Черный рынок настолько же врос в плоть и кровь Нью-Йорка (или любого другого города), стал настолько же необходим для его существования, как числа от одного до десяти. Где еще можно было что-то купить, так чтобы это не попало в доходно-расходные ведомости федеральных компьютеров? Нигде, вот где, и это значило, что Эб, когда при деньгах, имел перед собой три варианта: площадки, клубы или бани.
   Одежда б/у вяло свисала с крючков и стоек рядами до самого фонтана. Проходя мимо этих лотков, Эб никогда не мог избавиться от ощущения, будто Леда как-то, где-то рядом, таится меж потрепанных знамен побежденной несметной рати второсортности и бэушности, все еще безмолвно противится, все еще пытается выиграть в “гляделки”, все еще настаивает — хотя теперь так тихо, что слышит один он: “Черт побери, Эб, ну как ты не можешь вбить в свою тупую башку, мы бедняки, бедняки, бедняки!” Это была самая серьезная ссора за всю их совместную жизнь, и решающая. Он до сих пор помнил точное место, под платаном, вот здесь они стояли и вопили друг на друга, вне себя от ярости; Леда шипела и плевалась, словно чайник, вконец спятила. Это было сразу после рождения близнецов, и Леда говорила, что ничего не поделаешь, придется, мол, тем носить что попало. Эб же сказал, хрена лысого, никогда и ни за что, никто из его детей не будет носить чужие обноски, пусть лучше сидят голозадые дома. Эб был горластей и сильнее, и не так боялся, и победил, но Леда отомстила тем, что обратила свое поражение в мученичество. Ни разу больше она и слова поперек не сказала. Вместо этого она стала инвалидом, неколебимо беспомощным, рыдала и распускала нюни.
   Эб услышал, что кто-то зовет его по имени. Он обернулся, но кто тут может быть в такую рань, кроме аборигенов, — старики приклеились к своим радио, дети вопят на других детей, младенцы вопят на матерей, матери вопят. Даже из торговцев половина еще не развернулись с товаром.
   — Эб… Эб Хольт! — Старая миссис Гальбан. Она похлопала рядом с собой по зеленой скамейке.
   Большого выбора у него не было.
   — Привет, Виола! Как дела? Выглядишь на все сто!
   Миссис Гальбан мило, по-старушечьи улыбнулась. Да, самодовольно сказала она, чувствует себя она действительно великолепно, каждый день благодарит Господа. Даже для апреля, заметила она, погода замечательная. И Эб неплохо выглядит (разве что еще поправился), при том, что… когда ж это было?
   — Двенадцать лет назад, — предположил Эб.
   — Двенадцать? Кажется, больше. А как там этот милашка, доктор Менкен, с дерматологии?
   — Ничего. Он теперь на отделении начальник, слышала?
   — Да, слышала.
   — Я тут давеча столкнулся с ним у клиники, и он спрашивал, как ты. Так и сказал, не видел ли, мол, последнее время старую добрую Габби. — Ложь из вежливости.
   Она кивнула, из вежливости веря. Затем осторожно принялась подводить к тому, ради чего и затевала весь сыр-бор.
   — А Леда, как она, бедняжка?
   — Ничего, Виола, спасибо.
   — Из дома, значит, выходит?
   — Нет, нечасто. Иногда мы поднимаем ее на крышу, подышать воздухом. Это ближе, чем на улицу.
   — Ах, боль! — быстро, профессионально-сочувственно пробормотала миссис Гальбан; даже годы не смогли вытравить этот ее тон. Собственно, теперь выходило даже убедительней, чем когда она лаборантствовала в “Бельвью”. — Не объясняй, пожалуйста… я-то понимаю, что это за ужас, такая боль, а в наших силах так мало. Но, — добавила она прежде, чем Эб успел отвести финальный выад, — то немногое, что в наших силах, мы делать обязаны.
   — Теперь стало получше, — стоял на своем Эб.
