Он начал читать, и с первой же страницы речь была о сексе. Само по себе это б еще ничего. В секс она верила, секс ей нравился, и хотя она считала, что дело это сугубо индивидуальное, в откровенности как таковой особого вреда не видела. Что вогнало ее в краску, так это что вся сцена происходила на диване, который шатался, так как у него не хватало одной ножки. Диван, на котором сидели они с Леном, тоже был хром на одну ногу и шатался, и миссис Хансон казалось, что не провести определенных параллелей ну никак нельзя.
   Диванная сцена тянулась и тянулась. Потом на протяжении нескольких страниц не происходило ничего, сплошные описания и болтовня. Правительству что, некуда больше деньги девать, думала она, чтобы студенты по домам ходили и порнографию людям читали? Разве не в том весь смысл университетов, чтобы занять как можно больше молодежи и проредить рынок рабочей силы?
   Но, может, это эксперимент. Эксперимент по образованию взрослых! Стоило мысли прийти в голову, и ни в какое другое объяснение известные факты так здорово не вписывались. В таком свете книжка представилась ей личным вызовом, и она стала слушать внимательней. Кто-то умер, и Линда — героиня книжки — должна была унаследовать целое состояние. В школе с миссис Хансон училась какая-то Линда, но та была черная и соображала довольно туго; отец ее держал две бакалейные лавки. С того времени она это имя терпеть не могла. Лен прервался.
   — Давайте дальше, — сказала она. — Мне нравится.
   — Мне тоже, миссис Хансон, но уже четыре.
   Она чувствовала, что надо бы сказать что-нибудь умное, пока он не ушел, но в то же время ей не хотелось показывать, что она догадалась о цели эксперимента.
   — Очень необычный сюжет.
   Лен в знак согласия улыбнулся, обнажив мелкие, в пятнах, зубы.
   — Я всегда говорила: с хорошей историей любви ничто не сравнится.
   И прежде, чем она успела продолжить традиционной хохмочкой (“Кроме разве что капельки похабщины”), Лен подхватил:
   — Совершенно согласен, миссис Хансон. Значит, в пятницу в два?
   В любом случае это была Крошкина коронная хохма. Миссис Хансон чувствовала, что показала себя далеко не самым выигрышным образом, но Лен уже собирался — зонтик, черная книга, — ни на секунду не прекращая говорить. Он даже не забыл мокрый клетчатый берет, который она повесила просушиться на крючок; мгновением позже отчалил.
   Сердце заколотилось у нее в груди, угрожая разнести ребра вдребезги и пополам: тук-тук-бум, тук-тук-бум! Она вернулась к дивану. Подушки с той стороны, где сидел Лен, так и оставались примяты. Внезапно комната представилась ей так, как, вероятно, виделась ему: линолеум настолько грязный, что не разобрать узора, на окнах коркой запеклась пыль, жалюзи сломаны, повсюду кучи каких-то игрушек, ворохи одежды, груды и того и другого вперемешку. Затем, будто бардак был еще недостаточный, из своей спальни, нетвердо ступая, появилась Лотти, обернутая грязной вонючей простыней.
   — Молока осталось?
   — Молока?!
   — Ну мам. Что теперь не так?
   — Она еще спрашивает! Да возьми глаза в руки. Можно подумать, тут бомба рванула.
   Лотти, смешавшись, выдавила слабую улыбку.
   — Я спала. Что, действительно бомба?
   Вот ведь дуреха, ну как на нее можно сердиться? Миссис Хансон снисходительно рассмеялась, потом принялась объяснять про Лена и эксперимент, но Лотти успела опять замкнуться в своем мирке. Ну что за жизнь, подумала миссис Хансон и отправилась на кухню развести стакан молока.
