Стремухин понял вдруг, чего недоставало в воздухе и почему так громок был ребенок, потерявший мяч, и аквабайк, совсем было затихший где-то на большой воде. Весь вечер отовсюду из-за деревьев доносилась музыка магнитофонов, радио и музыкальных центров, – и вдруг она вся смолкла, были слышны только деревья на ветру. Стремухин подошел к Карпу, сказал про хашламу, вслух удивился тишине. Пилот и Карп прислушались. В тишине, нарушенной лишь шумом хвои на ветру и негромкими звуками автомобильного радио, в который раз раздались дробные хлопки, затем вступила трель судейского свистка, и хлопки смолкли.
   – Да, – сказал Карп. – Нигде нет музыки, ты прав. Возможно, вырубили электричество. Пойду проверю.
   Карп, встав из-за стола, побрел к киоску и нырнул в темный проем кухни. Потом вернулся и сказал:
   – Нет, все нормально: холодильник работает. Можешь не нервничать: шашлык твой не испортится.
   – Карп, ты ку-ку? – спросил пилот с любопытством. – Какое электричество? Свет в Бухте не дают уже с весны. И ты, и все вокруг работают на дизельных динамо.
   Карп ухватился двумя пальцами за мочку уха, сконфуженно помял ее.
   – Действительно, – сказал он. – Я перегрелся и ку-ку. И я не знаю, почему молчат магнитофоны. Пора есть хашламу.
   Стремухин взялся сдвинуть столики, но Карп остановил его:
   – Зачем? Карина сдвинет. – И громко позвал: – Карина, помоги!
   Из-за деревьев на грунтовке показались люди и поманили Карпа пальцем в тень сосны. Карп неохотно к ним направился. Люди ему что-то сказали. Карп вышел из тени на солнце, сказал:
   – Карина, погоди.
   Из киоска вышла Карина, сказала недовольно:
   – То помоги, то погоди… Ты, слушай, толком объясни, что тебе надо.
   – Запри киоск, напиши “перерыв”.
   Карина вновь направилась в киоск, недовольно бормоча: “А чем писать? На чем писать?”. Карп отмахнулся и вернулся к столику.
   – С хашламой придется подождать. Какие-то крутые наводят шороху. Скоро будут здесь…
   – И что? – спросил пилот.
   – А ничего, – ответил Карп с фальшивой скукой в голосе. – Я с ними разберусь; отдыхайте пока. А хашлама подождет, никуда она не денется.
   Карп снова вышел на грунтовку, встал посреди нее и принялся глядеть куда-то за деревья.
   Пилот поднялся из-за столика, сказал Стремухину:
   – Пошли.
   Стремухин послушно последовал за пилотом к воде. Пилот открыл кабину самолета, влез в нее.
   – Чего стоишь? – сказал он из кабины. – Давай сюда.
   С легким замиранием сердца Стремухин забрался в кабину и, взволнованно поерзав в кресле, устроился рядом с пилотом. Тот включил двигатель. Начав вращаться, затрещал, потом и загудел пропеллер. Стремухина качнуло: самолет стал пятиться от берега, подрагивая на легкой ряби, и замер вдруг у входа в заводь, посреди большой воды. Стремухин внутренне собрался, с восторгом, но не без боязни ожидая взлета, но пилот взлетать не думал и выключил двигатель; пропеллер потрещал и встал. Самолет плавно покачивало, и слышно было, как плещется вода, переливаясь через поплавки.
   – У них свои разборки, и это их работа, – сказал пилот. – А мне, того гляди, проломят самолет. Или еще отнимут понта ради.
   – Я думал, полетаем, – разочарованно сказал Стремухин. – А так – чего? Я мог бы и остаться.
   – Мог, но зачем тебе грубые зрелища? – сказал пилот. – Считай, что я тебя избавил.
   Несильный ветер мягко поворачивал самолет. Сквозь плексиглас, обсыпанный туманной водной пылью, Стремухин молча оглядел берег: пустую пристань слева, правее – тесное скопление сосен на высоком берегу, еще правее – желтый пляж, столики Карпа, желтых людей в купальниках и плавках; и столики, и люди в плавках с воды казались маленькими, как в кукольном вертепе, и Карп казался маленьким, как ванька-встанька.
