То ей казалось: эти трое, чьих подлинных имен она не знает, нарочно завлекли ее подальше от Москвы и неспроста так тяжко дышат за спиной: в предчувствии удара в спину она сбивалась с быстрого шага на бег. То страшно делалось при мысли о минуте, когда материал по темевсе ж найдется и надо будет посмотреть ему в глаза и говорить слова, не пряча глаз. Страшно представить было, как в сумерках его возьмется устрашать вот этот жутко дышащий Геннадий. И перехватывало горло на бегу внезапным страшным убеждением, что все должно окончиться ужасно – разоблачением, милицией, тоской и вонью следственного изолятора, и долгим, долгим прозябанием в каких-нибудь далеких, огороженных колючкой и сугробами, бараках… Страшней всего было представить страх человека, которого они решили здесь всего лишить.
   Она гнала себя вперед, вытряхивая страх, потом и в самом деле захотела поскорее встретить человека с шашлыком, уже надеясь, что шашлык и выпивка, купанье с визгами и плесками в теплой воде, воспоминания, пусть лживые, – но не во всем же, не во всем! – о школе, сама обыденность хороших посиделок на природе сделают задуманное немыслимым, и темарассосется в выпитом, забудется и заболтается в веселых, добрых тостах, развеется в дыму мангала. Если глаза Ивана Кузьмича все же нальются тяжестью намерения, начнут подмигивать Геннадию – нетрудно будет бедолагу заманить купаться, отплыть и тихо, внятно объяснить ему в воде: “Беги!”. О тунизейцах на бегу и на жаре не думалось. Тунис был далеко, а страшный вечер близко…
   Вновь пристань; никого на ней опять, кроме кудлатой черной дворняги в колтунах. Дворняга на них не посмотрела. Она глядела вдаль, на воду, будто кого-то ждала. Вечер близился, неяркое солнце окрасило большую воду охрой, а заводь – темным красноватым цветом.
   – Я б отдохнул, а то загнали, – сказал Геннадий и решительно уселся прямо на бетон. Из-за деревьев на берегу заводи доносились детские крики и визг девушек.
   – Да, бегать глупо, да и хватит, – согласился с ним Иван Кузьмич, – Давайте сядем, уточним задание по теме… Не здесь, не здесь, мы не бомжи. За столиком каким-нибудь, как люди.
   – Вино оставили в машине, когда спешили, – напомнил всем Сан Саныч.
   – Возьми ключи, раз такой умный, и принеси, – сказал ему Геннадий, не торопясь вставать с бетона, и снизу протянул связку ключей. – Который от “хёндё”, найдешь.
   Сан Саныч покорно взял ключи и отправился за вином.
   Мимо пристани из заводи плыл водный велосипед с двумя малолетками. Лопасти велосипеда мерно шлепали по воде, внезапно замирая всякий раз, как только малолетки, рыжий и рыженькая, принимались целоваться…
   – А что? – сказала Александра, отвернувшись, и поглядела в спину уходящего Сан Саныча. – Я бы, пожалуй, напилась. Но для начала – искупалась.
   …Стремухин и ребенок, между тем, уселись на высоком берегу, неподалеку от забора.
   – Точно здесь? – спросил Стремухин.
   – Кажется, здесь.
   – Но ты же видишь, здесь вообще – никого.
   – Нет, подождем. Они придут.
   Ребенок угрюмо и упрямо глядел в воду. От него пахло потом и мятной жвачкой.
   – Придут, придут – а если не придут? – борясь с тоской и раздражением, спросил Стремухин. – Что мне тогда прикажешь с тобой делать?
   – Ничего не надо делать. Домой поеду. Они, наверно, дома.
   – Вот новость!… И ты знаешь, как доехать?
   – Я знаю. Меня уже здесь забывали.
   – Чего же сразу не поехал?
   – Денег нет.
   – Если я дам тебе денег – доберешься?
   – Я доберусь.
   – Ты точно доберешься? Или тебе так кажется?
   – Пойду к пансионату на маршрутку – и до Мытищ. А там – на электричке, до Ярославского вокзала. Потом – метро, до Адельмановской улицы.