9. Кондиционер (2024)
   Лотти мерещились всякие звуки. Если она сидела возле стенного шкафа (который когда-то был прихожей), то разбирала, от первого до последнего слова, коридорные разговоры. Из своей спальни она слышала все, что происходит в квартире, — вихрение телевизионных голосов, или как Микки читает своей кукле нотации (думая, что по-испански), или мамочкино лопотанье и бормотанье. Такие шумы отличались в положительную сторону — своим явно человеческим происхождением. А вот следующие за ними вызывали у Лотти страх поистине сверхъестественный: всегда тут как тут, только и ждут, чтобы первые маскировочные звуки сошли на нет, всегда наготове. Как-то ночью, на пятом месяце с Ампаро, она поздно-поздно отправилась гулять, через Вашингтон-сквер, мимо грозной ограды “Нью-Йорк Юнион” и младших в цепи люкс-кооперативов западного Бродвея. Она остановилась у витрины своего любимого магазина, где в люстре темного хрусталя отражались огни фар проезжающих машин. Времени было полпятого, самый тихий утренний час. С ревом пронесся дизельный грузовик и отвернул по Принс на запад. В кильватере его следовала мертвая тишина. Тогда-то она и услышала тот, иной звук, невнятный далекий рокот, вроде первого зыбкого предчувствия — когда скользишь по безмятежной речной глади — водопада впереди по курсу. С того времени далекий шум воды был с ней всегда, то отчетливо, то, словно звезды за пеленой смога, едва различимо, вероизъявлением.
   С этим можно было как-то бороться. Хорошим барьером служил телик — когда она могла сосредоточиться и когда сами передачи не раздражали. Или разговор, если ей было что сказать и если находился кто-нибудь выслушать. Но в свое время она явно переслушала мамочкиных монологов и обостренно реагировала на первые же признаки скуки — то есть, в отличие от мамочки, ее не хватало на то, чтобы чесать языком, невзирая на. Книги требовали слишком многого, да и не помогали. Когда-то ее увлекали истории, простые, как дважды два, в комиксах серии “Романтика”, что притаскивала домой Ампаро, но теперь Ампаро комиксы переросла, а покупать их для себя Лотти стеснялась. Да и в любом случае дороговаты они были, чтобы серьезно пристраститься.
   Как правило, приходилось обходиться таблетками — и, как правило, удавалось.
   Позже, в августе того года, когда Ампаро должна была начать учиться в Лоуэнской школе, миссис Хансон обменяла у Эба Хольта второй телевизор, который черте сколько лет не работал, на кондиционер “Кинг-Кул”, который тоже черте сколько лет не работал, разве что как вентилятор. Лотти всегда жаловалась, как душно у нее в спальне, затиснутой между кухней и гостиной; какой-то воздухоток обеспечивался только фрамугой над дверью, да и то скорее никакой, чем какой-то. Крошка, очередной раз вернувшаяся домой, позвала снизу своего приятеля-фотографа, чтобы тот извлек фрамугу и поставил в проем кондиционер.
   Всю ночь кондиционер нежно мурлыкал, периодически сбиваясь на едва слышный фехтовальный круговой батман, вроде усиленных сердечных шумов. Лотти могла лежать в постели часами, когда дети давно уже спали, и только слушать дивный, с синкопами, гул. Тот успокаивал, словно шум волн, и, как в шуме волн, в нем иногда чудились слова или обрывки слов, но как она ни напрягала слух, силясь разобрать, что это за слова, яснее не становилось.
   — Одиннадцать, одиннадцать, одиннадцать, — шептал ей шум, — тридцать шесть, три, одиннадцать.
10. Помада (2026)
   Она предполагала, что это Ампаро балует с ее косметикой, даже как-то за обедом обронила словцо на сей счет, обычное наставление на путь истинный. Ампаро божилась, что и не притрагивалась, однако впоследствии мазки помады с зеркала исчезли, пудру не рассыпали, проблема снялась. Потом в один из четвергов, вернувшись вся вымотанная после того, как брат Кери так и не проявился (иногда с ним это случалось), Лотти обнаружила, что Микки сидит перед трюмо и тщательно накладывает крем под пудру. Выпученные от неожиданности глаза смотрелись посреди бесцветного на данный момент лица столь нелепо, что она так и прыснула. Микки, продолжая пялиться с прежним комическим ужасом, тоже засмеялся.
