Страница:
Атаманша была вся пунцовая.
- А кто тебя просил совать нос не в свое дело? Может, мы с товарищем шофером умный разговор завели, по важному делу спорили - государство мы или не государство, имеем ли право бесплатно раз в неделю проехать автобусом или не имеем, а ты влез со своими засаленными рублями...
Она собиралась еще долго его отчитывать, но неожиданно выплыла окраина деревни, и шофер затормозил. Колхозницы сорвались со своих мест, и атаманша была вытолкнута ими из автобуса. Но она не кончила, она продолжала отчитывать механика, стоя на обочине дороги, и долго еще было видно, как стоит она и воинственно машет короткими руками вслед отъезжающему автобусу.
Остальные семь километров, до самой станции, мы ехали молча. Случай был из ряда вон выходящий, никто не хотел взять на себя смелость первым высказать свое отношение. Только молодой механик, когда мы уже въезжали в станционный поселок, хлопнув себя по обоим коленям, сказал с неподражаемой латинской артистичностью:
- Фе-но-ме-нал!
На что шофер, лихо въехав на привокзальную площадь, ответил не оборачиваясь:
- С вас еще двадцать копеек.
- Чего-о??
- Я говорю - еще двадцать копеек. Их было не двадцать, а двадцать две. Надо получше считать.
Механик набрал в легкие воздух, чтобы высказать все, что думает об этом крае и о его людях, но к станции уже подходил поезд. Поразмыслив, он молча достал из кармана двадцать копеек, не положил, а именно швырнул их шоферу, и мы втроем выбежали на перрон. Но поезд был не наш, встречный товарняк остановился, чтобы пропустить пассажирский, которого ожидали с минуты на минуту.
В зале ожидания была небольшая очередь за билетами, и мы с односельчанкой стали в очередь, а молодой механик пошел прямо в глубину зала, к буфетной стойке. Он пил пиво из большой кружки, вытирал пот кепкой, и оттого, что в кепке были вишни, красноватые разводы стекали по лбу, по шее. Жалея его, моя односельчанка сказала тихо:
- Зря он впутался в это дело.
- ??
- Да они все из одной деревни - и женщины те, и сам шофер. Он часто подвозит их на автобусе, и я думаю, что сегодня он не столько ради нас, сколько ради них, работавших под самым Хородищем, заехал к нам в третий раз. Но когда попадаются в машине чужие люди, они, чтобы отвести глаза, начинают как бы ругаться меж собой. Но это все игра, театр, не зря же они из Арионешты. Я часто езжу этой дорогой и знаю все их штучки, а тот, видимо, впервые ехал...
Она подошла, что-то шепнула молодому механику. Тот вышел, умылся и, посвежевший, встал с нами в очередь. Минут через пять подошел поезд. И, уже уезжая, я с какой-то веселой отчаянностью подумал, что узнать все об этих людях невозможно, потому что истинная суть человеческая, так же как и море, не ведает границ своих.
Бадя Чиреш
Село бади Чиреша раза в три больше самого большого села, какое доводилось вам когда-либо видеть. Потому-то в этом селе с утра до вечера целых три дня умещаются, а между одной свадьбой и другой еще две-три свадьбы играют.
Большое село, шутят тут все, от мала до велика, но никто не умеет так шутки шутить и людей посмешить, как бадя Чиреш. Даже соседи из Бутучен, которые смеются только раз в год, когда наседка цыплят выводит, и те признают:
- Да, много чертей в этом Чиреше водится...
Видать, так оно и есть, потому что даже сам бадя Чиреш этого не отрицает, признаваясь за стаканом вина, что чертей в нем, может быть, и нет, но какая-то нечистая сила гнездится, оттого-де он и испытывает постоянное искушение грешить, хотя по своей натуре он настолько разумный и тихий, что получает огромное удовольствие от бесед с самим собой.
