Час полз “хёндё” в тягучей патоке автомобильного потока по Дмитровскому шоссе, потом барахтался, как муха, минут двадцать в столь же густом и медленном потоке на Алтуфьевском – и все же вырвался на волю Московской кольцевой автодороги.
   – Куда ему деваться с сырым мясом! – сказал уверенно водитель, встал в левый ряд, почти мгновенно разогнал “хёндё” до ста десяти в час и до упора опустил стекло. В салон ворвался твердый воздух; хлынул гул дороги; запахло выхлопами и резиной.
   – Другой “ракеты” до утра не будет; я звонила на Речной, – сказала женщина, сидевшая рядом с водителем.
   – Осталось километров шесть по МКАДу и по Осташковскому, может, десять. Он без напряга подождет, – сказал еще один мужчина, сидящий сзади с картой на коленях. Воздух дороги метался, словно пойманный, в салоне и рвал карту из рук.
   – Не сглазь, – сказал водитель.
   – Вот именно, – сказала женщина.
   Вновь замолчали.
   Водитель перестроился в правый ряд и сбавил газ. Взял вправо, развернулся влево, пересек под эстакадой Кольцевую и двинул по Осташковскому шоссе в довольно медленном и все-таки уверенном потоке. Перед деревней Беляниново поток загустевал; молчание в “хёндё” стало тревожным; на выезде из Белянинова, там, где шоссе круто брало вправо, злой крик водителя с молчанием покончил:
   – Я говорил, не сглазь!
   Едва оставив Беляниново позади, “хёндё” встал. Водитель открыл дверцу, вышел, огляделся. Шакалий лай клаксонов оглашал шоссе: оно стояло в обе стороны.
   Водитель сел на свое место, захлопнул дверцу, закурил.
   – Приметы ни при чем, – заметил тот, кто сглазил, и тоже закурил. – Я говорил: надо с утра туда приехать. Спокойно ждали бы, купались… Кому-то надо было сесть с ним для страховки на “ракету”.
   – Про сесть в “ракету” ты не говорил, – сказал его сосед и тоже закурил.
   – Могли б и догадаться, – сказал мужчина с картой.
   – Заткнитесь оба, – оборвал водитель.
   – Вот именно, – сказала женщина, – и хватит вам курить.
   Ей не ответили. Женщина вышла на дорогу. Ей было, как и всем в “хёндё”, слегка за сорок лет. Она была одета в шорты до колен и в майку цвета хаки; бюстгальтера под майкой явно не было. Она оглядывала закупоренное шоссе, с невольной неприязнью отмечая: из этих без толку сигналящих машин ничей, хотя бы беглый, взгляд за ее вздыбленную майку не цепляется, – все одержимы лишь одной на всех досадой, одним на всех желанием всех разметать и сбросить на обочины. Клаксоны понемногу скисли; водители и пассажиры повылезали из автомобилей. Все друг на друга не глядели, как если б все держали друг на друга зуб, зато глядели далеко вперед, поверх чужих машин, поверх кустарника, туда, где в небо поднимался черный дым. Вверху он словно упирался в твердь и, расползаясь и слоясь под ней, стелился над равниной. Трое мужчин, оставшихся в “хёндё”, решили тоже выйти на дорогу. И тоже принялись глядеть на дальний дым. Их разговор имел один лишь только смысл: убить пару минут и успокоиться, – но лишь добавил им тревоги.
   – Бензин горит. Похоже, бензовоз рвануло, или такое ДТП, что без бригады МЧС не растащить.
   – Это еще часа на полтора.
   – Не паникуй. Дорога заперта в две стороны, по ней он не уедет. Ни по воде, ни по дороге…
   – К тому же с мясом.
   – Тем более что с мясом. Он будет ждать нас до упора.
   – Вот интересно, где горит? Вдруг это не на трассе, а другое. Вдруг дом горит.
   – Где-то на въезде в Пирогово. Там узкая дорога. Там даже если дом горит – пожарные машины понаедут и перекроют все часа на полтора.
   – Уже наехали и перекрыли.