   — Значит… это что, всю дорогу был ты?
   Он кивнул и потянулся за кольдкремом, но Лотти, неверно истолковав движение, перехватила его руку и крепко сжала. Она попыталась вспомнить, когда первый раз обратила внимание на беспорядок, но это была деталь из разряда как раз тех тривиальностей (вроде: когда стала популярной определенная песня), которые в памяти хронологически не выстраиваются. Микки было десять, почти одиннадцать. Должно быть, он баловал тут не один месяц, прежде чем она заметила.
   — Ты говорила, — с подвизгиваньем оправдываясь, — что вы к делали так же с дядей Бозом. Менялись одеждой и так играли. Ты говорила.
   — Когда говорила?
   — Не мне. Ты говорила ему, а я слышал.
   Она лихорадочно соображала, как бы сейчас правильно поступить.
   — И я видел мужчин с косметикой. Много раз.
   — Микки, разве я сказала хоть слово против?
   — Нет, но…
   — Сядь.
   Она старалась вести себя бодро и по-деловому — хотя при виде его лица в зеркале с трудом удерживалась от того, чтобы снова не расхохотаться. Можно не сомневаться, косметологам всю жизнь приходится как-то бороться с той же проблемой. Она развернула его спиной к зеркалу и носовым платком обтерла щеки.
   — Начнем с того, что с такой светлой кожей, как у тебя, крема под пудру не надо вообще или почти не надо. Это тебе не пирог глазуровать.
   Накладывая косметику, она без устали делилась профессиональными секретами: как подвести губы так, чтобы казалось, будто в уголках рта постоянно таится улыбка; как подбирать тени; что, когда рисуешь брови, обязательно проверить, как оно смотрится в профиль и в три четверти. Но получалась, вопреки собственным же разумным советам, кукольная маска, да такая, что кукольней некуда. Нанеся последний мазок, она заключила результат в рамку — привесила длинные клипсы и натянула парик. Смотрелся результат жутковато. Микки потребовал разрешения взглянуть в зеркало. Ну как она могла отказать?
   В зеркале его лицо под ее и ее лицо над его слились, стали одним лицом. Не в том дело, что она просто нанесла на его “табула раса” [Tabula rasa (лат.) — чистая доска.] собственные черты или что одно — пародия на другое. Истина заключалась в гораздо худшем — что все это Микки и суждено унаследовать, одни следы боли, ужаса и неизбежного поражения, ничего кроме. Да хоть напиши она слова эти косметическим карандашом у него на лбу, яснее не скажешь. И у себя, и у себя. Она легла на кровать, и потекли медленные, из бездонной глуби, слезы. Секунду-другую Микки глядел на нее, а потом вышел и стал спускаться на улицу.
11. На Бруклинском перевозе (2026)
   Смотреть передачу собрались всей семьей — Крошка с Лотти на диване и Микки между ними, миссис Хансон в кресле-качалке, Милли с Горошинкой на коленях в кресле с цветочным орнаментом, а за ними зануда Боз на одном из кухонных стульев. Ампаро (планировался ее триумф) была, казалось, повсюду одновременно, в крайнем возбуждении и чуть ли не с пеной у рта.
   Спонсировали передачу “Пфицер” и корпорация “Консервация”. Поскольку и те и другие не имели предложить ничего такого, что б и так не покупали все, то рекламные ролики были медленные и тяжеловесные — но, как выяснилось, не медленней и не тяжеловесней “Листьев травы”. Первые полчаса Крошка пыталась еще храбро отыскивать, чем бы повосхищаться, — костюмы были прямо как настоящие, духовой оркестр очень даже неплохо наяривал “умм-па-па”. а несколько дюжих чернокожих весьма натурально сколачивали деревянный домик. Но потом снова возникал Дон Херши в качестве Уитмена, голося свои жуткие вирши, и она вся так и вяла. С детства Крошка боготворила Дона Херши, и вот до чего он дошел! Грязный старикашка, распускающий слюни при виде малолеток. Нечестно.
