Эмоционально все было не так плохо, как она ожидала. Выплакалась она вволю, но скорбь имела свои границы. Похоже, хуановская благожелательная индифферентность оказалась-таки заразной, а Лотти и не заметила. В промежутках между приступами траура она испытывала необъяснимое облегчение. Подолгу отправлялась гулять в незнакомые районы. Дважды заходила навестить места своей прежней работы, но оба раза без толку, в смущение только всех вгоняла. Бывать у Друзей Вселенной она стала чаще, два вечера в неделю, и одновременно развернула изыскания в других направлениях. Однажды, закинувшись, как никогда раньше, она забрела в “Бонвит”, исключительно по той причине, что проходила мимо по 14-й и решила, что внутри, видимо, прохладней, чем на сентябрьском асфальте. Вид стендов и прилавков подействовал на нее, как если бы вдохнуть полной грудью амилнитрат, приняв предварительно морбианин. Цвета, гигантское пространство, шум ошеломили ее, породив сперва ужас, потом — неуклонно растущий восторг. Она работала тут почти год, и ничего особенного — и в магазине вроде бы все оставалось так же. Но теперь! Казалось, она забрела в исполинский свадебный пирог, где воплотились все самые заветные желания, призывно маня дотронуться, вкусить, урвать и насладиться. Она протянула руку погладить податливую материю — гладко-черную, шершаво-коричневую, серую, ласковую, словно речной ветерок. Ей хотелось всего.
   Она принялась снимать вещи в вешалок, брать с прилавков и складывать в свой баул. Ну не удивительно ли, как кстати тот оказался под рукой! Она поднялась на второй этаж за туфельками, желтыми туфельками, красными туфельками с толстыми ремешками, хрупкими туфельками серебристого плетения, и на четвертый за шляпкой. А платья! “Бонвит” буквально ломился платьями самых разных фасонов, расцветок и длины — словно огромное войско бесплотных духов, ожидающих, чтоб их призвали на землю и назвали по именам. Платья — туда же.
   Спустившись с высот на ступеньку-другую, она осознала, что с нее не сводят глаз. Собственно, за ней ходили по пятам, и не только штатный детектив. Ее окружало кольцо лиц; лица казались далеко-далеко внизу и будто бы голосили: “Прыгай! Ну прыгай же! Чего не прыгаешь?” Она прошагала к кассе посередине зала и вывалила содержимое баула в корзину. Кассир содрал ценники и последовательно ввел в аппарат, цифру за цифрой. Сумма росла выше и выше, умопомрачительно, пока кассир не спросил с убийственным сарказмом:
   — Наличными или как?
   — Наличными, — ответила она и помахала своей новенькой чековой книжкой перед самой его куцей бородкой. Когда он спросил удостоверение личности, она зарылась в устилающий дно сумочки хлам и наконец выудила “бонвитовский” служебный пропуск, пожеванный и выцветший. На выходе она церемонно приподняла новую шляпку — безразмерное, с добродушно поникшими мягкими полями недоразумение, струящее разнокалиберные черные (потому что она вдова) ленточки, — и широко улыбнулась местному детективу, ни на шаг не отстававшему от нее и после кассы.
   Дома обнаружилось, что платья, блузки, белье — все как на подбор малы; ничего впору и рядом не лежало, световых лет эдак на несколько. Она отдала Крошке единственное платье, которое и без помощи фармакохимии смотрелось сравнительно жизнеутверждающе, шляпку оставила из сентиментальных соображений, а остальное на следующий день отослала назад с Ампаро, — та уже в одиннадцать лет умудрялась настоять на своем при общении с работниками сферы обслуживания.
