Страница:
— Да ну? А ты в этом нисколько не сомневался?
— Не сомневался! Все сомневались, а я не сомневался! Пока… пока не попробовал. А они испытать меня хотели. А я тоже… тоже испытать хотел.
— Ну и дурак… — Млад подкрутил фитиль лампы и подумал, что ведет себя в точности, как дед в таких случаях, — шаман должен понимать, когда нужна помощь богов, а когда можно обойтись своими силами. Ради Правды можно пойти на смерть, а ухарство того не стоит. Достойно десятилетнего мальчишки, а не того, кто прошел пересотворение.
— Да я понял уже…
— Больно было? — Млад похлопал парня по плечу.
— Жуть… Угли еще к коже приклеились — не стряхнуть… Знаешь, как все надо мной смеялись? Никогда не забуду.
— Правильно смеялись — нечего бахвалиться, — Млад вздохнул, — да ладно. Не переживай. Мало мы глупостей в жизни делаем, что ли?
— То-то и обидно, что правильно смеялись… — проворчал парень.
Когда вернулся Добробой, Млад успел перевязать Ширяю руки и хотел уложить его в постель, но тот воспротивился — остался за столом, читать книгу. Приходилось время от времени переворачивать ему страницы. Добробой же, с порога увидев повязки, расхохотался.
— И ты, что ли? Ну вы даете! Я троих таких по дороге встретил — от медиков шли!
— Ничего смешного не вижу, — Млад сжал губы, — ему больно, между прочим…
— Так от глупости никакие лекарства не помогут! — продолжал со смехом Добробой.
— Ты шибко умный, — прошипел Ширяй сквозь зубы.
— Молоко-то не прокисло? — спросил Млад, покосившись на Добробоя.
— Не, я вечерней дойки дождался. Тепленькое… Хочешь, Млад Мстиславич?
— Ну, налей… И Ширяю налей тоже. Мы его теперь с ложки недели две будем кормить.
— Коляда, между прочим, скоро… — вспомнил вдруг Добробой, — Собирались же, маски делали… А ты? Как колядовать-то будем? И Карачун завтра.
Самый короткий день в году начинался хмуро и недобро. Выйдя на крыльцо, Млад почувствовал приближение не метели даже — бурана. Северный ветер завывал потихоньку, пробуя свои силы, гнал мрачные тучи низко к земле и поземок вдоль тропинок. Над факультетскими теремами вились дымы — занятий не было, все пекли ржаные хлебы и грелись у печек, рассказывая друг другу страшные сказки.
Хийси прятался в будке — в этот день нечего делать на дворе, даже собаке это понятно, а уж такому лентяю, как Хийси, только дай повод не высовывать носа на мороз.
Млад обогнул университет справа и вышел на крутой берег Волхова, разглядывая небо на севере. На открытом пространстве ветер задувал еще сильней — холодный, недобрый ветер: внезапным его порывом едва не снесло треух с головы, набило снежной крупы за воротник и дернуло полы полушубка.
— Что, дед Карачун, тебе не нравится, что я задумал? Так не у тебя же спрашивать буду, — усмехнулся Млад.
Ветер хлопнул по лицу широкой, тяжелой ладонью, взвился с тонким воем вверх и растекся по берегу юрким поземком — словно змей.
Млад еще раз посмотрел на небо и свернул к университетскому капищу.
Там вовсю готовились к празднику: студенты носили дрова для костров и смолили факелы, три волхва что-то бурно обсуждали, водя пальцами по небу, сычевские мужики расчищали снег.
— Здорово, Млад Мстиславич! — наконец, заметил его один из волхвов, — что скажешь?
— Буран будет к ночи. Начинайте раньше, и костры не ставьте высоко — к теремам искры полетят.
— Так северный же ветер, как же к теремам?
— С Волхова дунет — как раз в ту сторону и получится, — пожал плечами Млад.
— Спасибо, что предупредил. Настоящий Карачун, ты чуешь? — волхв подмигнул Младу.
— Ага, — рассеянно кивнул Млад, — красиво должно получиться.
— Что-то ты сегодня невесел. Видал, пол-университета вслед за тобой вчера угли из печек таскали?
— Видал… — вздохнул Млад, поморщившись.
— Уел ты Осмолова, да как уел! Не хочешь сегодня на празднике выступить?
— Нет, я ночью подняться хочу.
— Силы бережешь? Ну, давай. А что это вдруг — подняться? Обязательно сегодня?
— Шаманская болезнь начинается, почти месяц не поднимался. А тут такая ночь…
Дана ждала его — сегодня она была одна, Вторуша сидела дома, в Сычевке.
— Я думала, ты еще затемно придешь, — она сама сняла с него треух и отряхнула, приоткрыв дверь в сени.
— Сегодня буран будет, я на капище ходил, предупредить.
— Чай будешь пить?
— Нет. Кипятку выпью, — Млад снял валенки и пошел за стол.
— Что это ты? Никак, наверх собрался?
— Ага.
— Жаль, — вздохнула Дана, приподнимая плечи, — такая погода сегодня… Я думала, мы до вечера тут останемся…
— Так и останемся, если ты хочешь, — пожал плечами Млад.
— Я совсем о другом, чудушко, — она посмотрела на него исподлобья.
— А… — догадался Млад, — нет, не надо… Перед подъемом — не надо бы. Но если ты хочешь…
— Нет, милый мой, я как-нибудь переживу.
— Тогда просто посидим, а? Только перед праздником мне надо домой заглянуть. Ширяй, представь, вчера руки обжег…
— Что, и он тоже? — Дана покачала головой, — если ты думаешь, что вдохновил только студентов, так нет — в Новгороде вчера было тоже самое: мужики давние споры решали.
Она села за стол, налила ему кипятку из самовара и переспросила:
— Может чуть-чуть заварки добавить?
— Не надо. Мне и так тяжело будет подниматься. И погода сегодня такая…
— А что это тебя наверх потянуло? Дождался бы хорошей погоды.
— У меня шаманская болезнь начинается. Месяц не поднимался, — повторил Млад, пряча глаза, и нисколько не солгал — утром он проснулся с сосущей тоской в груди и болью в суставах.
— Младик, что-то мне это не нравится… Ты мне не врешь?
— Нет, — поспешил ответить он.
— А ты не для Родомила ли, часом, собрался наверх?
Млад покачал головой и потупился — он ненавидел что-то скрывать именно потому, что врать ему никогда не удавалось достоверно.
— Младик, не смей этого делать, слышишь?
Он взял ее за руку и снова покачал головой:
— Дана, я сам решу… Я сильный шаман, я знаю, что делаю. Не надо, я не хочу это обсуждать…
До вечера они просидели у Млада, вчетвером, и даже позвали Хийси в дом, чего не делали и в сильные морозы. Пес нерешительно остановился на пороге, и Младу пришлось его подтолкнуть. Хийси огляделся и прилег у входа, понимая, что ему оказана великая честь, и злоупотреблять добротой хозяев не стоит.