Многие его слушали, да не многие верили: очень уж глупым надо быть, чтобы верить баде Чирешу. Нынче он не припомнит, что рассказал вчера, а завтра переиначит сегодняшнюю побасенку. Удивляться тут нечему, потому что под его вишневой шляпой живут по меньшей мере три Чиреша, но дал им бог всего две руки и одну глотку, чтобы и другим кое-что перепало.
Один из этих трех молодцов был бадя Чиреш-шутник. Стоит ему появиться в шляпе с широкими полями на перекрестке, с прищуренным глазом, смакуя про себя новорожденную шутку, как вокруг собираются все четыре околицы, и поднимается такой хохот, что от него однажды в селе все воробьи оглохли и с тех пор перестали слетаться, когда поутру хозяйки выходили кормить их.
Да это еще пустяки, цветочки. Это значит всего-навсего, что бадя Чиреш только входит во вкус. Настоящие шутки, как и самые лучшие песни, лежат на дне кувшинчика. И боже ты мой, как заявится бадя Чиреш на какую-нибудь гулянку, как расстегнет на ходу воротник рубашки - такого жару задаст, что солнце застает все звезды на небе с разинутыми ртами: глядят во все глаза на удаль бади Чиреша. И кажется тогда, что каждый его палец знает тьму побасенок и было бы величайшей глупостью не провести с ним еще часок-другой.
Второй человек, обитающий под той же вишневой шляпой, - это бадя Чиреш-виноградарь. Едва появится он на винограднике, засучит рукава, сдвинет шляпу на затылок - и плачет вершковыми слезами лопата, попавшая в руки ему. Десятки тысяч кустов - все, что есть в колхозе, - собираются вокруг него и смирно стоят друг подле дружки, дожидаясь, когда Чиреш оденет их, чтоб зимой не зябко было. И чудится тогда, что каждый его палец всю жизнь только и делал, что сажал лозы, собирал виноград и пил вино.
Наконец, третий человек, живущий под той же вишневой шляпой, - это бадя Чиреш - глава семьи. Перешагнув порог дома, он становится важным, будто только что подписал новый указ. Если же он все-таки вынужден проронить несколько слов, то делает это медленно, степенно, будто не он разговаривает со своей половиной, а эпоха беседует с мгновением.
Старушка, понятно, не может смириться с таким положением, и, чтобы помочь ей выместить обиды, бадя Чиреш время от времени приходит домой навеселе. А когда почует, что его Илинка все уже выложила и сыплет лишь потому, что не может остановиться, он спрашивает, надвигая шляпу на глаза:
- И какой тебе прок злить своего мужа?
Правда, в таких случаях Чиреш-шутник частенько берет верх над Чирешем главой семьи, и тогда вишневая шляпа снова перемещается на затылок.
- Илинка... а все-таки... какой дурак присоветовал тебе выходить за меня замуж? Или, говоришь, был он вовсе не дурак?
Чирешем его прозвали оттого, что он высокий и кряжистый, как черешня. Глядишь на него, и кажется, что по улице идет целая деревня в вишневой шляпе, сдвинутой на затылок.
Должно быть, много поведал на свете тот, кто впервые назвал Трифанешты не Трифанештами, а селом бади Чиреша. Назвал - будто припечатал. И поныне живет это название и останется надолго, очень надолго, потому что вот уж тридцать лет, как Чиреш носит всего две седые волосинки у правого виска. Казалось, он и годам зубы заговорил - топчутся они возле Чирешевых ворот и хохочут, не трогая его.
Как-то утром заскрипела калитка, и Чиреш проснулся. Подождал, гадая, чьи это шаги, но вместо шагов еще раз скрипнула калитка. Бадя Чиреш вскочил с кровати, подошел к окну.
- Кто там? - спросила Илинка с печи.
- Подумать только - ветер учится калитку закрывать...
Вернулся, хотел было еще полежать, но исчезло куда-то теплое местечко на подушке, где ему снились сладкие сны. Искал, перекидывал подушку туда-сюда.
- Послушай, Илинка... Чтоб вечером ты мне легла тут рядом, а то встанешь на минутку, и некому стеречь тепло.