   (После того как Лотти подписала заявление насчет перевода в Лоуэнскую школу, Ампаро вела себя с матерью достаточно терпимо. Как бы то ни было, а в битве за возврат товара она оттянулась на полную катушку. Добиться наличности не удалось, но Ампаро выцыганила то, что устраивало ее даже лучше, “бонвитовскую” кредитную карточку, действительную во всех отделах. Остаток дня она выбирала себе новый школьный гардероб, методично, меццо-форте, в надежде, что, отбушевав, мама осознает, что выводить дочь в свет следует в настоящей одежде, и позволит ей оставить ну хоть половину добычи. Побушевала Лотти качественно, с писком и с визгом и с парой-тройкой звонких шлепков ремнем, но когда кончился вечерний выпуск новостей, все, похоже, было забыто, как будто Ампаро ничего такого и не натворила, ну не серьезней, чем просто в витрины поглазеть. Тем же вечером Лотти расчистила целый ящик в секретере под новые приобретения. “Господи, — подумала Ампаро, — совсем уже старуха в маразме!”)
   В самом скором времени после этой авантюры Лотти обнаружила, что на 175 фунтах (цифра сама по себе малоприятная) ей уже не удержаться; что набирает вес. Она купила кока-кольный автомат, и любимым ее досугом стало валяться в постели, слушая, как тихонько шипит в горле газировка, но сколь низкокалорийным ни было бы это невинное развлечение, вес все равно набирался, и тревожными темпами. Объяснение было физиологическое: она слишком много ела. Скоро Крошке хочешь не хочешь, а придется отказаться от вежливых экивоков в том духе, что у сестры, мол, рубенсовская фигура, и признать, что та попросту толстуха. Тогда Лотти ничего не останется, кроме как тоже признать. Ты толстуха, говорила она себе, глядя на отражение в темном окне гостиной. Толстуха! Но это не помогало, или если помогало, то недостаточно: ей не верилось, что в зеркале она видит себя. Она —Лотти Хансон, кровь с молоком; толстуха — это кто-то другая.
   Как-то рано утром поздней осенью, когда вся квартира провоняла ржавчиной (ночью производился пробный пуск парового отопления), ее осенило, причем в терминах самых незамысловатых, что же не так: “Ничего не осталось”. Она мысленно твердила эту фразу как молитву, и с каждым повторением смысл ширился и ширился. Весь сумбур ощущений медленно пропитывался ужасом нового осознания, пока ужас не обратился в свою противоположность. “Ничего не осталось”: так возрадуйтесь же. Чем таким она когда-либо владела, лишиться чего не было б освобождением? Собственно, она до сих пор цеплялась слишком за многое. Не скоро еще она будет вправе сказать, что не осталось ничего, абсолютно, совершенно, совсем ничего. Потом, как это бывает с откровениями, ослепительное сияние померкло, оставив от фразы тускло мерцающие угольки. Повеяло ржавой вонью, и разболелась голова.
   Иное утро — иное пробуждение. Что у всех пробуждений было общего, так это что она оказывалась на самой грани некоего эпохального события — только глядя не в ту сторону, как туристы на календаре в гостиной с видом Большого каньона “До”, улыбающиеся в камеру и думать забывшие про то, что у них за спиной. Единственное, в чем она была уверена, так это что от нее потребуется нечто, некое действие, непомерно масштабнее всех действий, какие ей случалось производить в жизни, что-то вроде жертвы. Но какой? Но когда?
   Тем временем ее регулярный религиозный опыт расширился вплоть до включения в свою орбиту “почтовых” сеансов в Альберт-отеле. Преподобная Инее Рибера из Хьюстона, штат Техас, являла собой реверс той медали, на аверсе которой изображалась бы немезида Лоттиного десятого класса, старая миссис Силлз. Разговаривала преподобная Рибера, кроме как когда в трансе, тем же мелодичным учительским голоском — открытые “р”, лабиализованные гласные, шипящие с присвистом. Наименее вдохновенные из ее посланий представляли ту же унылую смесь завуалированных угроз и опрометчивого подтекста. Правда, если у Силлз были свои любимчики, преподобная Рибера испепеляла презрением беспристрастно, что делало ее если не симпатичней, то в обращении сравнительно проще.