   Взгляд миссис Гальбан следовало понимать как упрек — печальный, беспомощный, — но даже Эб ощущал, что за вычисления происходят в глубине темных, с катарактой глаз. Стоит ли, спрашивала она себя, овчинка выделки? Заглотит ли Эб наживку?
   В первые годы инвалидности жены Эб доставал через миссис Гальбан дополнительный дилаудин (та специализировалась на анальгетиках). Клиентуру ее составляли в большинстве своем тоже всякие старые курицы, которых она подцепляла в больничном вестибюле. Брал у нее дилаудин Эб скорее из одолжения к старому пушеру, нежели из реальной потребности, так как весь необходимый Леде морфин доставал через интернов, почти задаром.
   — Ужас, — тихо сокрушалась миссис Гальбан, не сводя глаз со своих семидесятилетних коленок. — Просто ужас.
   “Ладно, какого черта?” — сказал себе Эб. Можно подумать, он без гроша в кармане.
   — Слышь, Габби, не найдется часом… ну, того, что я брал для Леды… как там его?..
   — Ну, Эб, раз уж ты просишь…
   Упаковка из пяти свечек обошлась Эбу в девять долларов — вдвое больше нынешней цены, даже на площадке. Миссис Гальбан явно держала Эба совсем уж за лопуха.
   Стоило вручить ей деньги, он тут же почувствовал себя свободным от всяких обязательств; ощущение было весьма приятным. Отходя, он мог обложить ее, не стесняясь в выражениях и с легкостью необыкновенной. Старая сука черте сколько должна будет протянуть, прежде чем он опять возьмет у нее колеса, хоть какие.
   Как правило, Эб никогда не связывал два мира, в которых обитал, — этот вот и морг в “Бельвью”, — но теперь, активно пожелав Виоле Гальбан скорейшей смерти, его осенило, что, весьма вероятно, именно он засунет ее в печь. Думать о смерти, чьей бы то ни было (кого Эб знал живьем), грозило депрессняком; его передернуло, и он постарался эту мысль прогнать. Дрожь успокаивалась, когда перед мысленным взором промелькнуло и тут же скрылось хорошенькое личико Бобби Ньюмэн.
   Желание купить что-нибудь обратилось вдруг в физическую потребность — словно бы из переднего кармана бугор в натуре переместился под ширинку, и требовалось срочно сдрочить, после недельного воздержания.
   Он купил лимонного мороженого — первое его мороженое в этом году — и отправился в обход лотков, трогая разложенный товар толстыми липкими пальцами, прицениваясь, хохмя. Стоило приблизиться, продавцы уже окликали его по имени. Эбу Хольту, ходил упорный слух, можно что угодно всучить.

2

   Из дверей Эб обвел взглядом все двести четырнадцать фунтов своей жены. Перекрученные голубые простыни обмотались вокруг ног и живота, но груди висели свободно. “По сей день призовые”, — с чувством подумал Эб. Все, что он до сих пор испытывал к Леде, фокусировалось именно там — так же, как все удовольствие, что получала она, когда он забирался на нее, происходило от давления пальцев, от укусов зубов. Там же, где сейчас перекручивались простыни, она не ощущала ничего — кроме, временами, боли.
   Некоторое время спустя взгляд Эба заставил Леду проснуться — так же, как увеличительное стекло, наведенное на сухой лист, заставляет тот затлеть.
   — Это тебе, — швырнул он на кровать пакет свечек.
   — О! — Леда раскрыла упаковку и подозрительно принюхалась к восковым цилиндрикам. — О?
   — Это дилаудин. Столкнулся на рынке с миссис Гальбан; пришлось купить, чтобы отвязалась.
   — А я уж на секундочку испугалась, вдруг это ради меня. Спасибо. Что там в другом пакете, юбилейная клизма?
   Эб показал ей парик, который купил для Бет, — совершеннейшая дурость, в стиле отдаленно египетском, некогда популярном из-за давно сгинувшего телесериала. Леде парик напоминал нечто, что можно было бы найти на дне ящика рождественской упаковочной стружки, и она была уверена, что у дочери ассоциации будут те же.