   — После такого только рад-радешенек, что демократ, — с южным акцентом протянул Боз в очередной рекламной паузе; Крошка метнула в его сторону гневный взгляд: какая б это лажа ни была, ради Ампаро они должны превозносить ту до небес.
   — По-моему, замечательно, — произнесла Крошка. — Очень артистично. Какие цвета! — Это был максимум, что она смогла из себя выдавить.
   Пока разворачивалась эмблема канала, Милли — вроде бы с искренним любопытством — забросала Ампаро вопросами об Уитмене (совершенно детскими), но та недовольно отмахнулась. Она уже даже не притворялась, будто в передаче есть что-то, кроме ее собственной персоны.
   — По-моему, я в следующей части. Точно, они говорили, что во второй.
   Но вторые полчаса речь шла о Гражданской войне и убийстве Линкольна.
 
О, могучая упала звезда!
О, тени ночные! О, слезная горькая ночь!
О, сгинула большая звезда! О, закрыл ее
черный туман!
 
   (У. Уитмен. “Памяти президента Линкольна. Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень” (пер. К. Чуковского.)
   И так полчаса.
   — Ампаро, а вдруг сцену с тобой вырезали? — поддразнил Боз. На него дружно зашикали. Он сказал вслух то, о чем каждый думал про себя.
   — Все может быть, — сумрачно произнесла Ампаро.
   — Подождем, увидим, — посоветовала Крошка; как будто были еще какие-то варианты.
   “Пфицеровский” лэйбл померк, и снова возник Дон Херши с бородой, как у Санта-Клауса, хрипло рокоча новый безразмерный стих:
 
Неощутимую сущность мою я вижу всегда и во всем.
Простой, компактный, слаженный строй, — пускай я
распался на атомы, пусть каждый из нас распался, —
мы все — частицы этого строя.
Так было в прошлом, так будет и в будущем.
Всечасные радости жизни — как бусинки в ожерелье —
при каждом взгляде, при каждом услышанном
звуке, везде, на прогулке по улицам, на переезде реки…
 
   (Здесь и до конца главки — фрагменты стихотворения У. Уитмена “На бруклинском перевозе” (пер. В. Левика.)
   И так далее, бесконечно, пока камера витала над улицами, над водой и приглядывалась к обуви — потокам обуви, векам обуви. Потом внезапно, словно переключили канал, опять был 2026 год, и самый обычный народ толпился в павильоне на причале Южного парома.
   Ампаро съежилась в тугой-тугой мячик, вся внимание.
   — Вот оно, сейчас.
   Перекрывая все, раскатисто звучал голос Дона Херши:
 
Ничто не помеха — ни время, ни место,
и не помеха — пространство!
Я с вами, мужчины и женщины нашего
поколения и множества поколений грядущих,
И то, что чувствуете вы при виде реки
или неба, — поверьте, это же чувствовал я,
И я был участником жизни, частицей живой
толпы, такой же, как всякий из вас,
Как вас освежает дыханье реки…
 
   Камера смещалась вдоль толпы — говорливой, улыбчивой, жестикулирующей, заполняющей паром, — то и дело тормозя, чтобы выхватить крупным планом какую-нибудь деталь: руку, нервно теребящую манжет, реющий на ветерке желтый шарф, определенное лицо. Ампаро.
   — Вот я! Вот! — взвизгнула Ампаро.
   Камера не двигалась. Ампаро стояла у ограждения и задумчиво улыбалась (улыбки никто из смотрящих не узнал). Дон Херши тем временем спрашивал, понизив голос:
 
Так что же тогда между мной и вами?
Что стоит разница в десять лет или даже
в столетья?
