— Я приеду. Я приеду к тебе. В Псков.
   И тут он понял, что наделал, и начал уговаривать ее никуда не ехать, но она одевалась и не слышала его.
   — Мстиславич… — Ширяй вытер ему лоб полотенцем, — Мстиславич, тебе совсем плохо? Выпей водички…
   Млад открыл глаза и закусил губу — и это тоже оказалось горячечным бредом. От боли темнело в глазах, и смерть ходила где-то рядом, и страх сжимал сердце, словно в кулаке.
   — Разбудить доктора Мстислава? — спросил парень — глаза его были испуганными и рука, держащая полотенце, дрожала.
   Млад покачал головой — зачем? Но отец проснулся сам, не дожидаясь, когда его позовет Ширяй.
   — Лютик, да что ж с тобой? — он нагнулся и посветил свечой Младу в лицо.
   — Больно, бать.
   — Ноет или стучит?
   — Дергает.
   Отец сжал губы и начал разматывать повязки. Млад не видел его лица, но понял по глазам Ширяя, что отец увидел что-то страшное. Он надавил на спину рядом с раной, и Млад не смог удержать крика.
   — Ах, я дурак… — отец с шумом втянул в себя воздух, — ну почему, почему я ничего не видел? Я не мог такого не увидеть! Словно заклятье кто-то наложил на рану! Чары… Иначе не знаю, что и сказать… Понадеялся на свои пальцы, а головой не подумал… Пока кости кусками через свищи не полезли — не поверил… Зыба! Послушал бы тебя сразу — не так бы все пошло! Зыба!
   — Да что там, бать? — спросил Млад сквозь зубы.
   — Это кость гниет, сверху и не видно было ничего! Но я не мог, Лютик, ты мне веришь? Я не мог! Такого не бывает, чтоб я не увидел! Зыба!
   — Чего? — отозвался его помощник из-за перегородки.
   — Зажигай свечи. Не будем ждать утра. Ничего, сын, разрежу, завтра легче будет.
   Млад снова закусил губу — ему было страшно представить даже легкое прикосновение к ране.
   — Ты только шепчи погромче, — выдавил он, чувствуя, как тошнота подходит к горлу и тело сотрясает волна дрожи.
 
   От боли он перестал ощущать себя человеком: у него не осталось ни капли мужества, ни крохи чувства собственного достоинства. Он рвался, он кричал в полный голос, перебудив всех раненых, а отец не дал ему ничего прикусить — сказал, это бесполезно. Зыба хотел зажать ему рот, но отец не позволил, чтоб Млад мог нормально дышать. Так больно ему было только при пересотворении, но тогда боль не убивала его: он понимал, что властен над своей жизнью и смертью. Теперь же страх застилал глаза, сердце стучало из последних сил, обрывалось дыханье, и душила тошнота. Он терял сознание, но ненадолго — так казалось ему самому.
   Давно посветлели окна, а отец все шептал в рану свой бесполезный заговор и долотом выбивал гнилые кусочки кости. Млад охрип и думал, что давно сошел с ума и теперь умирает. Он не помнил, как оказался на нарах, перевязанный и закутанный в одеяла.
   А через несколько часов боль утихла настолько, что он уснул и проспал до следующего утра.
   Отец разбудил его, чтоб напоить и перевязать.
   — Ну что, сын? Тебе лучше, я смотрю, — глаза отца светились надеждой, — потерпи еще, я выдавлю гной.
   Млад застонал и укусил подушку.
   — Терпи. Это не так страшно, — отец погладил его по голове, — я виноват… Ну прости меня, сынок.
   Это действительно оказалось не так страшно и очень быстро.
   — А теперь скажи мне: кто-нибудь трогал тебя за правое плечо? В последнее время? — спросил отец, вернув повязки на место.
   Млад покачал головой:
   — Вообще-то нет, — прохрипел он еле-еле, — кто угодно мог по плечу хлопнуть. Я не помню.
   — Я не мог не увидеть, понимаешь? Я не мог…
   — Да ладно тебе, бать, — Млад натянуто улыбнулся — он совсем не мог говорить и тихо сипел, — ты просто не хотел верить. Боялся. У кого угодно увидел бы, а у меня — нет.
   — Не знаю. У меня ощущение, что я борюсь не с ранением, а с врагом. Как будто кто-то мешает мне, понимаешь? Я ту мазь все время вспоминаю, которой тебя от ожога лечили.
   — Бать, если бы не ты, я бы давно умер. Перестань оправдываться.