   — Господи, — произнесла она.
   — Ну, детишки сейчас такое носят, — с сомнением проговори Эб. Теперь парик смотрелся как-то совершенно иначе. Он поднес его к солнечному клину под приоткрытым окном спальни и для пущего блеска встряхнул. Металлизированные пружинки, войдя в соприкосновение, негромко пискнули.
   — Господи, — повторила Леда. С досады она чуть не спросила было, сколько он заплатил. После эпохальной ссоры под платаном он никогда не заговаривала с Эбом о деньгах. Она не желала слушать, как он зарабатывает капусту или как тратит. Особенно она не желала знал как зарабатывает, поскольку в любом случае примерно представляла.
   Она удовлетворилась оскорблением.
   — Со вкусом у тебя, как у автомусорщика, и если ты думаешь, Бет позволит себе нацепить этот идиотский, неприличный хлам!.. — Упершись в матрас, она села почти что прямо. И Леда, и кровать тяжело вздохнули.
   — Откуда тебе знать, что носят на улице? По всей площадке тьма тьмущая париков этих хреновых! Сейчас детишки такое носят. И не возбухай.
   — Это дрянь. Ты купил дочке дрянной парик. Полагаю, у тебя есть на это полное право.
   — Дрянной… помнится, ты говорила то же самое обо всем, что носила Милли. Все эти финтифлюшки на пуговках. И шляпки! Они все проходят через этот период. С тобой, наверно, то же самое было, если склероз не совсем еще замучил.
   — А, Милли! Вечно ты Милли приплетаешь, будто она пример какой-нибудь! Да Милли и понятия не имела, как… — Леда поперхнулась. Ее боль. Она плашмя пришлепнула ладонь к жировой складке сбоку от правой груди, где, по ее мнению, могла быть печень. Она зажмурилась, пытаясь локализовать боль, которая тем временем прошла.
   Эб подождал, пока Леда снова не обратит на него внимание. Затем с нарочитым тщанием выкинул мишурный парик в раскрытое окно. “Тридцать долларов, — подумал он, — как с куста”.
   На пол трепетно спорхнул фирменный ярлык. Розовый овал с надписью курсивом: “Нефертити Криэйшнз”.
   Испустив нечленораздельный выкрик, Леда боком заерзала в кровати, пока не спустила ноги на пол. Она встала. Прошла два шага и для равновесия уцепилась за подоконник.
   Парик лежал восемнадцатью этажами ниже посреди проезжей части, ослепительно сверкая на сером бетоне. Пятясь задним ходом, на него наехал хлебный фургон.
   Поскольку все, в чем она могла б упрекнуть мужа, сводилось бы в конечном итоге к деньгам, она промолчала. Невысказанные слова роились в голове, словно чумоносный ветер колыхал бездеятельные мускулы ног и спины, как потрепанные флаги. Ветер утих, и флаги поникли.
   Эб стоял позади в полной готовности. Он поймал ее в момент падения и уложил на кровать — ни единого лишнего движения, плавно, как отработанный мах в танго. То, что руки его оказались у нее под грудью, представлялось едва ли не случайностью. Губы ее разошлись, и он накрыл их своими, высасывая воздух из ее легких.
   Возбудителем служил им гнев. С течением лет промежуток между руганью и траханьем становился короче и короче. На различение двух процессов супружескую чету Хольтов, можно сказать, уже и не хватало. У него успело встать. Она успела завести свои ритмичные стенанья протеста — то ли против наслаждения, то ли против боли, трудно сказать. Левая рука его принялась замешивать теплую квашню грудей, правая тем временем стаскивала ботинки и брюки. Годы инвалидности придали ее дряблому телу некое особое непорочное качество — словно бы каждый раз, вторгаясь в нее, он пробуждал от зачарованного, невинного сна. Не обходилось и без кислинки: только в такие моменты поры ее тела исторгали некий запах — примерно как клены выделяют сок только посреди зимы. В конце концов он даже пристрастился к этому запаху.