Затем он оделся и вышел в сенцы поискать сверло. Зачем оно ему неизвестно, но вот уже неделю только встанет, начинает его искать. Видать, оно ему и не очень-то нужно было - просто надобно полчаса, чтобы шутка в нем проснулась, дабы потом не опростоволоситься, когда человека встретит.
Может, оттого, что весна началась, а может, и по другой причине, но искал он в это утро сверло целый час, грозя, ежели найдет, разломить его на куски и выбросить собакам. Наконец нашел, но собакам жаль было кинуть, положил на полочку. Затем взял ведро, в котором с вечера осталось немного воды, и вышел на порог. Куры, решившие, что их собираются кормить, мгновенно окружили его. Бадя Чиреш воровато взялся за дно ведра, прицелился, окатил петуха и, пока тот отряхивался, не без зависти заметил:
- Эх, и будут же сегодня курочки ластиться к нему!
Подойдя к колодцу, он первым делом кашлянул несколько раз: пусть не думают соседи, что он пришел ни свет ни заря украсть непочатую воду. Опустил ведро. Только стал вытягивать, слышит - другое ведерко где-то тонко позвякивает. Легко ступая по обочине дороги, идет к колодцу Мариуца, жена Арионаша. Мариуца прехорошенькая бабенка, с такими большими, завораживающими глазами, что заглянешь в них - и сразу в тебе все черти просыпаются. А так как в последнее время черти Чиреша малость обленились, он вытягивает ведро медленно, очень медленно.
- И как это, Мариуца, муженек отпускает тебя по утрам одну к колодцу?
Мариуца ставит ведерко на камень, а бадя Чиреш усаживается на край желобка. Узор предложен тонкий, затейливый, но Мариуца, женщина храбрая, идет напрямик:
- А чего ему бояться, баде Чиреш?
- Да ведь попадется какой-нибудь паренек помоложе, вот и останется твой муженек вдовцом.
- Да откуда он попадется, баде Чиреш!.. Уж года два ты все пугаешь, а я как проклятая хожу по воду каждое утро, и хоть бы один попался...
- Неужто пошла бы с ним?
- А то нет... Надоело одной. Арионаш уехал на тракторе в Бутучены пахать, целое лето его не вижу...
Бадя Чиреш перестал щурить правый глаз.
- Тяжко, Мариуца?
- Тяжко, баде Чиреш... Давеча корова кол выдернула и теперь разгуливает по двору, а я не могу забить.
- Мариуца, а что, если я заскочу вечерком, забью колышек?..
- Приходи, баде Чиреш.
В знак доброго согласия бадя Чиреш вылил в ее ведро свежую воду, которую доставал себе, заметив при этом, как игриво встрепенулись реснички соломенной вдовушки.
"Вот люблю с ней побалагурить, черт возьми, и хоть ты что..."
Домой вернулся чернее тучи. Раскричался:
- Ну и ну! Кто это придумал женщин к колодцу допускать? Ведь эта самая Мариуца чуть не уронила мне ведро в колодец!
Пустив таким образом своей старушке пыль в глаза, бадя Чиреш повозился по хозяйству, а после обеда первым делом хорошенько подстриг усы. Хотел навести блеск и на сапоги - неизвестно почему, но женщины страсть как любят, когда сапоги начищены, да вот беда - щетка куда-то запропастилась. Искал ее до тех пор, пока не пришли за ним из колхоза: стала протекать какая-то бочка, а всем известно, что бадя Чиреш отменный бондарь. Придя на место, он первым делом полюбопытствовал, чем бочка наполнена, - надо же было прикинуть возможный убыток. А потом его попросили осмотреть и остальные бочки. И бадя Чиреш, расхаживая меж ними с несколько преувеличенным любопытством, потерял много времени и вернулся домой около полуночи, совсем навеселе.
Молча поел, слушая, как Илинка с печи отчитывает его, потом все так же молча стал разуваться. И вдруг вспомнил, что собирался сегодня почистить сапоги. К чему это он собирался их чистить?
