— У специалиста не консультировались? — спросил Денни.
   — А толку-то что?
   Денни выдавил самую настоящую сочувственную слезу и приподнял Бозову голову за подбородок, чтобы тот не преминул заметить.
   — Надо бы, надо бы. Брак ваш для тебя по-прежнему многое значит, и если что-то не так, ты должен хотя бы узнать, что именно. В смысле, дело ведь может быть в какой-нибудь совершеннейшей фигне, метаболические циклы там подстроить или еще что…
   — Наверно, ты прав.
   Денни перегнулся через кровать и в приливе энтузиазма стиснул Бозу ногу над коленкой.
   — Конечно, я прав. И вот еще: я знаю одного деятеля, который, говорят, просто что-то. На Парк-авеню. Я дам тебе его телефон. — Он чмокнул Боза в самый кончик носа — как раз вовремя, чтобы сочувственная слеза его растеклась у Боза по щеке.
   По завершении еще одной последней решительной попытки Денни в неглиже проводил Боза до подъемного моста, который (также) не функционировал.
   Они уже обменялись прощальными поцелуями, но еще трясли руки, когда Боз поинтересовался, как будто между делом, как будто последние полчаса думал о чем-то другом:
   — Кстати, а ты не в Эразм-холле, часом, работаешь?
   — Нет. А что вдруг? Ты там занимался? Сомневаюсь, чтоб я преподавал там в твое время.
   — Нет. Просто у меня там… приятель один работает. В “Вашингтонс Ирвинге”.
   — Я-то, собственно, в Бедфорд-Стювесанте. — Признание было исторгнуто не без толики досады. — А как звать этого твоего приятеля? Может, встречались на профсоюзном собрании или еще где.
   — Не приятель, приятельница… Милли Хансон.
   — Извини, не слышал. В конце концов, нас много. Город-то большой. — Что, куда ни глянь, подтверждали мостовые и стены.
   Рукопожатие разжалось. Улыбки их стерлись, и они стали друг для друга невидимы, словно лодки, что разошлись и отплывают в сгущающемся над водой тумане.