   — А я не оправдываюсь. Я хочу понять, что происходит. Кому ты перешел дорогу? И у кого достает силы бороться со мной?
   — Это Иессей! — вдруг сказал Ширяй, дремавший на тюфяке рядом, — я знаю! Он тебя боится, Мстиславич! Потому что ты можешь помешать ему убить князя.
   — Не ори… — устало прошептал Млад, — завтра весь Псков заговорит о том, что кто-то хочет убить князя.

10. Князь Новгородский. Болезнь

   Месяц Березозол пришел на землю в одночасье — вместо промозглой сырости, серых туч, полных мокрого снега, падающего на почернелые сугробы, вдруг выглянуло солнце. Снег растаял за три дня, а вскоре сквозь прошлогоднюю траву еле заметно пробилась свежая зелень. На Волхове тронулся лед.
   Вернигора ослеп, и никто уже не сомневался, что зрение никогда не вернется к нему — доктор Велезар сказал, что гниение убило что-то у него в мозгу.
   Однорукий кудесник, на которого так уповал главный дознаватель, отказался идти в Новгород. Он был очень дряхл, и сказал, что кто-то сильно преувеличил его возможности — ему не сравниться с избранным из избранных, и не надо тревожить его спокойную, созерцающую старость. Это известие окончательно сломило дух Вернигоры — прежде воин, он за месяц превратился в озлобленного, несчастного калеку. Доктор пробовал говорить с ним, убеждал, что его знания, его опыт еще пригодятся Новгороду, а если не Новгороду, то университету, но главный дознаватель не прислушался к его словам. Говорили, он пытался повеситься, но под его тяжестью оборвалась веревка, и он принял это, как знак богов, отказался от должности и, в сопровождении какого-то юноши из университета, сам отправился в Белозеро — говорить с одноруким кудесником.
   Волоту не хватило сил сочувствовать ему — чем ближе Весна приближала землю к Лету, тем хуже ему становилось. К боли в суставах добавилось ощущение какого-то нароста внутри, который свербел и не давал покоя ни днем, ни ночью: хотелось разорвать не только рубаху, но грудную клетку под ней, чтоб выпустить наружу накапливающееся раздражение. От него сводило ноги, а часто — и ребра, и, как Волот не старался на людях скрыть свою болезнь, боль от внезапной судороги выдавала его.
   Призраки, каждую ночь приходящие к постели князя, теперь виделись ему и средь бела дня: однажды, когда он, не выдержав напряжения, убежал из терема в промокший лес, то оказался вдруг в странном месте — его со всех сторон окружил туман, непроглядный, белый-белый. И в нем он видел смутные тени, и голоса уже не шептали, а говорили громко и отчетливо, называли его по имени и звали к себе. Волот бежал оттуда сломя голову, пока не увидел лес вокруг, и берег Волхова. Доктор сказал, что это его видения, и что на самом деле такого места в лесу нет, но Волот не сомневался: с ним это произошло на самом деле, такое не могло привидеться. И от этого ему стало еще страшней — он поверил, что эта странная болезнь рано или поздно приведет его к смерти, что от нее нет ни лекарства, ни спасения: призраки заберут его к себе.
   Разговоры о его болезни просочились в Новгород — люди шептались удивленно и сочувственно, Волот ловил их взгляды, когда проезжал по улицам в детинец. Никто не торопился подтвердить эти слухи, и верили в них немногие. До тех пор, пока однажды на заседании думы с ним не случился припадок — судороги охватили все его тело, он упал, сильно разбив голову о каменный пол, но не потерял сознания. В детинец позвали доктора Велезара, Волота отвезли в Городище на повозке — он не мог встать, и не мог говорить, и боялся, что от малейшего к нему прикосновения припадок повторится.
   В тот же день, к вечеру, к нему явился Чернота Свиблов — меньше всего Волот хотел встретиться именно с ним. Доктор отпоил князя какой-то травой и пообещал, что припадка не случится, и ему действительно стало лучше, но встретить посадника так же как в прошлый раз он не сумел — был слишком слаб, ему едва хватило сил встать с постели. Дядька завернул его в шубы и усадил в горнице для гостей, перед очагом.
   Свиблов на этот раз тоже повел себя иначе и начал разговор по-отечески.
   — Я пришел не ссориться, а мириться, — сказал он, присаживаясь напротив князя, — довольно мы играли во врагов. Не то время, чтоб делить власть. Я рад, что на нашей стороне переговоры ведет Воецкий-Караваев. Хоть он и был мне соперником на вече, я ценю его способности.