   – Вдруг это не пожар, а старые покрышки жгут, и пробка просто потому, что пробка.
   – Ах, просто потому, не просто потому!… Не потому облом, что пробка, а потому, что у него мобилынет! Не позвонить и не сказать ему, чтоб ждал спокойно и не рыпался.
   – Ну, будет номер, если есть!
   –  Онговорит, что нет.
   – Ну, если есть, ону меня дождется!
   Опять по всей дороге завыли автомобильные сирены и клаксоны. Женщина сошла на обочину. Водитель крикнул:
   – Ты куда?
   Она, не обернувшись, лишь рукой махнула и сквозь сплошную стену теплых лопухов продралась на некошеное поле. Отмерила по кочкам два десятка размашистых шагов и села в густую траву, спиной к дороге. Трава скрыла ее с головой, и стало тихо; весь шум остался сверху. Гудела пчелка над желтоватым цветком сныти. Полз муравей; с щекочущей метлы осота он перебрался на лодыжку женщины и по незагорелой бритой коже пошел к коленке; женщина долго не решалась стряхнуть его, потом стряхнула. Трава, обнявшая ее, поеживалась на ветру. Женщина легла на спину; трава сомкнулась над ее лицом; сквозь стебли, листья и метелки в глаза посыпались слоеные, будто слюда, осколки солнечного света. Женщина прикрыла веки. Сквозь кожу век осколки света казались розовыми лужицами. Вдруг кто-то, подойдя совсем неслышно, навис над нею, заслонив собой от этих лужиц и не дыша. Она пережила мгновение веселой паники. Открыв глаза, вдруг никого не увидала. Подняла руки и раздвинула траву. В далеком небе облачко нашло на солнце, и тень от облачка, словно платок, легла ей на лицо. Облачко сдвинулось, платок скользнул с лица, и белый жир на небесах, вскипев, ожег глаза. Женщина опустила руки и отвернулась. Пчела, покинув желтый львиный зев, не торопилась улетать и ныла над цветком…
   ….
   ….
   …Вернувшись на дорогу, она нашла “хёндё” и своих спутников на том же месте, где оставила. И все ж спросила:
   – Где мы?
   – Горим у Погорелок, – ответил ей один из них, поскребывая ногтем карту, развернутую на капоте, и пояснил свой каламбур: – Деревня впереди так называется.
   – Сорок минут стоим, – сказал водитель. – Он скоро скормит мясо рыбам… Водитель смолк и возбужденно замер: там, впереди, сколько хватало взгляда, еще стояли все машины до одной, но уже хлынула в лицо по крышам незримая волна возбуждения; и вот, подобно парусам при смене галса, захлопали по всей дороге дверцы: водители и пассажиры заторопились вновь занять свои места; проснулись двигатели, машины снова засигналили – уже без злобы, но нетерпеливо. Водитель “хёндё” сел за руль и радостно оспорил сам себя:
   – А может, и не скормит.
   Женщина села впереди; футболка, шорты сразу же прилипли к коже, и женщине подумалось, что это, не иначе, память тела о прощальной встрече с М. выходит из нее испариной.
   М. пропустил подряд четыре их заветных пятницы, украденные, как он сам сказал, наглой налоговой; за месяц ее тело разболелось от растерянности и приготовилось стареть, но на исходе пятой пятницы, уже, казалось, отнятой у них, подобно предыдущим, уже под вечер М. позвонил и бодро обещал быть через два часа. Она надела платье, хранившееся у нее с той, самой первой, пятницы, и в нем слонялась по квартире, не в силах совладать с руками: они хватали всю подряд коллекционную фаянсовую мелочь, сработанную в Гжели, переставляли ее со стеллажа на стол и со стола на этажерку, на подоконник, на журнальный столик. М. прибыл вовремя, но платья не заметил и не глянул, как бывало, на дверь спальни. Час сидел сиднем на диване и все один тянул текилу, что принес с собой. В глаза старался не глядеть; все бегал взглядом по столу, по стеллажу, по этажерке и по подоконнику, словно впервые видел громоздящийся на них бело-голубенький посудный хлам; и разговор вел оскорбительно степенный, как будто они встретились затем, чтоб просто светски поболтать, и с каждой репликой, с каждой его рюмкой она бесповоротно убеждалась: тем дело и закончится.