   Там, где тела их соприкасались, обильно выделялся пот, и движения Эба порождали целую канонаду шлепков, чмоканья и пердежа. В этом для Леды и заключалась худшая часть его сексуальных домогательств, особенно когда она знала, что дети дома. Она представила, как Бено — младшенький, ее любимец — стоит с той стороны двери и не в силах удержаться от мыслей, что там с ней происходит, несмотря на весь ужас, порождаемый, конечно, подобными думами. Иногда, лишь сосредоточенно думая о Бено, она удерживалась, чтобы не разрыдаться в голос.
   Тело Эба задвигалось быстрее; Ледино же, одолев порог между самоконтролем и автоматизмом, подалось кверху, подальше от выпадов его члена. Он облапил ее бедра, удерживая на месте. Из глаз ее хлынули слезы, а Эб кончил.
   Он откатился в сторону, и матрас последний раз устало ухнул.
   — Пап?
   Это был Бено, которому явно полагалось быть в школе. Дверь спальни была наполовину приоткрыта. “Ничто, — подумала Леда в экстазе униженности, — ничто не сравнится с этим мгновением”. Новая острая боль раздирала потроха, словно стадо мечущихся антилоп.
   — Пап, — не уходил Бено. — Ты спишь?
   — Спал бы, если б ты не орал.
   — Внизу звонит кто-то из больницы. Вроде Хуан. Он сказал, что это срочно и чтобы тебя разбудили.
   — Скажи Мартинесу, пусть умоется.
   — Он сказал, — продолжал Бено тоном мученически-терпеливым (весь в матушку), — не слушать, что ты там будешь болтать, и что как только он объяснит, ты сам будешь благодарить его. Он так сказал.
   — Речь-то о чем, он сказал?
   — Ищут там какого-то типа. Боб… дальше не помню.
   — Понятия не имею, кого они там ищут, да и в любом случае… — Тут до него начало доходить: неужели; жуткий, невозможный удар молнии, который, как он понимал всю дорогу, когда-нибудь непременно грянет, — Бобби Ньюмэн — его ищут?
   — Угу. Войти можно?
   — Да, да. — Эб накинул на тело Леды влажную простыню; жена до сих пор так и не пошевелилась. Он натянул брюки. — Бено, кто был на телефоне?
   — Вилликен. — отозвался Бено, переступая порог. Он учуял, что его просили передать что-то важное, и твердо намеревался извлечь из поручения максимум. Можно подумать, он понимал, что на кону.
   — Слушай, сбегай вниз и скажи Вилликену, чтобы Хуан не вешал трубку, пока…
   Куда-то задевался один ботинок.
   — Пап, он ушел. Я сказал ему, что тебя нельзя отвлекать. По-моему, он сердился и просил передать, чтобы ты не давал больше его номер направо и налево.
   — Ну тогда и хрен с ним, с Вилликеном.
   Ботинок был под кроватью, чуть ли не у самой стенки. Как его туда занесло?..
   — Что именно он просил передать? Он сказал, кто ищет этого… Ньюмэна?
   — Вилликен записал, но я его почерк не разбираю. Мерси или как-то так.
   Ну вот и оно; конец света. В приемном отделении что-то перепутали и направили Бобби Ньюмэн на обычную кремацию. Застрахована та была у “Мейси”.
   И если Эб не раздобудет обратно тело, которое продал Уайту…
   — Бог ты мой, — выдохнул он в пыль под кроватью.
   Впрочем, еще можно успеть обернуться; едва-едва и если повезет. Уайт должен был быть в морге до трех утра. Сейчас нет еще и полудня. Он выкупит тело назад, даже если придется немного приплатить, за моральный ущерб. В конце концов, в долгосрочной-то перспективе, Уайт нуждается в нем ничуть не меньше, чем он в Уайте.