   К тому же Лотти хорошо понимала, что заставляет ту бросаться на всех и вся. Преподобная Рибера не мухлевала. Настоящий контакт удавался ей далеко не всегда, но когда удавался, тут уж без дураков. Духи, овладевавшие ей, особо не миндальничали, но стоило тем обозначить свое присутствие, как издевки, угрозы аневризма или финансового краха сменялись тихими бессвязными описаниями потустороннего мира. Духи эти не давали, как обычно, бесчисленных советов — их послания звучали неуверенно, гипотетически, даже горестно и озадаченно. Они осторожно намекали на дружбу или примирение, затем уносились прочь, словно б опасаясь отказа. Именно — и неизменно — во время таких посещений, когда преподобная Рибера столь явно пребывала не в себе, она произносила тайное слово или упоминала какую-нибудь исполненную значения деталь, доказывавшие, что слова ее — не просто спиритические излияния туманного далека, но доподлинные вести от настоящих, известных людей. Например, первое из хуановских сообщений вне всякого сомнения исходило действительно от него, потому что, вернувшись домой, Лотти смогла раскопать те же самые слова в одном из писем от Хуана двенадцатилетней давности:
 
Ya no la quero, es cierto, pero tal ver la quero.
Es tan corto el amor, y es largo el olvido.
 
 
Porque en noches como esta la ture entre mis brazos,
mi alma no se contenta con haberla perdido.
 
 
Anque este sea el ultimo dolor que ella me causa,
y estos sean los ultimos versos que yo le escribo.
 
   Стихи были не Хуана — в смысле, что написал их не он, — хотя Лотти ни разу не обмолвилась, что в курсе. Но даже если слова принадлежали кому-то другому, чувства были Хуана, тем более после того, как он переписал слова в письмо. Как могла преподобная Рибера из всех стихов, что есть на испанском, выбрать именно эти? Значит, это был Хуан. Значит, он хотел как-то связаться с ней и чтоб она могла поверить.
   Дальнейшие послания от Хуана были, как правило, не столь потусторонне-ориентированными и представляли собой что-то вроде духовной автобиографии. Он описывал свой подъем от бытийного плана, который был преимущественно темно-коричневым, к следующему, зеленому, где он встретил своего дедушку Рафаэля и женщину в подвенечном наряде, совсем молоденькую, звали которую то ли Рита, то ли Нита (Хуанита?). Призрачная невеста, похоже, серьезно вознамерилась войти с Лотти в контакт, потому что возвращалась несколько раз, но Лотти так и не поняла, какая связь между ней и этой то ли Ритой, то ли Нитой. По мере того как Хуан поднимался от плана к плану, отличить его от других духов становилось все труднее. Интонации прорывались в диапазоне от ностальгических до угрожающих. Он хотел, чтобы Лотти сбросила вес. Он хотел, чтоб она бывала у Лайтхоллов. В конце концов Лотти стало ясно, что преподобная Рибера утратила контакт с Хуаном и теперь лишь прикидывается. Лотти перестала являться на частные встречи; в самом скором времени Рафаэль и прочие дальние родственники начали предвидеть на ее пути одну опасность за другой. Человек, которому она доверяла, собирался ее предать. Она потеряет большие суммы денег. Ей предстояло пройти через огонь — может, символически, а может, и взаправду.
   Насчет денег разведка не врала. К первой годовщине смерти Хуана от четырех тысяч оставалось меньше четырехсот долларов.
   Сказать Хуану и прочим “до свидания” оказалось легче, чем можно было бы подумать, потому что Лотти начала прокладывать другие, свои каналы связи с потусторонним миром. Уже довольно давно — правда, не слишком регулярно — она посещала проповеди Церкви пятидесятников судного дня в зале, арендуемом на авеню “Эй”. Ходила туда она, чтобы послушать музыку и возбудиться; то, что влекло большинство прочих — драма греха и спасения, — ее особенно глубоко не трогало. В грех Лотти верила несколько обобщенно, как в некое условие или деталь пейзажа вроде облачности, но когда отправлялась мысленно шарить по своим сусекам в поисках грехов, возвращалась несолоно хлебавши. Максимально приблизиться к чувству вины можно было при мысли, во что она превратила жизнь Микки с Ампаро (в сущий ад), да и та мысль причиняла скорее неудобство, чем отъявленные душевные терзания.