Пока топилась печь, они рассказывали страшные сказки, как и положено в этот день: под завывание ветра за окном, в сумрачном свете самого короткого дня. Шаманята ежились, но храбрились, Дана же бледнела и прижималась к боку Млада, отчего его рассказы становились еще мрачней и угрюмей.
— Долго выслеживал старый охотник шатуна, три дня ходил за ним по лесу, на четвертый день наткнулся на свежий след. А медведь словно почуял слежку — на дневку не остановился. Пока охотник его догонял, уже и темнеть стало — зимой в лесу быстро темнеет. Оглянуться не успел охотник, а уже не сумерки, а темная ночь. Вот тогда-то он медведя и увидел: бредет по снегу, еле-еле, не оглядывается: худой, ободранный. Тяжело ему по снегу идти, наст его не держит, а сугробы — ему по грудь. Охотник в снегоступах поближе подобрался, а окликнуть медведя боязно: сильный зверь, голодный, злой.
— А зачем его окликать? — шепотом спросила Дана.
— Нельзя в хозяина леса стрелять, когда он тебя не видит.
— А почему?
— Слушай. Зашел охотник сбоку, отложил рогатину, натянул лук, прицелился. Хочет крикнуть, а язык не ворочается: страшно. Ночь кругом, а он с шатуном один на один. Так и выстрелил, точно в глаз попал. Упал медведь мертвым. Обрадовался охотник, подошел поближе, но рогатину, на всякий случай, в руках крепко держит — медведь зверь хитрый, может и мертвым прикинуться. Посмотрел — нет, убитый медведь, не прикидывается. Хотел палку в пасть медведю вставить, чтоб душу его на волю выпустить, и сук сломал, но как тронул медвежью морду, как попытался рот ему раскрыть — да тут клыки звериные и увидел. Блестят в темноте, только не клацают, так и кажется, что сейчас в руку вопьются. Испугался охотник, руку отдернул, сучок выбросил. Ну, начал шкуру с него драть. А холодно в лесу, темно… Того и гляди волки живую кровь почуют. Да и не только волки зимой по лесу бродят…
— А кто еще? — спросил Ширяй.
— О других — в другой сказке. В общем, кое-как шкуру содрал, без всякого уважения. Только голову оставил, так и не смог до морды дотронуться. Смотрит, а медведь тощий, кожа да кости, и мяса-то нету. А до дома далеко… Тащить его кости на себе — никакого смысла. Подумал-подумал охотник, отрубил медведю заднюю лапу — на холодец, сложил шкуру, а остальное похоронить решил. Снег разрыл, ковырнул землю пару раз — мерзлая земля, хоть топором по ней бей… Делать нечего, положил медвежью тушу в сугроб, снежком кой-как присыпал и домой пошел. Долго шел, на следующий день к вечеру до дома добрался. «На, — говорит, — тебе, жена, лапу — вари холодец, держи шкуру — щипли на пряжу». И спать лег, на печку — устал, четверо суток по лесу мотался. Баба лапу в котел положила, в печь поставила. Сидит со шкурой в руках, мех медвежий щиплет. А уж стемнело…
— Ой, мама… — шепнула Дана Младу в ухо.
— Это еще не мама… — вздохнул он и обхватил рукой ее плечо, — Тут слышит под окном голос: глухой такой, жалобный. Вроде, на песню похоже: «Кто-то мясо мое варит, кто-то кожу мою сушит, кто-то шерсть мою прядет». И скрип: тихий-тихий, тонкий-тонкий…
— А че за скрип-то? — раскрыл рот Добробой.
— Слушай. Испугалась баба, сидит ни жива — ни мертва, а за окном темно, тихо, только скрипит что-то. И вроде как ближе и ближе. И опять голос, под самым окном почти: «Баба мясо мое варит, баба кожу мою сушит, баба шерсть мою прядет». Хотела она мужа разбудить, да от страха шевельнуться не может: руки опустила и молчит, язык к нёбу присох. Слышит — а скрип к крыльцу приближается: тихий-тихий, тонкий-тонкий. А потом как стукнуло что по ступеньке, глухо стукнуло, так дерево об дерево стучит. И опять. Стукнет и скрипнет потом. Слышит — дверь в сени отворяется. И под самой дверью голос: «Здесь мясо мое варят, здесь кожу мою сушат, шерстку здесь мою прядут». Выронила баба шкуру из рук, охотник услышал — проснулся. С печки соскочил, да подвернул ногу — стоит и шагу ступить не может. Тут дверь распахивается…
— О-ё-ёй, — запищала Дана, — не надо дальше, не надо!
Млад прижал ее к себе покрепче:
— Надо, раз уж начали. Открывается, значит, дверь, а на пороге шатун стоит, без шкуры. На человека похож, только голова медвежья. А вместо отрубленной ноги липовая колодка приделана. Глаза светятся, пасть щерится — клыки блестят и клацают. Увидел его баба и упала замертво. А охотник бежать хотел, но на ногу наступить не может. Подошел к нему медведь и спрашивает: «Ты меня исподтишка убил?» «Убил» — отвечает охотник. «Ты душу мою на волю выпустил?» «Не выпустил». «Ты на мне шубу расстегнул?» «Не расстегивал». «Ты кости мои похоронил?» «Не хоронил». «Так что ж жена твоя мясо мое варит да шерстку мою щиплет?» И загрыз охотника. Шкуру на плечи накинул и пошел прочь — обратно в лес. И, говорят, той зимой часто возле деревни встречали следы: три ноги медвежьи, а одна — вроде как липовая колодка.
Немного помолчали.
— Ой, Млад Мстиславич… — выдохнул, наконец, Добробой, — страх-то какой…
— Для детей это, — пожал плечами бледный Ширяй.
— Ой, взрослый-то нашелся! — повернулась к нему Дана, — кто вчера руки-то в угли совал?
— А это не твое дело, куда я руки сую!
— Дана, не трогай его. Пусть его храбриться, — Млад посмотрел на Ширяя, — а ты не груби, сколько раз говорил.
Добробой, вовремя спохватившись, достал из печи ржаной каравай, с медом внутри, и очень обиделся на Млада, который сказал, что попробует его завтра.
— Ты что, без нас наверх пойдешь? — спросил Ширяй.
— Да, без вас, — кивнул Млад.
— Почему? — удивился Добробой.
— Мне надо. И я не собираюсь вам ничего объяснять.
— Очень здорово! — фыркнул Ширяй, — учитель называется!
— Поговори! — Дана легонько хлопнула его по затылку.
— И поговорю! — вскинулся тот.
— Сиди уж… — проворчал Млад, — ты и бубна в руках не удержишь.
— А я? — тут же влез Добробой.
— А ты не бросишь товарища в беде, — усмехнулся Млад, — пора собираться на праздник.
— Нет, ну как же ты каравай-то не попробуешь, а? — расстроено спросил Добробой, — Карачун ведь. Положено.
— Ничего, дед Карачун меня простит как-нибудь. Сами ешьте.