- Ох ты, черт!..
Забыл сходить к Мариуце! Теперь уж поздно. Лег, но не спалось. И как это он мог запамятовать? Ведь ни разу в жизни не забывал, когда нужно было услужить женщине...
"А что, Чиреш, ты никак постарел?"
Начал перебирать в памяти все, что делал он, Чиреш, в том году. Были в том году, как в прошлом, десятипудовые мешки, которые покорно лежали на его спине, пока он их перетаскивал с мельницы в телегу, как и в прошлом году, столы оставались пустыми, когда он вставал из-за них, да и шутки его по-прежнему по три раза обходили село...
А все-таки... Все-таки забыл вот заглянуть к Мариуце.
"Послушай, Чиреш, а ну-ка, подсчитай хорошенько..."
Приподнялся на локте и стал считать. Считал не годы - эта мера была не по нему. Один может состариться в сорок, другой женится в шестьдесят. Бадя Чиреш поднес руку к усам и, поглаживая их, стал перебирать все прожитое, все пережитое. А пережил он многое... И так пролежал до самого рассвета, опершись на локоть. И надышался еще раз порохом двух войн, еще раз вырастил трех сыновей и поставил им дома. Потом опять пропил три гектара земли и измучился, пока выкупил их обратно. Перетерпел еще один голодный год, а потом насадил десятки тысяч кустов винограда для своего села.
"Постарел... И как обидно, что постарел..."
Не мог представить, как будет ходить од стариком по дорогам села, он, который так долго ходил по ним молодым; и как будет он разносить по селу чужие шутки, он, чьи шутки так долго носили другие; и как он похоронит в карманах эту пару рук, которые так долго кормили село...
"И что скажут люди, когда узнают? Но погодите, Чиреш вам подстроит! Не скажу, что постарел, и они в жизнь не догадаются..."
На следующий день Чиреш чуть свет пошел с лопатой в лес и принес неказистый дичок. Выбрал место перед самыми окнами, перекрестился и начал копать.
Дички, дички... Всю жизнь терпеть их не мог, а теперь приходится сажать. Ибо так заведено у Чиреша: если случается большое событие, он сажает дерево. Один только он знает, какое дерево по какому случаю было посажено.
Весь сад у него - сплошные события. Старый орех, например, он посадил утром того дня, когда сманил Илинку. Ибо нужно вам сказать, что была она тогда хороша собой и родители ее не очень-то хотели Чиреша в зятья. Те три сливы посадил, когда ушел с сыновьями на войну - было их четыре, но одна засохла, потому что Васыле так и не вернулся... Две вишни посадил, когда у него сгорел дом, грушу - когда подался в колхоз, айву - в позапрошлый год, когда бросил курить.
После обеда дичок уже стоял перед домом, и бадя Чиреш занялся делами, будто ничего не случилось. Те же дороги, те же веселые шутки, та же вишневая шляпа, сдвинутая на затылок...
И все же что-то произошло. Казалось, с того дня, как посадил дичок, Чиреш проникся большой любовью к самому себе: когда садился, искал, на что ноги поставить, чтобы и они отдохнули; не приносил домой ведро полным, как доставал из колодца, а сперва отливал немного там, на месте, и даже велел Илинке постелить на кровати что-нибудь мягкое - на мягком, мол, сны пышнее.
"А может, и не примется этот паршивец? Ведь в конце концов не каждое дерево принимается!"
Но дичок принялся. Первой же весной он выгнал такой ворох листвы, что, увидев его, бадя Чиреш как-то приуныл, призадумался. Он мог теперь целыми вечерами слушать, как его отчитывает Илинка, и совсем не злился - слушал ее, как слушают тиканье будильника. Теперь он мог пройти мимо виноградного куста, придавленного трактором, притворяясь, что ему все равно, а когда попадался балагур, он не мешал ему забавлять народ и смеялся вместе с другими, лишь чуть-чуть подправляя чужие шутки, если была в том надобность.