   За битый час, пока он пил и с ней болтал, она покрылась вся испариной, как маслом. Допив до дна, М. вдруг засобирался прочь, замямлил пьяно о чудовищной усталости и о подпрыгнувшем давлении, встал с кресла, потянулся мокрыми губами к ее щеке, но промахнулся и поцеловал в ухо. Прежде чем уйти и, верно, чтоб расслабить нервы, сказал: “Жена моя на днях сострила: На свете счастье есть, а вот покоя с волей век не видать, – и тут же заикал от смеха, потом с усилием сумел себя унять и виновато произнес: – Нет, она дура, да, но иногда острит удачно. Извини”. Ушел. Она отклеила от кожи платье, и сорвала его с себя, и растоптала, и потом долго, до зубовной дроби, стояла под холодным душем…
   – Похоже, едем, одноклассники, – еще не веря сам себе, сказал водитель и, следом за стоявшей впереди и словно бы очнувшейся “газелью”, тихонько тронул “хёндё” с места.
   Когда по левой стороне поплыли крыши Погорелок, она сказала:
   – Пешком было б быстрее.
   Ей не ответили, она не продолжала. За боковыми стеклами соседних, едва влекущихся машин к ней без охоты поворачивались усталые, обсыпанные потом лица. Нам всем бы в душ, подумала она без жалости ко всем, да и к себе, и принялась глядеть вперед. Вместо “газели”, оттесненной на обочину, увидела “лендровер”: подобно ледоколу, он издавал гудки и ими раздвигал перед собой зашевелившийся припай автомобильного железа. Сквозь заднее стекло “лендровера” тускло глядел, свесив язык, роняя с брылей длинную слюну, измученный доро€гой сенбернар. Взглянув на сильную и жалкую морду пса, женщина стала задыхаться.
   – Хочешь конфетку? – спросил ее водитель.
   Она в ответ лишь замотала головой.
   – А чего хочешь? – он, отпустив на волю руль, стал отдирать вощеную бумажку от липкого, нагретого в кармане леденца.
   Женщина вновь не пожелала отвечать и вряд ли бы смогла ответить внятно. Ей жаркой сухости хотелось и изобилия воды – простора моря, шелестенья пляжа на краю пустыни. Обмыться бы волной, отмокнуть в соли до озноба – а после, на береговом песке, встать на пути сухого ветра, до скрипа прокалиться, а потом – не твое дело, что потом, молча осадила она водителя, молча посасывающего леденец, – и никого, вообще, на свете не касается.
   Тому полгода, как ее подруга (это у нее она отбила М. – всего-то на шестнадцать пятниц, к тому же пять из них пустые, к тому же и женатого, к тому ж, как оказалось, и козла; а уж обиды-то, обиды: воротит морду, дура, до сих пор) вернулась из Туниса, с побережья, и рассказала ей о тунизейчиках, этих арабских наглых мальчиках, которые слоняются по пляжу и за порядочные деньги предлагают свои темные тела буквально всем подряд немолодым и, по их мнению, богатым европейским дамам: “Навязчивы до омерзения и оскорбительно прямолинейны; так, прямо в лоб, и говорят: “Поднимемся к тебе и, если ты при бабках, то вбабахаю по полной… Ну, может, по-арабски будет не вбабахаю, но смысл – тот”. Рассказ подруги позабавил и сразу был забыт. Он вспомнился в субботу, после последней, пустой пятницы. Усталость нервов не позволила искать замену М., и сама мысль о замене уже не взбадривала, как бывало, не будоражила воображение картинами грядущих радостей, но вызывала в памяти унылый перечень мужчин, сплошь недостойных благодарной памяти. Перед закрытыми глазами (она не открывала их всю ту субботу, без сна валяясь на диване) пошли досадной вереницей лица В., Н., потом К.