   – Здесь хорошо, – недолго помолчав, сказал пилот. – А там нам делать нечего.
   Из сумрака сосен, словно соткавшись из него, стали спускаться вниз, к воде, люди в коричнево-зеленом камуфляже, с черными головами без лиц, с черными палками в руках. Они пошли гуськом вдоль берега по направлению к пляжу. Покуда шли, Стремухин насчитал их девять человек, издалека похожих на раскрашенных пластмассовых солдатиков. Карп вышел им навстречу, заговорил; они не слушали его и по песку направились к киоску. Один из них дубинкой постучал в дверь киоска; дверь открылась, вышла Карина; из кухни вышел Гамлет.
   Переменился ветер, и самолет, как парус, развернуло на волне носом к большой воде; пляж оказался за спиной. Солнце, повисшее над другим берегом, над черепицами и башнями деревни Терпигорево, готово было сесть сразу и за ближний взгорок, и за далекую иглу Останкина, мерцающую серебром в лиловом предзакатном мареве. Послышался шумный мерный плеск, за ним и смех, и крики: из-за мыса с пристанью со стороны Москвы медленно выходил старенький прогулочный двухпалубный теплоход; люди на палубах дружно принялись выкрикивать речитативом слова какой-то песни – Стремухин попытался, но не смог расслышать слов. Сделав широкий и округлый разворот, корабль стал приближаться к пристани.
   И вновь переменился ветер, вновь повернуло самолет пропеллером к берегу заводи, сначала к темным соснам на высоком берегу, потом и к пляжу. Там тоже крик стоял. Желтые люди с детьми, матрацами, мячами, одеялами сгрудились возле ив на дальнем конце пляжа, в центре которого, словно играя в салочки, гнались по кругу друг за другом черноголовые люди с палками и стриженые парни в плавках. Едва успел Стремухин подумать о собаке, что гонится за собственным хвостом, как круг распался: кто-то из черноголовых, споткнувшись, рухнул на песок, и салочки мгновенно превратились в кучу-малу; она распалась на мгновение и вновь перемешалась; крик не смолкал, но кто кричит, с воды не было видно…
   – Искали и нашли, и даже с места не сходя, – проговорил пилот и пояснил: – Я говорю о шпане. По их глазам ведь было видно: скучают мальчики, ищут приключений. И вот, пожалуйста, – они метелят, их метелят; короче, вечер удался…
   Запоздалая волна, поднятая пароходом, приподняла и, развернув, вновь опустила самолет. Опять перед глазами встала пристань, на которую уже сбегали с парохода люди с букетами и сумками; плыл мощный, но неторопливый катер по большой воде; алели крыши Терпигорева.
   – Но это безобразие: с дубинками – на пляж, – сказал Стремухин. – Какие основания?
   – Любые, – сказал пилот. – Спроси себя: у этого хохла – я говорю о Карпе – есть кассовый аппарат? Ты его видел? Я не видел. Может, он есть, а может, нет. И у кого здесь они есть? Может, и есть у кого, но я не видел… У Гамлета с Кариной – есть регистрация? Может, и есть, а может, нету регистрации… Продукты на шашлык и на люля – у Карпа, знаю, свежие; а у других? Может, и свежие, а может – кто их знает…
   – Но разве трудно завести, к примеру, аппарат? Глупо не иметь аппарат, когда кругом дубинки.
   – Конечно, глупо. Но если будет аппарат – их больше здесь не будет, их прогонят. И ничего тогда не будет. Ни шашлыков, ни столиков, ни пива.
   – Но почему?
   – Что взять с невиноватых?… Невиноватые России не нужны.
