Страница:
7
Дышать внутри вокзала стало невозможно. Видимо, перед дождем опять накатила духота, и он подумал: "Надо же, в первой половине апреля. Это бывает раз в сто лет, когда идут дожди в первой половине апреля! А как бы славно можно было все устроить, если бы не тот ранний дождь, и гром, и молнии, полосовавшие небо до самого утра..."
Он сидел на жесткой вокзальной скамейке, думал о немыслимых перипетиях человеческих судеб, и вдруг его разгоряченный мозг уловил конец фразы дикторского объявления: "...отправляется через пять минут". Схватил вещи, кинулся на первый этаж, посмотрел в окно. На перроне стоял поезд Одесса Черновцы. Это был его поезд и, по словам диктора, должен был вот-вот отправиться. Он кинулся в кассу за билетом, но в кассе была очередь, человек пять-шесть. Потом он сообразил, что ему можно вне очереди, поезд уходит. Подошел со стороны и крикнул в окошечко:
- Быстро, пожалуйста, один билет.
- Куда? - спросил женский голос из окошечка.
- Чего куда?
- Ну билет куда?
- А, вы насчет билета...
Кто-то из очереди возмутился:
- Что за дубина...
А между тем он и в самом деле еще не решил, куда ехать - то ли вернуться в Буковину, то ли слезть в Вереженах. Отошел, сделав вид, что ищет деньги в карманах, хотя отлично знал, где они у него лежат, и улыбнулся, подумав про себя: "Действительно, если посмотреть со стороны, дубина и есть". Потом опечалился, весь как-то сник, взял вещи и поплелся с ними на перрон. Поезд Одесса - Черновцы, его милый, родной, старый коняга, сотни раз возивший его туда, где пахло древними дубовыми лесами, туда, где пахло свежей айвой, стоял у перрона, пыхтел, готовый в дальний путь, а он, увы, все еще не собрался с мыслями. Два месяца, лежа на больничной койке, он все думал, куда ему возвращаться, потом еще один день, гуляя по Кишиневу, раздумывал, но так ни к чему и не пришел и теперь стоял на перроне, нелепый какой-то, с туго набитым портфелем, с полной сеткой мелких апельсинов. Стоял большой, бледный, взмокший, смотрел, как другие садились в поезд, и, пока он так стоял и смотрел, он вдруг понял, что ум - это означает не только механическую работу определенных клеток мозга. Ум - это и работа мозга, и сам анализ этой работы, и принятие решения на основе этого анализа. Другими словами, быть умным означает не только хорошо все понимать, но, поняв, действовать.
У проводницы того вагона, возле которого он рассуждал о свойствах ума, было очень красивое и холеное лицо. Тело у нее было грузное, на ногах жгутами выступали посиневшие вены, но лицо удивительное, прямо как с иконы сошедшее. Хория подумал, что так, должно быть, выглядят итальянские кинозвезды, когда они гримируются под женщин из народа. Затем он подумал, что можно бы отлично начать фильм с такой вот сцены - стоит поезд, на перроне стоит человек с портфелем, с апельсинами, затем поезд трогается, а человек так и продолжает стоять. И пока он придумывал сюжет для того фильма, заскрипели сцепления вагонов, колеса сдвинулись с места и медленно, точно они ползли по льду, подались туда, на север, где были его обе малые родины, где была его любовь, где было его большое горе.
Вдруг до его сознания донесся крик. Вопила что-то проводница с красивым лицом, проезжая мимо него на подножке своего вагона. Он оглянулся, чтобы выяснить, кому это она кричит, но на перроне уже мало кто остался. Похоже было, кричала ему.
- Ну?!
В один миг он очнулся, взял поудобнее свою ношу. Проводница, верно, решила, что он безбилетник. Это бывает чуть ли не на каждой станции - когда поезд трогается, проводницы тут и там подсаживают либо опоздавших, либо не успевших купить билет, либо студентов, которым чуть-чуть не хватило до полной стоимости проезда. Вагоны медленно проплывали мимо вокзала, но эта красавица с иконописным лицом, с низким, певучим грудным голосом не спускала с него глаз - были в этом взгляде и материнская забота, и страх, что он не успеет, и сожаление, что вот и тут могла бы заработать лишнюю копейку в дом, да не выгорело... Уже проехав много дальше того места, где он стоял, она подбодрила его еще раз:
- Ну же?!
И он решился. Побежал за ступеньками вагона, на которых она стояла, с ходу вцепился в поручень, прыгнул, удивился про себя своей ловкости, прошел в тамбур и простоял там, пока она закрыла дверь вагона. Дышал тяжело, смущенный, что так легко, в один миг, запыхался, отвернулся, посмотрел в другую сторону, чтобы как-то прийти в себя.
Проводница между тем закрыла двери, спрятала грязные тряпочки, которыми вытирала поручни, и прошла в вагон мимо него, словно Хории и в природе не существовало.
Когда поезд набрал полную скорость и стало ясно, что он едет, что это факт и никуда от этого не денешься, Хория взял свою ношу и прошел в вагон, отыскал свободное местечко у окошка. Попросил сидевших там женщин присмотреть за его поклажей, а сам нащупал в кармане хрустящую трехрублевку, вернулся к тому закутку, в котором сидела красивая проводница, и, улучив минутку, когда вокруг никого из посторонних не было, протянул ей деньги. Та долго глядела на его трешку, потом посмотрела на него самого и в конце концов пропела своим низким, певучим голосом:
- Мало.
Он смутился. Дело в том, что по природе Хория был немного скуповат; он знал за собой этот грешок и стеснялся его. Держа деньги в правой руке, левой принялся рыться по карманам, чтобы добавить еще какую-нибудь бумажку, но что и как добавлять, он себе плохо представлял и потому пробормотал:
- Ну не знаю... А сколько нужно?
- Я деньгами не беру.
- Гм... А чем же?
- Любовью.
Он улыбнулся, и она обиделась. По ее красивому лицу разошлись красные пятна, отчего оно стало еще красивей.
- Нет, вы меня не так поняли. Мне не для постели нужно. Осточертели мне все эти ваши штучки... Мне нужен мужик, чтобы сел вот так рядом со мной, как друг, как брат, и чтобы я рассказала ему всю свою жизнь, и пусть он ее обмозгует, пусть он мне скажет, в чем я права, а в чем, может быть, и нет. Вы меня спросите: "А для чего тебе это нужно?" И я вам отвечу: "Нужно, вот и все". Я устала от баб, от их разговоров, от их сплетен, от их дрязг. Я ведь знаю, что мужики умнее. У меня и дед был умнее бабки, и отец был хитрее матери, и дома вот сын растет, и хотя ему нету еще десяти, но он башковитее дочек, которым не завтра, так послезавтра замуж пора.