С., Ф. и, конечно, М., – мысленно вглядываясь в эти лица, она все недоумевала: что можно было ждать от них, как можно было каждое из них не разглядеть, едва взглянув? – а ведь чего-то все ждала, не разглядела вовремя ни разу. Перед ее закрытыми глазами возникла вдруг она сама, такая, какой видели ее В., Н., К.С., и Ф., и М. в минуты близости, и не было теперь во всей убогой веренице лиц лица обиднее. Против ее воли лицевые мышцы повторяли, словно рисуя в мнимом зеркале, все эти выражения покорности, восторга, благодарности, хотя, пора признать, особо восторгаться было нечем, покорности никто из всей досадной вереницы не заслуживал, благодарить их приходилось, чтобы не обидеть – и чтобы удержать… То, как удерживала, к каким ужимкам и уловкам прибегала, и вовсе тошно было вспоминать. Она открыла глаза, спрыгнула с дивана, занялась уборкой и, протирая влажной ветошкой давно уж опостылевшую гжель, вдруг вспомнила рассказ подруги о Тунисе. Вот так бы: выбрать, заплатить, сойтись и разойтись – ни ожиданий, ни надежд и никаких ненужных унижений. Не справился, схалтурил – брысь, куплю другого. Вопрос, на что. Пятнадцать тысяч рублей в месяц жить ей, конечно, позволяют, но и не делают ее богатой европейской дамой. Можно скопить на тур в Тунис – где взять на юных тунизейцев? Женщина думала сначала, что она так сама с собой хохмит, но уже скоро убедилась: прожить хотя бы день без этих молчаливых хохм – не получается. Мысль о Тунисе стала деловитой. Чтоб не мечтать впустую о Тунисе, она пыталась раздобыть его подобие в Москве. В газете “Рука об руку” отобрала десяток предложений и даже сделала звонки. Тариф везде был в общем-то приемлем. Но заказать услугу не решилась. Онбудет говорить по-русски, будто свой, – это уже смущает, а если он к тому же неправильно пахнет и неприятно, глупо или гадко говорит – это заранее настраивает против и отбивает всю охоту. И вызывать его придется на дом: какая-нибудь глупая посудинка из Гжели будет качаться, словно маятник, перед глазами, мешая ей, к тому ж напоминая ей об М., не говоря уже о жалкой веренице тех, кто видел схожим образом всю эту гжель, – а запах супа с кухни? а непрестанный шум бачка из санузла? И, кстати, кто тому порукой, что этот неприятный русский, которого при прочих обстоятельствах она б к себе за сто шагов не подпустила, поскольку средь ее знакомых не может быть людей такого сорта, окажется хоть чем-то качественней М.?… Тунис незаменим и потому, что нет там ни одной приметы твоей жизни, нет никаких воспоминаний и никаких напоминаний обо всем, что будет завтра, по возвращении в Москву: лишь море и песок, струящийся с барханов на сухом ветру, номер в отеле, где пахнет лишь промытым воздухом из кондиционера, где даже в зеркале ты видишь не себя, а просто женское лицо, забывшее себя, глядящее в себя с ничем не замутненной радостью.
   Доехали до Болтина, дальше был крутой поворот налево. Поток машин, сворачивая в тень, тек, словно остывающая лава, слабо мерцая габаритными огнями, попыхивая выхлопами, грозя вот-вот остановиться навсегда. Закрыв глаза (она закрыла их, устав от жалобного взгляда сенбернара), женщина вызвала в уме излюбленный мираж: бархан и вереница темных тел, легко, как ящерки, сбегающих с бархана, и все – покорны ей одной, все – без имен, без хлама жизни, оставленного где-то за барханом; все без характеров; лишь только легкие капризы им позволены, даже предписаны, чтобы придать всему немного остроты.
   Дрожанье воздуха над желтыми барханами уже не безнадегой отзывалось в ней, как прежде, но дрожью ожидания. Тунис сбывался, она затем и согласилась сесть в “хёндё”.