4

   Дом 227 по Парк-авеню, где помещалась контора Макгонагалла, обшарпанное сооружение в характерном стиле шестидесятых, по замыслу призван был отдать запоздалую дань буму железа и стекла. Но в девяносто шестом до Нью-Йорка докатились толчки от подземных испытаний, и здание, в ряду прочих, пришлось “упаковать”. Теперь снаружи оно очень напоминало прошлогоднюю жилетку Милли из грязно-желтой синтетшерсти. Это, а также факт, что Макгонагалл был старомодного типа республиканцем (подобный стиль жизни до сих пор, как правило, внушал недоверие), препятствовало ему получать за свои услуги хотя бы установленный Гильдией официальный минимум. Для них, правда, это все равно было без разницы — после первых пятидесяти долларов остальное оплатит наробраз, по пункту об умственном и физическом здоровье.
   Приемная была обставлена донельзя просто, бумажными матрасами, плюс полуденную белизну стен оживляла парочка подлинников Сарояна (с сертификатами).
   Следуя моде, Милли изображала девическую скромность; вырядилась она в свою старую “пан-амовскую” форму — жакет из сине-серой кисеи поверх тщательно отутюженной, словно деловой костюм, пижамы. Что до Боза, тот предпочел надеть кремовые шорты и красивым узлом повязать на шею отрез той же сине-серой кисеи. Когда он двигался, та струилась за ним, как тень. Вместе с Милли они являли законченный ансамбль, цельную картинку. Они не проронили ни слова. Они сидели и ждали в помещении, для того и предназначенном.
   Полчаса, не сколько-нибудь.
   Вход в кабинет Макгонагалл позаимствовал прямиком из анналов Метрополитен. Дверной проем возвышенно взвихрился языками пламени, и они проследовали сквозь, как Памина и Тамино, под подобающий аккомпанемент флейты и барабана, струнных и духовых. Толстый тип в белой женской сорочке немо завлек их в свой храм мудрости по сходной цене и цепко сжал своими ладошками руку сперва Памине, потом Тамино. Явный сенситивист.
   Он притиснул свое розовое в оторочке инея лицо вплотную к Бозову, будто читал там мелкий шрифт.
   — Вы — Боз, — благоговейно произнес он. Затем, покосившись в ее сторону: — А вы — Милли.
   — Нет, — огрызнулась та (полчаса все-таки, не сколько-нибудь), — это я Боз, а она Милли.
   — Иногда, — отдаляясь, проговорил Макгонагалл, — лучшее решение — это развод. Я хочу, чтобы вы поняли: если таково будет мое мнение в вашем случае, я не поколеблюсь его высказать. Если вы раздосадованы, что я заставил так долго ждать, tant pis [(фр.) — тем хуже.] поскольку на то были серьезные причины. Таким образом можно с самого начала избавиться от светских манер. И какие же ваши первые слова? Что муж ваш — женщина! Боз, что ты ощутил, когда услышал, что Милли была бы не прочь отрезать тебе яйца и носить самой?
   Боз пожал плечами — милашка многострадальный.
   — Я подумал, это смешно.
   — Ха, — хохотнул Макгонагалл, — это вы подумали. Но что вы ощутили? Вам захотелось ударить ее? Вам стало страшно? Или в глубине души вы были рады?
   — Вкратце, примерно так.
   Макгонагалл погрузил свое тело в нечто голубое и пневматическое и принялся там дрейфовать, словно огромное белое головоногое, колышущееся на безмятежной глади летнего моря.
   — Хорошо, миссис Хансон; тогда расскажите мне про вашу половую жизнь.
   — Половая жизнь у нас замечательная, — сказала Милли.
   — Изобретательная, — продолжил Боз.
   — И весьма насыщенная. — Она сложила свои замечательные безупречные руки.
   — Когда мы вместе, — добавил Боз. Нотка неподдельной жалости к себе изящно оттенила плосковатую иронию заявления. В самом начале он уже ощущал, как нутро его выжимает тщетную слезинку-другую из соответствующих желез, в то время как в других железах Милли принялась взбивать мелочные обиды до дивного гладкого желтого гнева. Даже в этом, как и во многом другом, они умудрялись достичь симметрии, составить пару.
   — А где вы работаете?
   — Все это есть в наших бумагах, — сказала Милли. — У вас был целый месяц, чтоб их проглядеть. По крайней мере, полчаса.
   — Но нигде в ваших бумагах, миссис Хансон, не говорится, что из вас каждое слово надо клещами вытягивать; сдержанность, согласитесь, примечательная, и весьма. — Он двусмысленно воздел два пальца, благословляя ее и порицая, все одним жестом. Потом Бозу: — А вы, Боз, что поделываете?
   — О, я только муж, не более того. За кормильца у нас Милли.
   Они оба развернулись к ней,
   — Я демонстрирую секс старшеклассникам, — сказала она.
   — Иногда, — произнес Макгонагалл, медитативно растекаясь вбок по своему голубому воздушному шару (как и все очень умные толстяки, он умел прикидываться Буддой), — трудности в супружеской жизни происходят из проблем занятости.
   Милли улыбнулась уверенной фарфоровой улыбкой.
   — Мистер Макгонагалл, каждый месяц гороно тестирует нас на удовлетворенность службой. Последний раз мои показатели по шкале амбициозности вышли чуть больше нормы, но не превысили среднего значения для тех, кто в конечном итоге переходит на административную работу. Мы обратились к вам потому, что не можем провести вместе и пары часов, как уже начинаем ссориться. Я не могу больше спать с ним в одной постели, а он сгорает то ли от зависти, то ли от ревности при каждой совместной трапезе.
   — Хорошо, предположим пока, что с работой у вас все в порядке. А вы, Боз. Вас удовлетворяет роль “просто мужа”?
   Боз задумчиво подергал кисейный узел на горле.
   — Ну, не уверен… наверно, не то чтобы совсем удовлетворяет — иначе бы нас тут не было. Меня мучает… не знаю… беспокойство, что ли. Иногда. Но я точно знаю, что работа удовлетворенности не прибавила бы. Работать — это как в церковь ходить: приятно, конечно, разок-другой в год попеть хором, зажевать что-нибудь эдакое и все такое прочее, но если серьезно не веришь, что участвуешь в чем-то священном, то утомительно как-то оно выходит, неделю за неделей.
   — Вы когда-нибудь по-настоящему работали?
   — Пару раз. И терпеть этого не мог. Мне кажется, большинство должны ее просто ненавидеть, работу свою. В смысле, если не так, то зачем за нее платить?
   — Тем не менее, Боз, что-то не так. Чего-то в вашей жизни не хватает, что там быть должно.
   — Чего-то. Понятия не имею чего. — Он совершенно пал духом. Макгонагалл вытянулся похлопать Боза по руке. В работе Макгонагалла самое важное — это непосредственный контакт.
   — Дети? — спросил он, оборачиваясь к Милли, по завершении эпизода с теплотой и сочувствием.
   — Мы не можем позволить себе детей.
   — А вы хотели бы иметь детей, если бы ощущали, что можете их себе позволить?
   — О да, — поджала она губы, — очень хотела бы.
   — Много детей?
   — Ну, это уж слишком!
   — Не кипятитесь — есть же такие, кто хотят много детей, кто завели бы столько, сколько могли, если бы не регент-система.
   — У моей мамы, — добровольно высказался Боз, — детей четверо. Естественно, все родились еще до закона о генетическом тестировании, кроме меня, а меня рожать ей позволили только потому, что старшего, Джимми, убили, то ли при беспорядках каких-то, то ли на танцах… ему было четырнадцать.
   — Вы держите дома каких-нибудь животных? — Теперь четко было видно, к чему клонит Макгонагалл.
   — Кошку, — ответил Боз, — и фикус.
   — И кто в основном занимается кошкой?
   — Я занимался — но только потому, что днем был дома. А последнее время Милли самой приходится заботиться о Тэбби. Ей, должно быть, одиноко — старой полосатой Тэбби.
   — Котята бывали?
   Боз покачал головой.
   — Нет, — сказала Милли. — Я носила ее кастрировать.
   Бозу казалось, что он явственно слышал, как Макгонагалл подумал: “Ага!” Он понимал, в каком направлении сеанс анализа двинется дальше и что теперь под обстрелом не он, а Милли. Может, Макгонагалл и прав, а может, и нет — но у того родилась мысль, он крепко за нее уцепился и выпускать не собирался: Милли нужен ребенок (абсолют, в женском понимании), а Боз… ну, похоже, Бозу придется выступить матерью.
   Понятное дело, к концу сеанса Милли раскинулась на белом податливом полу, выгибая спину дугой и голося во всю глотку (“Да, ребенка! Хочу ребенка! Да, ребенка! Ребенка!”), истерически симулируя родовые схватки. Это было прекрасно. Сколько ж лет у Милли не случалось нервных срывов — натуральных, на полную катушку срывов, с исступленными рыданьями? Много лет. Прекрасно, на все сто.
   Потом спуститься вниз они решили по лестнице, где было пыльно и темно и жуть как эротично. Они занялись делом на площадке двадцать восьмого этажа и, не в силах сдержать дрожь в ногах, снова на двенадцатом. Ему исполински, ослепительно икалось соком жизни, словно струя молока била из полной под завязку двухквартовой “подушки”, так много, что даже не верилось: неземной завтрак, чудо в доказательство их бытия и обещание, которое они твердо намерены сдержать.
 