Одно время ему даже стало казаться, что дичок зря так присосался к земле перед домом, но решил убрать его позднее, к осени... А пока что, садясь за стол, Чиреш начинал вспоминать блюда, что некогда стряпала ему Илинка:
- Послушай-ка, готовила ты когда-то токану с грибами... Не забыла, как она делается?
А когда токана была готова, бадя Чиреш требовал, чтобы подали ее в той самой тарелке с двумя петушками. Усаживался за столом спиной к двери, на свое давнишнее место... Все шло хорошо, но Чиреш не торопился убирать дичок. Время терпело. А пока то да се, стал распределять обязанности по хозяйству: самые легкие поручал Илинке, те, что потяжелее, оставлял на будущий год и прикидывался, что забывает совсем трудное, потому что в конце концов любую работу можно сделать, а можно и не сделать.
Однажды осенью бадя Чиреш вернулся из кооператива с парой новых ботинок, и Илинка отчитала его:
- Носить тебе, что ли, нечего?
Конечно, в коридоре стоял полный сундук обуви, изношенной лишь наполовину, но если Чиреш решил себе сделать обнову, он-то уж знает зачем...
- Фа, Илинка! Пара новых ботинок делает человека веселее, повышает аппетит.
- А то тебе мало!
- Запомни, Илинка, что я тебе скажу: аппетит тогда не нужен, когда есть нечего, а так - дай боже...
Два дня Чиреш щеголял по селу в новых ботинках, а потом подумал: "Зачем же красоте пропадать? Отправлюсь-ка к родичам, пусть полюбуются".
Две недели не было его в селе, потому что весь Сорокский край сплошные родичи Чиреша. Вернулся он очень веселый и в первый же вечер, увидев, что старуха залезает на печь, намекнул:
- Ты, Илинка, брось эту печь. На кровати мягче...
Илинка засмеялась, но все-таки полезла наверх.
- Эй, Илинка! Умрешь, да так и не узнаешь, что было хорошего на этом свете...
Вздыхает так больше для виду, но ему приятно, что Илинка смеется, видать, припомнила что-то...
Всю зиму простоял дичок у окна бади Чиреша. Его гнули ветры, но не могли сломить; студили его морозы, но не могли заморозить; засыпали его целые сугробы, но не могли завалить так, чтобы уж насовсем. Зимой у Чиреша поламывала правая нога. Сидел он у печки, поглаживая ногу, и казалось, именно теперь село узнает, что он постарел. Ну и пусть себе думают. Тем временем он хорошо отдохнет, а придет весна, выйдут на виноградники - и тогда видно будет, кто может и кто не может...
Пришла весна, и Чиреш снова, в который раз, показал себя. И отставали от него двадцатилетние, дыша, как в лихорадке, тогда как Чиреш лишь изредка доставал из кармана платок, чтобы смахнуть две-три капли пота с виска. Путь от села до виноградников и от виноградников до села был таким веселым, какого мир еще не видывал, - столько шуток созрело у Чиреша за те две недели, пока вязали лозы, столько шуток, что другому хватило бы на всю жизнь. И шло за ним село, захлебываясь от смеха, надсаживая бока, задыхаясь от кашля, а Чиреш ни на миг не давал пощады: не успевала одна шутка дойти до хромого Василикэ, что ковылял позади всех, как вдогонку за ней уже неслась другая, еще похлестче.
Однажды в пятницу Чиреш вернулся с поля голодный как волк, готовый обрушиться на Илинку, если она не приготовила обеда, и имея про запас несколько теплых слов на тот случай, если обед готов. Вошел во двор - и остолбенел. Дичок, тот паршивый дичок, который он притащил из лесу, зацвел. Одна только пара цветков у него на макушке, а все же зацвел. Рассмеялся Чиреш.
- Я тебя, братец, уберу... Ишь ты, плодами вздумал меня задобрить...
Стол был уже накрыт, бадя Чиреш умылся, но тут он услышал, как звякнуло ведерко - Мариуца шла к колодцу. Схватил свое ведро и Чиреш.