   — Пока, пап, — произнес Бено, не повышая голоса, хотя Эб был уже на лестнице и спустился на пролет.
   Бено приблизился к изножию кровати. Мама до сих пор и пальцем не шевельнула. Он наблюдал за ней с самого начала, и она была как неживая. С ней всегда так после того, как потрахается с папой, но обычно не так долго. В школе говорили, что трахаться очень полезно для здоровья; но ей, похоже, все было по нулю. Он коснулся правой ее пятки — мягкой и розовой, как у младенца, потому что она никуда не выходила.
   Леда отдернула ногу. Она открыла глаза.
 
   Заведение Уайта находилось черте где, в самом центре, за углом от здания Демократической Национальной Конвенции (бывший пирс 19), которое для индустрии удовольствий являлось тем же, чем мюзик-холл “Радио-сити” — для индустрии развлечений: самое большое, самое умеренное и самое удивительное. Эб, урожденный ньюйоркец, ни разу в жизни не заходил в расцвеченное неоном влагалище (семьдесят футов в высоту и сорок в ширину, главный ориентир), служившее входом. Для таких, как Эб, кто отказывался впечатляться хамством столь масштабным, все то же самое, только на полтона ниже, было доступно в проулках (район прозвали “Бостон”), и здесь, в самой гуще всего, что разрешено, влачили свое противоестественное и анахроничное существование пять-шесть нелегальных промыслов.
   После долгого стука дверь отворила девочка, вероятно, та же самая, что подходила к телефону; хотя сейчас она прикидывалась немой. Она никак не могла быть старше Бено — от силы лет двенадцать, — но движения у нее были безжизненные, вымученные, как у отчаявшейся домохозяйки с изрядным стажем замужества.
   Преодолев едва ощутимое сопротивление девочки, Эб шагнул в полутемное фойе и притворил за собой дверь. Внутри у Уайта он еще никогда не был; даже адреса не знал бы, если бы не пришлось как-то раз самому заняться развозкой, когда Уайт явился в морг, сверх меры закинувшись какой-то дурью. Вот, значит, на какой рынок тот экспортировал товар. Смотрелось, мягко говоря, не слишком изысканно.
   — Мне нужен мистер Уайт, — сказал Эб девочке. “Может, она, — подумал он, — еще один его побочный бизнес”.
   Она вскинула к губам узкую несчастную ладошку.
   Над головой послышался грохот и лязг, и сквозь сумрак лестничного колодца спланировал, один-одинешенек, листок папиросной кальки. Следом спланировал голос Уайта:
   — Хольт, это ты?
   — Именно, черт его дери! — Эб начал подниматься по лестнице, но Уайт, с необыкновенной легкостью в голове и тяжестью в ногах, уже грохотал ему навстречу.
   Уайт хлопнул Эба по плечу, подтверждая факт его присутствия и заодно удерживаясь прямо. С “йес!” тот явно переусердствовал и в данный момент едва ли был вполне телесен.
   — Мне надо забрать его, — произнес Эб. — Я сказал девочке по телефону. Мне по фиг, что ты там на этом теряешь, я должен его забрать.
   Уайт сосредоточенно снял ладонь с плеча Эба и поместил на перила.
   — Да. Ну. Это никак. Нет.
   — Вот так надо. — (Ладонь к горлу.)
   — Мелисса, — проговорил Уайт. — Не могла бы ты… Не будешь ли так добра… Дорогая, я попозже зайду.
   Девочка неохотно побрела наверх, будто бы там ее поджидало определенное личное будущее.
   — Моя дочь, — с грустной улыбкой пояснил Уайт, когда та поравнялась с ним. Он вытянул руку потрепать ее по голове, но промахнулся на несколько дюймов.
   — Обсудим у меня в кабинете, хорошо?
   Эб помог ему спуститься. Уайт направился к двери в дальнем конце вестибюля.
   — Заперто? — вслух поинтересовался он. Эб толкнул дверь. Оказалось не заперто.
