще держит землю в крепком кулаке, и будет держать слишком долго, пока месяц Березозол не вступит в свои права.
Унылый и долгий закат освещал теплую горницу печальным светом — тоска по лету в конце зимы всегда мучила его сильней обычного. На этот же раз к ней примешалось какое-то другое, непонятное и неизведанное чувство — Волот неожиданно ощутил безвыходность и этой светлой горницы, и войны со всех сторон, и своего княжения… Нет, ему случалось и до этого сомневаться, не верить в собственные силы, бояться… На этот же раз страха он не испытывал — странная тяжесть осела в груди, тяжесть и немедленное желание от нее избавиться. Ему хотелось бежать прочь, бежать к закатному солнцу, со всех ног, словно там, за горизонтом, его кто-то ждал и мог от этой тяжести избавить. Волот никогда не боялся закрытых помещений, напротив, любил запирать двери и сидеть спиной к стене, а тут вдруг ему показалось, что чистые дубовые стены давят на него своей тяжестью, одно то, что он не может вытянуть руки, чтоб не коснуться низкого потолка, привело его в бешенство — неожиданное и не очень-то ему свойственное, особенно по пустякам.
Безвыходность — это слово показалось ему очень точным… И чем ниже опускалось солнце, тем сильней он хотел вырваться на волю, словно был чижом, запертым в клетку. Ему пришло в голову разбить стекла, чтоб впустить в горницу немного сырого зимнего — весеннего? — ветра, но он удержался, понимая, как это глупо и несдержанно.
Дядька принес ему ужин, когда солнце опустилось за лес, но его последние лучи еще проглядывали сквозь плотный строй деревьев — красное зарево растекалось на западе, и Волот посчитал это недобрым знамением, ведь смотрел он в сторону Новгорода.
— Ветрено завтра будет, — сказал дядька, — вон какой закат!
— Что ты в этом понимаешь? — вспылил Волот, — ты что, волхв? Что ты вечно берешься судить о том, что тебя не касается?
Дядька не обиделся, лишь пожал плечами:
— Как же не касается? Еще как касается. Кто от саней отказался и верхом поехал? А я не мальчик уже, мне весь день в седле не так легко, как некоторым… Да еще если и ветер поднимется.
— Не твое дело, как я поехал! — Волот разозлился еще сильней, едва не затопал ногами, искренне считая, что дядька нарочно старается его уязвить, — Не хочешь ехать верхом — бери сани, никто тебе не мешает! Я тебя не просил ехать верхом, и со мной ехать я тебя тоже не просил!
— Да ладно, — примирительно ответил дядька, — кто б тебя кормил в дороге, кто б одевал?
— А не надо меня кормить! Я не дитя, сам есть могу. Мне няньки без надобности!
— Так уж и без надобности? — усмехнулся дядька.
— Перестань! Немедленно замолчи! — Волот топнул ногой, — ты нарочно, нарочно, вы все нарочно!
У него внутри кипела необъяснимая, непонятная злость, он словно смотрел на себя со стороны и не понимал, что с ним происходит. Желание выбить стекло стало просто непереносимым… Ему не хватало воздуха! Ветра, весеннего ветра!
— Да ты не заболел ли, княжич? — озабоченно спросил дядька.
— Нет! Отстань от меня! Уйди прочь, немедленно, слышишь, убирайся прочь и забирай свой ужин с собой!
— Знаешь что? Пойдем-ка погуляем, а? Вечер тихий, а тут духота. Лошадок посмотрим в конюшне, хорошие лошадки, быстроногие.
Услышав о нападении Литвы на Киев, псковский князь, похоже, только обрадовался — он ревновал эту войну к Волоту, к Новгороду, к его основным силам. Он хотел единоличной победы, он хотел отбить ландмаршала от Пскова теми силами, коими располагал, и не видел в подходе помощи ни доблести, ни смысла. И все же уговорил Волота на вылазку из крепости силами двух дружин — Волот был благодарен ему за это.
А между тем на взрыв льда перед вражеской конницей Псков израсходовал львиную долю запасов пороха, хотя ученые мужи Пскова — выходцы из Новгородского университета — ломали головы несколько ночей, как малым его количеством добиться такого исхода. И ведь добились! Волот не верил в задумку Тальгерта, считал ее чересчур смелой, и не хотел на нее полагаться, но все вышло даже лучше, чем надеялся псковский князь.
Тальгерт нравился Волоту все больше и больше. Волот не всегда понимал, что им движет, почему он поступает так, а не иначе, и это настораживало, но иногда юный князь допускал мысль о том, что Тальгерт всего лишь благороден и искренен, и никакого второго дна у его слов и поступков просто нет.