— Да скотине и то положено давать… — вздохнул Добробой.
— Вон наша скотина, у двери спит, — улыбнулся Млад.
Хийси, словно догадавшись, что о нем идет речь, пару раз стукнул хвостом по полу.
— Слышь, Млад Мстиславич… — Ширяй поманил его к себе и потом зашептал на ухо, — съешь каравая, ничего тебе не будет, ты и так поднимешься, я же знаю. Нехорошо это. Я Дану Глебовну пугать не хочу, а то б при всех сказал. Это ж от безвременной смерти оберег.
— Да что ты, парень? Какая безвременная смерть? — улыбнулся Млад, — завтра съем, каравай весь год оберегом будет.
— Нет, ты сегодня съешь, слышишь? Сегодня.
— Перестань. Мне сегодня надо чистым быть. Я собираюсь высоко лететь.
Добробой тем временем отрезал кусок каравая и уговаривал Хийси его съесть. Пес не очень любил хлеб, облизал мед, а остальное опустил между передних лап и выжидающе смотрел на обглоданный кусок.
— Хийси! — Добробой топнул ногой, — а ну-ка быстро! Я что сказал!
— Зажрался… — проворчал Ширяй.
— Да ну вас, — усмехнулся Млад, забрал у собаки недоеденный кусок и намазал его маслом, — Хийси, мальчик… Давай, лопай. С маслом-то получше будет.
Счастливый пес заглотил оберег от безвременной смерти и лениво застучал хвостом по полу, радуясь, что угодил хозяину.
Ветер взрывал снег и носил его над землей, пригоршнями кидая в лицо. Лес шумел, прогибался под тяжестью ветра, но стоял. Это было только начало — настоящая буря ожидалась к полуночи.
На капище шумно горели костры, и ветер рвал их пламя, отбрасывая сполохи в стороны, стелил огонь по земле, перемешивал искры со снегом и нес над землей. Студенты, подходя, получали смоляные факелы, опускали их в огонь и отходили в стороны, стараясь занять места поближе к кострам и кумирам, мрачно смотрящим на людей сквозь мечущуюся снежную пелену. Огонь факелов гудел, дрожал и срывался, сливался с воем ветра и шумом леса, освещая снежный хаос вокруг.
— Какая мрачная ночь! — покачала головой Дана, — настоящий Карачун. А после твоих страшных сказок думается только об ужасной смерти.
— На то он и Карачун, — усмехнулся Млад, — чествуем темных богов — должны ощущать их силу.
— Тебе страшно? — шепнула Дана ему на ухо.
— Мне холодно. Насквозь продувает… Если я ощущаю силу темных богов, это вовсе не значит, что я ее боюсь. Слышишь, как гудит огонь? Нам есть что противопоставить темноте и морозу.
— Северный ветер размечет наши костры, если захочет…
— Но не снесет наши дома. Лес прикроет. Мы слабей богов, но мы не бессильны. Завтра ты убедишься в этом в который раз.
— Я до завтра не доживу, — улыбнулась Дана.
На капище собрался не только весь университет, но и вся Сычевка, и множество людей из Новгорода — университетские праздники славились на всю округу. Сычевских и новгородских девушек явно не хватало на всех, и вокруг каждой вилась стайка студентов. Как-то незаметно растворился в темноте Добробой, только Ширяй, смущенный своей вчерашней неудачей, понурив голову стоял около Млада и прятался за его спину.
Перекрикивая вой ветра и гул огня, один из волхвов начал праздник — самый мрачный праздник в году, и от этого, наверное, самый величественный. И вскоре тягучая песня, поющая славу тьме, морозу и силе, укорачивающей день, заклокотала над капищем, под редкий бой больших барабанов и шорох пламени факелов. Песню подхватывали постепенно, сначала густыми басами — и она била в грудь тяжестью низких звуков, потом в нее вплелись молодые голоса студентов, и она прорезала снежную пелену и понеслась над Волховом, а потом запели бабы и девушки — словно вой плакальщиц рассек пространство и устремился к низкому небу. Метель вихрилась вкруг тысяч качающихся огней, и выло пламя, и выл ветер, и песня то лилась, то кипела, то сполохами рвалась вверх, то стелилась над землей, то гремела угрозой, то вставала непоколебимой стеной. Гордая песня отважных людей, осмелившихся смотреть в лицо тьме и северному ветру.
Млад на секунду ощутил себя вне толпы, словно взлетел над берегом и глянул на капище с высоты: тяжелый ритм песни шевелил в нем и шаманскую, и волховскую силу. Могучий Волхов, усмиренный и закованный в лед, разломом в земле бежал за горизонт; черный лес увяз в глубоких снегах и вцепился корнями в землю, трепеща перед северным ветром; белый лик луны накрыли снежные тучи, и со всех сторон, сверху и снизу, на сколько хватало глаз, бесновалась метель. А далеко внизу подрагивали слабые искорки; раскачивались, трепыхались оранжевые точки костров, и то, что мнило себя могучей многотысячной толпой, выглядело жалкой горсткой маленьких, слабых существ, называющих себя людьми. Но песня их поднималась до снежных туч, и песня, поющая славу Зиме, пугала Зиму и заставляла ее сомневаться в своем могуществе.
Большие деревянные кружки с горячим медом пошли по кругу, мед плескали на снег и в огонь, кутью с жертвенника передавали толпе в мисках — и она не стыла на морозе.
— Что, и кутью не будешь есть? — Дана с огромной ложкой в руках повернулась к Младу.
Он покачал головой, плеснул меда на снег и передал кружку дальше.
— И на братчину [11]не пойдешь?
— Конечно, нет. Ну, если ты хочешь, я могу с тобой посидеть…
— Смотри, обидятся на тебя темные боги, — она покачала головой.
— Главное, чтоб светлые не обиделись… — проворчал Млад.
Волхвы послушали его совета, стараясь закончить праздник быстрей. Кулачные бои отложили до Коляды, показали только пару самых знатных кулачников в университете, и бой их был злым, жестким — под стать погоде. Уговорили выступить и Млада — рассказать, что ждет университет в будущем.
— Будущего не знают даже боги, — как всегда, начал он, и в передних рядах раздались смешки — он каждый год начинал свои речи с этих слов, — но могу посоветовать: гадайте на седьмую ночь Коляды. Как пройдет эта ночь — так и сложится год. А вообще… трудный будет год… Боги предупреждают… Лучше я девушкам погадаю… Кто хочет?
Девушек, как всегда, нашлось немало. Млад знал, что не стоит тратить силы перед подъемом, но праздник захватил его, и сила клокотала в горле, требовала выхода. Каждый год он обещал им суженых, каждый год его гадания сбывались, но в этот раз… Самая первая из девушек, подошедшая к нему, посмотрела ему в лицо, и в ее глазах Млад ясно увидел: ее суженый будет убит. Волхв не может лгать…
— Нет, милая, ты пока в девках останешься, — улыбнулся он ей ласково. Будущего не знают даже боги… Но изменить ЭТО будущее нельзя, ее суженый будет убит на войне. Она отошла в сторону, недовольная и удивленная.