 
   Ампаро глядела — и камера глядела — на шуструю водную рябь. Сердце Крошки расплескалось, как мешок мусора, сброшенный с крыши высотного здания. Все до единой вены ее струили чистую зависть. Ампаро была такая красивая, такая юная и такая, черт бы ее побрал, красивая, хоть умри.

Часть II. Разговоры

12. Спальня (2026)
   В плане здание представляло собой свастику с лучами, развернутыми против часовой стрелки, как у ацтеков. Квартира Хансонов, 1812, располагалась посередине северо-западного крыла с внутренней стороны, так что из окон открывался вид на сектор аж в несколько градусов непрерывной юго-восточной панорамы — крыши, крыши, крыши, вплоть до массивного, без единого окна, мегалита “Купер Юнион”. Сверху: синее небо, а в нем облака, инверсионные следы джетов и дым, клубящийся из труб домов 320 и 328. Правда, чтобы насладиться видом, надо было стоять у самого окна. С кровати Крошка видела однообразные вертикали желтого кирпича и ряды окон, монотонность которых нарушалась занавесками, ставнями и жалюзи, кто во что горазд. Май — и с двух почти до шести, как раз когда ей это больше всего и надо было, прямой желтый солнечный свет. В теплые дни окно приоткрывалось на узкую щелочку, и врывавшийся ветерок колыхал занавеси. Вздымаясь и опадая, словно неглубокое беспорядочное дыхание астматика, подлетая и рушась, занавеси отражали — как и что угодно, если смотреть достаточно долго, — историю всей ее жизни. Кроется ли где-нибудь за прочими занавесями, ставнями, жалюзи повесть печальнее? Сомнительно.
   Но печаль печалью, а еще жизнь являлась безудержно комичной; занавеси отражали и это. Постоянный объект легкого неутомимого подшучивания миссис Хансон и ее дочери. Материал был легкий — штапельный обивочный ситец сочных пломбирных тонов с орнаментом из веточек, гирлянд гениталий, мужских и женских, малины, лимонов и персиков. Подарок Януарии, целую вечность тому назад, Крошка стойко притащила его домой, чтобы мама сшила пижаму; крытого неодобрения миссис Хансон не высказывала, но взяться за иголку с ниткой руки как-то все не доходили. Потом, когда Крошка была в больнице, миссис Хансон выкроила из отреза портьеры и повесила в спальне как сюрприз к Крошкиному возвращению домой и в знак примирения. Обивочный ситец, вынуждена была признать Крошка, получил по заслугам.
   Похоже, Крошку вполне устраивал такой дрейф, день туда, день сюда, бесцельный, безыдейный — просто глядеть на колеблемые ветерком срамные части и прочие мельчайшие мелочи, выставляемые пустой комнатой на ее обозрение. Телик раздражал, книги утомляли, а сказать гостям было нечего. Вилликен принес ей головоломку, которую она стала выкладывать на перевернутом ящике комода, но стоило собрать периметр, как выяснилось, что длины ящика — хоть измеренной заранее — не хватает примерно на дюйм. Со вздохом сдавшись, она смела кусочки обратно в коробку. Как ни крути, а выздоровление ее объяснению не поддавалось и событиями отмечено не было.
   Потом в один прекрасный день в дверь постучали.
   — Войдите, — пророчески возгласила она.
   И вошла Януария, мокрая от дождя и запыхавшаяся от подъема. Сюрприз, однако. Адрес Януарии на западном побережье держался в большом секрете. Все равно, впрочем, так себе сюрприз. А что не так себе?
   — Яна!
   — Привет. Я приходила еще вчера, но твоя мама сказала, что ты спишь. Наверно, надо было подождать, но я не знала…
   — Снимай плащ. Ты вся мокрая.
   Януария вдвинулась в комнату достаточно для того, чтобы затворить за собой дверь, но к кровати не приближалась и плаща не снимала.
   — Откуда ты…
   — Твоя сестра обмолвилась Джерри, а Джерри позвонил мне. Но сразу я приехать не могла, не было денег. Мама говорит, с тобой уже все в порядке в основном.