Князь первым заговорил с Волотом о единовластии — осторожно, прощупывая почву под ногами, мало помалу разворачивая собственные суждения на этот счет. Он рассказывал о великих самодержцах Европы, о том, насколько единая власть сильней всех этих шатающихся сборищ, будь то новгородский Совет господ, или псковский Совет на сенях, или Рада панов в Литве. Тальгерт называл их продажными, считал, что боярство не знает других интересов, кроме своих собственных, а вече называл безмозглой толпой.
Волот, когда-то воспылавший желанием единовластия и отказавшийся от него по зрелом — с его точки зрения — размышлении, снова начал всерьез задумываться о самодержавии. Воинские победы окрыляли его, вселяли уверенность в себе, пьянили — в Новгород он возвращался, считая себя избранником богов, всесильным и имеющим право на безраздельное владычество.
Он ехал в сопровождении десятка дружинников, не желая отрывать силы у осажденных, и остановился на ночлег в ямской избе в тридцати верстах от Порхова. Волот ночевал там не в первый раз, и даже по-своему любил это местечко — просторный теремок на берегу Шелони, уютный и светлый, построенный на середине пути между Псковом и Новгородом для ночлега именитых путников.
День прибывал стремительно, вечера казались удивительно долгими, и в небе уже чувствовалось приближение весны, как всегда после Велесова дня — месяц Сечень перевалил за середину. Волот не любил это время — когда обманчивое ощущение Весны уже пришло, солнце набрало силу, но Зима все еще держит землю в крепком кулаке, и будет держать слишком долго, пока месяц Березозол не вступит в свои права.
Унылый и долгий закат освещал теплую горницу печальным светом — тоска по лету в конце зимы всегда мучила его сильней обычного. На этот же раз к ней примешалось какое-то другое, непонятное и неизведанное чувство — Волот неожиданно ощутил безвыходность и этой светлой горницы, и войны со всех сторон, и своего княжения… Нет, ему случалось и до этого сомневаться, не верить в собственные силы, бояться… На этот же раз страха он не испытывал — странная тяжесть осела в груди, тяжесть и немедленное желание от нее избавиться. Ему хотелось бежать прочь, бежать к закатному солнцу, со всех ног, словно там, за горизонтом, его кто-то ждал и мог от этой тяжести избавить. Волот никогда не боялся закрытых помещений, напротив, любил запирать двери и сидеть спиной к стене, а тут вдруг ему показалось, что чистые дубовые стены давят на него своей тяжестью, одно то, что он не может вытянуть руки, чтоб не коснуться низкого потолка, привело его в бешенство — неожиданное и не очень-то ему свойственное, особенно по пустякам.
Безвыходность — это слово показалось ему очень точным… И чем ниже опускалось солнце, тем сильней он хотел вырваться на волю, словно был чижом, запертым в клетку. Ему пришло в голову разбить стекла, чтоб впустить в горницу немного сырого зимнего — весеннего? — ветра, но он удержался, понимая, как это глупо и несдержанно.
Дядька принес ему ужин, когда солнце опустилось за лес, но его последние лучи еще проглядывали сквозь плотный строй деревьев — красное зарево растекалось на западе, и Волот посчитал это недобрым знамением, ведь смотрел он в сторону Новгорода.
— Ветрено завтра будет, — сказал дядька, — вон какой закат!
— Что ты в этом понимаешь? — вспылил Волот, — ты что, волхв? Что ты вечно берешься судить о том, что тебя не касается?
Дядька не обиделся, лишь пожал плечами:
— Как же не касается? Еще как касается. Кто от саней отказался и верхом поехал? А я не мальчик уже, мне весь день в седле не так легко, как некоторым… Да еще если и ветер поднимется.
— Не твое дело, как я поехал! — Волот разозлился еще сильней, едва не затопал ногами, искренне считая, что дядька нарочно старается его уязвить, — Не хочешь ехать верхом — бери сани, никто тебе не мешает! Я тебя не просил ехать верхом, и со мной ехать я тебя тоже не просил!
— Да ладно, — примирительно ответил дядька, — кто б тебя кормил в дороге, кто б одевал?
— А не надо меня кормить! Я не дитя, сам есть могу. Мне няньки без надобности!
— Так уж и без надобности? — усмехнулся дядька.
— Перестань! Немедленно замолчи! — Волот топнул ногой, — ты нарочно, нарочно, вы все нарочно!
У него внутри кипела необъяснимая, непонятная злость, он словно смотрел на себя со стороны и не понимал, что с ним происходит. Желание выбить стекло стало просто непереносимым… Ему не хватало воздуха! Ветра, весеннего ветра!
— Да ты не заболел ли, княжич? — озабоченно спросил дядька.
— Нет! Отстань от меня! Уйди прочь, немедленно, слышишь, убирайся прочь и забирай свой ужин с собой!
— Знаешь что? Пойдем-ка погуляем, а? Вечер тихий, а тут духота. Лошадок посмотрим в конюшне, хорошие лошадки, быстроногие.