   …В тот теплый мягкий вечер она купила двести граммов пахлавы в магазине “Армения” и сразу же расположилась на бульваре (С тех пор прошло всего шесть дней, и ее нёбо еще помнило хороший вкус той пахлавы). Покуда ела пахлаву и развлекала зрение прерывистым сиянием реклам, на ее лавочке расположились эти трое – и, надо ж: мужики, на вид ее ровесники, а тоже любят пахлаву. Они, подмигивая ей, развеселились. Потом доели пахлаву и, стряхивая крошки с брюк, разговорились. Тот, кто сидел к ней ближе всех, заглядывал в глаза и щурился, он так и сяк ее разглядывал, в конце концов хватил себя ладонью по лбу и тут же извинился за бесцеремонность. Училась ли любительница сладкого в школе на Масловке?… Давным-давно, давным-давно? Сказать точнее, четверть века как прошло? И мы давным-давно, давным-давно, и мы все там учились!… Напомнить? В параллельном классе… Она не вспомнила из них ни одного и устыдилась. Чтоб извинить забывчивость, пошла с ними в кофейню “Кофе хауз” у Никитских ворот. И тот, кто разглядел в ней однокашницу, признался после двух пирожных: он точно с ней учился в параллельном классе, двое других, они – другое, люди случайные и познакомились с ним в очереди за пахлавой. Тут смеху было: вся кофейня повернула головы, завидуя или, быть может, раздражаясь. С трудом уняв смех и прекратив беззвучно фыркать в капучино, они затеяли веселый тихий разговор о закидонах памяти: мозги сломаешь, прежде чем отыщешь в них, с кем десять лет дурил на переменках, зато людей случайных и чужих – и рад бы выкинуть из головы, да невозможно. Пирожные закончились, да жаль было заканчивать веселье. Пошли на Бронную, к ее однокашнику; там пили чай со сливками и слойками, смешно рассказывали о себе.
   Один был отставной майор. Ушел в запас, купил “хёндё” и влез в долги – он говорил об этом, хохоча, и в тон ему все хохотали тоже: казалось глупым влезть в долги из-за машины с таким смешным названием. “Ну не “ссан-йон” же!…” – опускал глаза майор, усугубляя общий хохот. Другой был отставной нотариус. Напутал кое-что в бумагах, и вот вам результат: только недавно вышел он из заключения… Тут хохот поначалу был натужным, но незадачливый сиделец так весело смеялся над своею незадачей, что всем стало легко. И – самое смешное: он бы давно отправился в Канаду: там климат тот же, что у нас, зато, в отличие от нашего, полезный, но на отъезд и обустройство нужны деньги – их совершенно негде взять, как это ни смешно звучит. Над ним смеялись дружно: “Как же так? На пахлаву тебе хватает, а на канадский климат почему-то нет; да и к чему тебе, совсем смешно, Канада, где точно не отыщешь и кусочка пахлавы!”. Третий, смеясь, признался, что мечтает о свечном заводике, а лучше – о бензоколонке, но это же смешно: “…в мои-то годы – и без стартовой заначки!…”. Над ним смеялись, как над маленьким. Смеялись и над женщиной: она, если не врет, и вправду верит в некий свой рецепт омоложения нервных клеток; что за рецепт, молчит, тем более что денег ей на тот рецепт, о чем она не может говорить без смеха, ну нет, никак не наскрести. Сообразив, что жизнь смешна, и опасаясь, что веселье упорхнет, как бабочка с ладони, они разлили по стаканам русское шампанское “Корнет”; потом хозяин дома снял с комода высокий турецкий кальян, наполнил его колбу изумрудно-золотистого стекла водой, заправил чашечку кальяна сладким куревом со вкусом зеленого яблока, потом, прикинув на глазок, добавил малую щепотку курева со вкусом вишни, затем торжественно возжег специальный уголек и, наконец, пустил кальян по кругу со словами: “Не бойтесь, не запретная трава, а словно будто карамель”. Посасывая в очередь по кругу прохладный бронзовый мундштук, глотая из стаканов слабый сладкий алкоголь и пузырьки “Корнета”, внезапные приятели молчали поначалу, выдумывая каждый про себя забавные истории внезапного обогащения. И после выдыхали вслух эти истории друг другу – степенно и задумчиво, как сладкий дым. Конец истории был всякий раз встречаем дружным хохотом, сигнал к которому обычно подавал, давясь от смеха яблочно-вишневым дымом и прыская шампанским, сам рассказчик.