   Артур не думал, виноват он или нет, и если виноват, то в чем. В киоске у Артура был кассовый аппарат, была и регистрация, но, убегая, он не вспомнил о регистрации и аппарате. У него были и покровители в Москве: большие люди, давние друзья дяди Романа, которые ему, Артуру, говорили: захочет кто обидеть, Артур-джан, ты не стесняйся, сразу нам звони, – скрываясь в соснах Бухты, Артур не вспоминал о покровителях. Ему и в голову не приходило, что “ПАЗ” с людьми, обряженными в камуфляж, приехал по его, Артура, душу, и если бы ему о том сказали, ужасно удивился бы и точно бы не вспомнил тетку, одну из многих теток, подозревающих по десять раз на дню, что он недодал сдачи… Но он увидел “ПАЗ”, остановившийся поодаль, и для него уже ничто не имело значения: ни аппарат, ни регистрация, ни тетки, ни даже покровители, как если б он их никогда не знал. Он знал одно: если ты видишь, что из автобуса выходят люди в масках, то с ними лучше не встречаться.
   Даже в соснах он не почувствовал себя в безопасности. Он видел, выглянув из-за ствола, как волокут в автобус Ивана Исмаиловича, хозяина соседнего кафе… А ну, начнут прочесывать и сосны? И сколько этих, в масках, в Бухте: один лишь “ПАЗ” или колонна “ПАЗов”? Колонны прежде не бывало никогда, но все бывает в первый раз, даже колонна… От берега донесся звон и хруст стекла: в кафе Ивана Исмаиловича разнесли дубинкой витрину. Артур согнулся, словно начался обстрел, и, развернувшись и прижав рукою к животу барсетку с выручкой, побежал в глубь леса, к кустам ежевики. Заслонив глаза рукавом рубашки, он продрался сквозь колючие кусты и дальше продирался бы, но локоть его вдруг уперся в твердое… То была сетка-рабица, из-за которой раздавались громкие и частые хлопки. Они Артура не тревожили; он знал: за этой сеткой взрослые, разбившись на команды и стреляя друг по другу шариками с краской, играют, будто дети малые, в войну.
   Артур нащупал в рваной рабице дыру пошире, протиснулся в нее и оказался на участке леса, изрытого траншеями, окопами, перегороженного брустверами, фигурными укрытиями из бревен и автомобильных покрышек, заляпанными сплошь, словно пометом птиц, синей и желтой краской. И, будто стаи перепуганных ворон, туда-сюда носились люди в черном над траншеями. Артур упал в окоп и замер там. Он понимал, его прогонят, как только обнаружат, и, может, даже и побьют (площадка для игры в пейнтбол была закрытой, клубной зоной); он лишь надеялся, что это с ним произойдет не сразу, и что ему удастся выиграть хотя бы несколько минут… Хлопки сгустились в беспрерывный треск. Шарики с краской сыпались в окопчик пестрым, мягким градом. Над головой Артура то и дело мелькали чьи-то ноги в больших ботинках, и всякий раз, как кто-то перепрыгивал окоп, сверху струился и падал на лицо песок с сухой хвоей.
   Вдруг небо над окопом потемнело, и чье-то тело в прыжке обрушилось на него. От сотрясения Артур лишился чувств: на миг пропало все, и боль пропала, но нестерпимый женский визг вернул его в сознание; вернул и боль.
   Артур скулил от боли и оторопело глядел перед собой на защитные очки, на круглые глаза за стеклами очков. Визг смолк; как флаг, взлетели собранные в хвост светлые волосы; женщина прянула назад и подняла свое ненастоящее оружие. Артур закрыл лицо руками, и тут же, по рукам и по груди хлеща, по нему в упор ударила очередь. Когда Артур открыл глаза, женщины в окопе уже не было. Послышался резкий свисток, и треск стрельбы послушно оборвался. По краям окопа встали люди в черном, все в защитных очках. Артур размазывал по рубашке желтую краску. Они глядели на него сверху и молчали. Слышно было, как неподалеку всхлипывает женщина, как кто-то утешает ее строго: “А ну-ка, хватит, хватит, перестань и возьми себя в руки немедленно”. На краю окопа показался человек без очков; глаза его скрывались под козырьком бейсболки; на груди висел судейский свисток. Люди в очках расступились. Человек со свистком поглядел на Артура сверху, глянул на наручные часы, затем сказал:
   – Я сам с ним разберусь… Всем разойтись, и на сегодня все.
