Страница:
— Этот узор оберегает от ран. В Сычевке все бабы сейчас его вышивают. Примерь.
Это было очень хорошее сукно: мягкое, тонкое и теплое. Дана напрасно прибеднялась — Млад никогда не думал, что она умеет так хорошо вышивать.
— Это чтоб… чтоб тебя не ранили, — Дана провела рукой по его груди, — нравится?
Он кивнул, растроганный.
— А плащ я просто купила, — она снова нагнулась над сундуком, — я хотела соболя, но не нашла, это ласка. Он легкий, и идти нетяжело, и спать в нем можно. Ты же сам и не подумал о плаще.
— Спасибо, — он сглотнул.
— Чудушко мое… Я хотела тебе сказать… Я знаю, это очень важно для тех, кто идет воевать… Ты не думай, я говорю это не потому, что так надо говорить…
Она стояла перед ним, смотрела ему в лицо влажными, большими глазами, а потом снова тронула его плечо рукой — робко, словно застенчивая девушка.
— Я хотела сказать, что буду ждать тебя. Это так глупо звучит…
— Вовсе нет, — Млад взял ее руку в свою — у нее была маленькая и белая рука, она тонула в его ладони.
— Правда? Я не знаю, как сказать по-другому. Но я… ты всегда помни о том, что я жду тебя, ладно? И не думай — мне никто не нужен, кроме тебя, слышишь?
Он кивнул и почувствовал, как ком встает у него в горле: она никогда не говорила ему такого. За десять лет — ни разу. Она сказала так, потому что он идет воевать и может не вернуться?
— Младик, мне правда никто больше не нужен… Ты мое нелепое чудушко… Я хочу, чтоб ты вернулся, слышишь? Ты должен вернуться.
— Я вернусь, — ответил он шепотом.
— Помнишь, ты гадал девушкам? Ты так и не догадался, о чем я тебя спросила… Ты говорил им, что они не выйдут замуж, и я поняла, что это значит. Я сразу поняла, ты еще сам не знал, а я уже чувствовала… Я хотела знать, что будет с тобой. А ты плел что-то про какой-то выбор. Младик, что будет с тобой? И не надо говорить мне о богах, которые не знают будущего…
— Что ты хочешь услышать? Я же сказал: я вернусь. Я не чувствую своей смерти, но это ничего не значит.
И тут он вспомнил, как она задала ему вопрос: выйдет ли она замуж в этом году? Он осекся, помолчал немного, а потом прижал ее к себе, но побоялся спросить, правильно ли он ее понял.
— Я очень тебя люблю, — шепнул он, — я буду думать о тебе. Ты даже не можешь себе представить, как все это важно для меня… Знаешь, дело не в обережной вышивке… Если ты на самом деле хочешь, чтоб я вернулся, твои руки… Это оберегает гораздо надежней, понимаешь? Я буду думать, что ты прикасалась к этой рубахе, и это прикосновение, оно защищает… На ней твой запах останется…
Он прижимал ее к себе все сильней, и говорил все горячее. Он полюбил ее с первого взгляда, когда она только появилась в университете. О том, что на факультет права приняли девушку, сразу же узнали все студенты. На нее ходили смотреть издали, как на диковинную зверушку. Млад учился на последней ступени, и понимал, как это некрасиво, нехорошо, и как девушке, должно быть, неловко от их любопытства, но она, казалось, не обращала на это никакого внимания. Тогда она еще не была княгиней, только княжной… Он понимал, но не мог не смотреть на нее даже тогда, когда все привыкли к ее присутствию. И, надо сказать, он был не одинок.
Они сошлись только через несколько лет, когда Дана закончила учиться и осталась преподавать. И все эти годы Млад не мог думать больше ни о ком. Она не замечала его неуклюжих ухаживаний, а у него, как назло, в ее присутствии не ворочался язык и дрожали руки. Он стал профессором, а она оставалась студенткой, когда он в первый раз предложил ей познакомиться. Она смерила его холодным взглядом и ушла, не оглядываясь. А он долго стоял и думал, что же сделал не так…
Летом он оставлял цветы на ее подоконнике, прячась, как мальчишка: и от нее, и от студентов, которые и без того не питали к нему ни капли уважения и держали запанибрата. Он бы подарил ей все, что имел, но боялся, она не примет от него подарков, и продолжал носить цветы — сначала в терем факультета права, а потом в ее дом в профессорской слободе. И видел издали, сквозь открытые окна, что его цветы стоят на столе в кувшине. Нет, он не делал этого часто, но время от времени на него находило непреодолимое желание снова прокрасться к ее окну. Особенно, если цвела черемуха. Или вишня. Или сирень. Или шиповник.
Конечно, они познакомились — в профессорской слободе без этого обойтись было нельзя. И она уже не мерила его холодным взглядом, и говорила с ним непринужденно, встретив случайно на улице.
Это должно было случиться рано или поздно: Млад положил ей на подоконник красивые кисти только что покрасневшей рябины и хотел потихоньку уйти, как вдруг услышал:
— Что это ты тут делаешь, Млад Мстиславич?
Дана села у окна и поставила локти на подоконник, глядя на него сверху вниз.
— Я… я положил тут… — замялся он — в ее присутствии он становился на редкость косноязычным.
— А я-то думаю, кто это ветки ломает каждый год… — она улыбнулась, взяла рябину и поднялась, — ну, заходи, раз пришел.
И он не нашел ничего лучшего, как влезть к ней в дом через окно. Он подумал, она встала, чтоб освободить ему дорогу. Дана удивилась, покачала головой и спросила, отчего же он не воспользовался дверью. Он жалко пожимал плечами.
Она любила вспоминать эту историю, дразнила его и смеялась. И теперь, когда они лежали в постели, обнимая друг друга, снова напомнила о ней, и хотела рассмеяться, но смех вышел натянутым. Она замолчала и сказала:
— Я столько лет думала: кто же носит мне цветы? А ты мне тогда казался таким несерьезным, таким смешным, и при этом — таким загадочным. Шаман. И волхв. И профессор. Мне было очень любопытно, как это в тебе совмещается? А когда я тебя увидела под окном, меня как будто стукнуло что-то — знаешь, прямо дыхание оборвалось. Я до сих пор помню… И потом, на празднике, помнишь? Я не знаю, что на меня нашло.
Млад помнил. Прошла зима, он бывал у нее, ухаживал, дарил безделушки и украшения, сдувал с нее пылинки. Наступило лето, и он носил ей цветы, не скрываясь. А потом, на проводы Костромы, так получилось, что они стояли в воде рядом, и она была совершенно нагой, и ночь была теплая… Он унес ее в лес на глазах у всех, и она не сопротивлялась, и они любили друг друга до восхода солнца, и после восхода тоже…
— Когда я вспоминаю об этом, я до сих пор чувствую, какое это было счастье… — Дана приподнялась на локте и тронула пальцами его лицо, — я догадывалась, что ты на самом деле совсем не такой, каким прикидываешься.