   Розами путь выстлан не был, ни в коем разе. Бумажной волокиты навалилось больше, чем за всю предыдущую жизнь, даже по сравнению с формой 1040. Плюс: посетить консультанта по беременности; больницу, где обоим выписали рецепты на кучу всяких препаратов; потом зарезервировать бутылку у “Горы Синай” на после четвертого месяца (это оплатит гороно, чтобы Милли не прекращала работать); и окончательный, торжественный момент в регент-райотделе, когда Милли выпила первый горький стакан антиконтрацептива. (Потом до конца дня ее все время подташнивало, но разве она жаловалась? Да.) Следующие две недели ей нельзя было пить водопроводную воду, пока — радостный день — утренний анализ не дал положительный результат.
   Они решили, что это будет девочка: Лоретта, в честь сестры Боза. Потом решили передумать: Афра, Мюррэй, Албегра, Сопелка (варианты Боза) и Памела, Грейс, Лулу и Морин (варианты Милли).
   Боз вязал некое подобие одеяла.
   Ночи становились длиннее, а дни короче. Потом наоборот. По графику Горошинку (так они ее звали каждый раз, когда не могли решить, как же ее будут звать на самом деле) полагалось откупорить накануне Рождества, 2025 г.
   Но что важно, важнее микрохимии того, откуда берутся дети, это проблема психологически приспособиться к статусу родителей; архисложная проблема.
 