А потом их была целая вереница, словно в этом году погибнет каждый третий жених… Млад мрачнел с каждой минутой: война. Вот что надо менять в этом будущем! Это не та война, на которую ушло ополчение, и не та, на которую собирали людей в помощь Москве. Большая война. Враг пострашней татарина.
И вдруг последней перед ним остановилась Дана. Он опешил, он не сразу узнал ее, и хотел отвести глаза.
— Ну? Что же ты? Или мое замужество полностью исключено? — она улыбнулась — румяная от меда и от мороза. Порыв ветра поднял снег между ними.
— Будущего не знают даже боги, — вздохнул он, — но если ты хочешь замуж, ты выйдешь замуж…
— Это ты мне как волхв говоришь? — она засмеялась.
— Нет. Я просто знаю это.
— Понятно. Я, как всегда, осталась без предсказания волхва. Ну хоть с какой стороны мне ждать суженого?
Млад не пил меда, ее веселье заставило его вспомнить о разговоре с Родомилом, и снова нестерпимая боль сжала сердце.
— Выбирай любую сторону… Не тебя выбирают, выбираешь ты…
— Спасибо, конечно, на добром слове, — сказала она, — придется гадать у кого-нибудь другого.
Они отошли в сторону — праздник еще не закончился.
— Чудушко, ты даже как волхв ничего не хочешь мне сказать… А мог бы, между прочим.
— Ну что я мог бы тебе сказать как волхв? — он растерялся.
— Хоть что-нибудь.
— Дана, мы сами делаем свое будущее. Я вижу только возможности. И у тебя их не одна и даже не две. Завтра к тебе посватается ректор или Сова Осмолов — и ты будешь выбирать. Или ты хочешь, чтоб волхвы выбрали за тебя?
— Ни в коем случае. Я хотела услышать совсем не это, — она сжала губы, а потом оглянулась к кострам, — посмотри! Такого еще не было!
Между кострами и кумирами появилась девочка лет пятнадцати — без шапки, в венке из сухих пшеничных колосьев.
— Она будет плясать для зимних богов, — пронеслось от передних к задним рядам.
Неожиданно рядом оказался Ширяй, снова прячась за спину Млада, только на этот раз он постоянно выглядывал из-за плеча учителя.
Млад подумал, что наряд девочка выбрала не самый подходящий — спускающуюся до полу шубу. А потом раздался резкий звук жалейки — одинокий, надрывный, плачущий. Ропоток прокатился по толпе, и все смолкли. И тут девочка одним движением скинула шубу с плеч и осталась совершенно нагой. Ветер словно впился в ее худенькое, угловатое тело, словно обрадовался добыче. Хлопнуло пламя костра, жалейка свистнула громче, девочка взмахнула руками, и метель, как послушный ей кружевной плащ, подняла и опустила крылья. Задрожал, зашелестел бубен, она повернулась вокруг себя, и снежный вихрь закрутился вокруг нее спиралью. А потом бубен забился в неистовом ритме, жалейка подхватила легкую, быструю мелодию, гусляры ударили по струнам, и ловкие их пальцы забегали, заплясали — переливчатый звон был похож на снежную круговерть.
Девочка плясала босиком на снегу, и метель служила ей сарафаном. Ветер вплетался в ее движения и не мог причинить ей вреда. Она сама была ветром, легким весенним ветром, влажным ветром грозы, горячим ветром Перунова дня, ветром сухого листопада. Она была дерзкой, она бросала вызов Зиме, и венок на ее голове не потерял ни одного колоска. И Зима приняла ее вызов, и северный ветер сорвал с нее снежный полог. Девочка лишь дернула к себе невидимый плащ, и снег снова окутал ее плечи.
Жалейка зашлась тонким рыданием, девочка приблизилась к костру, и оторвавшийся сполох пламени обхватил ее тело мимолетным объятьем. Она отбежала в сторону и снова закружилась в снегу, и снова шагнула к костру: кожа ее раскраснелась, глаза блестели, и Млад понял, что она чувствует сейчас: она любит мир, и мир распахивает ей свои объятья.
Ее руки развели пламя в стороны, словно полог, а северный ветер постелил огонь к ее ногам. И она плясала в огне, как в лепестках огромного чудесного цветка, и снова оказывалась объятой метелью, и снова всходила на костер, и мешала горящие искры с блестящими снежинками, и вся была окружена волшебным сиянием.
Млад едва сдержал стон: он не соврал про шаманскую болезнь. Ничего он в этот миг не хотел с такой силой, как взять в руки бубен и почувствовать дрожь мира, отпускающую его наверх…
Плясунья замерла, скорчившись, у ног одного из идолов. Кто-то из волхвов накинул шубу ей на плечи, но она так и осталась босиком, поднялась на ноги, смущенно улыбаясь, и крики восторга понеслись со всех сторон.
— Венок! Кому ты подаришь венок? — выкрикнул кто-то из студентов.
— Венок! — подхватили остальные, — подари кому-нибудь венок!
— Я подарю венок тому, кого считаю самым отважным! — звонко сказала девочка.
Студенты с любопытством глядели на нее и старались выйти вперед, когда она шла по кругу, утопая босыми ногами в глубоких снежных наносах. Она искала кого-то и не находила, приподнималась на цыпочки, и лицо ее — узкое, таящее будущую красоту — то становилось печальным, то освещалось надеждой.
А потом вдруг она улыбнулась, почти рассмеялась — совсем по-детски — и шагнула в сторону Млада и Даны. Млад посторонился и оглянулся: нечего было рассчитывать стать самым отважным в глазах ребенка — ей он, наверняка, казался стариком. И он не ошибся: девочка сбоку заглянула ему за спину и улыбнулась еще шире:
— Вот ты где!
Млад за локоть вытащил вперед пунцового от смущения Ширяя, а девочка посмотрела на него и засмеялась:
— Ну шапку-то сними!
Ширяй, забыв об ожогах, стащил шапку с головы, и пригнул голову скорей от неловкости, но она двумя руками сняла с себя венок и надела его на шаманенка. Кто-то засвистел, кто-то улюлюкнул, кто-то одобрительно крякнул. А Ширяй вдруг сжал губы и пробормотал себе под нос:
— Я не могу на это смотреть!
А потом подхватил ее на руки, кутая в шубу, и крикнул погромче:
— Где ее валенки? А?
6. Князь Новгородский. Ополчение.
— Не сомневался! Все сомневались, а я не сомневался! Пока… пока не попробовал. А они испытать меня хотели. А я тоже… тоже испытать хотел.
— Ну и дурак… — Млад подкрутил фитиль лампы и подумал, что ведет себя в точности, как дед в таких случаях, — шаман должен понимать, когда нужна помощь богов, а когда можно обойтись своими силами. Ради Правды можно пойти на смерть, а ухарство того не стоит. Достойно десятилетнего мальчишки, а не того, кто прошел пересотворение.