   Волот сдержано кивнул.
   — Война затягивается, князь. Нам надо искать союзы, сильные союзы. Далеко не всем нравится Великое княжество Литовское, занимающее пол-Европы. И главный его противник — польский король. Воецкий-Караваев завтра выезжает в Польшу. Мне пока не хочется выносить этот вопрос в думу, я сначала хотел поговорить с тобой. Я знаю, сейчас ты с негодованием отвергнешь мое предложение, но пройдет время, и ты посмотришь на него совсем по-другому. Ты знаешь, что христиане делятся на католиков и ортодоксов?
   — Я слышал об этом, — устало ответил Волот.
   — Католики подчиняются папе Римскому, а ортодоксы не подчиняются никому, это самостоятельные церкви. Пока не пал Царьград, они зависели от него, но, скорей, духовно. Римские понтифики уже полвека хотят прибрать ортодоксов к рукам, но теперь им мешает Османская империя, под ее владычеством находятся все государства, которые раньше исповедовали ортодоксальное христианство. Русь — огромная страна. Если она сейчас примет католичество, то встанет в один ряд с Польшей и Литвой, не более. Но если мы примем веру ортодоксов, это выделит нас, и, как ни странно, противопоставит, скорей, Османской империи, чем католической Европе. Папа Римский захочет союза с нами, в надежде на последующее объединение церквей, но власти над нами не получит. Этот союз даст ему и еще одно преимущество — он сможет открыто выступать против турок, основываясь на нем. Война за земли превратится в войну за христианскую веру против мусульманской. Ты понимаешь, о чем я говорю?
   — И не хочу понимать.
   — Дослушай до конца. Конечно, папская власть не простирается до бесконечности, но союз Литвы и Османской империи папа в состоянии разрушить, если захочет выступить на нашей стороне. Он имеет влияние на Ливонский орден. Польша поддержит его и, соответственно, нас. И при этом мы ничего не теряем, напротив, выходим в Европу не как варвары, а как преемники Царьграда.
   — Ты говоришь о предательстве богов, и считаешь, что мы ничего не теряем? — Волот сжал губы.
   — Богам нет до нас никакого дела, мальчик. Ты думаешь, я не знаю, о чем ты мечтаешь по ночам? Ты не только хочешь дорасти до своего отца, ты хочешь превзойти его. Ты надеешься стать самодержцем, подобно римским императорам, или я не прав?
   — Не твое дело, о чем я мечтаю по ночам, — вспыхнул Волот и приподнялся — от гнева распирающее грудь нечто снова засвербело внутри, и заныли суставы.
   — А я, представь, согласен с тобой, хотя должен всячески сопротивляться твоему стремлению. Русь сможет объединить император, а не воевода. И твой отец добился бы единовластия, если бы прожил еще десяток-другой лет. Он не учел только одного: инструмент для этого существует уже целое тысячелетие. Католическая вера стоит на непогрешимости папы, ортодоксальная — на непогрешимости имперской власти. Именно поэтому тебе надо выбирать последнюю.
   — Да тебе нет до Руси никакого дела! — презрительно выплюнул Волот, — тебя не волнует ничего, кроме серебра в сундуках!
   — Может быть я и мерзавец, — улыбнулся Свиблов, — но, поверь, и в жизни, и в государственном устройстве, и во внешних сношениях я разбираюсь лучше тебя, князь. И могу сказать тебе — чтоб вершить людские судьбы, нельзя не быть мерзавцем. Ты поймешь это когда-нибудь. Главное, чтоб не было поздно.
   Волот, который теперь виделся с доктором Велезаром каждый день, расспросил того вечером: и о католиках и ортодоксах, и о римском понтифике, и о том, должен ли человек, повелевающий чужими судьбами, обязательно быть мерзавцем.
   — Знаешь, я бы не стал называть это таким откровенно недоброжелательным словом, — ответил князю доктор, — но могу подтвердить однозначно — люди, имеющие власть, отличаются от остальных. И остальным это отличие может показаться порочностью. На самом же деле — это здравый смысл, поднятый над нравственностью, отрицающий нравственность как ценность. Я бы не стал осуждать этих людей, ибо, подняв нравственность над здравым смыслом, они бы не смогли управлять народами. Я не говорю о тех, кто бессовестно набивает брюхо за счет казны, кто жиреет на чужой нищете, кто купается в золоте и предается порокам лишь на том основании, что добрался до вершины, пусть и очень высокой. Для этих людей власть — средство, а не цель. Я говорю о властителях, которые не искали выгоды, которые стремились к чистой власти. Царь Александр — вечный и незабываемый пример такого стремления. Я бы причислил к ним Олега Вещего, возможно, князя Святослава Игоревича. И, пожалуй, твоего отца.