   Вот как сформулировал проблему Макгонагалл на последней их частной консультации:
   — То, как мы работаем, как говорим, как смотрим телевизор или ходим по улице, даже как долбимся — или, может, особенно, как долбимся — все это разные грани проблемы самоидентификации. Вести себя доподлинно можно только после того, как выяснишь, кто ты на самом деле, — и тогда быть им, внешне и внутренне; только им, а не тем, кем хотят видеть нас окружающие. Как правило, эти самые окружающие, если хотят видеть нас кем-то, кем мы на самом деле не являемся, используют нас в качестве своего рода лаборатории для эмпирического решения собственных проблем с идентификацией… Далее. Боз, мы уже видели, что от каждого из нас ждут, по сто раз на дню, чтобы в отношениях личного плана мы были одним человеком, а в остальное время — совершенно другим. Говоря вашими же словами — “просто мужем”. Распиливать человека пополам именно таким образом начали в прошлом веке, с автоматизацией производства. Работа сперва упростилась, а потом ее стало не хватать — особенно той работы, которая традиционно считалась “мужской”. Куда ни глянь, мужчины теперь работали бок о бок с женщинами. Для некоторых образ мужественности стал сводиться к тому, чтобы носить на уик-энд джинсу и курить определенный сорт сигарет. Как правило, “Мальборо”. — Он изящно изогнул пальцы и поджал губы; во рту его и легких желание схлестнулось с волей в бесконечной, с незапамятных времен длящейся схватке — точно с такой жестикуляцией говорил бы об искушениях плоти стилит, прогоняя перед мысленным взором былые радости, только чтоб отвергнуть.
   — С точки зрения психологии, это означало, что утратил актуальность озлобленный, агресивный стереотип мужского поведения — а также ассоциирующийся с ним визуальный образ горы мускулов, вроде греческого борца. Даже как объект вожделения тело подобного типа вышло из моды. Девушки начали предпочитать среднего роста, изящного сложения эктоморфов. Идеальными стали считаться пары… кстати, наподобие вашей — где партнеры зеркально друг друга отражают. Началось как бы движение от полюсов сексуальности к центру… Сегодня, впервые в человеческой истории, мужчины вольны выражать существенно феминную компоненту своей личности. Собственно, если встать на точку зрения экономики, от них это все равно что требуется. И речь, естественно, не о гомосексуальности. Феминизированный — и куда сильнее, нежели в случае, скажем, трансвестизма — мужчина вовсе не обязан утрачивать пристрастия к женским гениталиям; пристрастия, которое является неизбежным следствием обладания членом.
   Он сделал паузу — самому оценить, как правда-матка-то режется — республиканец, выступающий на обеде по подписке для сбора средств на избирательную кампанию Эдлая Стивенсона!
   — Ну, все это вам наверняка и так вдалбливали в старших классах, но одно дело — понимать разумом, а совсем другое — ощутить на собственной шкуре. Что ощущали большинство мужчин тогда — те, кто позволяли себе следовать феминизирующим веяниям эпохи, — так это сокрушительную, жуткую, всепоглощающую вину; вину, которая в конечном итоге становилась для психики куда обременительней, чем изначальное подавление. И вот за сексуальной революцией шестидесятых наступила безотрадная контрреволюция семидесятых и восьмидесятых — чего-чего, а этого я в детстве насмотрелся вдоволь. Все мужчины одевались в черное или серое, ну, в крайнем случае, самые рисковые — в грязно-коричневое. Все стриглись коротко и ходили — это видно во всех тогдашних фильмах — как роботы ранних моделей. Они так напрягались отрицать происходящее, что ниже пояса просто леденели. Дело зашло так далеко, что в какой-то момент по ящику крутили четыре разных сериала про зомби… Я не стал бы углубляться в историю столь древнюю; но, по-моему, ваше поколение не осознает, как вам повезло, что вы мимо всего этого проскочили. В жизни по-прежнему случаются проблемы — иначе я б остался без работы, — но сейчас, если люди хотят свои проблемы решить, у них хотя бы есть шанс… Возвращаясь к твоему решению, Боз. В тот же самый период, в начале восьмидесятых (естественно, в Японии; в Штатах это наверняка было бы противозаконно), прошли исследования, которые позволили не сводить феминизацию к мерам чисто косметическим, а идти гораздо дальше. Все равно потребовались долгие годы, чтобы подобная практика получила распространение. Реальное развитие событий имело место буквально пару последних десятилетий. Все прошлые эпохи мужчина был вынужден, по причинам чисто биологическим, подавлять свои глубоко укорененные материнские инстинкты. В основе-то своей материнство — явление не полового плана, а психосоциального. Каждый ребенок, мальчик или девочка, пока растет, учится подражать маме. Он (или она) играет в куклы и лепит из песка куличики — если, конечно, там, где ребенок растет, есть песок. Он толкает по супермаркету тележку с покупками, словно маленький кенгуру. И так далее. Совершенно естественно, когда взрослый мужчина сам хочет стать матерью, если это позволяют соображения социальные и экономические — то есть если у него есть досуг, поскольку остальное теперь не проблема!.. Короче, Милли: Бозу нужно больше, чем ваша любовь или вообще женская любовь, да и мужская, собственно, тоже. Как и вам, ему нужно ощутить абсолют, только другого рода. Как и вам, ему нужен ребенок. Ему нужно — даже больше, чем вам, — испытать материнство.