— Я не прикидывался, — улыбнулся Млад.
— Ты не прикидывался, когда тащил меня по берегу в лес. Ты был мокрый… и ты так крепко меня держал, как будто боялся, что я начну вырываться. Я очень удивилась. Я думала, ты пьян.
— Я был пьян.
— И эта колкая кочка, и шишки под спиной… Я помню все так, как будто прошло несколько часов, а не лет.
— У тебя под спиной были шишки? — Млад улыбнулся, — если бы я знал…
— Младик, как бы мне хотелось, чтоб сейчас был тот самый день, и до сегодняшней ночи оставалось десять лет…
— Закрой глаза.
— Зачем?
— Закрой… — Млад поднялся.
— Нет, Младик. Мне будет слишком горько их открывать.
Он держал ее на руках, и кружил, и качал, а она, обхватив его за шею, не отрываясь, не мигая смотрела ему в лицо. Он ласкал ее, а она все не закрывала глаз, словно хотела насмотреться, словно его ласки в этот день ничего не значили для нее, и сама гладила его — то лихорадочно, часто дыша, то медленно, будто изучая его тело. Он любил ее и осторожно, и неистово, и, как всегда, не мог насытиться ею.
Ночь сначала казалась ему бесконечно длинной, а потом время вдруг начало таять с ошеломляющей быстротой. И чем быстрей оно бежало, тем сильней он чувствовал смятение Даны, ее болезненный трепет — она казалась испуганной, говорила сбивчиво, натянуто смеялась, и тут же умолкала. То прижималась к нему, то отстранялась, то вспоминала о чем-то и снова сбивчиво говорила, и останавливалась на полуслове.
Она сама одела его, и вспомнила о кожаном поясе, который сделала ему еще пару месяцев назад, но забыла отдать, потому что он сначала был занят Мишей, а потом болел. Она кормила его, хотя он отказывался — не привык есть ночью.
— Ты обязательно должен поесть, Младик. Когда ты еще поешь горячего? Не раньше позднего вечера.
И он ел, только чтоб она не расстроилась.
— Вспомнила! Не сиди на земле и на камне, обязательно подкладывай что-нибудь.
Он кивал.
— И еще… Ты не геройствуй там, ладно? Какой из тебя герой?
— Никакой, — он улыбался.
— Младик, ну какие глупости я говорю… — она ластилась к его плечу, — ты — герой. Я знаю. Я так горжусь тобой…
Он снова улыбался.
Она вела его домой под руку, положив голову ему на плечо, и напоминала вовсе не княгиню, а княжну, которую он увидел когда-то у терема факультета права: гордую, но испуганную, ищущую защиты. И оттого, что он уходит и не сможет ее защитить в случае чего, ему становилось больно.
Дома его ждал Родомил. Увидев его, Млад едва не отшатнулся — присутствие соперника едва не нарушило очарование этой последней ночи. Дана вздрогнула и вцепилась в его локоть еще крепче. Шаманята, позевывая, одевались, не обращая на Родомила никакого внимания.
— Я вечером тебя не застал, — тот поднялся, — извини, я ненадолго. Ты не передумал? Сотников, тем более неопытных, пруд пруди, а волхвов в Новгороде — раз-два и обчелся.
Дана посмотрела на Млада вопросительно, и что-то вроде надежды мелькнуло в ее глазах, полных ужаса.
— Родомил… — Млад вздохнул и освободился от ее объятий, — я все сказал тебе в прошлый раз.
— Ладно. Я понял. Вот тогда, возьми, — он поднял с лавки начищенную до блеска чешуйчатую броню с оплечьем, — сейчас хороших доспехов не достать… Я у дружинников раздобыл. Идти тяжелей, конечно, но грудь прикрыта будет, и спина. И наручи еще, но это так…
— Спасибо, — кивнул Млад.
— Да не за что. Удачи вам, — Родомил поднялся, — пойду я.
Он опустил голову, пошел к двери, только один раз мельком, но очень выразительно, глянув на Дану. Млад сглотнул и скрипнул зубами. По дороге главный дознаватель остановился, не удержавшись, и сказал Ширяю, тронув того за локоть:
— Щит через правое плечо вешают. На левую руку.
— Не все ли равно, как нести? — огрызнулся шаманенок.
— Привыкай сразу. Неизвестно, когда доведется им прикрываться, — кивнул Родомил и вышел вон.
— Млад Мстиславич, давай скорей, — Ширяй дождался, пока главный дознаватель уйдет, и только после этого перевесил щит с одного плеча на другое, — опаздываем уже.
— Не спеши, а то успеешь, — ответил Млад.
— Тебе же проверить надо всех перед выходом, — напомнил парень.
— Проверю, — проворчал Млад.
Рубаха, сшитая Даной, грела не хуже шубы. Млад повесил полушубок на гвоздь у входа, и подумал, что плащ в походе намного удобней и легче. А спать, укрывшись полушубком, неудобно. Но все равно испытал легкое сожаление — полушубок служил ему верой и правдой несколько лет. Он надел старую стеганку, вычищенную Добробоем, Дана кинулась помогать ему влезть в кольчугу. Броня, принесенная Родомилом, была богатой и дорогой, на груди несколько медных чешуек образовывали нехитрый узор. Она оказалась чуть широковата Младу в плечах: со стороны незаметно, но прямоугольная пройма мешала подмышками. Она была рассчитана на конного, чешуйки крепились снизу, а не сверху, как обычно.
Стеганый подшлемник приглушил звуки, Млад запутался в шнуровке, но ему помогла Дана.
— Почему у тебя шлем без наносника? — спросила она.
— Не люблю. И дед не любил.
Бармица тяжело опустилась на плечи.
— А если по лицу ударят? — ахнула Дана.
Он вздохнул и не ответил.
— А колени? — не унялась она.
— Я же не конный. Это на коне очень важно закрывать ноги. А пешему-то что… Только железо лишнее таскать на себе.
— Млад Мстиславич, — нетерпеливо сказал Ширяй, стоящий у двери, — ну давай скорей!
— Не торопись, — улыбнулся Млад, надевая пояс. Нож, топор, меч…
— Не тяжело тебе? — Дана тронула его за руку.
— Быстро привыкаешь, — Млад пожал плечами. Поначалу действительно казалось тяжеловато.
— Рукавицы! — Дана сорвала их со стола.
Он кивнул и сунул их за пояс.
Она сама накинула на него плащ, чем привела шаманят в восторг.
— Я бы тебя не узнала… — она вздохнула, — очень красиво. Но как-то… ты как будто чужой…
— Я — свой, — он снова улыбнулся, — присядем на дорожку. И еще… Договорись с сычевскими, чтоб Хийси кормили, ладно?