   Люди в очках молча исчезли. Человек со свистком аккуратно спрыгнул в окоп, проговорил:
   – Жду объяснений. Только быстро.
   Артур, постанывая, быстро объяснил. Сказал:
   – Они уедут скоро на автобусе, а я тебя зато хорошим шашлыком бесплатно угощу. Не пожалеешь, уважаемый.
   Человек со свистком рассмеялся.
   – Ладно, сиди пока и не высовывайся. – Он радостно добавил: – Красиво тебя выкрасили, прямо как забор, – и одним махом выбрался наверх.
   Настала тишина, наполненная голосами и шагами, но вскоре поглотила, как воронка, и эти мягкие шаги, и голоса. Остался только шум деревьев; верхушки их, раскачиваясь и кренясь, заглядывали в окоп к Артуру. Боль понемногу утихала. Артур не думал ни о чем; он успокоился; его теперь тянуло в сон, но всякий раз, когда он поддавался сну, на самой кромке сна ему казалось, что, если он уснет, окоп обвалится и погребет его навеки; хватая воздух ртом, Артур выпрыгивал из сна, в страхе ощупывал струящиеся под рукой песчаные стенки окопа – и вновь его, кружа, затягивало в сон, как в темное жерло воронки, и вновь он поддавался тяге, и снова страх удушья выбрасывал его на свет.
   Борясь со сном, Артур забыл о времени. Он пробудился окончательно, когда над ним раздалась трель судейского свистка. Человек со свистком во рту встал над окопом, широко расставив ноги в ботинках. Не спрашивая ни о чем, Артур поднялся на ноги. С трудом подтянувшись на затекших руках и неуклюже навалившись животом на край окопа, он выбрался наверх.
   – Они уехали, – сказал ему человек со свистком, вынув свисток изо рта.
   – Пошли, – сказал ему Артур.
   …Стекло витрины было цело. Дверь сорвана с петель ударом ноги, оставившей в ней вмятину в форме подковы. Ящики с пивом были опрокинуты. Несколько бутылок разбилось, и пиво пенной лужей растеклось по полу. Артура вывел из унылого оцепенения голос человека со свистком:
   – Неплохо поработали… Давай, брат, в следующий раз.
   – Нет, нет, не уходи, – сказал ему Артур, заглядывая в холодильник. – Мясо на месте; ты какой шашлык предпочитаешь?
   Человек со свистком его не слышал; неторопливо шел прочь к лесу.
   – Я тебе сделаю телячий! – крикнул Артур ему в спину. – Полчаса, и он готов! Ты обязательно приходи!
   Человек со свистком неопределенно махнул рукой и скрылся в соснах.
   Артур разжег в мангале угли и направился к соседнему кафе.
   Его хозяин, сидя на скамейке среди осколков битого стекла, пожевывал докуренную сигарету и равнодушно глядел перед собой.
   – Рубашка есть? – спросил его Артур. Тот не ответил, и Артур повысил голос. – Я тебя спрашиваю: есть у тебя рубашка? Я тебе завтра новую верну. Ты меня слышишь, Исмаилович? Ты погляди сюда, что у меня с рубашкой!
   Артур стянул через голову рубашку, пропитанную желтой краской, и бросил ее на землю, к его ногам.
   Иван Исмаилович наконец повернулся к нему и с интересом принялся разглядывать его живот и грудь, все сплошь в потеках краски и в одинаковых и аккуратных круглых синяках. Потом сказал, поморщившись:
   – Что ты с собой сделал? Совсем с ума сошел?
   – Что этим было надо? – не ответив, спросил его Артур.
   – Тебя. Тебя им было надо.
   Артур расхохотался.
   – Хорошая шутка, Исмаилович. Очень хорошая шутка.
   Иван Исмаилович отвернулся и сказал:
   – Нет у меня тебе рубашки.