"Пойду перекинусь словечком... Вот люблю с ней побалагурить, ну прямо сил никаких!.."
Пошел быстро к калитке - и вдруг остановился. Улыбнулся - хочется идти дальше, а ступать нечем.
"Ну и ну! Только что у меня была пара ног - и вот их нет. Должно быть, Илинка спрятала дома, чтобы я не ходил шутить с другими".
Хотел было наклониться, чтобы узнать, что же с ними, с его ногами, стало, но его большие жилистые руки беспомощно свесились - отнялись и руки... Глухо забилось сердце, в ушах раздался протяжный колокольный звон, и бадя Чиреш рухнул наземь. Услышал, еле-еле услышал откуда-то издалека крик Мариуцы:
- Баде Чиреш!!!
Улыбнулся Чиреш. "Все-таки обманул село, подстроил шутку. Давно постарел, а никто и не знал..." Это был последний обрывок мысли. Угасли шутки, свесилась голова, рядом валялась большая вишневая шляпа. А вокруг шептался сад - шептались вишни, и сливы, и груши, шептал что-то и маленький дичок с двумя цветками на макушке.
Хоронили его в воскресенье, ясным весенним днем. Целое село провожало, целое село плакало, что нет больше бади Чиреша, молодого и сильного Чиреша. Плакали все, только на лице бади Чиреша остывала улыбка, остаток последней его мысли. Лежал он, чуть прищурив глаз, будто собирался крикнуть односельчанам:
"Будет вам реветь! Помер и я на старости, как это водится. А коли пошутил напоследок, что поделаешь... Такой уж уродился, шутник".
Сани
Когда в один прекрасный день высох старый орех возле крыльца, дед Михаил достал из сеней свою палку, надвинул шляпу на глаза и стал прогуливаться вокруг дерева, будто подсчитывал ветки на нем. Долго прикидывал, обмерял вершками, содрал полоску толстой коры, взвесил ее на ладони и только к вечеру, когда сапоги снова показались ему тяжелыми, отнес палку на место, надел шляпу как следует и сказал про себя:
"Вот теперь-то я сделаю сани".
Сани... Великое это дело - сани! Застелешь их ковриком, на всякий случай покажешь лошадкам, что не забыл дома кнут, - и поехал, да так поехал, что солнце еле поспевает за тобой. И только тогда забудется счет прожитым годам, только тогда увидишь старого друга, которого увели другие дороги, и по свежему следу твоих саней многие найдут свою дорогу, свою деревню, свой дом.
Одни только сани нужны человеку - и снова он человек. Только сделай ему те самые сани, которые снились всем плотникам на свете, сколько их там ни было; сделай такие сани, которые бы двадцать собак стерегли и все-таки бы не устерегли; сделай сани, чтобы сохли они по дороге, а дорога сохла бы по ним.
Сани - великое это дело!
Так рассуждал старик сам с собою, но тут старуха заметила, что он стоит задумавшись, и, опасаясь, как бы не заржавел топор в хозяйстве, послала его наколоть щепок. Потом ей понадобилась новая кочерга, ведро свежей воды старик вздохнул и занялся хозяйством. И снова побежали друг за дружкой дни, на этот раз бежали быстро, будто краденые.
Обычно просыпался старик чуть свет - любил одеваться в темноте, зажечь трубку угольком, оставшимся с вечера в печке. Выходил на улицу, присматривал за соседскими садами, чтобы не случилось чего, пока хозяева спят. И когда просыпалась деревня, он уже перебрасывал топор из правой руки в левую. Потом до самого вечера ходил по двору с засученными рукавами, с потухшей трубкой в зубах. Казалось, он забыл и об орехе, и о санях. Только вечером, когда наконец находил спички в кармане, вгонял топор в какое-нибудь бревно и задумывался.
Потом, день за днем, все чаще останавливался он посреди двора, дымил трубкой и вглядывался в мутную даль, будто пришла еще одна весна в том году и он ждал прилета журавлей.