— Я уже договорился, — сообщил Добробой.
Студенты строились на льду Волхова — сонные, но возбужденные. Млад понимал их волнение и желание поскорей тронуться в дорогу — мальчишки. Конечно, взрослые, конечно здоровые парни, но в душе еще мальчишки… Вслед за университетом пристроилась и сотня сычевских мужиков. По берегу толпились их жены, деревенские девчонки и жены профессоров — Дана встала рядом с ними. На капище горели костры — волхвы просили у богов Удачи.
Млад посмотрел каждый десяток в отдельности, велел троим вернуться за забытыми рукавицами, хотя они и пытались спорить, шестеро оказались без подшлемников, четверо — в полотняных штанах. Докладывать о такой ерунде Тихомирову Млад посчитал несерьезным, но вскоре увидел, что в каждой сотне таких наберется не по одному: послали в Сычевку за помощью.
Не меньше получаса прошло, прежде чем все, наконец, были собраны. Млад бегал между десятниками и сычевскими бабами, подбирая студентам штаны по размеру. С непривычки доспех мешал, он успел взмокнуть — а ведь и поход еще не начался!
Тихомиров дал команду прощаться и выделил на это всего несколько минут — университет опаздывал. Ректор сказал несколько напутственных слов, но не стал утомлять студентов речами. Млад вдруг пожалел его: ректор за эти дни постарел, ссутулился, потерял уверенный, солидный вид — словно на войну уходили его дети. Бабий вой заглушил его голос — женщины кинулись в последний раз обнять своих мужчин. Млад с трудом отыскал глазами Дану: она сначала стояла на месте, но потом побежала ему навстречу — по снегу, путаясь в полах шубы и не догадываясь их приподнять. Он подхватил ее под локти, она положила руки ему на плечи, кусая губы и заглядывая ему в лицо.
— Младик… — выговорила она и замолчала, словно боролась с собой, — Младик…
Глаза ее медленно наполнились слезами, а потом слезы побежали по ее щекам одна за другой — быстро-быстро, словно зерна.
— Младик…
Она обхватила его за шею, прижалась к его груди и громко разрыдалась — Млад растерялся, он никогда не видел, как она плачет. Жесткая, щетинистая броня, к которой прижималось ее лицо, мешала ему.
— Дана, ну что ты… — он погладил ее по спине, — что ты… как баба из Сычевки…
Он хотел пошутить, но прозвучало это совсем не весело.
— Да, Младик, как баба… Я такая же баба, как все… Младик, не уходи… Не уходи…
— Дана, милая… Мне надо. Ну пожалуйста, ну не плачь. Я же не смогу уйти от тебя, когда ты плачешь. Милая моя, хорошая моя… Я вернусь, я же сказал.
— Младик, если бы возвращались все, кто обещает вернуться…
— Я вернусь. Я точно вернусь. Не плачь, пожалуйста.
Она целовала его лицо, поливая его слезами, она сжимала руками кольца бармицы, судорожно гладила его одетые в железо плечи, а он не мог оторвать ее от себя, и не мог уйти, и не мог остаться. Тихомиров давно дал команду строиться, и Младу надо было собрать свою сотню, он мучился, и не смел избавиться от ее объятий.
— Дана, милая, пожалуйста… Ну не плачь. Не надо. Прости меня, пожалуйста.
— Это ты меня прости, — она прижалась к нему еще тесней, — я буду ждать тебя… Я буду ждать…
— Я вернусь, я обещаю. Только не плачь. Мне надо идти, Дана.
— Да. Да, — она всхлипнула, — иди. Иди скорей. Прости меня, чудушко мое…
Он так и не смог оторвать ее от себя, она сама убрала руки, прикрывая ими рот, словно хотела зажать в себе рыдание, но они прорывались наружу тонким воем. У нее вздрагивали плечи, она сжалась в комок, и не была похожа ни на княгиню, ни на княжну — на осиротевшую девочку, одинокую и беззащитную. Млад, шагнувший к строю, вернулся назад, прижал ее к себе на миг и побежал к своей сотне, скрипя зубами. Он хотел не оглядываться, но не сумел.
Университет двинулся к Новгороду с песней — веселой боевой песней, под которую так хорошо шагать вперед, от которой разворачиваются плечи, и дышится легче и свободней. Две тысячи глоток, с присвистом, подхватили припев за запевалами, но их голоса не заглушили бабьего плача, несущегося вслед.
2. Князь Новгородский. Поход
Это было очень хорошее сукно: мягкое, тонкое и теплое. Дана напрасно прибеднялась — Млад никогда не думал, что она умеет так хорошо вышивать.
— Это чтоб… чтоб тебя не ранили, — Дана провела рукой по его груди, — нравится?
Он кивнул, растроганный.
— А плащ я просто купила, — она снова нагнулась над сундуком, — я хотела соболя, но не нашла, это ласка. Он легкий, и идти нетяжело, и спать в нем можно. Ты же сам и не подумал о плаще.
— Спасибо, — он сглотнул.
— Чудушко мое… Я хотела тебе сказать… Я знаю, это очень важно для тех, кто идет воевать… Ты не думай, я говорю это не потому, что так надо говорить…
Она стояла перед ним, смотрела ему в лицо влажными, большими глазами, а потом снова тронула его плечо рукой — робко, словно застенчивая девушка.
— Я хотела сказать, что буду ждать тебя. Это так глупо звучит…
— Вовсе нет, — Млад взял ее руку в свою — у нее была маленькая и белая рука, она тонула в его ладони.
— Правда? Я не знаю, как сказать по-другому. Но я… ты всегда помни о том, что я жду тебя, ладно? И не думай — мне никто не нужен, кроме тебя, слышишь?
Он кивнул и почувствовал, как ком встает у него в горле: она никогда не говорила ему такого. За десять лет — ни разу. Она сказала так, потому что он идет воевать и может не вернуться?
— Младик, мне правда никто больше не нужен… Ты мое нелепое чудушко… Я хочу, чтоб ты вернулся, слышишь? Ты должен вернуться.
— Я вернусь, — ответил он шепотом.
— Помнишь, ты гадал девушкам? Ты так и не догадался, о чем я тебя спросила… Ты говорил им, что они не выйдут замуж, и я поняла, что это значит. Я сразу поняла, ты еще сам не знал, а я уже чувствовала… Я хотела знать, что будет с тобой. А ты плел что-то про какой-то выбор. Младик, что будет с тобой? И не надо говорить мне о богах, которые не знают будущего…
— Что ты хочешь услышать? Я же сказал: я вернусь. Я не чувствую своей смерти, но это ничего не значит.
И тут он вспомнил, как она задала ему вопрос: выйдет ли она замуж в этом году? Он осекся, помолчал немного, а потом прижал ее к себе, но побоялся спросить, правильно ли он ее понял.