   Небо над дорогой потемнело, зато светлее стало в автобусе: Кромбахер разрешил раздвинуть рогожки на окнах. Он разрешил и маски снять, и “ПАЗ” наполнился негромкими разрозненными разговорами. Бывший тортист не вмешивался в разговоры. Он молча и устало глядел сквозь запыленное стекло на черный придорожный лес, на небо цвета старой меди и думал, как удачно все совпало, и надо будет Коку позвонить сегодня же – поздравить с боевым крещением и, кстати, поразить его своей способностью все знать и видеть все на расстоянии… А Кок хорош, и хороши его ребята: их ведь никто не собирался трогать; они сами стали залупаться, сами нарвались и, пусть досталось им порядочно, не думали бежать, но тупо перли на рожон, покуда каждого из них не уложили на песок стонать и корчиться. В ушах тортиста все еще стоял вопль Кока, с которого пошло-поехало: “Вали ментов!”; хотелось крикнуть: “Брось; какие мы менты?”, но, хорошо, не крикнул, удержался: ведь хорошо, если спокойно разобраться, что Кок с хорошими ребятами теперь уверен, что не отступил перед милицией… С Коком пришлось-таки сойтись глаза в глаза. Сжав в кулаке пивную банку, Кок шел на него и даже замахнулся, целясь в лоб, – тортист с усмешкой превосходства вспоминал теперь, как он сумел опередить его, надежно обездвижив его руку ударом дубинки по предплечью.
   Удачно все сошлось, забавно все совпало… Прильнув к стеклу и весело уставясь в быстрый асфальт за стеклом, тортист при этом мысленно пытался стереть с асфальта и стекла взгляд Кока, полный злобы и безмерной боли. Этот запомнившийся и неотвязный взгляд сам по себе тортиста не смущал, но все ж немного и тревожил.
   Мог Кок узнать его глаза в прорехах маски или не мог? И можно ли вообще узнать глаза отдельно от лица?… Тортист отпрянул от окна.
   Что там, в глазах? Белок, зрачок. Хрусталик, радужная оболочка, роговица. Глазное яблоко, сетчатка. Цвет. Он разный, но ведь это только цвет: зеленый, карий, голубой – он всюду голубой, зеленый, карий; и ничего в нем нету личного. Злоба и боль в глазах у Кока – это всего лишь расширение зрачка и мимика вокруг глазного яблока, и перекошенная рожа. И все, что говорится о глазах, которые такие и сякие, то добрые, то злые, то тайна в них, то бездна, то испуг, и все, что сказано о ласковых глазах, об умных, глупых, даже о красивых, о проницательных, о пристальных глазах, о лисьих, волчьих, о безумных, о горящих и о глазах, которые легко узнать из тысячи, все это – мимика и ничего другого; все это – красное словцо художников, довольно пошлое, к слову сказать, словцо. А что художники? Художник – выдумщик, он врет, сказал себе тортист, я это знаю лучше всех: я сам художник; говоря короче, Кок не мог меня узнать.
   Тортист умиротворенно рассмеялся.
   Кромбахер оборвал свой разговор с водителем и обернулся. У него были круглые и красные глаза, и ничего другого о глазах Кромбахера сказать было нельзя, разве что выдумать. Тортист, едва сдержав усмешку, отвернулся и уже через миг был зол: глаза Кромбахера невольно вызвали в нем мысли о работе, и это были утомительно скучные мысли, ведь ничего на свете нет скучнее, чем сутки через двое охранять нефтехранилище, туда-сюда вышагивая по его периметру.
   – Я все-таки хотел бы знать, из-за кого сгорела хашлама, – сказал Карп, раскладывая по пластмассовым тарелкам обугленные куски баранины и поливая их густым и черным жиром. – Ну, кто они: братва? ментура? фирма? или, может быть, контора?
   – Нет, не ментура: никого ведь не забрали, – сказал пилот. – И не братва: денег не тронули ни у кого… Контора – тоже сомневаюсь: в конторе мух не ловят…
   – Короче, фирма, – сказал Гамлет. – Я это так предполагаю.