— Да я понял уже…
— Больно было? — Млад похлопал парня по плечу.
— Жуть… Угли еще к коже приклеились — не стряхнуть… Знаешь, как все надо мной смеялись? Никогда не забуду.
— Правильно смеялись — нечего бахвалиться, — Млад вздохнул, — да ладно. Не переживай. Мало мы глупостей в жизни делаем, что ли?
— То-то и обидно, что правильно смеялись… — проворчал парень.
Когда вернулся Добробой, Млад успел перевязать Ширяю руки и хотел уложить его в постель, но тот воспротивился — остался за столом, читать книгу. Приходилось время от времени переворачивать ему страницы. Добробой же, с порога увидев повязки, расхохотался.
— И ты, что ли? Ну вы даете! Я троих таких по дороге встретил — от медиков шли!
— Ничего смешного не вижу, — Млад сжал губы, — ему больно, между прочим…
— Так от глупости никакие лекарства не помогут! — продолжал со смехом Добробой.
— Ты шибко умный, — прошипел Ширяй сквозь зубы.
— Молоко-то не прокисло? — спросил Млад, покосившись на Добробоя.
— Не, я вечерней дойки дождался. Тепленькое… Хочешь, Млад Мстиславич?
— Ну, налей… И Ширяю налей тоже. Мы его теперь с ложки недели две будем кормить.
— Коляда, между прочим, скоро… — вспомнил вдруг Добробой, — Собирались же, маски делали… А ты? Как колядовать-то будем? И Карачун завтра.
Самый короткий день в году начинался хмуро и недобро. Выйдя на крыльцо, Млад почувствовал приближение не метели даже — бурана. Северный ветер завывал потихоньку, пробуя свои силы, гнал мрачные тучи низко к земле и поземок вдоль тропинок. Над факультетскими теремами вились дымы — занятий не было, все пекли ржаные хлебы и грелись у печек, рассказывая друг другу страшные сказки.
Хийси прятался в будке — в этот день нечего делать на дворе, даже собаке это понятно, а уж такому лентяю, как Хийси, только дай повод не высовывать носа на мороз.
Млад обогнул университет справа и вышел на крутой берег Волхова, разглядывая небо на севере. На открытом пространстве ветер задувал еще сильней — холодный, недобрый ветер: внезапным его порывом едва не снесло треух с головы, набило снежной крупы за воротник и дернуло полы полушубка.
— Что, дед Карачун, тебе не нравится, что я задумал? Так не у тебя же спрашивать буду, — усмехнулся Млад.
Ветер хлопнул по лицу широкой, тяжелой ладонью, взвился с тонким воем вверх и растекся по берегу юрким поземком — словно змей.
Млад еще раз посмотрел на небо и свернул к университетскому капищу.
Там вовсю готовились к празднику: студенты носили дрова для костров и смолили факелы, три волхва что-то бурно обсуждали, водя пальцами по небу, сычевские мужики расчищали снег.
— Здорово, Млад Мстиславич! — наконец, заметил его один из волхвов, — что скажешь?
— Буран будет к ночи. Начинайте раньше, и костры не ставьте высоко — к теремам искры полетят.
— Так северный же ветер, как же к теремам?
— С Волхова дунет — как раз в ту сторону и получится, — пожал плечами Млад.
— Спасибо, что предупредил. Настоящий Карачун, ты чуешь? — волхв подмигнул Младу.
— Ага, — рассеянно кивнул Млад, — красиво должно получиться.
— Что-то ты сегодня невесел. Видал, пол-университета вслед за тобой вчера угли из печек таскали?
— Видал… — вздохнул Млад, поморщившись.
— Уел ты Осмолова, да как уел! Не хочешь сегодня на празднике выступить?
— Нет, я ночью подняться хочу.
— Силы бережешь? Ну, давай. А что это вдруг — подняться? Обязательно сегодня?
— Шаманская болезнь начинается, почти месяц не поднимался. А тут такая ночь…
Дана ждала его — сегодня она была одна, Вторуша сидела дома, в Сычевке.
— Я думала, ты еще затемно придешь, — она сама сняла с него треух и отряхнула, приоткрыв дверь в сени.
— Сегодня буран будет, я на капище ходил, предупредить.
— Чай будешь пить?
— Нет. Кипятку выпью, — Млад снял валенки и пошел за стол.
— Что это ты? Никак, наверх собрался?
— Ага.
— Жаль, — вздохнула Дана, приподнимая плечи, — такая погода сегодня… Я думала, мы до вечера тут останемся…
— Так и останемся, если ты хочешь, — пожал плечами Млад.
— Я совсем о другом, чудушко, — она посмотрела на него исподлобья.
— А… — догадался Млад, — нет, не надо… Перед подъемом — не надо бы. Но если ты хочешь…
— Нет, милый мой, я как-нибудь переживу.
— Тогда просто посидим, а? Только перед праздником мне надо домой заглянуть. Ширяй, представь, вчера руки обжег…
— Что, и он тоже? — Дана покачала головой, — если ты думаешь, что вдохновил только студентов, так нет — в Новгороде вчера было тоже самое: мужики давние споры решали.
Она села за стол, налила ему кипятку из самовара и переспросила:
— Может чуть-чуть заварки добавить?
— Не надо. Мне и так тяжело будет подниматься. И погода сегодня такая…
— А что это тебя наверх потянуло? Дождался бы хорошей погоды.
— У меня шаманская болезнь начинается. Месяц не поднимался, — повторил Млад, пряча глаза, и нисколько не солгал — утром он проснулся с сосущей тоской в груди и болью в суставах.
— Младик, что-то мне это не нравится… Ты мне не врешь?
— Нет, — поспешил ответить он.
— А ты не для Родомила ли, часом, собрался наверх?
Млад покачал головой и потупился — он ненавидел что-то скрывать именно потому, что врать ему никогда не удавалось достоверно.
— Младик, не смей этого делать, слышишь?
Он взял ее за руку и снова покачал головой:
— Дана, я сам решу… Я сильный шаман, я знаю, что делаю. Не надо, я не хочу это обсуждать…
До вечера они просидели у Млада, вчетвером, и даже позвали Хийси в дом, чего не делали и в сильные морозы. Пес нерешительно остановился на пороге, и Младу пришлось его подтолкнуть. Хийси огляделся и прилег у входа, понимая, что ему оказана великая честь, и злоупотреблять добротой хозяев не стоит.
Пока топилась печь, они рассказывали страшные сказки, как и положено в этот день: под завывание ветра за окном, в сумрачном свете самого короткого дня. Шаманята ежились, но храбрились, Дана же бледнела и прижималась к боку Млада, отчего его рассказы становились еще мрачней и угрюмей.