Хория снова улыбнулся, потому что человека, более неподходящего для такого случая, она вряд ли могла бы найти. Отдать свою жизнь на суд тому, кто запутался в собственной жизни, - это надо уметь. И хотя он еще раз улыбнулся, на этот раз она не обиделась. Наоборот, ей понравилось, что он улыбнулся, и она спросила:
- Что долго так раздумывал на перроне?
- Да, знаете, комок вот в горле застрял...
- А, рассказывайте! Никаких комков у вашего брата не бывает... Это мы никак их из себя не выдавим... А чего худой?
- В больнице кормят хуже, чем дома.
- А и правда, я тогда даже подумала было: видать, из больницы мужик...
Ей стало почему-то его жаль. Она провела его в глубь вагона, хлопнула ладошкой по пустой полке, сказала громко, чтобы всем слышно было:
- Вот ваше место!
Это для того, чтобы потом никто не претендовал на ту полку. После одной из остановок, пройдя мимо, она сказала так же громко:
- Постель будет после Унген!
Он был очень тронут ее добротой и сказал:
- Спасибо.
Она пропустила мимо ушей его благодарность, прошла дальше по вагону, но он успел заметить, что у нее отчего-то дрогнули ресницы. Подумал: "Неужели и ей понравился мой рост?" И еще взмолился про себя: "Господи, не надо, чтобы и она увлеклась мной, иначе я не вынесу".
На улице моросил дождь. Мокрый рыжеватый туман начал окутывать поля, леса, долины, сердце слабело с каждым ударом из-за перепада давления, и вспотевшая шевелюра дымилась на его голове. По стеклу растягивались в ниточку дождевые капли, такие же капли, как и те, что шли ночью с десятого на одиннадцатое апреля. И его опять стало поташнивать. Кто знает, может, надышался затхлым воздухом Кишиневского вокзала, может, переволновался, когда прыгал в поезд, а может, огненный смерч этих воспоминаний сжег все силы, все, что было с таким трудом накоплено на больничной койке. Ведь каким надо быть дураком - всего несколько часов, и уже не тот учитель, который бодро вышел из ворот больницы, а только его оболочка ехала в поезде на север, на малую родину. Ему даже захотелось плакать. Надо быть сумасшедшим, надо быть круглым идиотом, чтобы, едва выбравшись из больницы, снова вернуться к тому, что свалило тебя с ног.
Это, конечно, так. Это бесспорно. Но в таком случае скажите: как же человеку осмыслить себя и свою жизнь, как понять, что было верного и неверного в его поступках, как вычислить ту треклятую станцию, на которой тебе нужно сойти? Конечно, трудно, конечно, больно, конечно, эти воспоминания сжигают дотла, но нужно быть мужественным и не кружить, а идти напрямик через это адское пламя, и чем решительней, тем легче будет для его больного сердца. Ибо, как говорили древние эллины, что она стоит, эта жизнь, если отнять у человека дар представить себе еще раз то, что однажды уже с ним происходило.
8
Уезжали они тогда из Кишинева тоже этим поездом. И тоже в такой холодный, дождливый, неуютный день. Тряслись в битком набитом вагоне, стерегли чемоданы, свертки, все свое нажитое добро и судачили о всякой всячине. Толковали, например, об урожае на фрукты, гадали, будет ли вино кислое в том году или нет, об озимых посевах говорили. Все эти беседы были навеяны тем, что виднелось из окна вагона. Они рассуждали обо всем этом, а на душе скребли кошки - так хорошо, так славно они распланировали свою жизнь, и так из этого ничего не получилось!
Обидно было. Обидно потому, что после первых же командировок у Хории прояснилась диссертация, Жанет пригласили преподавать французский в политехническом институте, для нее даже какую-то единицу пробили в министерстве, - и вдруг все рухнуло, и эти разговоры о садах, о виноградниках, о посевах означали только одно - крах всех их фантазий.
И, как назло, всю дорогу лил дождь. Вообще с этими дождями что-то связано в его жизни, они всегда предвещали для него беду. Мало того, что он лил тогда целый день - даже и когда в полночь они сошли на станции Вережены, он по-прежнему лил. Отец Жанет приехал за ними на телеге, потому что дороги развезло, на машине было не пробиться. Они уселись на мокрой соломе, укутались рваным брезентом, ехали долго, до самого утра, и, когда въезжали в деревню, лошади уже еле волокли за собой телегу. По всему склону холма мокрые крыши уютно дымились, люди сидели, попрятавшись в свои дома, только белые занавески мягко шелестели на окнах, когда они проезжали мимо.
И вот они наконец въехали во двор. Встретила их хмурая теща со своими вечными головными болями. Теплый, уютный дом, запах свежевыпеченного хлеба, знаменитый куриный суп - замэ де гэинэ, такой вкусноты блюдо, какого они давно уже не ели. Позавтракав, завалились спать, и, измотанные житейскими обстоятельствами, они спали весь день и ночь напролет проспали бы, если бы вдруг в доме не раздался клокочущий бас учителя французского языка Харета Васильевича.
- Я пришел, - говорил он отцу Жанет, вытирая ноги у крыльца, - я пришел забрать их к себе в гости.
Они пошли и просидели у него до полуночи. Обычно важный, хмурый, полный подчеркнутого достоинства, Харет Васильевич вдруг стал таким милым, душевным, так он хорошо понимал тяжелое положение, в котором они оказались, так деликатно старался им помочь, что прямо совестно становилось от всего этого. Его внутренней темой в тот вечер было показать важность присутствия духа. Его главной задачей было доказать своим существованием, что интеллигент, истинный интеллигент может жить и в этой деревне и мир мыслей, мир идей не будет для него китайской грамотой. Какими-то далекими намеками он старался дать понять, что Жанет была и остается его любимейшей ученицей и нету больше счастья для учителя, чем прожить жизнь рядом с любимым учеником. И наконец, ему захотелось сказать, что пока он тут, в этой школе, завуч, все, в чем будут они нуждаться, он достанет - и часов, сколько нужно будет, для них наберет, и положение в коллективе у них будет достойное.
- Только ради бога, - умолял он, - не ходите сами к директору, не залезайте с ходу в нашу кашу. Дайте мне день-два, я все подготовлю, все устрою.
Они распили два кувшина вина, съели множество великолепных, самим хозяином сготовленных сармале - маленьких голубцов - и, довольные всем на свете, собрались домой. Они уже уходили, они были уже в дверях, но Жанет вдруг почувствовала себя маленькой, незаслуженно обиженной школьницей, и этой школьнице захотелось пожаловаться учителю. У нее осекся голос, в глазах заблестели слезки.