— Я очень тебя люблю, — шепнул он, — я буду думать о тебе. Ты даже не можешь себе представить, как все это важно для меня… Знаешь, дело не в обережной вышивке… Если ты на самом деле хочешь, чтоб я вернулся, твои руки… Это оберегает гораздо надежней, понимаешь? Я буду думать, что ты прикасалась к этой рубахе, и это прикосновение, оно защищает… На ней твой запах останется…
Он прижимал ее к себе все сильней, и говорил все горячее. Он полюбил ее с первого взгляда, когда она только появилась в университете. О том, что на факультет права приняли девушку, сразу же узнали все студенты. На нее ходили смотреть издали, как на диковинную зверушку. Млад учился на последней ступени, и понимал, как это некрасиво, нехорошо, и как девушке, должно быть, неловко от их любопытства, но она, казалось, не обращала на это никакого внимания. Тогда она еще не была княгиней, только княжной… Он понимал, но не мог не смотреть на нее даже тогда, когда все привыкли к ее присутствию. И, надо сказать, он был не одинок.
Они сошлись только через несколько лет, когда Дана закончила учиться и осталась преподавать. И все эти годы Млад не мог думать больше ни о ком. Она не замечала его неуклюжих ухаживаний, а у него, как назло, в ее присутствии не ворочался язык и дрожали руки. Он стал профессором, а она оставалась студенткой, когда он в первый раз предложил ей познакомиться. Она смерила его холодным взглядом и ушла, не оглядываясь. А он долго стоял и думал, что же сделал не так…
Летом он оставлял цветы на ее подоконнике, прячась, как мальчишка: и от нее, и от студентов, которые и без того не питали к нему ни капли уважения и держали запанибрата. Он бы подарил ей все, что имел, но боялся, она не примет от него подарков, и продолжал носить цветы — сначала в терем факультета права, а потом в ее дом в профессорской слободе. И видел издали, сквозь открытые окна, что его цветы стоят на столе в кувшине. Нет, он не делал этого часто, но время от времени на него находило непреодолимое желание снова прокрасться к ее окну. Особенно, если цвела черемуха. Или вишня. Или сирень. Или шиповник.
Конечно, они познакомились — в профессорской слободе без этого обойтись было нельзя. И она уже не мерила его холодным взглядом, и говорила с ним непринужденно, встретив случайно на улице.
Это должно было случиться рано или поздно: Млад положил ей на подоконник красивые кисти только что покрасневшей рябины и хотел потихоньку уйти, как вдруг услышал:
— Что это ты тут делаешь, Млад Мстиславич?
Дана села у окна и поставила локти на подоконник, глядя на него сверху вниз.
— Я… я положил тут… — замялся он — в ее присутствии он становился на редкость косноязычным.
— А я-то думаю, кто это ветки ломает каждый год… — она улыбнулась, взяла рябину и поднялась, — ну, заходи, раз пришел.
И он не нашел ничего лучшего, как влезть к ней в дом через окно. Он подумал, она встала, чтоб освободить ему дорогу. Дана удивилась, покачала головой и спросила, отчего же он не воспользовался дверью. Он жалко пожимал плечами.
Она любила вспоминать эту историю, дразнила его и смеялась. И теперь, когда они лежали в постели, обнимая друг друга, снова напомнила о ней, и хотела рассмеяться, но смех вышел натянутым. Она замолчала и сказала:
— Я столько лет думала: кто же носит мне цветы? А ты мне тогда казался таким несерьезным, таким смешным, и при этом — таким загадочным. Шаман. И волхв. И профессор. Мне было очень любопытно, как это в тебе совмещается? А когда я тебя увидела под окном, меня как будто стукнуло что-то — знаешь, прямо дыхание оборвалось. Я до сих пор помню… И потом, на празднике, помнишь? Я не знаю, что на меня нашло.
Млад помнил. Прошла зима, он бывал у нее, ухаживал, дарил безделушки и украшения, сдувал с нее пылинки. Наступило лето, и он носил ей цветы, не скрываясь. А потом, на проводы Костромы, так получилось, что они стояли в воде рядом, и она была совершенно нагой, и ночь была теплая… Он унес ее в лес на глазах у всех, и она не сопротивлялась, и они любили друг друга до восхода солнца, и после восхода тоже…
— Когда я вспоминаю об этом, я до сих пор чувствую, какое это было счастье… — Дана приподнялась на локте и тронула пальцами его лицо, — я догадывалась, что ты на самом деле совсем не такой, каким прикидываешься.
— Я не прикидывался, — улыбнулся Млад.
— Ты не прикидывался, когда тащил меня по берегу в лес. Ты был мокрый… и ты так крепко меня держал, как будто боялся, что я начну вырываться. Я очень удивилась. Я думала, ты пьян.
— Я был пьян.
— И эта колкая кочка, и шишки под спиной… Я помню все так, как будто прошло несколько часов, а не лет.
— У тебя под спиной были шишки? — Млад улыбнулся, — если бы я знал…
— Младик, как бы мне хотелось, чтоб сейчас был тот самый день, и до сегодняшней ночи оставалось десять лет…
— Закрой глаза.
— Зачем?
— Закрой… — Млад поднялся.
— Нет, Младик. Мне будет слишком горько их открывать.
Он держал ее на руках, и кружил, и качал, а она, обхватив его за шею, не отрываясь, не мигая смотрела ему в лицо. Он ласкал ее, а она все не закрывала глаз, словно хотела насмотреться, словно его ласки в этот день ничего не значили для нее, и сама гладила его — то лихорадочно, часто дыша, то медленно, будто изучая его тело. Он любил ее и осторожно, и неистово, и, как всегда, не мог насытиться ею.
Ночь сначала казалась ему бесконечно длинной, а потом время вдруг начало таять с ошеломляющей быстротой. И чем быстрей оно бежало, тем сильней он чувствовал смятение Даны, ее болезненный трепет — она казалась испуганной, говорила сбивчиво, натянуто смеялась, и тут же умолкала. То прижималась к нему, то отстранялась, то вспоминала о чем-то и снова сбивчиво говорила, и останавливалась на полуслове.
Она сама одела его, и вспомнила о кожаном поясе, который сделала ему еще пару месяцев назад, но забыла отдать, потому что он сначала был занят Мишей, а потом болел. Она кормила его, хотя он отказывался — не привык есть ночью.
— Ты обязательно должен поесть, Младик. Когда ты еще поешь горячего? Не раньше позднего вечера.
И он ел, только чтоб она не расстроилась.
— Вспомнила! Не сиди на земле и на камне, обязательно подкладывай что-нибудь.
Он кивал.
— И еще… Ты не геройствуй там, ладно? Какой из тебя герой?
— Никакой, — он улыбался.