   – Абельмановской, – поправил Стремухин. – Сколько тебе нужно, чтобы доехать до Абельмановской?
   – Сто пятьдесят рублей.
   Стремухин вынул кошелек.
   – Возьми, пожалуй, триста. Если заблудишься, бери такси и назови свой адрес. Ты адрес знаешь? Или мне все-таки проводить тебя?
   – Не надо, не волнуйтесь. Спасибо, дядя, – ребенок спрятал деньги, не поглядев на них.
   Плот из сосновых рыжих бревен усилием буксира выплыл справа, со стороны Москвы, по самой середине водохранилища. Сосновая избушка-невеличка стояла на плоту. Над тонкою ее трубой веселой сизой струйкой поднимался дым. Похоже было, банька. Стараясь заглушить в себе тревожное сомнение в том, что поступил с ребенком правильно, Стремухин принялся завидовать тому, кто в баньке парится.
   – Классно придумано, – сказал он вслух.
   Над головой раздался голос:
   – Что, Леха, много заработал?
   Ребенок быстро встал, но убегать и не подумал. Он лишь уселся от Стремухина подальше. Мужчина, прячущий подбитую скулу под темными очками, знакомый Стремухину по “ракете” и по пристани, присел на корточки с ним рядом и, кислым коньяком пахнув, кивнул в сторону ребенка:
   – Талантливый малыш. Зовут его Алешей, если не врет. Прошлым летом сшибал до сотни баксов в день. Теперь доходы не те…
   – Люди стали недобрые, – сказал ребенок.
   – Нет, мальчик, просто ты растешь, – сказал ему мужчина. – И за тебя боятся меньше.
   Облегчение, которое испытал Стремухин, было намного сильнее досады, и он сказал без злости:
   – Жук ты, Леха.
   – Ну, жук, – сказал ребенок. – Ты же за это деньги у меня не отберешь?
   – А если отберу? – спросил Стремухин.
   – Тогда я громко закричу и всем скажу, что ты ко мне пристал и мучаешь. Тебя побьют, потом в тюрьму посадят.
   – Каков? – сказал Стремухину мужчина.
   Стремухин согласился:
   – Да! Большое будущее.
   Ребенок встал, сказал:
   – Пошли уж, Федор Маркович, я тебя пивом угощу.
   – Мне б – что попроще и покрепче, – сказал мужчина, тоже вставая.
   – Хватит с тебя и пива,- рассудительно сказал ребенок.
   Они неспешно направились в сторону павильонов.
   – Спасибо, дядя, – сказал Стремухину ребенок, обернувшись.
   – Не за что, Леха, – ответил ему ласково Стремухин. – Расти большой и хорошо себя веди… И вам удачи, Федор Маркович.
   Тот лишь рукой махнул, не оборачиваясь.
   Расслабленный Стремухин остался в одиночестве и тишине. Он все глядел на баньку. Плот плыл, почти незримый дым шел из трубы. Стремухин кому-то завидовал с легкой душой.
   Внезапно, будто выбитый ударом пара, из баньки выпрыгнул багровый голый человек и с ревом, слышным по всему водохранилищу, нырнул с разбегу в воду. Тут же из баньки вышли двое, тоже багровые, в шапках и плавках. Встали по краям плота и принялись лениво ждать, когда нырнувший вынырнет.
   Тот не выныривал так долго, что Стремухину стало скучно. Он отвлекся. Распустил тесемку рюкзака и ощупал с беспокойством сильно нагретую кастрюлю. Было бы слишком глупо и бездарно – полдня таскать до ломоты в спине, чтобы потом сгноить и выкинуть прекрасную баранину, рассчитанную на десятерых. Выходит, съесть ее придется с кем придется, сказал себе Стремухин, и эта мысль ему скорей понравилась, чем огорчила.