   Так посмеялись предложению майора, владельца “хёндё”, всем отправиться в Германию и сделать бизнес на утопленниках: “Вы помните, показывали, какое там, в Германии, случилось наводнение? Теперь представьте на минуточку, сколько по всей Германии утопло новеньких машин. Хозяева своих утопленников, ясное дело, побросали. На кой им тачки, вымокшие до проводов? Страховку получили и – вперед; чего оглядываться?… Вот нам бы всех этих утопленников разыскать, потом собрать, хотя бы по цене металлолома, да хорошенько просушить, да вывезти в Москву, и здесь продать, чтобы не жадничать, хотя б по десять тысяч долларов за штуку…”.
   Мечтающий о собственной бензоколонке предположил собрать по всей стране остриженные ногти: “Нужна кому-то роговица в промышленных масштабах? Такого быть не может, чтобы не нужна!”. Над ним смеялись лишь из вежливости, вяло. Почувствовав, что не развлек, он робко предложил наладить всероссийский лов комаров и принимать их у населения на вес в прессованном виде: “Ведь это чистый протеин, не может быть, чтобы промышленность в нем не нуждалась!”. Женщина тоже что-то предложила и тоже первая смеялась, и вот тогда, вдохнув и выдохнув свою очередную порцию кальянного дымка, слово взял бывший нотариус-сиделец.
   Он рассказал, что есть-де у него знакомый, бывший следователь, к слову сказать, тот самый, что его когда-то посадил. Теперь он вроде адвокат, но в гору не пошел. Сильно нуждается в деньгах, иначе не рискнул бы намекнуть ему при встрече, что есть возможность провернуть мероприятие с одной довольно дорогой квартирой. Одно условие: Саве… (“…нет, назовем его Савватий”), – дает подробную наводку, но сам в мероприятии участвовать не будет. Все весело молчали, поскольку растерялись; ждали разъяснений. Бывший сиделец разъяснил.
   Есть один тип с почти что царской хатой, полученной в наследство. Не пьянь, не бомж и не пенсионер, но все же малахольный, одинокий и без связей. Если его прижать легонько, если заставить по-хорошему отдать квартиру, оформив все как куплю-продажу, затем немедленно и впрямь ее продать хорошему клиенту, то можно заработать тысяч двести. Комиссионные, всего лишь десять штук, отдать Савватию, а остальное поделить. “На четверых не делится, – заметил нервно отставной майор. – И почему ты это нам рассказываешь? Это твои дела с твоим Савватием, не наши. Он тебя, кстати, раз уже сажал, и, может быть, ему опять неймется”.
   “Я отказал Савватию. Такого рода дело всем нам непривычное. То есть устроить это дело в одиночку с непривычки – невозможно. Но встретил вас. И поглядите, все сошлось”.
   Опять молчали, с деланным весельем, и снова ждали разъяснений: чту сошлось?
   Он терпеливо разъяснил, перечисляя, что имеется в наличии.
   Имеется нотариус (так, в третьем лице, сказал он о себе), уволенный; неважно. Главное, дело свое знает. Уже добыл печать, составил достоверный договор купли-продажи; зарегистрировать его он запросто сумеет. И покупатель есть, уже дожит от нетерпения. Еще имеется открытие; на Нобелевскую премию потянет, да слишком долго ее ждать. Можно назвать это открытие “Искусственное разведение воспоминаний”, а можно, обобщив и сопоставив: “Механизм исторической памяти”… Можно – никак не называть.