— Долго выслеживал старый охотник шатуна, три дня ходил за ним по лесу, на четвертый день наткнулся на свежий след. А медведь словно почуял слежку — на дневку не остановился. Пока охотник его догонял, уже и темнеть стало — зимой в лесу быстро темнеет. Оглянуться не успел охотник, а уже не сумерки, а темная ночь. Вот тогда-то он медведя и увидел: бредет по снегу, еле-еле, не оглядывается: худой, ободранный. Тяжело ему по снегу идти, наст его не держит, а сугробы — ему по грудь. Охотник в снегоступах поближе подобрался, а окликнуть медведя боязно: сильный зверь, голодный, злой.
— А зачем его окликать? — шепотом спросила Дана.
— Нельзя в хозяина леса стрелять, когда он тебя не видит.
— А почему?
— Слушай. Зашел охотник сбоку, отложил рогатину, натянул лук, прицелился. Хочет крикнуть, а язык не ворочается: страшно. Ночь кругом, а он с шатуном один на один. Так и выстрелил, точно в глаз попал. Упал медведь мертвым. Обрадовался охотник, подошел поближе, но рогатину, на всякий случай, в руках крепко держит — медведь зверь хитрый, может и мертвым прикинуться. Посмотрел — нет, убитый медведь, не прикидывается. Хотел палку в пасть медведю вставить, чтоб душу его на волю выпустить, и сук сломал, но как тронул медвежью морду, как попытался рот ему раскрыть — да тут клыки звериные и увидел. Блестят в темноте, только не клацают, так и кажется, что сейчас в руку вопьются. Испугался охотник, руку отдернул, сучок выбросил. Ну, начал шкуру с него драть. А холодно в лесу, темно… Того и гляди волки живую кровь почуют. Да и не только волки зимой по лесу бродят…
— А кто еще? — спросил Ширяй.
— О других — в другой сказке. В общем, кое-как шкуру содрал, без всякого уважения. Только голову оставил, так и не смог до морды дотронуться. Смотрит, а медведь тощий, кожа да кости, и мяса-то нету. А до дома далеко… Тащить его кости на себе — никакого смысла. Подумал-подумал охотник, отрубил медведю заднюю лапу — на холодец, сложил шкуру, а остальное похоронить решил. Снег разрыл, ковырнул землю пару раз — мерзлая земля, хоть топором по ней бей… Делать нечего, положил медвежью тушу в сугроб, снежком кой-как присыпал и домой пошел. Долго шел, на следующий день к вечеру до дома добрался. «На, — говорит, — тебе, жена, лапу — вари холодец, держи шкуру — щипли на пряжу». И спать лег, на печку — устал, четверо суток по лесу мотался. Баба лапу в котел положила, в печь поставила. Сидит со шкурой в руках, мех медвежий щиплет. А уж стемнело…
— Ой, мама… — шепнула Дана Младу в ухо.
— Это еще не мама… — вздохнул он и обхватил рукой ее плечо, — Тут слышит под окном голос: глухой такой, жалобный. Вроде, на песню похоже: «Кто-то мясо мое варит, кто-то кожу мою сушит, кто-то шерсть мою прядет». И скрип: тихий-тихий, тонкий-тонкий…
— А че за скрип-то? — раскрыл рот Добробой.
— Слушай. Испугалась баба, сидит ни жива — ни мертва, а за окном темно, тихо, только скрипит что-то. И вроде как ближе и ближе. И опять голос, под самым окном почти: «Баба мясо мое варит, баба кожу мою сушит, баба шерсть мою прядет». Хотела она мужа разбудить, да от страха шевельнуться не может: руки опустила и молчит, язык к нёбу присох. Слышит — а скрип к крыльцу приближается: тихий-тихий, тонкий-тонкий. А потом как стукнуло что по ступеньке, глухо стукнуло, так дерево об дерево стучит. И опять. Стукнет и скрипнет потом. Слышит — дверь в сени отворяется. И под самой дверью голос: «Здесь мясо мое варят, здесь кожу мою сушат, шерстку здесь мою прядут». Выронила баба шкуру из рук, охотник услышал — проснулся. С печки соскочил, да подвернул ногу — стоит и шагу ступить не может. Тут дверь распахивается…
— О-ё-ёй, — запищала Дана, — не надо дальше, не надо!
Млад прижал ее к себе покрепче:
— Надо, раз уж начали. Открывается, значит, дверь, а на пороге шатун стоит, без шкуры. На человека похож, только голова медвежья. А вместо отрубленной ноги липовая колодка приделана. Глаза светятся, пасть щерится — клыки блестят и клацают. Увидел его баба и упала замертво. А охотник бежать хотел, но на ногу наступить не может. Подошел к нему медведь и спрашивает: «Ты меня исподтишка убил?» «Убил» — отвечает охотник. «Ты душу мою на волю выпустил?» «Не выпустил». «Ты на мне шубу расстегнул?» «Не расстегивал». «Ты кости мои похоронил?» «Не хоронил». «Так что ж жена твоя мясо мое варит да шерстку мою щиплет?» И загрыз охотника. Шкуру на плечи накинул и пошел прочь — обратно в лес. И, говорят, той зимой часто возле деревни встречали следы: три ноги медвежьи, а одна — вроде как липовая колодка.
Немного помолчали.
— Ой, Млад Мстиславич… — выдохнул, наконец, Добробой, — страх-то какой…
— Для детей это, — пожал плечами бледный Ширяй.
— Ой, взрослый-то нашелся! — повернулась к нему Дана, — кто вчера руки-то в угли совал?
— А это не твое дело, куда я руки сую!
— Дана, не трогай его. Пусть его храбриться, — Млад посмотрел на Ширяя, — а ты не груби, сколько раз говорил.
Добробой, вовремя спохватившись, достал из печи ржаной каравай, с медом внутри, и очень обиделся на Млада, который сказал, что попробует его завтра.
— Ты что, без нас наверх пойдешь? — спросил Ширяй.
— Да, без вас, — кивнул Млад.
— Почему? — удивился Добробой.
— Мне надо. И я не собираюсь вам ничего объяснять.
— Очень здорово! — фыркнул Ширяй, — учитель называется!
— Поговори! — Дана легонько хлопнула его по затылку.
— И поговорю! — вскинулся тот.
— Сиди уж… — проворчал Млад, — ты и бубна в руках не удержишь.
— А я? — тут же влез Добробой.
— А ты не бросишь товарища в беде, — усмехнулся Млад, — пора собираться на праздник.
— Нет, ну как же ты каравай-то не попробуешь, а? — расстроено спросил Добробой, — Карачун ведь. Положено.
— Ничего, дед Карачун меня простит как-нибудь. Сами ешьте.
— Да скотине и то положено давать… — вздохнул Добробой.
— Вон наша скотина, у двери спит, — улыбнулся Млад.
Хийси, словно догадавшись, что о нем идет речь, пару раз стукнул хвостом по полу.
— Слышь, Млад Мстиславич… — Ширяй поманил его к себе и потом зашептал на ухо, — съешь каравая, ничего тебе не будет, ты и так поднимешься, я же знаю. Нехорошо это. Я Дану Глебовну пугать не хочу, а то б при всех сказал. Это ж от безвременной смерти оберег.