   — Ты хочешь сказать, мой отец ставил здравый смысл выше нравственности?
   — Разумеется.
   — Но люди любили его… Если бы он был таким уж безнравственным, разве бы вече посадило его на княжение?
   — Я не говорил, что эти люди безнравственны, мой друг. Твой отец прекрасно понимал, что нуждается в любви новгородцев, и он завоевал эту любовь, так же как завоевывал вражеские крепости. Но когда властителю не нужна любовь народа, он не станет тратить силы на ее завоевание, как ты сейчас не станешь тратить силы на завоевание Выборга, у тебя есть задачи более насущные. Властителю позволительно быть тираном, если от этого не пошатнется его власть. И даже больше, часто именно тирания ведет государство к расцвету.
   — И ты считаешь, что предательство своих богов можно оправдать здравым смыслом? — удивился Волот.
   — Я никак не считаю, мой мальчик. Я же не властитель, я всего лишь врач, — рассмеялся доктор, — но, наверное, император Феодосий [18]тоже когда-то предал своих богов в обмен на сильное единое государство. Был ли он прав — судить не мне, но, возможно, тебе.
 
   Нового главного дознавателя в Городище привел Воецкий-Караваев. Это был темноволосый смуглый человек с нескладным лицом, носом уточкой и чуть припухшими темными глазами — очень внимательными и редко мигающими. Звали его Борута Боруславич Темный, он родился в Нижнем Новгороде, но всю жизнь прожил в Ладоге. Он был немного моложе Вернигоры, но выглядел человеком без возраста — Волот не мог представить его ребенком.
   Сначала Темный не очень понравился князю — в его внешнем облике было что-то отталкивающее, неприятное. Такие люди обычно нравятся женщинам, как объяснил доктор Велезар, но вызывают раздражение у мужчин. Однако, поговорив с ним наедине, Волот убедился — Борута Боруславич будет хорошим главным дознавателем. И первый же суд, где тот мастерски разделался с Чернотой Свибловым, это подтвердил.
   В отличие от Вернигоры, Темный никогда не говорил о высоких сущностях, и напрочь отмел рассуждения Волота о Иессее, мороке, чужаках в Новгороде. Зато очень быстро разобрался с убийством Смеяна Тушича и доказал, что тот был убит немецким купцом по приказу магистра Ливонского ордена — его посчитали чересчур умелым миротворцем, способным заключить любой союз и помешать готовящейся войне. Письма купца обнаружились после того, как тот был отправлен под лед Великой реки, и чудом не сгорели при пожаре в Завеличье.
   Со смертью Белояра Темному пришлось повозиться дольше, но, как он говорил, нет таких тайн, которые бы не всплывали наружу, и вскоре выяснилось, что волхва убил татарин, сын убитого накануне ночью посла — мстил новгородцам за отца, а Белояру — за лживое гаданье в Городище. Узнать это оказалось несложно — вернувшись в Казань, убийца хвастал об этом на каждом углу, и слухи просочились оттуда до новгородского войска.
   Волот не мог не поразиться легкости, с которой новый главный дознаватель справлялся с тем, что у Вернигоры отнимало месяцы безуспешной работы. Может быть, Вернигора просто не там искал? Внимательные глаза Темного словно видели насквозь: людей, бумаги, события.
   Это он предложил Волоту вернуть из Пскова дружину, чтоб иметь за спиной силу против Совета господ и подчиненной ей страже детинца, и, списавшись с князем Тальгертом, Волот так и поступил. Когда же дружинники вошли в Новгород, немедленно появился вопрос, кто же встанет у них во главе. И тогда Волот вспомнил совет Вернигоры — в отсутствии тысяцкого найти воеводу. И вскоре такой человек нашелся в Порхове — Волот потом никак не мог вспомнить, кто его предложил, потому что все в один голос говорили о том, что это самый подходящий воевода. Он был высок и красив: кудрявый, с орлиным носом и черной окладистой бородой, чистым, открытым лицом и горящими глазами — не дать, ни взять, отважный воин, готовый вести дружину в бой. И имя он имел подходящее — Градобор Милославский. Волот когда-то видел его, но никак не мог вспомнить, где и когда. Впрочем, он не раз бывал в Порхове.