   Он был не столь уж зол, хотя и зол, на одноклассников, не встретивших его, как обещали. Куда сильней он злился на себя: разок позвали, и сорвался, как пацан, а кто они ему? Зачем они? И что они ему? О чем, коль встретят, с ними разговаривать? О школе? Ну их, эти разговоры, от них одни плохие сны… И чем они – даже имен не вспомнить! – приятнее любых случайных встречных? И кто поручится, что, встретив наконец его и обслюнявив поцелуями, они на радостях не врубят у мангала магнитофон с березками и сукой-прокурором?… Потом – вопрос: что за вино они купили? Вдруг с сахаром и спиртом, какое пили в школе, на задах спортзала? Конечно, с сахаром и спиртом! Конечно, портвешок! Тот, кто врубает радио с березками, любому божоле и всем бордо предпочитает портвешок!…
   Вот малолетний жулик Леха и выпивоха Федор Маркович – они и то интересней! И почему не задержал, не предложил им шашлычку? Догнать – иль нет, не догонять: он скоро будет скотски пьян, этот побитый Федор Маркович… И почему тот, с красной кожей, что нырнул с плота, все не выныривает и не выныривает? И почему его приятели, стоящие на бревнах, ничуть, как видно, не волнуются и не бросаются его спасать?
   Он долго мог держаться под водой.
   Однажды в интервью газете, с недавних пор ему принадлежавшей, о чем не знала лишь новенькая дура-журналистка, которой поручили интервью (и потому, видать, забыла задать вопрос, ради ответа на который и затевалось интервью: для большинства – пустой вопрос, пустой ответ, но в том, заранее и тщательно продуманном, в том, согласованном со всеми, с кем он обязан был все согласовывать, ответе была поставлена на взвод угроза, отлично внятная всем тем, кому она была адресована, и всем, кто должен был при случае осуществить ее, а также всем, кто собирался с ним и впредь вести дела), – в этом обширном интервью на своевольную и хамскую подначку журналистки: “Как удается вам столь долгий срок держаться на поверхности?” – он с удовольствием ответил: “Я на поверхности так долго потому, что могу долго продержаться под водой”.
   Этот свой собственный ответ, этот изящный парадокс, подхваченный лишь теми, кто был способен оценить всю глубину и тонкость парадокса, понравился ему настолько, что он простил писюху-журналистку, даже отнесся к ней отечески, даже велел редактору газеты дать ей, пожалуй, персональную колонку… А тот вопрос и тот ответ, ради которых затевали интервью, – их попросту вписали после в текст…
   Грудь широка; есть где держать дыхание, уходя головою вниз, на глубину, навстречу коричневой тьме, расталкивая сильными руками и ногами наполненные солнцем верхние слои воды, блаженно чувствуя, как понемногу перестает покалывать распаренную вениками кожу. И – замереть на глубине, почти у дна, расслабить и разнежить мышцы, пружиня их лишь для того и лишь настолько, чтобы вода не вытолкнула тело раньше, чем оно само того захочет.
   В воде, наполненной гудением собственного эха, хрипят и лопаются пузыри, полощутся, как флаги, над туманом водорослей медленные тени рыб; вода вдруг принимается дрожать от мелкого и неприятного озноба: там, наверху, должно быть, приближается корабль или катер – приходится на глубине зажать руками уши, но это помогает мало. Огромный гром турбины, лай винтов мгновенно оглушают и захлестывают, как кнутом, голову,- потом в ней остается ноющая тяжесть, в ушах надолго остается звон. Надолго – значит, на пятнадцать, и не более, земных секунд, поскольку пленное дыхание рвется наружу и изнутри выламывает грудь – пора позволить воде вытолкнуть наверх расслабленное тело. Солнце сквозь воду льет в глаза свой свет. Чем ближе к верху, тем свет ярче, тем резче тень плота и тем отчетливее тени двух сильных, тренированных парней, что неподвижно встали по краям плота.