— Да что ты, парень? Какая безвременная смерть? — улыбнулся Млад, — завтра съем, каравай весь год оберегом будет.
— Нет, ты сегодня съешь, слышишь? Сегодня.
— Перестань. Мне сегодня надо чистым быть. Я собираюсь высоко лететь.
Добробой тем временем отрезал кусок каравая и уговаривал Хийси его съесть. Пес не очень любил хлеб, облизал мед, а остальное опустил между передних лап и выжидающе смотрел на обглоданный кусок.
— Хийси! — Добробой топнул ногой, — а ну-ка быстро! Я что сказал!
— Зажрался… — проворчал Ширяй.
— Да ну вас, — усмехнулся Млад, забрал у собаки недоеденный кусок и намазал его маслом, — Хийси, мальчик… Давай, лопай. С маслом-то получше будет.
Счастливый пес заглотил оберег от безвременной смерти и лениво застучал хвостом по полу, радуясь, что угодил хозяину.
Ветер взрывал снег и носил его над землей, пригоршнями кидая в лицо. Лес шумел, прогибался под тяжестью ветра, но стоял. Это было только начало — настоящая буря ожидалась к полуночи.
На капище шумно горели костры, и ветер рвал их пламя, отбрасывая сполохи в стороны, стелил огонь по земле, перемешивал искры со снегом и нес над землей. Студенты, подходя, получали смоляные факелы, опускали их в огонь и отходили в стороны, стараясь занять места поближе к кострам и кумирам, мрачно смотрящим на людей сквозь мечущуюся снежную пелену. Огонь факелов гудел, дрожал и срывался, сливался с воем ветра и шумом леса, освещая снежный хаос вокруг.
— Какая мрачная ночь! — покачала головой Дана, — настоящий Карачун. А после твоих страшных сказок думается только об ужасной смерти.
— На то он и Карачун, — усмехнулся Млад, — чествуем темных богов — должны ощущать их силу.
— Тебе страшно? — шепнула Дана ему на ухо.
— Мне холодно. Насквозь продувает… Если я ощущаю силу темных богов, это вовсе не значит, что я ее боюсь. Слышишь, как гудит огонь? Нам есть что противопоставить темноте и морозу.
— Северный ветер размечет наши костры, если захочет…
— Но не снесет наши дома. Лес прикроет. Мы слабей богов, но мы не бессильны. Завтра ты убедишься в этом в который раз.
— Я до завтра не доживу, — улыбнулась Дана.
На капище собрался не только весь университет, но и вся Сычевка, и множество людей из Новгорода — университетские праздники славились на всю округу. Сычевских и новгородских девушек явно не хватало на всех, и вокруг каждой вилась стайка студентов. Как-то незаметно растворился в темноте Добробой, только Ширяй, смущенный своей вчерашней неудачей, понурив голову стоял около Млада и прятался за его спину.
Перекрикивая вой ветра и гул огня, один из волхвов начал праздник — самый мрачный праздник в году, и от этого, наверное, самый величественный. И вскоре тягучая песня, поющая славу тьме, морозу и силе, укорачивающей день, заклокотала над капищем, под редкий бой больших барабанов и шорох пламени факелов. Песню подхватывали постепенно, сначала густыми басами — и она била в грудь тяжестью низких звуков, потом в нее вплелись молодые голоса студентов, и она прорезала снежную пелену и понеслась над Волховом, а потом запели бабы и девушки — словно вой плакальщиц рассек пространство и устремился к низкому небу. Метель вихрилась вкруг тысяч качающихся огней, и выло пламя, и выл ветер, и песня то лилась, то кипела, то сполохами рвалась вверх, то стелилась над землей, то гремела угрозой, то вставала непоколебимой стеной. Гордая песня отважных людей, осмелившихся смотреть в лицо тьме и северному ветру.
Млад на секунду ощутил себя вне толпы, словно взлетел над берегом и глянул на капище с высоты: тяжелый ритм песни шевелил в нем и шаманскую, и волховскую силу. Могучий Волхов, усмиренный и закованный в лед, разломом в земле бежал за горизонт; черный лес увяз в глубоких снегах и вцепился корнями в землю, трепеща перед северным ветром; белый лик луны накрыли снежные тучи, и со всех сторон, сверху и снизу, на сколько хватало глаз, бесновалась метель. А далеко внизу подрагивали слабые искорки; раскачивались, трепыхались оранжевые точки костров, и то, что мнило себя могучей многотысячной толпой, выглядело жалкой горсткой маленьких, слабых существ, называющих себя людьми. Но песня их поднималась до снежных туч, и песня, поющая славу Зиме, пугала Зиму и заставляла ее сомневаться в своем могуществе.
Большие деревянные кружки с горячим медом пошли по кругу, мед плескали на снег и в огонь, кутью с жертвенника передавали толпе в мисках — и она не стыла на морозе.
— Что, и кутью не будешь есть? — Дана с огромной ложкой в руках повернулась к Младу.
Он покачал головой, плеснул меда на снег и передал кружку дальше.
— И на братчину [11]не пойдешь?
— Конечно, нет. Ну, если ты хочешь, я могу с тобой посидеть…
— Смотри, обидятся на тебя темные боги, — она покачала головой.
— Главное, чтоб светлые не обиделись… — проворчал Млад.
Волхвы послушали его совета, стараясь закончить праздник быстрей. Кулачные бои отложили до Коляды, показали только пару самых знатных кулачников в университете, и бой их был злым, жестким — под стать погоде. Уговорили выступить и Млада — рассказать, что ждет университет в будущем.
— Будущего не знают даже боги, — как всегда, начал он, и в передних рядах раздались смешки — он каждый год начинал свои речи с этих слов, — но могу посоветовать: гадайте на седьмую ночь Коляды. Как пройдет эта ночь — так и сложится год. А вообще… трудный будет год… Боги предупреждают… Лучше я девушкам погадаю… Кто хочет?
Девушек, как всегда, нашлось немало. Млад знал, что не стоит тратить силы перед подъемом, но праздник захватил его, и сила клокотала в горле, требовала выхода. Каждый год он обещал им суженых, каждый год его гадания сбывались, но в этот раз… Самая первая из девушек, подошедшая к нему, посмотрела ему в лицо, и в ее глазах Млад ясно увидел: ее суженый будет убит. Волхв не может лгать…
— Нет, милая, ты пока в девках останешься, — улыбнулся он ей ласково. Будущего не знают даже боги… Но изменить ЭТО будущее нельзя, ее суженый будет убит на войне. Она отошла в сторону, недовольная и удивленная.
А потом их была целая вереница, словно в этом году погибнет каждый третий жених… Млад мрачнел с каждой минутой: война. Вот что надо менять в этом будущем! Это не та война, на которую ушло ополчение, и не та, на которую собирали людей в помощь Москве. Большая война. Враг пострашней татарина.