   Новый главный дознаватель был молчалив. Казалось, ему тяжело открыть рот, чтоб заговорить. А если все же начинал говорить, его хотелось слушать — каждое слово было весомым, как камень в крепостной стене. Он не стремился сблизиться с Волотом, о делах докладывал сухо и никогда не настаивал на своей правоте, хотя в ней и не сомневался. Волот почему-то стал побаиваться его, особенно после одного случая. Они приехали в судебную палату первыми, до появления Черноты Свиблова — стражник открыл тяжелый замок, запирающий дверь. Обычно главный дознаватель пропускал Волота вперед, но тут вдруг отстранил его от двери и прошел внутрь первым, оглядываясь по сторонам и широко раздувая ноздри, словно принюхиваясь.
   — Ты чего? — недоумевая, спросил Волот.
   — Здесь кто-то есть, — нехотя ответил Темный, — я чую.
   Он снова принюхался, и при этом был похож на зверя, поймавшего незнакомый запах в порыве ветра.
   — Да нет здесь никого, — пожал плечами Волот, — дверь же только что открыли.
   Но Темный прошел по палате, словно пес по следу, а потом откинул скатерть со стола — под ней прятался один из писарей Свиблова.
   Никакой опасности не было, писаря подослал посадник — подслушать, о чем перед судом станут говорить князь и его главный дознаватель, но Волот долго вспоминал вытянутое вперед лицо с расширенными по-звериному ноздрями.
   Доктор развеял его страхи, объяснив, что в чутком обонянии нет ничего удивительного, такое случается довольно часто, особенно после каких-то болезней, связанных с носом. Но Волот все равно не мог успокоиться, и посматривал на главного дознавателя с опаской, смешанной с уважением — этот человек завораживал его. А еще рядом с ним у него никогда не случалось приступов болезни. Все вокруг раздражали князя, и только Темный вселял в него странное, противоречивое ощущение защищенности и опасности одновременно. В его присутствии можно было не бояться никого, кроме самого главного дознавателя.

11. Новгород

   Млад выздоравливал медленно: горячка то проходила, то начиналась снова, рана затягивалась, гноилась, прорывалась, и опять затягивалась. Отец дважды вскрывал ее, выдалбливая из кости гнойники, и только после третьего раза Млад начал поправляться — болезнь высосала из него все силы. Он почти ничего не ел — кусок не шел в горло, и плохо спал, и долго не мог начать ходить. К концу шел месяц Травень, начиналось лето, а он так и смотрел сквозь стекла на утоптанный двор посадника, и не чувствовал его наступления.
   Ширяй не ушел в Новгород, хотя у него несколько раз появлялась такая возможность — не хотел бросать учителя. Запасы продовольствия в Пскове таяли, и каждый лишний рот отбирал кусок хлеба у тех, кто сражался на крепостных стенах.
   Давно пора было возвращаться домой — просить дождя для полей: неурожай в этом году грозил обернуться голодом, слишком много земель останется нераспаханными, а Млад, поднимаясь на ноги, не мог пройти и сотни шагов — уставал. Отец говорил, что ему нужно молоко и мясо, а не хлеб и каши на постном масле, и, наверное, только поэтому, в конце концов, отпустил Млада в Новгород, еще не вполне уверившись в том, что рана больше не загноится и горячка не начнется снова.
   Короткие ночи затрудняли выход за крепостные стены, но с восточной — заболоченной — стороны не было вражеских укреплений, там и выбирались из города те, кто его покидал.
   Млад и Ширяй вышли из Пскова на вечерней заре, чтоб преодолеть болото до темноты. Впрочем, темнота накрывала землю не более чем на три часа. Ширяй был полон решимости, повесил на спину топор под левую руку — за это время он чему-то научился, и собирался защищать учителя, если враги преградят им путь. Млад с трудом мог поднять меч и очень надеялся, что они никого не встретят.
   — Обидно уходить, — сказал шаманенок, бодро шагая по тропинке между болотных кочек.
   — Мы в Новгороде нужней, — ответил Млад — он быстро запыхался от ходьбы.
   — Все равно — обидно. Если бы с победой возвращались… А так — бежим, как крысы, по сторонам оглядываемся.
   — Псков еще не взяли. И не возьмут. Победа — не победа, но и не поражение.