— Младик, ну какие глупости я говорю… — она ластилась к его плечу, — ты — герой. Я знаю. Я так горжусь тобой…
Он снова улыбался.
Она вела его домой под руку, положив голову ему на плечо, и напоминала вовсе не княгиню, а княжну, которую он увидел когда-то у терема факультета права: гордую, но испуганную, ищущую защиты. И оттого, что он уходит и не сможет ее защитить в случае чего, ему становилось больно.
Дома его ждал Родомил. Увидев его, Млад едва не отшатнулся — присутствие соперника едва не нарушило очарование этой последней ночи. Дана вздрогнула и вцепилась в его локоть еще крепче. Шаманята, позевывая, одевались, не обращая на Родомила никакого внимания.
— Я вечером тебя не застал, — тот поднялся, — извини, я ненадолго. Ты не передумал? Сотников, тем более неопытных, пруд пруди, а волхвов в Новгороде — раз-два и обчелся.
Дана посмотрела на Млада вопросительно, и что-то вроде надежды мелькнуло в ее глазах, полных ужаса.
— Родомил… — Млад вздохнул и освободился от ее объятий, — я все сказал тебе в прошлый раз.
— Ладно. Я понял. Вот тогда, возьми, — он поднял с лавки начищенную до блеска чешуйчатую броню с оплечьем, — сейчас хороших доспехов не достать… Я у дружинников раздобыл. Идти тяжелей, конечно, но грудь прикрыта будет, и спина. И наручи еще, но это так…
— Спасибо, — кивнул Млад.
— Да не за что. Удачи вам, — Родомил поднялся, — пойду я.
Он опустил голову, пошел к двери, только один раз мельком, но очень выразительно, глянув на Дану. Млад сглотнул и скрипнул зубами. По дороге главный дознаватель остановился, не удержавшись, и сказал Ширяю, тронув того за локоть:
— Щит через правое плечо вешают. На левую руку.
— Не все ли равно, как нести? — огрызнулся шаманенок.
— Привыкай сразу. Неизвестно, когда доведется им прикрываться, — кивнул Родомил и вышел вон.
— Млад Мстиславич, давай скорей, — Ширяй дождался, пока главный дознаватель уйдет, и только после этого перевесил щит с одного плеча на другое, — опаздываем уже.
— Не спеши, а то успеешь, — ответил Млад.
— Тебе же проверить надо всех перед выходом, — напомнил парень.
— Проверю, — проворчал Млад.
Рубаха, сшитая Даной, грела не хуже шубы. Млад повесил полушубок на гвоздь у входа, и подумал, что плащ в походе намного удобней и легче. А спать, укрывшись полушубком, неудобно. Но все равно испытал легкое сожаление — полушубок служил ему верой и правдой несколько лет. Он надел старую стеганку, вычищенную Добробоем, Дана кинулась помогать ему влезть в кольчугу. Броня, принесенная Родомилом, была богатой и дорогой, на груди несколько медных чешуек образовывали нехитрый узор. Она оказалась чуть широковата Младу в плечах: со стороны незаметно, но прямоугольная пройма мешала подмышками. Она была рассчитана на конного, чешуйки крепились снизу, а не сверху, как обычно.
Стеганый подшлемник приглушил звуки, Млад запутался в шнуровке, но ему помогла Дана.
— Почему у тебя шлем без наносника? — спросила она.
— Не люблю. И дед не любил.
Бармица тяжело опустилась на плечи.
— А если по лицу ударят? — ахнула Дана.
Он вздохнул и не ответил.
— А колени? — не унялась она.
— Я же не конный. Это на коне очень важно закрывать ноги. А пешему-то что… Только железо лишнее таскать на себе.
— Млад Мстиславич, — нетерпеливо сказал Ширяй, стоящий у двери, — ну давай скорей!
— Не торопись, — улыбнулся Млад, надевая пояс. Нож, топор, меч…
— Не тяжело тебе? — Дана тронула его за руку.
— Быстро привыкаешь, — Млад пожал плечами. Поначалу действительно казалось тяжеловато.
— Рукавицы! — Дана сорвала их со стола.
Он кивнул и сунул их за пояс.
Она сама накинула на него плащ, чем привела шаманят в восторг.
— Я бы тебя не узнала… — она вздохнула, — очень красиво. Но как-то… ты как будто чужой…
— Я — свой, — он снова улыбнулся, — присядем на дорожку. И еще… Договорись с сычевскими, чтоб Хийси кормили, ладно?
— Я уже договорился, — сообщил Добробой.
Студенты строились на льду Волхова — сонные, но возбужденные. Млад понимал их волнение и желание поскорей тронуться в дорогу — мальчишки. Конечно, взрослые, конечно здоровые парни, но в душе еще мальчишки… Вслед за университетом пристроилась и сотня сычевских мужиков. По берегу толпились их жены, деревенские девчонки и жены профессоров — Дана встала рядом с ними. На капище горели костры — волхвы просили у богов Удачи.
Млад посмотрел каждый десяток в отдельности, велел троим вернуться за забытыми рукавицами, хотя они и пытались спорить, шестеро оказались без подшлемников, четверо — в полотняных штанах. Докладывать о такой ерунде Тихомирову Млад посчитал несерьезным, но вскоре увидел, что в каждой сотне таких наберется не по одному: послали в Сычевку за помощью.
Не меньше получаса прошло, прежде чем все, наконец, были собраны. Млад бегал между десятниками и сычевскими бабами, подбирая студентам штаны по размеру. С непривычки доспех мешал, он успел взмокнуть — а ведь и поход еще не начался!
Тихомиров дал команду прощаться и выделил на это всего несколько минут — университет опаздывал. Ректор сказал несколько напутственных слов, но не стал утомлять студентов речами. Млад вдруг пожалел его: ректор за эти дни постарел, ссутулился, потерял уверенный, солидный вид — словно на войну уходили его дети. Бабий вой заглушил его голос — женщины кинулись в последний раз обнять своих мужчин. Млад с трудом отыскал глазами Дану: она сначала стояла на месте, но потом побежала ему навстречу — по снегу, путаясь в полах шубы и не догадываясь их приподнять. Он подхватил ее под локти, она положила руки ему на плечи, кусая губы и заглядывая ему в лицо.
— Младик… — выговорила она и замолчала, словно боролась с собой, — Младик…
Глаза ее медленно наполнились слезами, а потом слезы побежали по ее щекам одна за другой — быстро-быстро, словно зерна.
— Младик…
Она обхватила его за шею, прижалась к его груди и громко разрыдалась — Млад растерялся, он никогда не видел, как она плачет. Жесткая, щетинистая броня, к которой прижималось ее лицо, мешала ему.
— Дана, ну что ты… — он погладил ее по спине, — что ты… как баба из Сычевки…
Он хотел пошутить, но прозвучало это совсем не весело.