   Впервые он нырнул, распаренный, с плота еще в конце апреля, спеша опробовать устроенную по примеру сибирских компаньонов эту плавучую простую баньку без затей. Не жгучим холодом воды запомнились ему те несколько мгновений, но ужасом, что чуть не утопил его, когда пришло время выныривать наружу. Он, человек с широкой грудью, проплывший в своей жизни сотни километров при любой погоде, воды и холода не испугался. Но неожиданно представил, как, выныривая, протягивает руку своим верным аргусам, а те, вместо того чтоб крепко руку ухватить и вытянуть его на плот, – вдруг бьют его ногой в лицо или пудовым кулаком по голове. Дня через три, когда всплывет его раздувшееся тело, даже его газета напишет про несчастный случай… Холод становился нестерпим, и голова кружилась, а он все не решался показаться на поверхности и протянуть им руку… Пришлось, деваться было некуда. Увидел их глаза, их аккуратные улыбки и, замерев всем существом, выбросил руку из воды. Они схватили ее крепко – и осторожно, чтоб не ушибить о бревна, подняли его на плот. Когда он понял: ужас был напрасен, когда они предупредительно раскрыли перед ним дверь баньки, когда он бросился навстречу жаркому удару пара – те несколько мгновений избавления от страха почудились ему счастливейшими в жизни. “У-ух! У-ух!” – выстанывал он на полке€€€ под вениками аргусов, и те посмеивались гордо, уверенные: эти ликующие стоны – похвала работе веников.
   Через неделю он велел вновь протопить и вновь отправить в плавание баньку-плот. И вновь, пропаренный насквозь, нырнул с плота под взглядами аргусов, уже вполне уверенный в их преданности. Вода была теплее, чем в первый раз; он дольше продержался под водой и наконец направил вверх остывшее тело. Уже готовясь вынырнуть наружу, у поверхности, он ощутил внезапно тот же ужас и даже забарахтался беспомощно, постыдно для бывалого пловца. Все ж вынырнул, увидел их глаза и их улыбки, был извлечен, вновь испытал все тот же приступ счастья.
   Так было и еще раз, и еще, потом страх отпустил, и радостные приступы прошли. Тогда он понял, как они ему необходимы. Чтобы вернуть утраченную радость, велел он заменить тех аргусов при баньке на новых, конечно же, проверенных, но преданность свою еще не доказавших. Вернулся ужас перед всплытием, вернулось счастье избавления от ужаса. Аргусы при баньке теперь менялись каждый месяц – к полному изумлению и нескрываемому недовольству начальника службы безопасности.
   Парни, что встали по краям плота, с ним вторую неделю. И парят его лишь второй раз. В отличие от всех своих предшественников, они вообще не улыбаются и никогда не глядят в глаза. Их мутные глаза всегда глядят куда-то мимо. Их мысли где-то блуждают. Их тени на поверхности воды, в веселом, суетливом окружении снующих, плещущих лучей и бликов – черны и неподвижны… Пора всплывать; чем ближе эти тени (ну хоть бы шелохнулись!), тем беспорядочней движенья его рук и ног, тем судорожней сокращенья мышц… Не вынырнуть ли в стороне, а там – саженками, да и изо всех сил, прочь к берегу! Но нет, негоже быть посмешищем даже в своих собственных глазах…
   Вода выдавливает вверх, а ужас тянет вниз, и ему кажется, что тело потеет в воде.
   И вот он на поверхности. Душа скулит; дыхание, выпорхнув наружу из груди, не хочет возвращаться. Он завороженно и обреченно, как малолетка – хулигану, протягивает руку аргусу, а тот глядит куда-то мимо, куда-то за спину ему, куда-то в воду… Легко, уверенно и плавно аргус выдергивает его на бревна; напарник аргуса распахивает дверцу баньки.
   Запершись в баньке в одиночестве, он восстанавливает дыхание, вдохнув горячий мятный пар. Аргусов в баньку не зовет, чтобы они не видели его в счастливую минуту, когда он всхлипывает и захлебывается благодарным смехом.
   Как только приступ радости теряет остроту, он набрасывает на плечи мохнатую простыню и, выйдя на бревна, провожает сонными уже, спокойными глазами правый берег водохранилища.
   Каменный грот Пироговского водозабора остался позади. Мимо плывут, подтаивая в предвечернем солнце, дворцы и замки деревеньки Терпигорево; над ними пролетает легкий одномоторный гидросамолет.