   — Я раздумывал, — задумчиво произнес Уайт, все так же стоя перед раскрытой дверью, загораживая Эбу проход, — когда ты звонил. Должен же человек, во всем этом шуме и гаме, хоть минуточку спокойно…
   Кабинет Уайта выглядел точно так же, как адвокатская контора, куда Эб вламывался с толпой на излете бунтов черте сколько лет назад. Его искренне озадачил тот факт, что обыденные процессы обнищания и запустения завели куда дальше, нежели на то была способна вся его подростковая деструктивность.
   — Речь вот о чем, — произнес Эб, подойдя к Уайту поближе и говоря громко, чтобы исключить малейшее непонимание. — Выходит так, что та, за которой ты приезжал прошлой ночью, была на самом деле застрахована родителями, в Аризоне, и сама ничего не знала. В больничном архиве об этом ничего не было, но, оказывается, есть компьютер, который сводит данные по всем больницам и сверяет с “некрухой”. Это всплыло только утром, а в морг позвонили в полдень.
   Уайт угрюмо потянул за прядь своих редких мышастых волос.
   — Ну, скажи им, сам знаешь, скажи, что сожгли уже.
   — Не могу. Официально мы обязаны держать их двадцать четыре часа, как раз на такой случай. Просто никогда не случается. Кто бы мог подумать, в смысле, это настолько маловероятно, так ведь? Ладно, в любом случае речь о том, что я должен забрать тело назад. Немедленно.
   — Невозможно.
   — Что, кто-то уже?..
   Уайт кивнул.
   — А вдруг можно как-то еще подлатать? В смысле… э-э… насколько серьезно…
   — Нет. Нет. Не думаю. Никак.
   — Послушай, Уайт, если меня накроют, я в одиночку тонуть не стану. Сам понимаешь. Будут же вопросы всякие.
   Уайт неопределенно кивнул. Казалось, он то куда-то уходит, то опять возвращается.
   — Ну, тогда глянь сам. — Он вручил Эбу древний медный ключ. На цепочке болтался пластиковый символ “инь” и “янь”. Уайт указал на четырехэтажную железную картотеку у дальней стенки. — Туда.
   Откатываться и освобождать дверной проем картотека не желала, пока Эб, хорошенько подумав, не наклонился и не снял колесики с запора. Ручки на двери не было, только потускневший диск замка со словом “Чикаго”. Ключ вошел вихляясь, и сцепление пришлось давить.
   Тело было разбросано по всему пятнистому линолеуму. Тяжелый, напоминающий розы аромат скрывал запах разложения. Нет, это за последствия неудачной операции не выдашь; в любом случае, похоже, не хватало головы.
   Чтоб увидеть это, он потратил час.
   Уайт замер в дверном проеме, игнорируя, в знак уважения к чувствам Эба, наличие расчлененного и выпотрошенного трупа.
   — Понимаешь, пока я ездил в больницу, он уже ждал здесь. Приезжий, и один из лучших моих… Я всегда разрешаю им забрать что хочется. Прости.
   Пока Уайт снова запирал комнату, Эб вспомнил об одной вещи, которая понадобится ему в любом случае, вне зависимости от тела. Он надеялся, та не пропала вместе с головой.
   Левую руку они нашли в гробу из эрзац-сосны, вместе с идентификационным жетоном. Он попытался убедить себя, будто пока есть имя, вдруг да найдется, куда его привесить.
   Уайт ощутил эбов новый оптимизм и, не разделяя его, приободрил:
   — Могло быть и хуже.
   Эб нахмурился. Надежда была еще слишком эфемерной, чтоб явно ее формулировать.
   Но Уайт уже отдрейфовывал по воле своего личного бриза.
   — Кстати, Эб, а ты занимался когда-нибудь йогой?
   — Еще чего! — хохотнул Эб.
   — А надо бы. Просто удивительно, сколько всего… я-то халтурно, и это я сам, наверно, виноват, но все равно связываешься с… Трудно объяснить.
   Уайт обнаружил, что остался в кабинете один.