— Да, Младик, как баба… Я такая же баба, как все… Младик, не уходи… Не уходи…
— Дана, милая… Мне надо. Ну пожалуйста, ну не плачь. Я же не смогу уйти от тебя, когда ты плачешь. Милая моя, хорошая моя… Я вернусь, я же сказал.
— Младик, если бы возвращались все, кто обещает вернуться…
— Я вернусь. Я точно вернусь. Не плачь, пожалуйста.
Она целовала его лицо, поливая его слезами, она сжимала руками кольца бармицы, судорожно гладила его одетые в железо плечи, а он не мог оторвать ее от себя, и не мог уйти, и не мог остаться. Тихомиров давно дал команду строиться, и Младу надо было собрать свою сотню, он мучился, и не смел избавиться от ее объятий.
— Дана, милая, пожалуйста… Ну не плачь. Не надо. Прости меня, пожалуйста.
— Это ты меня прости, — она прижалась к нему еще тесней, — я буду ждать тебя… Я буду ждать…
— Я вернусь, я обещаю. Только не плачь. Мне надо идти, Дана.
— Да. Да, — она всхлипнула, — иди. Иди скорей. Прости меня, чудушко мое…
Он так и не смог оторвать ее от себя, она сама убрала руки, прикрывая ими рот, словно хотела зажать в себе рыдание, но они прорывались наружу тонким воем. У нее вздрагивали плечи, она сжалась в комок, и не была похожа ни на княгиню, ни на княжну — на осиротевшую девочку, одинокую и беззащитную. Млад, шагнувший к строю, вернулся назад, прижал ее к себе на миг и побежал к своей сотне, скрипя зубами. Он хотел не оглядываться, но не сумел.
Университет двинулся к Новгороду с песней — веселой боевой песней, под которую так хорошо шагать вперед, от которой разворачиваются плечи, и дышится легче и свободней. Две тысячи глоток, с присвистом, подхватили припев за запевалами, но их голоса не заглушили бабьего плача, несущегося вслед.
2. Князь Новгородский. Поход
Когда-то Волот мечтал об этом: в окружении знамен, на высоком коне неспешно ехать во главе войска на войну — вести его на войну. Но четверо суток похода убедили его в том, что он ничем не отличается от тех самых знамен, которые несут рядом с ним. Никуда он войска не ведет! Его присутствие всего лишь вдохновляет ополчение, но и только! Он просто едет впереди, и не знает, что ему делать с этой войной! Ну, дойдут они до Изборска, и что дальше? Двенадцать тысяч против семидесяти… Все это глупо и бессмысленно. И из этих семидесяти семь — хорошо вооруженная конница, а двадцать — опытные наемники. И почему они до сих пор не взяли Изборска?
Правильно говорил Вернигора — Волоту незачем было уходить из Новгорода. В его отсутствие посадником того и гляди выберут Свиблова, а если поход закончится бесславно, то новгородцы могут этого и не простить. Но слова боярина на вече задели князя за живое: почему это он не пойдет умирать на крепостные стены? Глупо это было, глупо, по-детски! Но как обрадовались ополченцы! После этого изменить свое решение Волот уже не мог.
После появления на вече Белояра Волот долго не мог прийти в себя. Вернигора опять кричал и топал ногами, затыкал рты судейским, он ни секунды не сомневался, что это морок, и вспоминал, как предрекал появление нового Белояра, и говорил о том, что Смеяна Тушича убили из-за этого. Но Волота его слова не убеждали — он чувствовал в появившемся на вече человеке что-то очень родное, что-то, чего нельзя описать словами. Он не мог быть врагом: тонкая ниточка, связывающая с ним Волота, была крепкой и осязаемой. Князь узнал Белояра, узнал безошибочно, узнал с первого взгляда! И никакой морок не мог обмануть его настолько! Этот человек сидел с ним вечерами у очага, этот человек говорил с ним часами, как можно его с кем-то перепутать? Волот так и не смог объяснить этого Вернигоре.
И, тем не менее, князь не мог принять слов, сказанных Белояром. Не мог, не хотел, не понимал… Он множество раз прокручивал в голове происшедшее на вече, и уцепился за слова осужденного волхва: если мертвые и возвращаются, неизвестно, чего они желают живым. Мертвые и живые — разные сущности. И то, что хорошо для мертвых, для живых не подходит. Но Волот не мог предположить, что Белояр, даже мертвый, может солгать. И не мог представить, что осужденный волхв — предатель и обманщик. Это рушило его представление о доверии, это разбивало в прах все его умопостроения о человеческой сути.
Если бы не эта нить, соединяющая его с призраком, он бы согласился с Вернигорой и успокоился. Но он узнал Белояра! Может быть, старый волхв даже мертвым не хотел делить власть над умами новгородцев с молодым преемником? Кто же знает, о чем думают мертвые…
Марибора была заодно с главным дознавателем, и доктор Велезар сказал, что в призраков не верит — это смешно. Впрочем, доктор отрицал и морок, называя появление Белояра обычным лицедейством, а веру Волота в его реальность — сильным переживанием князя из-за смерти близкого человека. Волот с ним не согласился, но спорить не стал.
А когда поздней ночью ему принесли весть об осаде Изборска, сомнения его закончились: Белояр солгал. И вече поверило ему. Это должно было успокоить Волота, но мысль о том, кем же становятся мертвые и насколько меняется их сущность, напугала его. До этого он никогда не боялся смерти, а тут вдруг ощутил страх: он хотел остаться самим собой, он не хотел меняться настолько! И вместе со страхом смерти появилось ее предчувствие. Мертвый Белояр недаром протянул между ними эту нить. Он пришел не только обмануть вече, он пришел позвать Волота к себе.
Доктор Велезар пришел к князю на следующий день после решения Новгорода идти на помощь Пскову, и весь вечер они говорили о предчувствиях и изменении сущности мертвецов. Доктор хотел успокоить его, но только растравил душу своими сухими и очень логичными доводами. Доктор вспоминал волхва, который постоянно повторял, что будущего не знают даже боги, и пытался убедить князя: будущее в руках человека, у человека есть свобода воли. Но Волот тут же вспомнил об отце — никакая свобода воли не спасла его от смерти.
Волот привык доверять предкам, он искренне считал, что они берегут его и помогают, и их незримое присутствие в тереме укрепляло его веру в себя и в свои силы. Он верил, что отец стоит на страже в изголовье его постели, и не подпустит к нему никакое зло. Теперь мнение его изменилось, и это приводило Волота в отчаянье. А насколько изменился отец? Любит ли он его все еще, или уже нет? Что уж говорить о тех дедах и прадедах, которых он никогда не видел. Терем, такой надежный и уютный, показался ему наводненным злыми духами, мечтающими забрать его с собой. Может быть, его скоропалительное решение идти в поход во главе ополчения родилось именно бессонной ночью, когда он всматривался в темноту и ждал, когда бесплотные духи обретут зримые очертания?