- Хорошо вам говорить, Харет Васильевич. Вы, кроме этой деревни и Парижа, ничего не видели, а мы, столько лет прожившие в Кишиневе...
- Что?! - завопил Харет Васильевич. - Ты мне будешь рассказывать, что такое Кишинев?..
Весь пунцовый, оскорбленный и сердитый, он засадил их обратно за стол, принес еще одни кувшин вина, поставил на стол большую вазу с фруктами, о которых он за беседой забыл, покопался в ящиках письменного стола, в тайниках книжных полок и положил перед ними пожелтевший листок распоряжение Кишиневского горсовета о вселении его на какую-то площадь. Сказал коротко:
- Армянская, сорок пять,
Жанет прямо рот раскрыла от удивления.
- Вы что же... Жили в Кишиневе?
- Около года. И комната своя была. Диван, стол и два стула. И служба хорошая - младший научный сотрудник в Институте истории, языка и литературы. И все шло хорошо, пока не началась научная конференция, посвященная вопросу о происхождении молдавского языка. Дискутировались две различные версии славянская и латинская.
Хория улыбнулся.
- И вы, на свое горе, не ту версию поддержали?
- Да никого я не поддерживал и даже рта не раскрывал. Сидел в уголочке и слушал. После трехдневной конференции вышел оттуда в солнечный полдень, а между тем все вокруг казалось мне черным - и небо, и город, и лица окружающих. И тогда я сказал себе: нет, Харет, ты не будешь больше участвовать в конференциях, после которых все выглядит черным. Многокрасочность мира - это высшая гармония бытия, и я не соглашусь променять ее на один черный цвет. Уж тогда лучше ничего, чем черный цвет. Придя домой, вернул ключ в домоуправление, подарил дворнику мебель, собрал вещи - и вот уже двадцать лет, как я счастлив.
- Чем же вы счастливы? - спросила Жанет. - Этими блужданиями по лабиринтам школьных программ?
- Своей работой я доволен, - сказал Харет Васильевич тоном, не допускающим дальнейших дискуссий. - Она мне приносит и материальное, и моральное удовлетворение. Но счастлив я другим. Хотя в этой деревне вряд ли кто об этом знает, но вам-то я могу открыться. Уже много лет я работаю над книгой "Неологизмы в трудах наших летописцев", потому что, думается мне, истинный ученый работает не только тогда, когда его труд утвержден в плане и государство уже отпускает на него определенные блага. Творчество ученых как потребность развития человеческого духа родилось задолго до появления ученых званий и даже раньше, чем начали чеканить денежные знаки...
Они возвращались после полуночи. Впереди шел Харет Васильевич, освещая им дорогу керосиновым фонарем. Дождь перестал, но небо было еще сплошь обложено тучами. Временами, правда, в темноту вклинивались какие-то просветы, и тогда вдруг ненадолго вырисовывались гребни холмов, и на одном из них загадочная старая Звонница, о которой еще не было сказано достойного слова. И Хория подумал: если она стоит там, на горе, я ждет вот уже четыре столетия, то, надо полагать, она знает, кого именно ищет, и какое было бы счастье, если бы оказалось, что именно его она и ждала...
Буковинцы, по своим этническим корням - карпатские горцы, и, как все горцы, поступают они совершенно непредсказуемо. На следующий день Хория встал почему-то уже в ином настроении. Сказал, что идет в буфет за сигаретами (они у него действительно кончились), но на обратном пути он решил заглянуть в школу. Уж очень не по-мужски это выглядело - сидеть и ждать, пока некий добрый дядя устроит твою судьбу. У него лежало в кармане направление, в этой школе ему суждено было много лет проработать, тут детвора, тут будущие друзья, и чего отсиживаться дома?
Когда он вытирал ноги у крыльца, зазвонил колокольчик, означавший окончание большой перемены. Коридоры быстро пустели, шум в классах стихал. Он вошел в учительскую, но там никого не было, только пелена табачного дыма висела в воздухе. Из директорского кабинета доносился какой-то шорох, какая-то возня. Дверь была прикрыта, но неплотно. Он тихо ее приоткрыл, и первое, что увидел, была могучая, здоровая спина под шикарным, дорогостоящим пиджаком. Директор стоял перед открытым книжным шкафом, спиной к Хории. Опрокинул в глубоком одиночестве рюмочку, с удовольствием крякнул, тут же чем-то закусил. Хории становилось уже как-то неудобно. Сделать вид, что ты понятия ни о чем не имеешь? Но ведь видел же ты все это! Он тихо кашлянул и постучался. Директор на секунду замер, стоя спиной к нему, затем медленно, по-хозяйски, на ключ запер шкаф и только после этого повернулся узнать, в чем там дело.
- Можно к вам?
- А, охрана памятников! Рад видеть. Заходи.
Они уже были знакомы, на какой-то вечеринке вместе гуляли, он не дал Хории долго размышлять. Усадив его за свой столик, вернулся к шкафу, открыл его ключом, отодвинул тридцать восьмой том энциклопедии, достал из тайника бутылочку с коньяком, налил рюмочку гостю, еще одну рюмочку себе. Аккуратно отрезал две дольки моченого яблочка, приготовленного именно для такого случая.
Хория спросил:
- Вы любите моченые яблоки?
- Под коньяк это самый-самый шик...
- А свежее яблоко не подойдет?
- А ни в жизнь!! Свежие яблоки, если они чуть кислят, хороши вместе с жареными орехами к вину, и то не теперь, осенью, а ближе к весне, когда со стрехи начинает капать... Ну, будем!
Хория чокнулся с ним и выпил. Он, конечно, уже знал, что в школе идет форменная война между директором и учителями и что единственный парламентер меж этими двумя фронтами - завуч Харет Васильевич. Знал он и то, что, выпивая с директором, он тем самым становится с ним по одну сторону баррикад. Почему он решился на это? Хотел ли он стать другом директора, хотел ли предать друзей, с которыми еще не познакомился?
"И - все! - сказал ему вдруг внутренний голос. - До этой черты и ни грамма более: встань и уйди". Но первому внутреннему голосу возразил второй:
"Почему я должен вдруг встать и уйти?!"
"Ты же видишь, что это чужой тебе человек".
"Чужой, конечно, но он мне нравится. Разве так не бывает, что вот, поди ж ты, чужой, а нравится!"
"Что тебе в нем так уж нравится? Рассуждения о свежих и моченых яблоках?"