   — Куда это ты? — спросил он.
 
   Дом 420 по 65-й восточной стрит изначально строился как кооператив “люкс”, но, подобно большинству таких же, на рубеже веков был поделен на множество мини-гостиниц, по две-три на этаж. Гостиницы эти сдавали в понедельный наем комнаты или меньшую жилплощадь одиночным постояльцам — тем, кто либо предпочитал гостиничную жизнь, либо как иногородний не мог претендовать на собесовскую общагу. Капелл делил свою комнату в “Колтоне” (названном так в честь актрисы, которой, по преданию, принадлежали все двенадцать номеров на этаже в восьмидесятые — девяностые) с другим таким же бывшим зеком, но поскольку Люси отправлялся на работу в свой исправительный центр рано утром, а после работы курсировал в районе пирса 19, рассчитывая на халяву снять телок, то пересекались они с Капеллом нечасто, что обоих устраивало. Место, конечно, не самое дешевое, но где еще, спрашивается, найдешь жилплощадь, столь уютно напоминающую их камеры в Синг-Синге: такую маленькую, такую аскетичную, такую темную?
   Комната была оборудована двойным полом в “сокращательском” стиле девяностых. Прежде чем отбыть на работу, Люси всегда тщательнейшим образом прибирался, а потом раскатывал пол. Когда Капелл добирался домой из больницы, его встречало великолепье пустоты: стены; окно с бумазейной занавеской; потолок с одиночным, заподлицо вделанным плафоном лампы; навощенный паркет. Единственным украшением служила полоска лепнины, обегающая комнату по периметру на уровне — как казалось, если пол поднят, — глаз.
   Он был дома; и дома его тихо ждала (о чудо!), сразу за дверью, прикрученная к стене — “Ямаха оф Америка”, диагональ 28 дюймов, лучше не найдешь ни за какие деньги, да и дешевле тоже. (Все прокатные и кабельные услуги Капелл оплачивал сам, так как Люси телевизор не любил.)
   Что попало Капелл не смотрел. Он берегся для программ, которые серьезно его цепляли. Поскольку первая из таких начиналась только в 10:30, час — два в промежутке он подметал, чистил с песком, вощил, полировал и вообще всячески холил и лелеял пол, точно так же, как в течение девятнадцати лет дважды в сутки, утром и вечером, драил бетон камеры. После чего, умиротворенный, он откатывал блестящий пол над своей кроватью и с чувством исполненного долга ложился, готовый воспринимать. Казалось, тело его исчезает.
   Как только ящик оживал, Капелл ну прямо преображался. В 10:30 он становился Эриком Лэйвером, молодым адвокатом-идеалистом, с идеалистическими представлениями о добре и зле, приблизить которые к реальности не сумели даже два катастрофических брака (а на горизонте маячил третий). Впрочем, с недавнего времени, как он подключился к делу Форреста… Это была “Правда, и только правда”.
   В 11:30 по плану Капелла предусматривалась дефекация, пока передавали новости, спорт и погоду.
   Далее: “Пока Земля еще вертится” — натуральный эпос, так что в разные дни аудитории предлагались разные персоналии. Сегодня, в качестве Билла Харпера, Капелл был озабочен по поводу четырнадцатилетней падчерицы Мойры, девицы со своими сложностями, которая при бурной ссоре за завтраком заявила, что лесбиянка. Как будто этого было мало, жена его, стоило поделиться с ней новостью, стала настойчиво утверждать, что и сама когда-то любила другую женщину. Кто могла быть та другая женщина, он опасался, что уже знает.
   Увлекали его не сюжеты, а лица актеров, их голоса, жесты; размеренные, открытые, полнотелые движения. Пока их самих трогали свои воображаемые проблемы, Капелла это устраивало. Что ему было нужно, это лицезреть подлинные эмоции — слезы на глазах; хватанье за грудки; губы, раскрытые для поцелуя, искривленные в ухмылке или озабоченно поджатые; дрожь в голосе.