Теперь Волот жалел об этом. Его непременное желание погибнуть, защищая крепостные стены, только подтверждало слова доктора Велезара: тот, кто хочет умереть, непременно умрет. Даже если сильно боится смерти. Не судьба, а собственное стремление приведет его к этому.
Беспомощность перед предстоящей войной, растерянность, чувство вины перед доверявшим ему ополчением, приводило его в отчаянье. А на подходе к Пскову, на рассвете пятого дня пути, когда впереди были видны серые крепостные стены, отчаянье его превратилось вдруг в раздражение: почему он должен кого-то куда-то вести? Почему его никогда не оставляют в покое? Доспех показался ему душным, хотелось рвануть его на груди и вдохнуть в грудь побольше воздуха. И пустить коня в галоп, и мчаться куда глаза глядят, не разбирая дороги!
Навстречу новгородскому ополчению выехал и псковский посадник, и с десяток бояр, и князь Тальгерт в сопровождении дружинников. Посадник кланялся Новгороду в пояс, сойдя с саней, и бояре кланялись тоже — Псковский князь сидел на нетерпеливом коне с полуулыбкой, глядя на Волота свысока. И сам напоминал нетерпеливого, застоявшегося коня.
Псков собрал пятнадцать тысяч — и старых, и молодых, и сильных, и слабых — ополчение готово было выступить по первому сигналу. И тысячная дружина князя стоила немало, и псковская боярская конница. Волот забрал из Новгорода всех — пятьсот конных дружинников, которые не ушли с Ивором на Казань. Две тысячи — против семи…
Тальгерт, между тем, не разделял настроения Волота, был полон сил и надежд если не на победу, то на долгое сопротивление.
Новгородское ополчение разместили в опустевшем Завеличье, где жили иноземные купцы: кто-то из них успел уехать заранее, кто-то сбежал, бросив товар, кого-то псковичи отправили под лед Великой реки, так же, как это сделали с русскими купцами в Дерпте и Нарве.
Новгородцам требовался отдых, хотя бы короткий, после четырех суток перехода, но Тальгерт, заждавшийся помощи, предлагал выйти ночью, чтоб до рассвета подоспеть к стенам Изборска и ударить неожиданно. Волот оценил его стратегию: псковский князь хотел потрепать немцев под Изборском, прикрывая отход изборян, сдать крепость и отступить за надежные крепостные стены Пскова. Немцам придется переходить Великую, и это обойдется им дорого. И будь их хоть триста тысяч, а Пскова они не возьмут — двадцать восемь тысяч дружинников и ополченцев смогут держать город не меньше полугода — запасов хватит. Немцев не кормит чужая земля, осада измотает их сильней, чем русичей. И обойти Псков они не посмеют: войско в любую минуту ударит им в спину, по обозам и запасам пороха.
Уверенный голос Тальгерта вселял надежду. Разведка его ежечасно приносила сведения о расположении неприятеля в районе Изборска, и внезапное нападение должно было сберечь силы русичей и ослабить немцев. Князь готовил прорыв с двух сторон, русичи клином пройдут сквозь укрепления осаждающих, нанесут молниеносный удар и так же неожиданно отступят, пока ландмаршал ордена не успел перестроить войско — основные силы врага располагались ближе к границе. Когда немцы войдут в крепость, изборяне подорвут пороховой запас, сосредоточенный под крепостными стенами. Чтоб отстроить крепость, немцам потребуется не меньше года.
Волот не посмел давать советы, его немного смущал только один вопрос: а что если русичи не смогут неожиданно отступить и завязнут в бою? Что если по ним ударит вся сила семидесятитысячного войска? Кто тогда будет отходить за Великую и оборонять Псков? Рассеянные ватаги ополченцев, которые с легкостью перебьет конница по пути к Пскову? Это конные татары умеют нанести молниеносный удар и отступить, а новгородское ополчение даже без обозов движется вовсе не молниеносно. Напасть — да, можно неожиданно, но неожиданно отступить?
— А ты — стратег… — усмехнулся Тальгерт, выслушав возражения Волота, — для того, чтоб обеспечить наше отступление, надо задержать конницу. И отступить нам нужно не так далеко — в лес, где конные нас не достанут, где принимать бой легче, чем его навязывать. Да и Изборск не хочется отдавать просто так — они девять дней держат осаду. Там и дети, и бабы на стенах… Немцы тоже не дураки — терять силы и людей не хотят, они Изборск уже своим считают, даже стены не трогают — ждут, когда изборяне сами ворота откроют. В крепости же воды нет… Был подземный ход к колодцу, но его обнаружили и завалили. И ни одного снегопада за эти девять дней!
Правильно говорил Вернигора — Волоту незачем было уходить из Новгорода. В его отсутствие посадником того и гляди выберут Свиблова, а если поход закончится бесславно, то новгородцы могут этого и не простить. Но слова боярина на вече задели князя за живое: почему это он не пойдет умирать на крепостные стены? Глупо это было, глупо, по-детски! Но как обрадовались ополченцы! После этого изменить свое решение Волот уже не мог.
После появления на вече Белояра Волот долго не мог прийти в себя. Вернигора опять кричал и топал ногами, затыкал рты судейским, он ни секунды не сомневался, что это морок, и вспоминал, как предрекал появление нового Белояра, и говорил о том, что Смеяна Тушича убили из-за этого. Но Волота его слова не убеждали — он чувствовал в появившемся на вече человеке что-то очень родное, что-то, чего нельзя описать словами. Он не мог быть врагом: тонкая ниточка, связывающая с ним Волота, была крепкой и осязаемой. Князь узнал Белояра, узнал безошибочно, узнал с первого взгляда! И никакой морок не мог обмануть его настолько! Этот человек сидел с ним вечерами у очага, этот человек говорил с ним часами, как можно его с кем-то перепутать? Волот так и не смог объяснить этого Вернигоре.
И, тем не менее, князь не мог принять слов, сказанных Белояром. Не мог, не хотел, не понимал… Он множество раз прокручивал в голове происшедшее на вече, и уцепился за слова осужденного волхва: если мертвые и возвращаются, неизвестно, чего они желают живым. Мертвые и живые — разные сущности. И то, что хорошо для мертвых, для живых не подходит. Но Волот не мог предположить, что Белояр, даже мертвый, может солгать. И не мог представить, что осужденный волхв — предатель и обманщик. Это рушило его представление о доверии, это разбивало в прах все его умопостроения о человеческой сути.