   Потом одним кошмарным августовским вечером в двадцать пятом году (город накрыло инверсионным слоем, несколько дней было совершенинно не продохнуть) Лотти поднялась посередине молитвы, вопрошая о дарах духовных, и заговорила языками. Первый раз длилось это буквально секунду-другую, и Лотти подумывала, уж не хватил ли ее тепловой удар, но в следующий раз все было четко и недвусмысленно. Начиналось приступом клаустрофобии, а потом прорывалась другая сила, насквозь пронизывала тесные покровы.
   — Как огонь? — спрашивал брат Кери.
   Она вспомнила предупреждение Хуанова дедушки насчет огня, который мог быть символическим, а мог и реальным.
   Сомневаться не приходилось. Глоссолалия перла из нее только в пятидесятнической церкви, причем каждый раз. Когда она чувствовала, что вокруг собираются облака, то поднималась вне зависимости от того, что происходило в церкви, проповедь там или крещение, и вся конгрегация обступала ее широким кругом, а брат Кери обнимал за плечи и молил о ниспослании огня. Когда она чувствовала, что вот оно, ее начинала бить дрожь, но при первом же касании языков пламени Лотти наливалась силой и громко, четко восхваляла:
   — Тралла гуди ала тродди чонт. Нет носсе бетноссе кискоуп намаллим. Царбос ха царбос майер, царбос рольдо теневью меневент. Дэйни, дэйни, дэйни сигз, дэйни сигз. Чоунри омполла роп!
   Или:
   — Дабса бобби наса сана дьюби ло форнивал ло фьер. Омполла мэни, лизиестмелл. Ву — лаббэ девер эвер онна. Ву — молит юль. Тук! Тук! Тук!

Часть V. Крошка

27. Деторождение (2024)
   Крошка тащилась с деторождения — сперва оплодотворение спермой; потом рост зародыша в утробе; наконец явление готового ребенка. После того как ввели в действие систему регент-баллов, синдром этот получил довольно широкое распространение (обязательная контрацепция с ураганной силой разметала многие старые иконы и мифы), но в Крошкином случае преломился весьма своеобразно. Та достаточно долго общалась с психоаналитиками, чтобы понимать, что это извращение, и все равно рожала опять и опять.
   Крошка была тринадцатилеткой и все еще девственницей, когда мама отправилась в больницу за новым сыном. Операция казалась вдвойне сверхъестественной — сперма поступала от мужчины пять лет как мертвого, а в результате инъекции миссис Хансон должна была получить сына взамен погибшего при разгоне демонстрации: Боз — воскресший Джимми Том. Так что, когда Крошку посещали видения шприца, вторгающегося в ее лоно, поршнем двигала рука призрака, имя которому инцест. Тот факт, что призрак должен был быть женского пола (иначе никакого возбуждения, никакого трепета), вероятно, придавал инцесту степень кратности.
   С первыми двумя, Тигром и Братом-зайцем, никаких проблем на уровне рационального осмысления не возникало. Она могла говорить себе, что так делают миллионы женщин, что это единственный доступный гомосексуалистам этичный способ продолжения рода, что сами дети гораздо здоровее будут, если растут в сельской местности или где-то там, с профессиональным уходом, и так далее; добрая дюжина рационализации всегда была наготове, в том числе самая действенная — деньги. Субсидия на материнство однозначно превосходила жалкие гроши, за которые приходилось убиваться в “Электрокомпании Эдисона” или в местах еще более убийственных, когда из электрокомпании ее погнали. Рассуждая логически, что может быть лучше, чем получать деньги за то, без чего и так жизнь не в радость?
   Тем не менее, пока ходила беременная и в течение оговоренных контрактом месяцев материнства, ни с того ни с сего иногда вдруг накатывали приступы такого острого стыда, что она часто подумывала, не отдаться ли с ребенком вместе на милость речных волн. (Если б она тащилась с ног, ей было бы стыдно ходить. С Фрейдом не поспоришь.)