   Но стоит лишь представиться, к примеру, одноклассником, а лучше однокашником – особенно, к примеру, человеку немолодому и одинокому: он тотчас скажет вам из вежливости, что помнит вас, пусть даже и не помнит, пусть даже и не рад вам; через минуту дружеского разговора он уже точно вспомнит вас, должно быть, в темных коридорах своей памяти приняв за вас кого-то там другого, тенью мелькнувшего в тех коридорах. Ну а поскольку в прошлом всех людей есть общие приметы и в памяти есть схожие зарубки, его воспоминание о вас еще через одну минуту дружеского разговора станет и ярким, и живым. К примеру, все дрались за девочек, все бегали с уроков, почти что все курили на задворках школы, и все хоть раз ходили с классом за город в поход – и жарили там шашлыки… Достаточно ему напомнить, как он ходил в поход на шашлыки, он вспомнит тот поход, и шашлыки, и даже вкус тех шашлыков, даже поверит, что он сам если не жарил, то мариновал те шашлыки, а если вы напомните ему, что шашлыки его не очень-то прожарились, поскольку хворост для костра был мокр после дождя, – он вспомнит все, о чем бы вы ни вздумали ему доброжелательно напомнить.
   Сошлось и то, что есть машина, и, хватит ржать, нет ничего смешного в ее названии “хёндё”.
   Об этом можно было и не говорить, все уже слушали его серьезно. Он продолжал: “Главное, вывезти его подальше от Москвы, там погулять с ним, слопать шашлыки и непременно напоить его. Когда стемнеет, убедить. Допустим, убеждать будет майор; он человек военный, значит, строгий. Он даже может в хрюсло дать разок, но, боже сохрани, не убивать…”.
   “Меня устраивает то, что до смерти не бить, – сказал майор. – Мокрое дело – слишком рискованное дело, к тому же мне не светит брать на себя живую чью-то душу…”
   “Вот про их души мне – не надо!” – запальчиво сказала женщина; ее не поняли; пришлось ей со смущением растолковать свои слова: “Не стоит, в смысле, в самом деле слишком рисковать из-за какого-то там малахольного”.
   Нотариус потребовал внимания – и продолжал:
   “Как только малахольный согласится отдать хату, я тут же оформляю сделку купли-продажи; пусть покупателем в ней будет выступать наша дама; она его к тому же успокоит и утешит какой-нибудь приятной, милой болтовней. Все его паспортные данные нам передаст Савватий… Мы будем вынуждены позаботиться, чтоб малахольный наш не смог вернуться в город слишком рано, чтобы не смог нам помешать, когда очухается. Уедем на “хёндё”, когда весь пригородный транспорт уже спит. Его оставим в подмосковных рощах без копейки. Пусть добирается потом, как хочет, до Москвы. Покуда доберется, квартира будет продана, пусть не за двести, но за сто восемьдесят тысяч – точно! И все – по форме, все – чин-чинарем…
   “Но ведь не делится на пять!” – вдруг помрачнел майор.
   “Отними накладные расходы, и все поделится отлично”, – уверенно сказал нотариус.
   “А может, ну его, Савватия, – со смехом предложил майор. – Я предлагаю его кинуть, как этиэто говорят”.
   ““Кидать” не будем, это свинство, – сказал нотариус, – а мы – порядочные люди, хотя и грешные, чего уж тут скрывать”.
   “А мне что делать?” – спросил ревниво тот, кто предлагал стричь ногти всей стране и чтоб страна ему ловила комаров.
   “Стоять на стрёме!” – хором гаркнули все остальные, и эта слаженная звучность была так неожиданна, что повлекла всеобщий приступ хохота.
   Довольные, что так и не представились друг другу, то есть не выдали друг другу своих подлинных имен, они придумали друг другу совсем другие имена.
   Женщина стала зваться Александрой: ей это имя предложил майор, а почему, он не сказал, лишь повздыхал многозначительно, мол, “эх, хе-хе!”. Сам он просил звать его Геннадием. Гроза ногтей и комаров – тот стал Сан Санычем, поскольку, это все признали дружно, к его лицу шло это имя; он, точно, выглядел похожим на какого-то всемирного Сан Саныча. Нотариус-сиделец самолично решил назвать себя Иваном Кузьмичом.