"А что! Здоровый мужик, в хорошем костюме. Пьет хороший коньяк и ведет дельный разговор о закусках".
Они выпили еще по рюмочке, еще закусили, потом Хория достал пачку сигарет, покурили вместе, а через день директор впервые представил их ученикам. Хория был в синем, единственном своем хорошем костюме, а Жанет надела только что входившую тогда в моду джерсовую кофточку. Ребятам они понравились, но учителя старались их не замечать. После уроков, когда они вернулись в учительскую, директор вышел из кабинета, чтобы представить коллективу новых педагогов, но представлять их было некому. Несколько человек столпилось над шахматной доской, женщины в уголочке мерили по очереди пару новых импортных сапожек.
- Я хочу вам представить... - сказал директор, но и после его слов те, что играли в шахматы, продолжали в них играть, те, что мерили сапожки, продолжали в порядке живой очереди их мерить, а они втроем стояли посреди учительской как-то ни к селу ни к городу, и чтобы сгладить эту конфузливую ситуацию, директор подошел и галантно поцеловал ручку Жанет.
Она тут же разревелась и ревела всю дорогу, до самого дома, а дома их уже поджидал багровый, растерянный Харет Васильевич.
- Сумасшедшие, что вы наделали! Они вас сожрут! Они уже пять директоров съели, а учителя им - это на один зуб!
Хория медленно и степенно разделся, прошел, сел за стол. И на том столе, за который он сел, тут же появились и вино и закуска, и вдруг он почувствовал себя мужчиной, хозяином и улыбнулся, и по одной той улыбке видно было, что никого и ничего он не боится.
- Проходите, Харет Васильевич, садитесь. Ничего, придет время, и они сами протянут нам руки, так сказать, представятся, и неизвестно еще, пожмем ли мы те руки...
- Никогда! - крикнула Жанет в сердцах.
- Это пока неизвестно, - уклончиво повторил Хория, и тут сам Харет Васильевич подумал, что, видно, этот парень не так прост, как кажется.
Они сели за стол, разлили по стаканам розовое вино, и само это чудо виноградной лозы заставило переменить тему разговора.
В мире ведь столько интересного и прекрасного, помимо Каприянской средней школы!..
А там пошли обычные будни, и просто удивительно, сколько энергии, обаяния и такта было в этом буковинском парне! Школьные интриги и ссоры на какое-то время даже притихли. Он умел быть и слушателем и рассказчиком, умел быть товарищем, другом, умел сказать женщине комплимент, умел поддержать мужскую компанию в каких-то ее тайных помыслах, умел стать, когда нужно было, весельчаком и душой общества. К концу учебного года учителя стали их закадычными друзьями, но зато уже сам директор начал на них коситься. И однажды, когда Хория так же нечаянно открыл дверь и застал Николая Трофимовича перед книжным шкафом с рюмочкой, прием ему был оказан совершенно иной. Директор сначала выпил, потом долго и аккуратно прожевывал дольку моченого яблока, затем водрузил тридцать восьмой том энциклопедии на место, сел за стол, закурил и только после этого выдавил из себя:
- Слушаю вас.
Это означало, что мирные времена кончились, наступала смута. "Что ж, подумал Хория, - будем пить вино и заедать кислыми яблоками. В конце концов не всем же коньяками баловаться".
9
Кто-то резко постучал чем-то железным по дереву и закричал у самого его уха:
- Гражданин, к вам обращаются!
Он долго протирал глаза, будучи не в состоянии осмыслить, что вокруг происходит.
- В чем дело?
- Билет.
- Какой билет?
- Вы мне тут дурака не валяйте...
Он сонно моргал у окна, думая, как бы выкрутиться, а по проходу уже бежала на выручку полная проводница с красивым, иконописным лицом.
- Его билет у начальника поезда, он из больницы, просится в купейный, я же вам говорила...
Контролер сказал назидательно:
- По крайней мере, мог подождать, пока переведут. А то без билета - и уже спит...
- Так из больницы, говорят вам...
Контролер ушел. Хория сказал еще раз проводнице "спасибо", но та даже не повернулась. Как стояла спиной к нему, так и ушла, и это было еще хуже, чем дрожание ресничек. Черт знает что, так его всю жизнь кидает из одной дурацкой истории в другую, хотя раз деньги в кармане есть, то почему бы не купить билет, почему не ехать по-человечески?
Спать он уже не мог, ему не давало уснуть то, что проводница на него обиделась. Достал из портфеля старый номер газеты, завернул в нее десяток апельсинов и пошел по проходу к ее дежурке.
- Вы говорили, что у вас башковитый сын?
- Говорила. А что?
- Возьмите. Для него и для его сестер.
Она расцвела вся. Дело было не в апельсинах, дело было в том, что он запомнил ее семью.
- Спасибо вам.
Вернувшись на свое место, он постарался подремать сидя, благо до Унген было недалеко, но из этого ничего не вышло. Не такой человек был директор Каприянской школы, чтобы, возникнув в твоих воспоминаниях, дать тебе соснуть. Он торчал, как гвоздь в новых ботинках, как бельмо на глазу, как селедочная кость в горле, и смягчить, уговорить, обойти его было невозможно. Хочешь не хочешь, а надо вступать в контакт, потому что выбираем не мы - нас самих выбирают.
Звали директора Николай Трофимович Балта, и, надо сказать, человек он был по-своему интересный. Медлительный, немногословный, невероятно упорный в своих принципах и убеждениях. Его огромная, грубо стесанная голова, посаженная прямо на туловище и потому малоподвижная, была полна смутных начинаний, но у него хватало ума держать эти темные импульсы в зачаточном состоянии.
Николай Трофимович мечтал все упорядочить, привести в соответствие, даже если для этого придется сокрушить все и вся. Его самой большой страстью было строительство, и там, где он директорствовал, вокруг школы не переводились камень, лес, щебенка, мешки с цементом. Он знал строителей на сорок верст вокруг, отлично понимал, кто и что умеет делать, легко находил с ними общий язык, и они охотно шли к нему работать. Видимо, в силу этой его особенности, как только район принимал решение какую-то восьмилетнюю школу перевести в разряд средних, туда непременно назначали директором Николая Трофимовича. Ничего, справится. Со сметой или без, с большими деньгами или без них, но он выкрутится, построит. И Балта покорно принимал новое назначение, переезжал на свое новое место, и тут же во дворе школы, как по мановению волшебной палочки, начинали появляться камень, цемент, доски. Откуда и как он все это добывал, одному богу известно, но он непременно добывал то, что ему было нужно, и только лучшего качества - ни плохих досок, ни плохого камня, ни плохой работы он не признавал.