   — Все чудесно. Дело же было не в операции. Сейчас это не сложнее, чем зуб мудрости удалить. Но я такая непоседа, в койке мне, видишь ли, не лежалось, и вот… — Она хохотнула (ни на секунду не забывая, что жизнь также и комична) и вяло пошутила: — Теперь очень даже лежится. Усидчивость на небывалой высоте.
   Януария наморщила бровь. Весь вчерашний день, всю дорогу сегодня и пока поднималась по лестнице, чувства нежности и тревоги метались в душе у нее по замкнутому кругу, как белье в барабане автосушилки. Но стоило оказаться с Крошкой лицом к лицу, стоило опять увидеть все те же старые ужимки — и вот она не чувствовала ничего, кроме возмущения и зачатков гнева, будто прошло всего несколько часов с той кошмарной последней совместной трапезы два года назад. Сосиски от “Бетти Крокер” с картошкой.
   — Здорово, что ты приехала, — без особого энтузиазма произнесла Крошка.
   — Серьезно?
   — Честное слово.
   Гнев как рукой сняло, и за окошком автосушилки мелькнул проблеск чувства вины.
   — Операция, это… это из-за того, что я тогда говорила насчет детей?
   — Не знаю. Я вспоминаю и сама толком не понимаю ничего. Наверняка твои слова как-то повлияли. У меня не было никакого морального права рожать.
   — Нет, это у меня не было никакого права. Диктовать тебе что бы то ни было. Это все из-за моих принципов! Теперь-то я понимаю…
   — Вот видишь. — Крошка отхлебнула воды из стакана. Райская свежесть. — Это гораздо глубже, чем политика. В конце-то концов, ближайшее время увеличивать народонаселение мне не грозило. Свою квоту я выбрала. Мое решение отдавало дешевой мелодрамой, как доктор Месик первым и…
   Януария одним движением плеч скинула плащ и подошла к кровати. На ней был белый халат, купленный Крошкой уж и не вспомнить когда. Из-под халата повсюду выпирало.
   — Помнишь? — спросила Януария.
   Крошка кивнула. Ей не хватало духу сказать, что ей не до игр. Или не стыдно. Или что бы то ни было. Фильм ужасов под названием “Бельвью” лишил ее чувств, желания, всего.
   Пальцы Януарии скользнули Крошке под запястье, померить пульс.
   — Вялый, — констатировала Януария.
   — Мне не до игр, — отдернула руку Крошка. Януария расплакалась.
13. Крошка, в постели (2026)
   Знаешь что?
   Я хочу, чтоб он опять заработал, как и положено. Может, это кажется не столь масштабно, как целая революция, но это хоть в моих силах, можно хоть попытаться. Верно? Потому что дом — это как… Он символизирует то, как в нем живешь.
   Один лифт, хотя бы один исправный лифт, и даже не обязательно на целый день. Может, час утром и час ранним вечером, когда есть лишняя энергия. Для нас, наверху, это же будет как небо и земля. Вспомни только, как часто тебе не хватало духу зайти ко мне, только из-за всех этих ступенек. Или как часто я оставалась торчать дома. Это же не жизнь. Но больше всего страдают пожилые. Готова спорить, моя мама спускается на улицу максимум раз в неделю, да и Лотти не чаще. Почта, продукты — за всем приходится бегать нам с Микки, а это нечестно. Правда?
   И это еще не все. Оказывается, два человека служат рассыльными, полный рабочий день, если кто сам выйти из квартиры не может, а помочь некому. Я не преувеличиваю. Их называют “помощниками”. Только подумай, сколько это должно стоить!
   А если несчастный случай? Им проще послать наверх доктора, чем спускать кого-нибудь по всем этим ступенькам. Если б у меня открылось кровотечение не в больнице, а дома, не факт еще, что я выжила бы. Мне повезло, только и всего. Нет, ты подумай — я могла б умереть только потому, что всем до фени, работает лифт или как! Короче, я считаю, теперь ответственность на мне. Или полный вперед, или нечего языком молоть. Верно?