   С третьим — совсем другое дело. Потакать фантазиям Януария не возражала; претворению фантазий в жизнь категорически противилась. Но заполнить и сдать анкеты — что это, как не фантазий в зачаточной, кодифицированной форме? В ее возрасте, да еще в третий раз… казалось крайне маловероятно, чтобы заяву приняли к рассмотрению, а когда приняли, искушение пойти на собеседование было неодолимым. Неодолимым вплоть до того момента, когда она распростерлась на белом столе, ноги в серебряных стременах. Замурлыкал мотор, и таз ее подали чуть вперед, навстречу шприцу, и казалось, будто небеса разверзлись и опустилась длань приласкать источник всех наслаждений в самом центре ее мозга. Обычный секс не шел ни в какое сравнение.
   Только вернувшись домой, она задумалась, во что обойдется ей этот уик-энд в райских кущах. Узнав про Тигра и Брата-зайца — все было черте когда и быльем поросло, — Януария грозилась уйти. А теперь? Таки ведь уйдет.
   Созналась Крошка в один особенно прекрасный четверг, в апреле, после позднего завтрака (от “Бетти Крокер”). Она была уже на пятом месяце, и в самом скором времени выдавать беременность за менопаузу стало бы как-то совсем неудобно.
   — Зачем? — спросила Януария (вроде бы со вполне искренней грустью). — Ну зачем ты это сделала?
   Крошка морально приготовилась пережить вспышку гнева, и пафосный обходной маневр явился неприятной неожиданностью.
   — Затем. Ну… сто раз уже объясняла.
   — И ты не могла остановиться?
   — Не могла. Как и раньше… такое ощущение, словно в трансе была.
   — Но теперь все прошло?
   Крошка кивнула, дивясь, с какой легкостью удалось соскользнуть с крючка.
   — Так сделай аборт.
   Крошка принялась кончиком ложки гонять по тарелке кусочек картофелины, пытаясь решить, есть ли смысл день-другой делать вид, будто пошла на попятный.
   Януария неверно истолковала ее молчание как согласие.
   — Сама знаешь, только так и правильно. Мы уже обсуждали и обо всем договорились.
   — Знаю. Но контракт уже подписан.
   — Хочешь сказать, нет?! Опять ребенка захотелось?!
   Януария взорвалась-таки. Прежде чем она поняла, что делает, все уже было сделано, и они обе стояли, пялясь на четыре крошечных кровавых полушария, как те проявляются, набухают, соединяются перешейками и стекают во тьму левой Крошкиной подмышки. Януария все еще стискивала в кулаке злополучную вилку. Крошка запоздало взвизгнула и метнулась в ванную.
   Уже в безопасности, она продолжала выжимать из ранок каплю за каплей.
   Януария стучала и гремела.
   — Яна! — Обращаясь к щели между запертой дверью и косяком.
   — Сиди и не высовывайся. В следующий раз нож возьму.
   — Яна, ты сердишься. Да-да, тебе есть, за что сердиться. Согласна, я не права. Но, Яна, погоди. Подожди, пока не увидишь ее, а потом говори. Первые шесть месяцев они такое чудо. Вот увидишь. Если хочешь, я могу даже добиться, чтобы продлили до года. У нас будет не семья, а чудо…
   Пущенный из гостиной стул разодрал картонку двери в клочья. Крошка проглотила язык. Когда она таки набралась храбрости высунуть в дверную прореху нос, в комнате царил жуткий разгром, но не было ни души. Януария забрала один из чемоданов; впрочем, Крошка была уверена, что та еще вернется — хотя б ее выставить. Комната, в конце концов, Януарии, не Крошки. Но, вернувшись вечером из “Нью-Йоркской преисподней” с двойного сеанса терапии (“Черный кролик” и “Билли Мак-Глори”), Крошка обнаружила, что ее уже выставили, причем не Януария — та отправилась на запад, лишив Крошку любви, как Крошке казалось, навсегда.