Дышать внутри вокзала стало невозможно. Видимо, перед дождем опять накатила духота, и он подумал: "Надо же, в первой половине апреля. Это бывает раз в сто лет, когда идут дожди в первой половине апреля! А как бы славно можно было все устроить, если бы не тот ранний дождь, и гром, и молнии, полосовавшие небо до самого утра..."
Он сидел на жесткой вокзальной скамейке, думал о немыслимых перипетиях человеческих судеб, и вдруг его разгоряченный мозг уловил конец фразы дикторского объявления: "...отправляется через пять минут". Схватил вещи, кинулся на первый этаж, посмотрел в окно. На перроне стоял поезд Одесса Черновцы. Это был его поезд и, по словам диктора, должен был вот-вот отправиться. Он кинулся в кассу за билетом, но в кассе была очередь, человек пять-шесть. Потом он сообразил, что ему можно вне очереди, поезд уходит. Подошел со стороны и крикнул в окошечко:
- Быстро, пожалуйста, один билет.
- Куда? - спросил женский голос из окошечка.
- Чего куда?
- Ну билет куда?
- А, вы насчет билета...
Кто-то из очереди возмутился:
- Что за дубина...
А между тем он и в самом деле еще не решил, куда ехать - то ли вернуться в Буковину, то ли слезть в Вереженах. Отошел, сделав вид, что ищет деньги в карманах, хотя отлично знал, где они у него лежат, и улыбнулся, подумав про себя: "Действительно, если посмотреть со стороны, дубина и есть". Потом опечалился, весь как-то сник, взял вещи и поплелся с ними на перрон. Поезд Одесса - Черновцы, его милый, родной, старый коняга, сотни раз возивший его туда, где пахло древними дубовыми лесами, туда, где пахло свежей айвой, стоял у перрона, пыхтел, готовый в дальний путь, а он, увы, все еще не собрался с мыслями. Два месяца, лежа на больничной койке, он все думал, куда ему возвращаться, потом еще один день, гуляя по Кишиневу, раздумывал, но так ни к чему и не пришел и теперь стоял на перроне, нелепый какой-то, с туго набитым портфелем, с полной сеткой мелких апельсинов. Стоял большой, бледный, взмокший, смотрел, как другие садились в поезд, и, пока он так стоял и смотрел, он вдруг понял, что ум - это означает не только механическую работу определенных клеток мозга. Ум - это и работа мозга, и сам анализ этой работы, и принятие решения на основе этого анализа. Другими словами, быть умным означает не только хорошо все понимать, но, поняв, действовать.
У проводницы того вагона, возле которого он рассуждал о свойствах ума, было очень красивое и холеное лицо. Тело у нее было грузное, на ногах жгутами выступали посиневшие вены, но лицо удивительное, прямо как с иконы сошедшее. Хория подумал, что так, должно быть, выглядят итальянские кинозвезды, когда они гримируются под женщин из народа. Затем он подумал, что можно бы отлично начать фильм с такой вот сцены - стоит поезд, на перроне стоит человек с портфелем, с апельсинами, затем поезд трогается, а человек так и продолжает стоять. И пока он придумывал сюжет для того фильма, заскрипели сцепления вагонов, колеса сдвинулись с места и медленно, точно они ползли по льду, подались туда, на север, где были его обе малые родины, где была его любовь, где было его большое горе.
Вдруг до его сознания донесся крик. Вопила что-то проводница с красивым лицом, проезжая мимо него на подножке своего вагона. Он оглянулся, чтобы выяснить, кому это она кричит, но на перроне уже мало кто остался. Похоже было, кричала ему.
- Ну?!
В один миг он очнулся, взял поудобнее свою ношу. Проводница, верно, решила, что он безбилетник. Это бывает чуть ли не на каждой станции - когда поезд трогается, проводницы тут и там подсаживают либо опоздавших, либо не успевших купить билет, либо студентов, которым чуть-чуть не хватило до полной стоимости проезда. Вагоны медленно проплывали мимо вокзала, но эта красавица с иконописным лицом, с низким, певучим грудным голосом не спускала с него глаз - были в этом взгляде и материнская забота, и страх, что он не успеет, и сожаление, что вот и тут могла бы заработать лишнюю копейку в дом, да не выгорело... Уже проехав много дальше того места, где он стоял, она подбодрила его еще раз:
- Ну же?!
И он решился. Побежал за ступеньками вагона, на которых она стояла, с ходу вцепился в поручень, прыгнул, удивился про себя своей ловкости, прошел в тамбур и простоял там, пока она закрыла дверь вагона. Дышал тяжело, смущенный, что так легко, в один миг, запыхался, отвернулся, посмотрел в другую сторону, чтобы как-то прийти в себя.
Проводница между тем закрыла двери, спрятала грязные тряпочки, которыми вытирала поручни, и прошла в вагон мимо него, словно Хории и в природе не существовало.
Когда поезд набрал полную скорость и стало ясно, что он едет, что это факт и никуда от этого не денешься, Хория взял свою ношу и прошел в вагон, отыскал свободное местечко у окошка. Попросил сидевших там женщин присмотреть за его поклажей, а сам нащупал в кармане хрустящую трехрублевку, вернулся к тому закутку, в котором сидела красивая проводница, и, улучив минутку, когда вокруг никого из посторонних не было, протянул ей деньги. Та долго глядела на его трешку, потом посмотрела на него самого и в конце концов пропела своим низким, певучим голосом:
- Мало.
Он смутился. Дело в том, что по природе Хория был немного скуповат; он знал за собой этот грешок и стеснялся его. Держа деньги в правой руке, левой принялся рыться по карманам, чтобы добавить еще какую-нибудь бумажку, но что и как добавлять, он себе плохо представлял и потому пробормотал:
- Ну не знаю... А сколько нужно?
- Я деньгами не беру.
- Гм... А чем же?
- Любовью.
Он улыбнулся, и она обиделась. По ее красивому лицу разошлись красные пятна, отчего оно стало еще красивей.
- Нет, вы меня не так поняли. Мне не для постели нужно. Осточертели мне все эти ваши штучки... Мне нужен мужик, чтобы сел вот так рядом со мной, как друг, как брат, и чтобы я рассказала ему всю свою жизнь, и пусть он ее обмозгует, пусть он мне скажет, в чем я права, а в чем, может быть, и нет. Вы меня спросите: "А для чего тебе это нужно?" И я вам отвечу: "Нужно, вот и все". Я устала от баб, от их разговоров, от их сплетен, от их дрязг. Я ведь знаю, что мужики умнее. У меня и дед был умнее бабки, и отец был хитрее матери, и дома вот сын растет, и хотя ему нету еще десяти, но он башковитее дочек, которым не завтра, так послезавтра замуж пора.