   По привычке, усвоенной им с детства, он машет летчику рукой, и самолет в ответ покачивает крыльями. Буксир постукивает мотором. Плот плывет…
   Слегка озябнув на ветру, вернувшись в баньку, он кличет аргусов и подставляет свою грудь ударам их хороших веников. Задремывая под ударами, он долго думает о том, что у него есть тайна, не ведомая никому, даже его службе безопасности, его единственная тайна, принадлежащая ему одному, и эти новые, самодовольные думы возвращают ему давно забытое чувство свободы.
   Развернувшись по широкой и тугой дуге над икшанскими шлюзами, самолет лег на обратный курс над узкой лентой канала. Электропоезд из Савелова, который, как казалось сверху, еле полз вдоль линии канала, отстал мгновенно. Как только под крылом вода раздалась вширь, самолет начал снижаться. Густые кроны Бухты Радости, качаясь и кренясь, словно летучий остров, неслись ему навстречу. Пройдя благополучно над трубой прогулочного теплохода, самолет сел на воду. Теперь он плыл, подобно катеру, на своих узких поплавках, подпрыгивая на волнах, слегка выруливая вправо и держась пристани.
   Оставив пристань слева, он вплыл в заводь. Распугивая ревом пропеллера купальщиков, подрулил к пляжу. Острые носы поплавков уткнулись в серый береговой песок. Двигатель смолк. Пропеллер замер.
   Пилот снял с головы наушники, открыл плексигласовую дверцу кабины и спрыгнул в воду. Подобно прочим пляжным обитателям, пилот был гол, в одних лишь узких плавках. Обойдя самолет спереди, он помог пассажиру выбраться наружу и на прощание спросил:
   – И каково?
   Голый, рыхлый пассажир подтянул на заду взмокшие плавки и через силу улыбнулся:
   – Потрясающе!
   Услышав фальшь, пилот решил, что пассажира укачало или же он немного перетрусил в воздухе. На самом деле пассажир переживал утрату тысячи рублей, заплаченных пилоту за получасовой полет. Перед полетом, страстно захотев подняться в небо в кабине самолета, рядом с пилотом, и, может быть, впервые в жизни ощутить себя пилотом, он думал: тысяча – пустяк, и с легкостью отдал пилоту деньги; но вот полет, в котором давняя его мечта и впрямь сбылась, остался в прошлом, и денег стало жаль. Однако, возвратясь к своей компании, разлегшейся возле воды на одеялах, он, чтоб смириться, и чтоб ему хоть кто-то позавидовал, крикнул с восторгом неподдельным:
   – Ребята, потрясающе!
   Пилот направился к кафе-киоску на краю пляжа и сел за пластиковый столик, на котором стояла его собственная пепельница и лежала раскрытая, ополовиненная пачка сигарет. Не выпуская из вида самолет, качающийся на волне подобно спящей водоплавающей птице, он закурил, вытянул ноги и попросил:
   – Карп, дай попить!
   Маленький, круглый и совершенно лысый человек, сидевший за соседним столиком, с готовностью кивнул ему, но с места не сдвинулся. Лишь крикнул, повернувшись:
   – Гамлет, дай авиации попить!
   Из задымленной летней кухни на задах киоска показалась голова, с готовностью кивнула и крикнула сурово, но без злости:
   – Карина, ты совсем глухая стала? Дай летчику напиток наконец!
   Тридцатилетняя седая женщина в пестром клеенчатом переднике, с бутылкой кока-колы на подносе вышла из киоска, пробралась меж столиков, поставила бутылку перед пилотом.
   – Пей на здоровье, – сказала она ласково и тихо, но после не сдержалась и, обернувшись, закричала:
   – Все я, и всегда я, а кто в киоске будет отпускать? И где Сахиб? Я ничего не понимаю!
   – Сахиба я отправил за водой, – сказал спокойно Карп. – У нас всего треть бочки, даже меньше. Чем ты посуду будешь мыть?