   В 334-м она встретила по возвращении прием не настолько сердечный, насколько рассчитывала, но через несколько дней до миссис Хансон дошло, что где Крошка потеряла, там миссис Хансон безусловно приобрела. Счастливое воссоединение семьи официально произошло в день, когда миссис Хансон поинтересовалась:
   — И как ты собираешься назвать этого?
   — Ребенка?
   — Именно. Как-то ведь надо. Может, Ириска? Или Писун?
   Миссис Хансон, своим детям давшая имена ничем не выдающиеся, открыто выражала недовольство тем, что Тигра звали Тигр, а Брата-зайца — Брат-заяц, хотя прозвища эти были не более чем прозвища и, когда детей отослали, нигде не фиксировались.
   — Нет, Ириска — это только если девочка, а Писун слишком уж вульгарно. Надо бы что-нибудь поизысканней.
   — Может, тогда Трепло?
   — Трепло! — подыграла Крошка, благодарная, что нашлось хоть, чему подыграть. — Трепло! Здорово! Значит, решено — Трепло Хансон.
28. 53 фильма (2024)
   Трепло Хансон родилась 29 августа 2024 г. , но поскольку с рождения находилась в полном ауте и улучшения не предвиделось, в 334-й Крошка вернулась одна. Еженедельный чек приходил все равно, остальное Крошку больше не волновало. Весь восторженный трепет куда-то улетучился. Теперь она понимала традиционное воззрение, что детей рожают в муках.
   18 сентября Вилликен выпрыгнул — или его вытолкнули — из окна своей квартиры. Жена выдвигала теорию, будто он недоплатил управдому процент со всяких делишек, обтяпывавшихся в фотокомнате, но какая новоиспеченная вдова поверит, не подведя теоретической базы, что муж просто взял и покончил с собой? По сравнению с Хуановым самоубийством — всего месяца на два раньше — Вилликеново казалось чуть ли даже не мотивированным.
   Она ни разу не задумывалась, насколько привыкла — с апрельского возвращения в 334-й — полагаться на Вилликена, коротать с ним вечера, проводить недели. Лотти гонялась за своими духами или вдрызг пропивала страховку. Мамочкины бесконечные благоглупости превратились в китайскую пытку капающей водой, и телик ничуть не защищал. Кири, Шарлотта и прочие остались в далеком прошлом — об этом позаботилась Януария.
   Хотя бы чтоб не торчать в квартире, Крошка зачастила в кино — как правило, в небольшие зальчики на Первой авеню или в “Нью-Йоркской преисподней”, поскольку там крутили по два фильма в сеанс. Иногда она высиживала по два сдвоенных сеанса подряд, часов с четырех дня до десяти-одиннадцати вечера. Она обнаружила, что экран поглощает ее без остатка, какой бы ни шел фильм, и что сцены, ракурсы, фрагменты диалога, закадровая музыка вспоминаются потом с какой-то сверхъестественной четкостью. Направляется, скажем, она к дому, продираясь сквозь толпу на 8-й стрит, и вдруг, хочешь не хочешь, а замирает как вкопанная, потому что перед мысленным взором ни с того ни с сего возникает какое-нибудь лицо, или жест руки, или какой-нибудь цветистый стародавний пейзаж, начисто забивая показания прочих органов чувств. В одно и то же время она ощущала себя как в полнейшей изоляции, так и в самой гуще событий.