Хория снова улыбнулся, потому что человека, более неподходящего для такого случая, она вряд ли могла бы найти. Отдать свою жизнь на суд тому, кто запутался в собственной жизни, - это надо уметь. И хотя он еще раз улыбнулся, на этот раз она не обиделась. Наоборот, ей понравилось, что он улыбнулся, и она спросила:
- Что долго так раздумывал на перроне?
- Да, знаете, комок вот в горле застрял...
- А, рассказывайте! Никаких комков у вашего брата не бывает... Это мы никак их из себя не выдавим... А чего худой?
- В больнице кормят хуже, чем дома.
- А и правда, я тогда даже подумала было: видать, из больницы мужик...
Ей стало почему-то его жаль. Она провела его в глубь вагона, хлопнула ладошкой по пустой полке, сказала громко, чтобы всем слышно было:
- Вот ваше место!
Это для того, чтобы потом никто не претендовал на ту полку. После одной из остановок, пройдя мимо, она сказала так же громко:
- Постель будет после Унген!
Он был очень тронут ее добротой и сказал:
- Спасибо.
Она пропустила мимо ушей его благодарность, прошла дальше по вагону, но он успел заметить, что у нее отчего-то дрогнули ресницы. Подумал: "Неужели и ей понравился мой рост?" И еще взмолился про себя: "Господи, не надо, чтобы и она увлеклась мной, иначе я не вынесу".
На улице моросил дождь. Мокрый рыжеватый туман начал окутывать поля, леса, долины, сердце слабело с каждым ударом из-за перепада давления, и вспотевшая шевелюра дымилась на его голове. По стеклу растягивались в ниточку дождевые капли, такие же капли, как и те, что шли ночью с десятого на одиннадцатое апреля. И его опять стало поташнивать. Кто знает, может, надышался затхлым воздухом Кишиневского вокзала, может, переволновался, когда прыгал в поезд, а может, огненный смерч этих воспоминаний сжег все силы, все, что было с таким трудом накоплено на больничной койке. Ведь каким надо быть дураком - всего несколько часов, и уже не тот учитель, который бодро вышел из ворот больницы, а только его оболочка ехала в поезде на север, на малую родину. Ему даже захотелось плакать. Надо быть сумасшедшим, надо быть круглым идиотом, чтобы, едва выбравшись из больницы, снова вернуться к тому, что свалило тебя с ног.
Это, конечно, так. Это бесспорно. Но в таком случае скажите: как же человеку осмыслить себя и свою жизнь, как понять, что было верного и неверного в его поступках, как вычислить ту треклятую станцию, на которой тебе нужно сойти? Конечно, трудно, конечно, больно, конечно, эти воспоминания сжигают дотла, но нужно быть мужественным и не кружить, а идти напрямик через это адское пламя, и чем решительней, тем легче будет для его больного сердца. Ибо, как говорили древние эллины, что она стоит, эта жизнь, если отнять у человека дар представить себе еще раз то, что однажды уже с ним происходило.
8
Уезжали они тогда из Кишинева тоже этим поездом. И тоже в такой холодный, дождливый, неуютный день. Тряслись в битком набитом вагоне, стерегли чемоданы, свертки, все свое нажитое добро и судачили о всякой всячине. Толковали, например, об урожае на фрукты, гадали, будет ли вино кислое в том году или нет, об озимых посевах говорили. Все эти беседы были навеяны тем, что виднелось из окна вагона. Они рассуждали обо всем этом, а на душе скребли кошки - так хорошо, так славно они распланировали свою жизнь, и так из этого ничего не получилось!
Обидно было. Обидно потому, что после первых же командировок у Хории прояснилась диссертация, Жанет пригласили преподавать французский в политехническом институте, для нее даже какую-то единицу пробили в министерстве, - и вдруг все рухнуло, и эти разговоры о садах, о виноградниках, о посевах означали только одно - крах всех их фантазий.
И, как назло, всю дорогу лил дождь. Вообще с этими дождями что-то связано в его жизни, они всегда предвещали для него беду. Мало того, что он лил тогда целый день - даже и когда в полночь они сошли на станции Вережены, он по-прежнему лил. Отец Жанет приехал за ними на телеге, потому что дороги развезло, на машине было не пробиться. Они уселись на мокрой соломе, укутались рваным брезентом, ехали долго, до самого утра, и, когда въезжали в деревню, лошади уже еле волокли за собой телегу. По всему склону холма мокрые крыши уютно дымились, люди сидели, попрятавшись в свои дома, только белые занавески мягко шелестели на окнах, когда они проезжали мимо.
И вот они наконец въехали во двор. Встретила их хмурая теща со своими вечными головными болями. Теплый, уютный дом, запах свежевыпеченного хлеба, знаменитый куриный суп - замэ де гэинэ, такой вкусноты блюдо, какого они давно уже не ели. Позавтракав, завалились спать, и, измотанные житейскими обстоятельствами, они спали весь день и ночь напролет проспали бы, если бы вдруг в доме не раздался клокочущий бас учителя французского языка Харета Васильевича.
- Я пришел, - говорил он отцу Жанет, вытирая ноги у крыльца, - я пришел забрать их к себе в гости.
Они пошли и просидели у него до полуночи. Обычно важный, хмурый, полный подчеркнутого достоинства, Харет Васильевич вдруг стал таким милым, душевным, так он хорошо понимал тяжелое положение, в котором они оказались, так деликатно старался им помочь, что прямо совестно становилось от всего этого. Его внутренней темой в тот вечер было показать важность присутствия духа. Его главной задачей было доказать своим существованием, что интеллигент, истинный интеллигент может жить и в этой деревне и мир мыслей, мир идей не будет для него китайской грамотой. Какими-то далекими намеками он старался дать понять, что Жанет была и остается его любимейшей ученицей и нету больше счастья для учителя, чем прожить жизнь рядом с любимым учеником. И наконец, ему захотелось сказать, что пока он тут, в этой школе, завуч, все, в чем будут они нуждаться, он достанет - и часов, сколько нужно будет, для них наберет, и положение в коллективе у них будет достойное.
- Только ради бога, - умолял он, - не ходите сами к директору, не залезайте с ходу в нашу кашу. Дайте мне день-два, я все подготовлю, все устрою.
Они распили два кувшина вина, съели множество великолепных, самим хозяином сготовленных сармале - маленьких голубцов - и, довольные всем на свете, собрались домой. Они уже уходили, они были уже в дверях, но Жанет вдруг почувствовала себя маленькой, незаслуженно обиженной школьницей, и этой школьнице захотелось пожаловаться учителю. У нее осекся голос, в глазах заблестели слезки.