   — Все равно. Шведы Копорье взяли и на Ладогу идут. Литовцам Киев отдали, скоро они за Смоленск возьмутся… А я… как крыса…
   — Ширяй, ты руку в бою потерял, это немалая жертва. В Новгороде мы нужней. К середине лета жрать будет нечего, не только в Пскове, но и в Новгороде. Так что утешься — кто-то стоит на стенах, а кто-то кормит тех, кто стоит на стенах. А ты можешь много больше простого хлебопашца.
   — Знаешь, Мстиславич, мне иногда кажется, что я… Не знаю, как сказать… Может, это и неправильно — так говорить, но мне кажется, у меня есть какое-то предназначение. Мне кажется, я должен изменить что-то в этой жизни, сделать ее лучше.
   — Любой человек приходит в этот мир, чтоб что-то изменить. В юности все это понимают, в юности сам себе кажешься всемогущим. Но проходят годы, и начинаешь трезво оценивать свое место в жизни. И отдавать отчет в своих силах. Многие, и очень часто, вообще отказываются от своего предназначения — разочаровываются в мире, в себе. Но это не значит, что они ничего в этой жизни не меняют. Нити судеб вьются причудливо, и каждый поступок что-то значит для будущего.
   — Мстиславич, а чем будущее отличается от жребия? Помнишь, ты говорил, что Перун назвал это жребием, судьбой, а не будущим?
   — Это трудный вопрос. Доля или Недоля. Удача или Неудача. Предназначение, как ты сказал. Я думаю, на каждой судьбе есть какие-то отметки, нечто, что можно было бы назвать неизбежностью. Только к этим неизбежным отметкам можно подходить с разных сторон, это мы и называем — обмануть судьбу.
   — И эти отметки на нитях судьбы расставляют боги?
   — Думаю, нет. Есть силы, неподвластные богам. То, что греки называли kosmos. То, что удерживает этот мир в равновесии. Я не думаю, что эта сила разумна, в нашем понимании разумности. Это та же сила, что заставляет отпущенный камень падать вниз, а деревья — тянуться к солнцу. Мир соткан из ограничений, иначе он перестанет быть миром и обратится в chaos [19]. Эти ограничения иногда пересекают человеческие судьбы, направляют их от chaos к kosmos. Наверное. Впрочем, боги лучше понимают kosmos, и тоже могут менять судьбы.
   — А как же свобода воли? Разве не ты всегда говорил, что будущее мы делаем сами?
   — Я не отказываюсь от своих слов. Тебе никто не мешал остаться в Новгороде и не ходить в Псков. Скажи, ты бы изменил свое решение, если бы знал, что потеряешь друга и руку?
   — Я бы отговорил Добробоя… — насупился Ширяй.
   — У Добробоя тоже была свобода воли. И разве, отправляясь в бой, каждый из нас не готов умереть? Мы полагаемся на судьбу, мы надеемся остаться в живых, но мы ничего не предпринимаем, чтоб ее изменить. Мы идем к своему предназначению по своей воле. Но если бы ополчение не ушло из Новгорода на Коляде, наши судьбы могли бы сложиться иначе.
   — Значит, у нас на пути есть вехи… Повороты… И мы можем менять свою судьбу на этих поворотах?
   — Может быть, — Млад пожал плечами.
   — Я найду этого Иессея. Я отомщу за Добробоя…
   — Ширяй, в мести нет никакого смысла. Месть бесплодна.
   — Нет. Не бесплодна. Месть — это как поединок. Ставит судьбы на свои места. Сейчас Иессей думает, что победил. Пусть его победа обернется против него самого. Пусть он не думает, что на его силу не найдется силы сильней.
   — Я бы ни за что с тобой не согласился, если бы не возможная смерть князя. Если бы за началом войны перед чужаками не стояли какие-то еще цели. Мы не знаем этих целей, но можем уверенно предполагать — они не несут нам ничего хорошего.
   — Поехали к однорукому кудеснику вместе, — предложил парень.
   — Сначала — хлеб, Ширяй. Это важней. Ты сейчас сильней меня. Я не знаю, когда смогу подняться наверх. Мне страшно представить себя перед костром с бубном в руках. У меня пустота внутри…
 
   Пять дней они добирались до Порхова, а оттуда на лодке пошли вниз по Шелони. Млад устал от этого перехода так, словно проходил в день не десяток верст, а целую сотню. Он не замечал лета вокруг — чистой зелени, ночных соловьев, теплого солнца и утренних туманов. И только оказавшись в лодке, наконец, почувствовал: лето пришло.