   Не считая повторов, с 1 октября до 16 ноября она посмотрела пятьдесят три фильма. А именно: “Девушка из Лимберлоста” и “Железнодорожные попутчики”; “Стэндфорд Уайт” и “Мельмот” с Доном Херши; “Адская бездна” Пенна; “История Вернона и Ирен Кастль”; “Побег из Гуернаваки” и “Пение под дождем”; “Иудекс” и “Самозванец Тома” Франь-чжу; “Каталина”; “Исповедь Блаженного Августина” с Жаклин Кольтон; обе части “Дэниела Деронда, или Кандида”; “Белоснежка и Джульетта”; “Глубинка” и “Порт” с Брандо; “Ночь охотника” с Робертом Митчумом; “Царь царей” Николаса Рея и “Се человек” Май Цеттерлинг; оба варианта “Десяти заповедей”; “Подсолнухи” с Лорен и Мастроянни и “Черные глаза и лимонад”; “Оуэн и Дарвин” Райнера Мюррея; “Фиглярский мир Эбботта и Костелло”; “Холмы Швейцарии” и “Звуки музыки”; “Дама с камелиями” и “Анна Кристи” с Гарбо; “Царлах-марсианин”; “Уолден” Эмшвиллера и “Образ, плоть и голос”; римэйк “Равноденствия”; “Касабланка” и “Большие часы”; “Золотой храм”; “Звездное Чрево и Валентин Вокс, или Бенефис Джуди Кановы”; “Бледный огонь”; “Феликс Кульп”; “Зеленые береты” и “День саранчи”; “Три Христа в Ипсиланти” Сэма Блейзера; “Во дворе? Среда выходной”; обе части “Вонючки в стране дураков”; все десять часов “Вампиров”; “Вероятность поражения”; и сокращенный вариант “По всему свету”. После чего Крошка внезапно утратила всякий интерес к кинематографу.
29. Белый халат, продолжение (2021)
   Пакет доставил какой-то бомжеватого вида рассыльный. Что хотела Крошка сказать халатом, явно было выше разумения Януарии, но открытка прилагалась — просто умора. Она показала ее знакомым на работе, Лайтхоллам, у которых с юмором будьте-нате, брату, и все чуть животики не надорвали. Снаружи был нарисован беспечный плебейский воробышек. Под ним указывались ноты мелодии, которую он чирикает:
 
   Текст песенки приводился на развороте: “Впендюрить, ей? Всегда готов!”
   Поначалу Януарию смущали эти игры в медсестру. Сложения она была довольно плотного, и, хоть размер Крошка угадала правильно, халат жил какой-то своей жизнью и двигаться в такт движениям тела не желал. Стоило его натянуть, и ей опять становилось стыдно своей настоящей работы, чего давно не бывало.
   По мере того как они узнавали друг друга лучше и лучше, Януарии удавалось находить способы сочетать абстрактные Крошкины фантазии с механикой старого доброго секса. Начинала она с длительного “осмотра”. Крошка лежала в кровати, совершенно неподвижно, зажмурив или прикрыв повязкой глаза, а пальцы Януарии мерили ей пульс, пальпировали груди, раздвигали ноги, исследовали промежность. “Инструменты” и пальцы забирались все глубже. В какой-то момент Януарии удалось обнаружить магазин “Медицинские товары”, где ей продали самую настоящую пипетку, которая присоединялась к обыкновенному шприцу. Пипетка страшно щекоталась. Януария делала вид, что якобы Крошка слишком нервничает, и разводила влагалищные стенки каким-нибудь другим инструментом. Когда сценарий был отработан до мельчайших деталей, это уже почти не отличалось от любой другой разновидности секса.
   Крошка, пока все это продолжалось, осциллировала между мучительным наслаждением и столь же мучительным чувством вины. Наслаждение было простым и абсолютным; чувство вины — сложным. Потому что она любила Януарию и хотела заняться с ней тем же, чем занимались бы друг с другом любые две женщины. И они лизались тут и там, применяли дильдо так и эдак, губы-пальцы-языки, во все щели. Но она понимала, и Януария тоже понимала, что все это выдержки из какого-нибудь учебника “Здоровье и секс”, а не настоящая молния эротизма, пронизывающая от лодыжки к колену, от колена к бедру, от бедра к тазу, от таза в позвоночник, вперед и вверх, к тому самому источнику всех желаний и побуждений, к голове. Крошка повторяла движения на полном автопилоте, а в бедной головушке ее прокручивалась очередная экранизация все той же старой классики — “Скорая помощь”, “Белый халат”, “Дама с иглой” и “Дитя из пробирки”. Эффект был совершенно не тот, как когда-то, но ничего другого больше не крутили, нигде.