5

   В ноябре в хирургическом отделении “Горы Синай” Бозу сделали операцию — и Милли, естественно, тоже, поскольку донором должна была выступить она. Предварительно ему имплантировали ряд “пустышек” увеличивающегося размера, чтобы подготовить кожу груди к новым железам, которые будут там жить, — и морально подготовить самого Боза к его новому состоянию. Одновременно специальным курсом гормонотерапии в теле его был установлен новый химический баланс, чтобы включить грудные железы в общий метаболизм, дабы те с ходу начали вырабатывать питательное молоко.
   Чтобы материнство (как часто объяснял Макгонагалл) приобрело значение опыта поистине освобождающего, подходить к тому следовало со всей душой. Оно должно было войти в плоть и кровь и в нервную ткань; не оставаться только процессом, или привычкой, или социальной ролью.
   Первый месяц кризис идентификации случался ежечасно. Секунды перед зеркалом было достаточно, чтобы от смеха с Бозом случился натуральный, до колик, нервный припадок, — или ввергнуть его в многочасовую депрессию. Дважды, вернувшись с работы, Милли подумывала было, что супруг сломался-таки под непосильным бременем, но оба раза нежность ее и терпение перебарывали, и кризис благополучно миновал. По утрам они отправлялись в клинику поглядеть на Горошинку; та плавала в своей бутыли коричневого стекла, хорошенькая, как водяная лилия. Она уже полностью сформировалась — настоящее человеческое существо, ну прямо как отец и мама. В эти мгновения Боз не понимал, чего вообще он так терзается. Если кому и полагалось не находить себе места, так это Милли — но вот она стоит себе совершенно спокойно, без пяти минут родитель, живот плоский, трубки жидкого силикона вместо грудей, а собственно опыт материнства клиникой и родным мужем отнят. Тем не менее, она, казалось, только благоговела перед этой новой жизнью, совместным их творением. Можно было подумать, будто отец Горошинки Милли, а не Боз, и рождение — таинство, которым она должна восхищаться на расстоянии, но которого никогда всецело, сокровенно не разделит.
   Потом, точно по расписанию, в семь часов вечера 24 декабря Горошинку (к которой имя это приклеилось на веки вечные, ибо ничего другого они так и не придумали) выпустили из коричневой стеклянной утробы, перевернули вверх тормашками, похлопали по спинке. Со здоровым громогласным ревом (запись которого воспроизводилась впоследствии на каждом ее дне рожденья, вплоть до двадцати одного года, когда она взбунтовалась и швырнула пленку в мусоросжигатель) Горошинка Хансон пополнила ряды человечества.
 
   Что явилось полной неожиданностью, дивной неожиданностью, так это насколько он будет занят. До настоящего времени все его заботы ограничивались тем, чтобы найти, чем занять пустые дневные часы, но в первых экстатических восторгах нового бескорыстия времени хватало едва ли на половину всего, с чем необходимо управиться. И дело было не только в том, чтобы удовлетворять запросы Горошинки — которые и поначалу-то были весьма многочисленны, а по ходу дела разрослись до пропорций воистину эпических. Но с рождением дочери он обратился к эклектичной, новомодной форме борьбы за экологию. Он опять стал по-настоящему готовить, и на этот раз счета от бакалейщика астрономически не подскакивали. Он занялся изучением йоги под чутким руководством молодого симпатичного йога на Третьем канале. (Естественно, при новом-то распорядке, времени на фильмы по искусству в четыре часа дня уже не хватало.) Потребление коффе он снизил до единственной чашки за завтраком с Милли.
   Более того, он не давал усердию заглохнуть — неделю за неделей, месяц за месяцем. Пусть скромнее, пусть с видоизменениями, но ни разу он целиком и полностью не отрешался от образа — если не всегда реальности — лучшей, более насыщенной, плодотворной и ответственной жизни.
   Горошинка тем временем росла. За два месяца она удвоила свой вес — от шести фунтов двух унций до двенадцати фунтов четырех унций. Она улыбалась лицам и освоила целый репертуар курьезных звуков. Она ела — для начала в час по чайной ложке — банановую смесь, грушевую смесь и каши. В самом нежном возрасте она уже опробовала все овощные наполнители, какие Боз только мог найти. Это было лишь начало длинной и разнообразной карьеры потребителя.
 