- Хорошо вам говорить, Харет Васильевич. Вы, кроме этой деревни и Парижа, ничего не видели, а мы, столько лет прожившие в Кишиневе...
- Что?! - завопил Харет Васильевич. - Ты мне будешь рассказывать, что такое Кишинев?..
Весь пунцовый, оскорбленный и сердитый, он засадил их обратно за стол, принес еще одни кувшин вина, поставил на стол большую вазу с фруктами, о которых он за беседой забыл, покопался в ящиках письменного стола, в тайниках книжных полок и положил перед ними пожелтевший листок распоряжение Кишиневского горсовета о вселении его на какую-то площадь. Сказал коротко:
- Армянская, сорок пять,
Жанет прямо рот раскрыла от удивления.
- Вы что же... Жили в Кишиневе?
- Около года. И комната своя была. Диван, стол и два стула. И служба хорошая - младший научный сотрудник в Институте истории, языка и литературы. И все шло хорошо, пока не началась научная конференция, посвященная вопросу о происхождении молдавского языка. Дискутировались две различные версии славянская и латинская.
Хория улыбнулся.
- И вы, на свое горе, не ту версию поддержали?
- Да никого я не поддерживал и даже рта не раскрывал. Сидел в уголочке и слушал. После трехдневной конференции вышел оттуда в солнечный полдень, а между тем все вокруг казалось мне черным - и небо, и город, и лица окружающих. И тогда я сказал себе: нет, Харет, ты не будешь больше участвовать в конференциях, после которых все выглядит черным. Многокрасочность мира - это высшая гармония бытия, и я не соглашусь променять ее на один черный цвет. Уж тогда лучше ничего, чем черный цвет. Придя домой, вернул ключ в домоуправление, подарил дворнику мебель, собрал вещи - и вот уже двадцать лет, как я счастлив.
- Чем же вы счастливы? - спросила Жанет. - Этими блужданиями по лабиринтам школьных программ?
- Своей работой я доволен, - сказал Харет Васильевич тоном, не допускающим дальнейших дискуссий. - Она мне приносит и материальное, и моральное удовлетворение. Но счастлив я другим. Хотя в этой деревне вряд ли кто об этом знает, но вам-то я могу открыться. Уже много лет я работаю над книгой "Неологизмы в трудах наших летописцев", потому что, думается мне, истинный ученый работает не только тогда, когда его труд утвержден в плане и государство уже отпускает на него определенные блага. Творчество ученых как потребность развития человеческого духа родилось задолго до появления ученых званий и даже раньше, чем начали чеканить денежные знаки...
Они возвращались после полуночи. Впереди шел Харет Васильевич, освещая им дорогу керосиновым фонарем. Дождь перестал, но небо было еще сплошь обложено тучами. Временами, правда, в темноту вклинивались какие-то просветы, и тогда вдруг ненадолго вырисовывались гребни холмов, и на одном из них загадочная старая Звонница, о которой еще не было сказано достойного слова. И Хория подумал: если она стоит там, на горе, я ждет вот уже четыре столетия, то, надо полагать, она знает, кого именно ищет, и какое было бы счастье, если бы оказалось, что именно его она и ждала...
Буковинцы, по своим этническим корням - карпатские горцы, и, как все горцы, поступают они совершенно непредсказуемо. На следующий день Хория встал почему-то уже в ином настроении. Сказал, что идет в буфет за сигаретами (они у него действительно кончились), но на обратном пути он решил заглянуть в школу. Уж очень не по-мужски это выглядело - сидеть и ждать, пока некий добрый дядя устроит твою судьбу. У него лежало в кармане направление, в этой школе ему суждено было много лет проработать, тут детвора, тут будущие друзья, и чего отсиживаться дома?
Когда он вытирал ноги у крыльца, зазвонил колокольчик, означавший окончание большой перемены. Коридоры быстро пустели, шум в классах стихал. Он вошел в учительскую, но там никого не было, только пелена табачного дыма висела в воздухе. Из директорского кабинета доносился какой-то шорох, какая-то возня. Дверь была прикрыта, но неплотно. Он тихо ее приоткрыл, и первое, что увидел, была могучая, здоровая спина под шикарным, дорогостоящим пиджаком. Директор стоял перед открытым книжным шкафом, спиной к Хории. Опрокинул в глубоком одиночестве рюмочку, с удовольствием крякнул, тут же чем-то закусил. Хории становилось уже как-то неудобно. Сделать вид, что ты понятия ни о чем не имеешь? Но ведь видел же ты все это! Он тихо кашлянул и постучался. Директор на секунду замер, стоя спиной к нему, затем медленно, по-хозяйски, на ключ запер шкаф и только после этого повернулся узнать, в чем там дело.
- Можно к вам?
- А, охрана памятников! Рад видеть. Заходи.
Они уже были знакомы, на какой-то вечеринке вместе гуляли, он не дал Хории долго размышлять. Усадив его за свой столик, вернулся к шкафу, открыл его ключом, отодвинул тридцать восьмой том энциклопедии, достал из тайника бутылочку с коньяком, налил рюмочку гостю, еще одну рюмочку себе. Аккуратно отрезал две дольки моченого яблочка, приготовленного именно для такого случая.
Хория спросил:
- Вы любите моченые яблоки?
- Под коньяк это самый-самый шик...
- А свежее яблоко не подойдет?
- А ни в жизнь!! Свежие яблоки, если они чуть кислят, хороши вместе с жареными орехами к вину, и то не теперь, осенью, а ближе к весне, когда со стрехи начинает капать... Ну, будем!
Хория чокнулся с ним и выпил. Он, конечно, уже знал, что в школе идет форменная война между директором и учителями и что единственный парламентер меж этими двумя фронтами - завуч Харет Васильевич. Знал он и то, что, выпивая с директором, он тем самым становится с ним по одну сторону баррикад. Почему он решился на это? Хотел ли он стать другом директора, хотел ли предать друзей, с которыми еще не познакомился?
"И - все! - сказал ему вдруг внутренний голос. - До этой черты и ни грамма более: встань и уйди". Но первому внутреннему голосу возразил второй:
"Почему я должен вдруг встать и уйти?!"
"Ты же видишь, что это чужой тебе человек".
"Чужой, конечно, но он мне нравится. Разве так не бывает, что вот, поди ж ты, чужой, а нравится!"
"Что тебе в нем так уж нравится? Рассуждения о свежих и моченых яблоках?"