   Я накатала петицию, и, понятное дело, все подпишут. Закорючку поставить — не перенапряжешься. А вот я прогнулась — попробовала прозондировать несколько человек, кто в натуре могли бы помочь, и все согласны, что система “помощников” — это идиотское разбазаривание средств, но говорят, что снова пустить лифт будет еще дороже. Я сказала им, что люди готовы билеты покупать, если проблема только в деньгах. А они говорят: да, конечно, никаких сомнений. А потом — пошли-ка вы подальше, мисс Хансон, и спасибо вам за ваше человеческое участие.
   Был там один кадр в собесе, самый патолог пока что, ну вылитый мухомор, Р. М. Блейк его звали — так тот все долдонил, какое, мол, у меня чудесное чувство ответственности. Так прямо и говорил: какое чудесное у вас чувство ответственности, мисс Хансон. Какая вы инициативная, мисс Хансон. Так и хотелось сказать: это чтобы лучше тебя скушать, бабушка. Тоже мне, гроб повапленный.
   Смешно, правда, как мы поменялись ролями? Как симметрично все вышло. Я была такая вся из себя религиозная, а ты с головой в политике, теперь наоборот. Прямо как… видела вчерашний выпуск “Сирот”? Дело было веке в девятнадцатом; супружеская пара, большая любовь, но очень бедные, и у обоих единственное есть, чем гордиться. У него — золотые карманные часы, а у нее, бедняжки, волосы. И чем все кончается? Он закладывает часы, чтобы купить ей гребень, а она продает свои волосы, чтобы купить ему цепочку для часов. Вот это история.
   Но, если вдуматься хорошенько, мы с тобой так и сделали. Верно, Януария?
   Януария, ты спишь?
14. Лотти, в “Бельвью” (2026)
   Болтают о конце света, бомбы и тэ дэ, и тэ пэ, или если не бомбы, тогда о том, что океаны умирают, рыба дохнет; но вы на океан вообще смотрели? Когда-то я тоже беспокоилась, честное слово, но сейчас я говорю себе: ну и что? Ну и что, что конец света? Вот моя сестра, она как раз наоборот — если выборы, она обязательно должна встать и пойти понаблюдать. Или землетрясение. Все что угодно. А проку?
   Конец света. Давайте-ка я расскажу вам о конце света. Все кончилось лет пятьдесят назад. Или сто. И с этого момента — все просто дивно. Честное слово. Никто не пытается тебя доставать. Можно расслабиться. Знаете что? Конец света — это очень даже в кайф.
15. Лотти, в баре “Белая роза” (2024)
   Естественно, никуда от этого не денешься. Когда кому-нибудь что-то очень-очень надо — если у человека рак или, как у меня, проблемы со спиной. — тогда вы говорите себе: всё, отбой тревоги. Однако ничего подобного. Но когда в натуре — это чувствуется сразу. Видно по их лицам. Озадаченность, агрессия куда-то исчезают. Не постепенно, как если человек засыпает, а вдруг. Значит, там есть кто-то есть, их касается некий дух и успокаивает то, что так болело. У кого опухоль, у кого моральные терзания. В любом случае это совершают определенные духи — хотя самых высших бывает понять тяжелее. Не всегда находятся слова объяснить то, что испытываешь, взаимодействуя с высшими планами. Но это те, что способны излечивать, а не низшие духи, которые покинули наш план совсем недавно. Низшие не такие сильные. Они не умеют так хорошо помогать, потому что сами еще путаются.
   Поступать следует вот как: отправиться туда самому. Она не против, если вы скептик. Поначалу все скептичны, особенно мужчины. Даже мне, даже сейчас иногда кажется… что она мухлюет, все выдумывает. Нет никаких духов, вы умираете, вот и все. Сестра моя, которая меня туда отвела — и то ей пришлось практически силком тащить, — так она верить больше не может. Правда, ей это все никакой реальной пользы так и не принесло; а мне… Да, спасибо.