   – Ты лишен слова, – сказал Карп. -Я понимаю: нервы… Но – забыть о хашламе!…
   – Брось, Карп, вполне съедобно, – сказал пилот.
   – Съедобно, но не хашлама, – огрызнулся Карп. – Хотя согласен: фирма. Кто-то решил захапать Бухту. Место красивое, чего и не захапать! Вот и пугают. Раз пугнут, другой пугнут, а надо будет, и еще пугнут, покуда все, кому положено понять, сообразят: лучше уйти отсюда по-хорошему… Вопрос: какая фирма?
   – Это мы узнаем нескоро, если узнаем вообще, – сказал пилот.
   Стремухин вспомнил:
   – Байрам знает! Кто-то ведь звонил ему на мобильный!… Кто-то ведь его предупреждал!…
   – Такие вещи неудобно спрашивать, – заметил Карп. – Не принято.
   – К тому же, – сказал Гамлет, – Борис нам сам сказал: ему собака вещая нагавкала. Можно смеяться, можно не смеяться, ну, а вдруг она и вправду вещая?
   Все помолчали и невольно огляделись. Возле воды стояли на коленях малолетки: рыжий смачивал в воде полотенце, скручивал в жгут и осторожно прижимал его к шее подруги.
   – Храбрая девочка, – проговорила Карина.
   – Безмозглая, – поправил Карп и пояснил пилоту и Стремухину. – Вас не было, вы и не видели, а стоило на это посмотреть. Когда вся эта свалка началась, эти, что в масках, я и не знаю, кто они такие, короче, погнались за ее мальчиком. Наверно, думали, он тоже из шпаны, которая на них полезла. А что? Те в плавках, этот в плавках, где тут было разбирать… Мальчик бежит, его почти и догоняют – а тут она решила между ними влезть. И получила дубинкой по шее. Вы ведь заметили: плечо распухло. Теперь боится домой ехать, не хочет показаться в таком виде. Они надеются, к утру пройдет, и будет незаметно.
   – Если не сломана ключица, – сказал пилот и, приподнявшись, крикнул:
   – Эй, молодежь, довольно вам! Идите есть хашламу!
   – Я же сказал, – напомнил Карп, – это уже не хашлама.
   – Все равно надо поесть, – сказала Карина. – От еды быстрее заживет.
   – Да, будет не так больно, – согласился Гамлет.
   Темнело быстро и неотвратимо, как в зале старого кинотеатра, и у Стремухина, как и перед сеансом, захватывало дух. Вода, разгладившись и замерев, едва мерцала. Пляж был полон сумрака и пуст, но в черных соснах, примыкающих к нему, пока без криков и без песен, но уже густо, шумно, словно гусеницы в листьях, шевелились люди, прибывшие на пароходе в Бухту. На скрытой соснами поляне они расставили свои столы, и развернули скатерти, и натянули над столами тенты.
   Под тентами внезапно вспыхнул свет двух сильных ламп. И сразу вновь зазеленели сосны и засвистел, заныл плохо настроенный микрофон, потом его настроили, повсюду прокатилось: “Раз, раз, раз, раз!”, потом опять заныло и наконец утихло; железный мужской голос пророкотал: “…Ну, а теперь продолжим и на берегу, что так красиво начато на море. Наполним всем, у кого не наполнено, и – полное внимание! Настала очередь сказать свое слово, со слезами смешанное (вы не подумайте чего; я тут не шуточки приплыл шутить: я о слезах любви и благодарности, конечно, говорю…), сказать, однако, свое слово ближайшему, вернейшему помощнику виновника, вернее, юбиляра, его супруге Сусанне Николаевне. Прошу… Сюда, сюда, Сусанна Николавна. Держите микрофон поближе к губкам…” Микрофон отозвался долгим влажным вздохом, потом в нем всхлипнуло, сморкнулось – и в Бухту пролилось прерывистое женское рыдание. Ему ответом было хоровое: “Ну-у, ну-у, ну-у! Ну вот! Ну вот и здравствуйте!”, затем разноголосое: “Зачем ты так, Сусанночка?”, “Не надо волноваться!”, “Ты выпей, выпей, выпей, выпей лучше!”, “Дайте же ей воды, еще мужчины называются!”, “Ты посиди пока, Сусанна Николавна, потом нам скажешь”. “Нет, – видно, справившись с собой, сказала в микрофон Сусанна Николавна. – Нет, я скажу, и вы не обращайте на меня внимания… Дорогой наш Петя! Как только я подумаю…” – вновь в микрофоне всхлипнуло и снова зарыдало.