   Пилот глотнул из горлышка и заскучал: шипучка оказалась теплой. Он погасил сигарету. Убедившись вполне, что дети, играющие в воде, на самолет не посягают, позволил себе оглядеться.
   Он знал каждый клочок этого невеликого пляжа, с одного края ограниченного кафе-киоском Карпа, его двенадцатью пластмассовыми столиками, с другого краю – ивами, нависшими над заводью. За ивами скрывался другой пляж; там было и кафе, и побогаче, чем у Карпа: помимо летних столиков его хозяин Байрам владел и крытым павильоном. Вода была там слишком мелкой, и потому пилот там никогда не чалил самолет. Если кто с того пляжа хотел полетать – приходил сам.
   День выдался пустой, пилот поднялся в небо лишь четырежды, а дело было к вечеру. Трех женщин прокатил и этого, с его фальшивыми восторгами. Чаще всего мужчины дарили своим женщинам полет, сами же в небо не рвались. В полете женщины визжали или, зажмурившись, молчали, бывало, что и охали, бывало, намекали на земное продолжение полета. Мужчины в большинстве своем летали сильно пьяными, летели, молча выпучив глаза или, напротив, матерясь от возбуждения. Один упившийся купальщик уснул в полете, проснувшись, не сумел сообразить, где он находится, и так разволновался, что едва не сорвал самолет в штопор. Другой блевал в кабине. Пилот предпочитал катать по небу женщин.
   Оглядывая пляж из-под руки, пилот пытался угадать, кто из мужчин, купающихся, пьющих или пинающих ногами волейбольный мяч, еще способен впасть в кураж, сам полететь или, шатаясь, дотащить под общий гогот к самолету свою подругу на руках: “Эй, командир, прокатишь телку? Но ты гляди, блин, и не думай уронить ее оттуда!”.
   Он не надеялся на взлет. На пляже было слишком много молодых, не старше восемнадцати, у них всегда с деньгами плохо. Всех ближе к столикам кафе – стая остриженных под ноль подростков, довольно мрачных, напряженных, из тех, что скопом ищут приключений; все их возможности, все представления о платной радости у них зажаты в жестких кулаках, сжимающих жестянки с пивом… Родители с крикливыми детьми – те тоже не клиенты никогда. Людей, что при деньгах, немного, и большинство из них с утра торчит на пляже: их даже слабый, праздный интерес к самолету давно остыл. Надежда на клиентов Карпа, обсевших столики, слаба. Конечно, после шашлыка и выпивки их может потянуть и в небо, но посетители кафе, желающие полетать, как правило, заранее заводят о полете разговор, а эти жрут и пьют сосредоточенно и самоуглубленно, как запертые в четырех стенах, как если б прямо перед ними не качался на волне красивый белый самолет.
   Жевала кромку берега волна, пошлепывали по волне колеса водного велосипеда: пара влюбленных рыжих малолеток возвращались в заводь. Они причалили в трех шагах от самолета. Рыжий помог рыженькой спрыгнуть в воду, не упустив при этом случая обнять ее за талию. А рыженькая, хоть и была ловка, не упустила случая, словно в испуге, обхватить рыжего за шею.
   Рассчитывать на них не приходилось: денег у них, уже потратившихся на прокат велосипеда, наверняка хватало лишь на чипсы с кока-колой да на обратную дорогу, и все ж смотреть на них из-под руки пилоту было радостно. Но боковым тревожным зрением он видел: те, что с жестянками в железных кулаках, тоже глядят на них, всего верней, на рыженькую – недвижно, тяжело и не мигая, словно змеи. Поймав их взгляды, рыжий с рыженькой не торопились возвращаться к своему одеялу. Перешептались, двинулись к киоску. Купили две зеленые бутылки спрайта, леденцы и растерялись, не найдя перед собой ни одного свободного столика. Пилот решил прийти на помощь.
   – Эй, вы! – он повелительно махнул рукой, – садитесь здесь.
   Они переглянулись недоверчиво.
   – Присаживайтесь, я кому сказал.