   Как-то в начале мая, после зябкой дождливой весны, температура внезапно подскочила до 70 градусов. Морской ветер отполоскал традиционное пасмурное серое небо до светло-голубого.
   Боз решил, что настал момент для первой вылазки Горошинки в Неведомое. Он отворил балконную дверь и выкатил колыбельку наружу.
   Горошинка проснулась. Глаза у нее были светло-карие с крошечными золотистыми искорками. Кожа ее была розовая, как суп из креветок. Она весело качнула колыбельку. Между пальчиков ее струился весенний воздух, и Боз, которому передалось воодушевление, принялся напевать странную дурацкую песенку; он помнил, как его сестра Лотти пела ту Ампаро, а Лотти говорила, что слышала, как мама пела ее Бозу:
 
“Пепси-кола” — не бо-бо!
Две до верху — спаси-бо!
С пылу, с жару дал свисток!
И умчался на восток!
 
   Ветерок взъерошил темные шелковистые волосы Горошинки, тронул тяжелые каштановые кудри Боза. Солнце и воздух были все равно что в кино столетней давности, чистые до невероятия. Боз только глаза закрыл и занялся дыхательными упражнениями.
   В два часа, пунктуальная, словно выпуск новостей, Горошинка подала голос. Боз достал ее из колыбельки и дал ей грудь. Последнее время, кроме как когда выходил на улицу, одеваться ему было лень. Маленькие губки сомкнулись вокруг соска, маленькие ручки оттянули назад мягкую плоть. Боз ощутил привычное сладостное подрагивание, но на этот раз оно не сошло на нет, когда Горошинка вышла на рабочий ритм: отсосать, сглотнуть, отсосать, сглотнуть. Ощущение распространилось по всей поверхности груди и ушло вглубь; расцвело в самом средоточии его существа. Сладостное подрагивание волной докатило до чресел и покатилось дальше, по мышцам ног и вниз. На мгновение ему представилось, будто кормление придется прервать, — настолько беспредельным стало ощущение, ошеломительным, выше человеческих сил.
   Вечером он попытался объяснить происшедшее Милли, но та проявила вежливый интерес, и только. Неделей раньше ее избрали на ответственный пост в профсоюзе, и голова у нее до сих пор полнилась мрачноватым удовлетворением от сознания реализованных амбиций, от того, что нога утверждена на первой ступеньке лестницы. Он решил, что не стоит, пожалуй, распинаться дальше и лучше приберечь откровения до следующего Крошкиного визита.
   У Крошки за подотчетный период детей родилось трое (регент-балл ее был настолько высок, что все три беременности субсидировались Советом национального генофонда), но чувство эмоциональной самозащиты каждый раз удерживало Крошку от того, чтобы совсем уж категорически замыкаться на дитё в течение годовой нормы материнства (после чего дитё отсылалось в эсэнгэшный интернат в Юту или Вайоминг). Она уверила Боза, будто в том, что он испытал днем на балконе, ничего экстраординарного нет, будто с ней самой такое происходило сплошь и рядом, — но Боз-то знал, что в этом самая что ни на есть квинтэссенция необычности. Это, говоря словами Властителя Кришны, высочайший опыт, мимолетный взгляд по ту сторону завесы.
   В конце концов он осознал, что мгновение это принадлежит одному ему; что миг этот ни с кем не разделишь и не повторишь.
   Мгновение так больше и не повторилось, даже приблизительно. В конце концов он сумел забыть, что это такое было, и помнил только, как когда-то о нем вспоминал.
 
   Через несколько лет Боз и Милли сидели у себя на балконе и наблюдали закат.
   После рождения Горошинки ни он, ни она радикально не изменились. Может, Боз сравнительно потяжелел, но трудно сказать, это потому, что он набрал вес или что Милли сбросила. Милли дослужилась уже до методиста и, плюс к тому, имела посты в трех различных комитетах.