Если бы не эта нить, соединяющая его с призраком, он бы согласился с Вернигорой и успокоился. Но он узнал Белояра! Может быть, старый волхв даже мертвым не хотел делить власть над умами новгородцев с молодым преемником? Кто же знает, о чем думают мертвые…
Марибора была заодно с главным дознавателем, и доктор Велезар сказал, что в призраков не верит — это смешно. Впрочем, доктор отрицал и морок, называя появление Белояра обычным лицедейством, а веру Волота в его реальность — сильным переживанием князя из-за смерти близкого человека. Волот с ним не согласился, но спорить не стал.
А когда поздней ночью ему принесли весть об осаде Изборска, сомнения его закончились: Белояр солгал. И вече поверило ему. Это должно было успокоить Волота, но мысль о том, кем же становятся мертвые и насколько меняется их сущность, напугала его. До этого он никогда не боялся смерти, а тут вдруг ощутил страх: он хотел остаться самим собой, он не хотел меняться настолько! И вместе со страхом смерти появилось ее предчувствие. Мертвый Белояр недаром протянул между ними эту нить. Он пришел не только обмануть вече, он пришел позвать Волота к себе.
Доктор Велезар пришел к князю на следующий день после решения Новгорода идти на помощь Пскову, и весь вечер они говорили о предчувствиях и изменении сущности мертвецов. Доктор хотел успокоить его, но только растравил душу своими сухими и очень логичными доводами. Доктор вспоминал волхва, который постоянно повторял, что будущего не знают даже боги, и пытался убедить князя: будущее в руках человека, у человека есть свобода воли. Но Волот тут же вспомнил об отце — никакая свобода воли не спасла его от смерти.
Волот привык доверять предкам, он искренне считал, что они берегут его и помогают, и их незримое присутствие в тереме укрепляло его веру в себя и в свои силы. Он верил, что отец стоит на страже в изголовье его постели, и не подпустит к нему никакое зло. Теперь мнение его изменилось, и это приводило Волота в отчаянье. А насколько изменился отец? Любит ли он его все еще, или уже нет? Что уж говорить о тех дедах и прадедах, которых он никогда не видел. Терем, такой надежный и уютный, показался ему наводненным злыми духами, мечтающими забрать его с собой. Может быть, его скоропалительное решение идти в поход во главе ополчения родилось именно бессонной ночью, когда он всматривался в темноту и ждал, когда бесплотные духи обретут зримые очертания?
Теперь Волот жалел об этом. Его непременное желание погибнуть, защищая крепостные стены, только подтверждало слова доктора Велезара: тот, кто хочет умереть, непременно умрет. Даже если сильно боится смерти. Не судьба, а собственное стремление приведет его к этому.
Беспомощность перед предстоящей войной, растерянность, чувство вины перед доверявшим ему ополчением, приводило его в отчаянье. А на подходе к Пскову, на рассвете пятого дня пути, когда впереди были видны серые крепостные стены, отчаянье его превратилось вдруг в раздражение: почему он должен кого-то куда-то вести? Почему его никогда не оставляют в покое? Доспех показался ему душным, хотелось рвануть его на груди и вдохнуть в грудь побольше воздуха. И пустить коня в галоп, и мчаться куда глаза глядят, не разбирая дороги!
Навстречу новгородскому ополчению выехал и псковский посадник, и с десяток бояр, и князь Тальгерт в сопровождении дружинников. Посадник кланялся Новгороду в пояс, сойдя с саней, и бояре кланялись тоже — Псковский князь сидел на нетерпеливом коне с полуулыбкой, глядя на Волота свысока. И сам напоминал нетерпеливого, застоявшегося коня.
Псков собрал пятнадцать тысяч — и старых, и молодых, и сильных, и слабых — ополчение готово было выступить по первому сигналу. И тысячная дружина князя стоила немало, и псковская боярская конница. Волот забрал из Новгорода всех — пятьсот конных дружинников, которые не ушли с Ивором на Казань. Две тысячи — против семи…
Тальгерт, между тем, не разделял настроения Волота, был полон сил и надежд если не на победу, то на долгое сопротивление.
Новгородское ополчение разместили в опустевшем Завеличье, где жили иноземные купцы: кто-то из них успел уехать заранее, кто-то сбежал, бросив товар, кого-то псковичи отправили под лед Великой реки, так же, как это сделали с русскими купцами в Дерпте и Нарве.
Новгородцам требовался отдых, хотя бы короткий, после четырех суток перехода, но Тальгерт, заждавшийся помощи, предлагал выйти ночью, чтоб до рассвета подоспеть к стенам Изборска и ударить неожиданно. Волот оценил его стратегию: псковский князь хотел потрепать немцев под Изборском, прикрывая отход изборян, сдать крепость и отступить за надежные крепостные стены Пскова. Немцам придется переходить Великую, и это обойдется им дорого. И будь их хоть триста тысяч, а Пскова они не возьмут — двадцать восемь тысяч дружинников и ополченцев смогут держать город не меньше полугода — запасов хватит. Немцев не кормит чужая земля, осада измотает их сильней, чем русичей. И обойти Псков они не посмеют: войско в любую минуту ударит им в спину, по обозам и запасам пороха.
Уверенный голос Тальгерта вселял надежду. Разведка его ежечасно приносила сведения о расположении неприятеля в районе Изборска, и внезапное нападение должно было сберечь силы русичей и ослабить немцев. Князь готовил прорыв с двух сторон, русичи клином пройдут сквозь укрепления осаждающих, нанесут молниеносный удар и так же неожиданно отступят, пока ландмаршал ордена не успел перестроить войско — основные силы врага располагались ближе к границе. Когда немцы войдут в крепость, изборяне подорвут пороховой запас, сосредоточенный под крепостными стенами. Чтоб отстроить крепость, немцам потребуется не меньше года.
Волот не посмел давать советы, его немного смущал только один вопрос: а что если русичи не смогут неожиданно отступить и завязнут в бою? Что если по ним ударит вся сила семидесятитысячного войска? Кто тогда будет отходить за Великую и оборонять Псков? Рассеянные ватаги ополченцев, которые с легкостью перебьет конница по пути к Пскову? Это конные татары умеют нанести молниеносный удар и отступить, а новгородское ополчение даже без обозов движется вовсе не молниеносно. Напасть — да, можно неожиданно, но неожиданно отступить?
— А ты — стратег… — усмехнулся Тальгерт, выслушав возражения Волота, — для того, чтоб обеспечить наше отступление, надо задержать конницу. И отступить нам нужно не так далеко — в лес, где конные нас не достанут, где принимать бой легче, чем его навязывать. Да и Изборск не хочется отдавать просто так — они девять дней держат осаду. Там и дети, и бабы на стенах… Немцы тоже не дураки — терять силы и людей не хотят, они Изборск уже своим считают, даже стены не трогают — ждут, когда изборяне сами ворота откроют. В крепости же воды нет… Был подземный ход к колодцу, но его обнаружили и завалили. И ни одного снегопада за эти девять дней!