   Они подсели к нему молча. Одновременно, словно по команде, вставили соломинки в бутылки и аккуратно вытянули из соломинок по одинаковому глотку спрайта.
   Змеи зашевелились на песке. Поднялись и потянулись к киоску, тяжко косясь на рыженькую.
   – Это ваш самолет или вы на нем работаете? – спросила рыженькая вежливо.
   – Он мой. И я на нем работаю.
   …Как медленно они ни пили спрайт, бутылки, хлюпнув, опустели.
   – Наверно, я возьму еще, – неуверенно сказал рыжий. – Ты как?
   Рыженькая невольно покосилась на змей: те уже забирали свое пиво из окна киоска.
   Как долго это может продолжаться, спросил себя пилот и, не желая сам того, сказал:
   – Хотите, девушка, я вас немного покатаю?
   Она смутилась и сказала:
   – У нас нет денег.
   – Да, у меня нет денег, – ревнивым эхом отозвался рыжий.
   – Это неважно, – сказал пилот и сразу же солгал: – Рабочий день мой кончился, я могу вас и так покатать… Вы, вообще, когда-нибудь летали на самолете?
   – Нет, никогда…- рыженькая повернулась к рыжему: – Ты – как?
   – При чем тут я? – пожал плечами рыжий. – Хочешь – лети.
   – Ну, вот и чу€дно, – сказал пилот, вставая и наказывая рыжему: – Держи наш столик и не отдавай. Мы ненадолго.
   Он шел к воде, спиною чувствуя взгляд рыжего и взгляды змей. Только б не дернулся, дурак, и не ушел. Пока Карп рядом, они к нему не сунутся. За полчаса полета зме€и, быть может, уползут или найдут себе другое приключение.
   Пилот хотел помочь рыженькой забраться в самолет, но она не позволила. Легко подтянувшись, проскользнула в кабину.
   Заняв свое место, он велел ей пристегнуть ремень и пристегнулся сам. Завыл мотор, пилот крикнул:
   – Не пожалеешь! Главное, не бойся!
   Он задним ходом вывел самолет на середину заводи. Затем настроился на взлет. Глянув налево, рыженькая увидела могильные оградки на холме – и тут же отвернулась. Запрыгав, самолет стал разгоняться по воде. На выходе к большой воде взлетел и свечкой взмыл вверх. Рыженькая охнула и, устыдясь, пробормотала:
   – Извините.
   – Что ты сказала? – крикнул ей пилот.
   – Нет, ничего! – крикнула она, и ее тело вмиг исчезло, оставив по себе одну готовую вот-вот скукожиться и слипнуться пустую оболочку – так круто, будто падая, вдруг накренился самолет; но крылья его снова встали ровно над водой; самолет взял курс на Клязьминское водохранилище, и тело ее вновь наполнилось собою.
   Казалось, пол был тонок, как бумага, к тому ж дрожал, как лист бумаги. Все же, освоясь в скорлупе кабины, привыкнув к невысокой высоте, она решилась наконец и оглядеться.
   Над головой нависла молочная туча, края ее были подернуты рыхлой бело-розовой каймой. Некстати вспомнилось, как прошлым летом, в августе, вдруг стали кровоточить десны. Отец созвал гостей на Спас. Весь длинный дачный стол уставлен был подносами с яблоками. Там были груды яблок: шапировка с грушовкой, мельба, и апорт, и бессеменка, и жигулевское, и ароматное, там были даже зимние сорта – отец умел хранить их в свежести весь год: антоновка, анис, китайка и титовка; там был белый налив, ранет и симиренко, и желтоватый гольден, и “Слава победителям”, там был шафран, там были штрейфлинг и скрижапель. И ей как младшей за столом было предложено взять яблоко первой. Она взяла ранет, и надкусила, и испытала страшный стыд, увидев по краям надкуса кроваво-розовую рыхлую кайму. По счастью, гости были слишком заняты своими яблоками: такой хруст в саду поднялся, что окровавленного яблока никто и не увидел. Никто, кроме отца; он видит все. Отец ни слова не сказал тогда, но после праздника отправил ее к стоматологу.