   – Пьяна, – сказал пилот.
   – Еще бы, – отозвался Карп. – Они на пароходе начали, как только отошли в Москве от пристани.
   – И долго это будет продолжаться? – спросил, поморщившись, Стремухин.
   “Внимание! – раздался голос в микрофоне. – Слово просит юбиляр!”
   – Обычно это часа на два, ты потерпи, – ответил Карп Стремухину.
   “Друзья, – поплыл над берегом бархатный голос юбиляра. – Спасибо вам за все слова, я так волнуюсь, и Сусанночка волнуется… Но я прошу и предлагаю: довольно тостов! Или мы пить сюда приехали? Давайте просто радоваться жизни. Давайте танцевать. Распорядитесь кто-нибудь!”
   – Или на час, как повезет, – сказал, подумав, Карп.
   Он пододвинул подошедшим малолеткам тарелки со сгоревшей хашламой.
   В соснах завыл магнитофон, волной поднялся шум и смех, потом волна осела, и замелькали в электрических лучах светлые платья, майки и рубашки.
   – Спасибо, очень вкусно, – сказала рыжая, макая хлеб в горелый жир.
   – Болит? – спросила у нее Карина.
   Та промолчала; за нее ответил рыжий:
   – Еще бы!
   – Пройдет, – утешила Карина.
   – Должно пройти, – сказал пилот.
   – И я так думаю, – сказал Стремухин.
   “Ну, а на небе тучи! Да, тучи! Да, тучи! – неслось из сосен. – А тучи, как люди!”
   …– Сейчас запарятся и к нам на пляж повалят, – тоскливо говорил Карп. – Еще купаться голые полезут, я их знаю. Визгу и мусора не оберешься. Одна надежда на пароход. Он должен будет загудеть.
   – А загудит? – спрашивал Стремухин.
   – Не бойся, загудит, – с усмешкой отвечал Карп. – Не до утра же они его наняли.
   “…Как люди, они одиноки! И все-таки тучи! Да, тучи! Да, тучи! Да, тучи!…”
   В ближайших к пляжу соснах раздался хруст веток.
   Женщина в шортах и футболке вышла из леса. Ни на кого не поглядев, нетвердым шагом направилась к берегу. Села на корточки, попробовала ладонью воду, затем стряхнула ее с ладони.
   – Начинается, – сказал Карп.
   Пилот крикнул:
   – Вас не Сусанной Николаевной зовут?
   – Нет, – отозвалась женщина. – Я не из них. Я просто так гуляю.
   – Одной гулять нехорошо, – сказал Стремухин.
   Карп подхватил:
   – Да, что одной гулять? Идите к нам.
   – Если я вам не помешаю, – подумав, отозвалась Александра.
   Как только разошлись при виде “ПАЗа” и разбежались кто куда, она себе сказала: ни через час, ни через два, больше нигде и никогда с этими липовыми одноклассниками она встречаться не намерена. И все ж устроилась у пристани в кустах, дабы дождаться, когда минет час, и после точно убедиться, что “одноклассники” уплыли без нее и что она теперь от них свободна.
   Пристань была пуста. Старенький пароход стоял на рейде возле входа в заводь; вдоль его палуб и бортов были развешаны рекламные щиты: “Отдых на воде”, “Банкеты, свадьбы, юбилеи”, “Незабываемое путешествие с друзьями”. На верхней палубе, облокотившись о рекламный щит, стоял матрос и, запрокинув голову, пил из чайника. Потом долго и громко полоскал горло.