И вдруг последней перед ним остановилась Дана. Он опешил, он не сразу узнал ее, и хотел отвести глаза.
— Ну? Что же ты? Или мое замужество полностью исключено? — она улыбнулась — румяная от меда и от мороза. Порыв ветра поднял снег между ними.
— Будущего не знают даже боги, — вздохнул он, — но если ты хочешь замуж, ты выйдешь замуж…
— Это ты мне как волхв говоришь? — она засмеялась.
— Нет. Я просто знаю это.
— Понятно. Я, как всегда, осталась без предсказания волхва. Ну хоть с какой стороны мне ждать суженого?
Млад не пил меда, ее веселье заставило его вспомнить о разговоре с Родомилом, и снова нестерпимая боль сжала сердце.
— Выбирай любую сторону… Не тебя выбирают, выбираешь ты…
— Спасибо, конечно, на добром слове, — сказала она, — придется гадать у кого-нибудь другого.
Они отошли в сторону — праздник еще не закончился.
— Чудушко, ты даже как волхв ничего не хочешь мне сказать… А мог бы, между прочим.
— Ну что я мог бы тебе сказать как волхв? — он растерялся.
— Хоть что-нибудь.
— Дана, мы сами делаем свое будущее. Я вижу только возможности. И у тебя их не одна и даже не две. Завтра к тебе посватается ректор или Сова Осмолов — и ты будешь выбирать. Или ты хочешь, чтоб волхвы выбрали за тебя?
— Ни в коем случае. Я хотела услышать совсем не это, — она сжала губы, а потом оглянулась к кострам, — посмотри! Такого еще не было!
Между кострами и кумирами появилась девочка лет пятнадцати — без шапки, в венке из сухих пшеничных колосьев.
— Она будет плясать для зимних богов, — пронеслось от передних к задним рядам.
Неожиданно рядом оказался Ширяй, снова прячась за спину Млада, только на этот раз он постоянно выглядывал из-за плеча учителя.
Млад подумал, что наряд девочка выбрала не самый подходящий — спускающуюся до полу шубу. А потом раздался резкий звук жалейки — одинокий, надрывный, плачущий. Ропоток прокатился по толпе, и все смолкли. И тут девочка одним движением скинула шубу с плеч и осталась совершенно нагой. Ветер словно впился в ее худенькое, угловатое тело, словно обрадовался добыче. Хлопнуло пламя костра, жалейка свистнула громче, девочка взмахнула руками, и метель, как послушный ей кружевной плащ, подняла и опустила крылья. Задрожал, зашелестел бубен, она повернулась вокруг себя, и снежный вихрь закрутился вокруг нее спиралью. А потом бубен забился в неистовом ритме, жалейка подхватила легкую, быструю мелодию, гусляры ударили по струнам, и ловкие их пальцы забегали, заплясали — переливчатый звон был похож на снежную круговерть.
Девочка плясала босиком на снегу, и метель служила ей сарафаном. Ветер вплетался в ее движения и не мог причинить ей вреда. Она сама была ветром, легким весенним ветром, влажным ветром грозы, горячим ветром Перунова дня, ветром сухого листопада. Она была дерзкой, она бросала вызов Зиме, и венок на ее голове не потерял ни одного колоска. И Зима приняла ее вызов, и северный ветер сорвал с нее снежный полог. Девочка лишь дернула к себе невидимый плащ, и снег снова окутал ее плечи.
Жалейка зашлась тонким рыданием, девочка приблизилась к костру, и оторвавшийся сполох пламени обхватил ее тело мимолетным объятьем. Она отбежала в сторону и снова закружилась в снегу, и снова шагнула к костру: кожа ее раскраснелась, глаза блестели, и Млад понял, что она чувствует сейчас: она любит мир, и мир распахивает ей свои объятья.
Ее руки развели пламя в стороны, словно полог, а северный ветер постелил огонь к ее ногам. И она плясала в огне, как в лепестках огромного чудесного цветка, и снова оказывалась объятой метелью, и снова всходила на костер, и мешала горящие искры с блестящими снежинками, и вся была окружена волшебным сиянием.
Млад едва сдержал стон: он не соврал про шаманскую болезнь. Ничего он в этот миг не хотел с такой силой, как взять в руки бубен и почувствовать дрожь мира, отпускающую его наверх…
Плясунья замерла, скорчившись, у ног одного из идолов. Кто-то из волхвов накинул шубу ей на плечи, но она так и осталась босиком, поднялась на ноги, смущенно улыбаясь, и крики восторга понеслись со всех сторон.
— Венок! Кому ты подаришь венок? — выкрикнул кто-то из студентов.
— Венок! — подхватили остальные, — подари кому-нибудь венок!
— Я подарю венок тому, кого считаю самым отважным! — звонко сказала девочка.
Студенты с любопытством глядели на нее и старались выйти вперед, когда она шла по кругу, утопая босыми ногами в глубоких снежных наносах. Она искала кого-то и не находила, приподнималась на цыпочки, и лицо ее — узкое, таящее будущую красоту — то становилось печальным, то освещалось надеждой.
А потом вдруг она улыбнулась, почти рассмеялась — совсем по-детски — и шагнула в сторону Млада и Даны. Млад посторонился и оглянулся: нечего было рассчитывать стать самым отважным в глазах ребенка — ей он, наверняка, казался стариком. И он не ошибся: девочка сбоку заглянула ему за спину и улыбнулась еще шире:
— Вот ты где!
Млад за локоть вытащил вперед пунцового от смущения Ширяя, а девочка посмотрела на него и засмеялась:
— Ну шапку-то сними!
Ширяй, забыв об ожогах, стащил шапку с головы, и пригнул голову скорей от неловкости, но она двумя руками сняла с себя венок и надела его на шаманенка. Кто-то засвистел, кто-то улюлюкнул, кто-то одобрительно крякнул. А Ширяй вдруг сжал губы и пробормотал себе под нос:
— Я не могу на это смотреть!
А потом подхватил ее на руки, кутая в шубу, и крикнул погромче:
— Где ее валенки? А?
6. Князь Новгородский. Ополчение.
— Ну зачем, зачем, объясни мне? — едва не ломал руки Вернигора, — в новгородской земле вообще не останется мужей, старики и пацаны желторотые! Ну куда ополчение пойдет? Они в Москве будут через месяц! Это же не легкая на подъем конная дружина! Это обозы, это пушки, это пеший строй. Это ночевки в зимних лесах. Да они будут идти от силы три часа в день! И кто их поведет?
Волот угрюмо молчал: Вернигора говорил верно. Но его не волновало отделение Москвы, он мыслил узко, как, наверное, и положено мыслить судебному дознавателю. Доктор Велезар был тысячу раз прав, когда приводил в пример благополучие новгородских больниц.
Волот угрюмо молчал: Вернигора говорил верно. Но его не волновало отделение Москвы, он мыслил узко, как, наверное, и положено мыслить судебному дознавателю. Доктор Велезар был тысячу раз прав, когда приводил в пример благополучие новгородских больниц.