"А что! Здоровый мужик, в хорошем костюме. Пьет хороший коньяк и ведет дельный разговор о закусках".
Они выпили еще по рюмочке, еще закусили, потом Хория достал пачку сигарет, покурили вместе, а через день директор впервые представил их ученикам. Хория был в синем, единственном своем хорошем костюме, а Жанет надела только что входившую тогда в моду джерсовую кофточку. Ребятам они понравились, но учителя старались их не замечать. После уроков, когда они вернулись в учительскую, директор вышел из кабинета, чтобы представить коллективу новых педагогов, но представлять их было некому. Несколько человек столпилось над шахматной доской, женщины в уголочке мерили по очереди пару новых импортных сапожек.
- Я хочу вам представить... - сказал директор, но и после его слов те, что играли в шахматы, продолжали в них играть, те, что мерили сапожки, продолжали в порядке живой очереди их мерить, а они втроем стояли посреди учительской как-то ни к селу ни к городу, и чтобы сгладить эту конфузливую ситуацию, директор подошел и галантно поцеловал ручку Жанет.
Она тут же разревелась и ревела всю дорогу, до самого дома, а дома их уже поджидал багровый, растерянный Харет Васильевич.
- Сумасшедшие, что вы наделали! Они вас сожрут! Они уже пять директоров съели, а учителя им - это на один зуб!
Хория медленно и степенно разделся, прошел, сел за стол. И на том столе, за который он сел, тут же появились и вино и закуска, и вдруг он почувствовал себя мужчиной, хозяином и улыбнулся, и по одной той улыбке видно было, что никого и ничего он не боится.
- Проходите, Харет Васильевич, садитесь. Ничего, придет время, и они сами протянут нам руки, так сказать, представятся, и неизвестно еще, пожмем ли мы те руки...
- Никогда! - крикнула Жанет в сердцах.
- Это пока неизвестно, - уклончиво повторил Хория, и тут сам Харет Васильевич подумал, что, видно, этот парень не так прост, как кажется.
Они сели за стол, разлили по стаканам розовое вино, и само это чудо виноградной лозы заставило переменить тему разговора.
В мире ведь столько интересного и прекрасного, помимо Каприянской средней школы!..
А там пошли обычные будни, и просто удивительно, сколько энергии, обаяния и такта было в этом буковинском парне! Школьные интриги и ссоры на какое-то время даже притихли. Он умел быть и слушателем и рассказчиком, умел быть товарищем, другом, умел сказать женщине комплимент, умел поддержать мужскую компанию в каких-то ее тайных помыслах, умел стать, когда нужно было, весельчаком и душой общества. К концу учебного года учителя стали их закадычными друзьями, но зато уже сам директор начал на них коситься. И однажды, когда Хория так же нечаянно открыл дверь и застал Николая Трофимовича перед книжным шкафом с рюмочкой, прием ему был оказан совершенно иной. Директор сначала выпил, потом долго и аккуратно прожевывал дольку моченого яблока, затем водрузил тридцать восьмой том энциклопедии на место, сел за стол, закурил и только после этого выдавил из себя:
- Слушаю вас.
Это означало, что мирные времена кончились, наступала смута. "Что ж, подумал Хория, - будем пить вино и заедать кислыми яблоками. В конце концов не всем же коньяками баловаться".
9
Кто-то резко постучал чем-то железным по дереву и закричал у самого его уха:
- Гражданин, к вам обращаются!
Он долго протирал глаза, будучи не в состоянии осмыслить, что вокруг происходит.
- В чем дело?
- Билет.
- Какой билет?
- Вы мне тут дурака не валяйте...
Он сонно моргал у окна, думая, как бы выкрутиться, а по проходу уже бежала на выручку полная проводница с красивым, иконописным лицом.
- Его билет у начальника поезда, он из больницы, просится в купейный, я же вам говорила...
Контролер сказал назидательно:
- По крайней мере, мог подождать, пока переведут. А то без билета - и уже спит...
- Так из больницы, говорят вам...
Контролер ушел. Хория сказал еще раз проводнице "спасибо", но та даже не повернулась. Как стояла спиной к нему, так и ушла, и это было еще хуже, чем дрожание ресничек. Черт знает что, так его всю жизнь кидает из одной дурацкой истории в другую, хотя раз деньги в кармане есть, то почему бы не купить билет, почему не ехать по-человечески?
Спать он уже не мог, ему не давало уснуть то, что проводница на него обиделась. Достал из портфеля старый номер газеты, завернул в нее десяток апельсинов и пошел по проходу к ее дежурке.
- Вы говорили, что у вас башковитый сын?
- Говорила. А что?
- Возьмите. Для него и для его сестер.
Она расцвела вся. Дело было не в апельсинах, дело было в том, что он запомнил ее семью.
- Спасибо вам.
Вернувшись на свое место, он постарался подремать сидя, благо до Унген было недалеко, но из этого ничего не вышло. Не такой человек был директор Каприянской школы, чтобы, возникнув в твоих воспоминаниях, дать тебе соснуть. Он торчал, как гвоздь в новых ботинках, как бельмо на глазу, как селедочная кость в горле, и смягчить, уговорить, обойти его было невозможно. Хочешь не хочешь, а надо вступать в контакт, потому что выбираем не мы - нас самих выбирают.
Звали директора Николай Трофимович Балта, и, надо сказать, человек он был по-своему интересный. Медлительный, немногословный, невероятно упорный в своих принципах и убеждениях. Его огромная, грубо стесанная голова, посаженная прямо на туловище и потому малоподвижная, была полна смутных начинаний, но у него хватало ума держать эти темные импульсы в зачаточном состоянии.
Николай Трофимович мечтал все упорядочить, привести в соответствие, даже если для этого придется сокрушить все и вся. Его самой большой страстью было строительство, и там, где он директорствовал, вокруг школы не переводились камень, лес, щебенка, мешки с цементом. Он знал строителей на сорок верст вокруг, отлично понимал, кто и что умеет делать, легко находил с ними общий язык, и они охотно шли к нему работать. Видимо, в силу этой его особенности, как только район принимал решение какую-то восьмилетнюю школу перевести в разряд средних, туда непременно назначали директором Николая Трофимовича. Ничего, справится. Со сметой или без, с большими деньгами или без них, но он выкрутится, построит. И Балта покорно принимал новое назначение, переезжал на свое новое место, и тут же во дворе школы, как по мановению волшебной палочки, начинали появляться камень, цемент, доски. Откуда и как он все это добывал, одному богу известно, но он непременно добывал то, что ему было нужно, и только лучшего качества - ни плохих досок, ни плохого камня, ни плохой работы он не признавал.