Но и ото было до поры до времени, пока не заметила старуха, что лезвие топора в самом деле почернело. Вышла из дому и начала его стыдить - кричала громко, чтобы и соседям слышно было. Дед поправил ей криво повязанный платок - старуха любила, чтоб за ней поухаживали, - потом подошел к ореху, прислонил к нему топор и сказал вполголоса:
- А что, и в самом деле сделаю сани!
Значит, решено. А раз решено, считай, что и сделано. Хотя, по правде, решал он чрезвычайно редко - не было у него глупой привычки спешить, и в своей жизни он никогда не делал три шага там, где можно было сделать только два.
Скажем, начинает созревать виноград. Прежде всего исчезает из деревни детвора - редко, раз в три дня, увидишь мальчонку, да и у того синие от винограда щеки. Потом на перекрестках собираются вечерами парни и печальными голосами поют до третьих петухов одну и ту же песню. Наконец, и старики начинают вспоминать, в каком году брали они на штык австрияка, и становятся такими болтливыми, что, если встретят, не отвяжешься.
И у деда Михаила есть около сотни кустов винограда, но старик спокоен, как будто бузина созрела у него в саду, а не виноград. Старуха не дает ему прохода:
- Михалуц, сегодня пойдем собирать?
Старик делает молча свое дело, не обращая на нее внимания. Кажется, он и слова свои сперва обтесывает, примеряет, и если только они ладно пригнаны одно к другому, достает трубку из кармана:
- Пусть созревает... У солнца все равно другого дела нет.
А осень уходит. Опустели поля, на кустах остались одни только листья... Еще вчера выглядывали то тут, то там забытые гроздья, но вспомнили дети и о них. Только в саду у деда Михаила гроздья висят по-прежнему. Ягоды сморщились, падают, и, чтобы не пропал труд, старик приносит мешок капустных листьев и расстилает их под каждым кустом в виде больших зеленых тарелок.
И лишь тогда, когда на гроздьях почти ничего не остается, дед входит в избу, долго смотрит на свою старушку, как бы стараясь припомнить, где это он ее раньше видел, потом достает трубку.
- А ведь виноград-то наш уже созрел.
Соберут виноград, потом он закрывается в своей каморке, и недели на две остается старуха вдовой. А когда двор застилают первые снежные хлопья, старик уже что-то мастерит в каморке - долго целится и редко бьет, так что курицам во всей магале и не подремать, и не проснуться никак.
И только в разгаре зимы выходит он к воротам и останавливает первого прохожего:
- Не сможете ли вы оказать мне одолжение? Открыл сегодня бочонок. Если не примете мои слова за обиду...
Принять за обиду! Прохожий, бедняжка, забыл на радостях снять шапку в избе, берет стакан, не снимая варежек, потому что времени нет. Тает во рту от звучного бульканья, льется чистая как слеза струйка святой хмели, а из стакана выпрыгивают золотистые блохи - до самого потолка прыгают, черти!
Ну и что удивительного в том, что нет в деревне свадьбы, на которую бы не приглашали старика, нет хозяина, который бы не приподнимал шапку, проходя мимо его избы, и нет пьяницы, который бы не подпирал его ворота с осени до самой весны.
Итак, значит, старик решил смастерить сани.
С неделю он приглядывался к кроне ореха, прикидывая, какие у него корни, покопал в одном месте лопатой, проверяя, все ли так, как он рассчитал, и однажды за обедом, когда понравились ему щи, сообщил старухе:
- Думаю сделать сани из того ореха.
Судьба наделила его проницательной старушкой. Она сразу уловила суть:
- Конечно, сделай! Твои сани сразу купят, а мне нужен новый зипун. Этот уже старый, и к тому же такие уже не носят.
- А кто тебя просил совать нос не в свое дело? Может, мы с товарищем шофером умный разговор завели, по важному делу спорили - государство мы или не государство, имеем ли право бесплатно раз в неделю проехать автобусом или не имеем, а ты влез со своими засаленными рублями...
Она собиралась еще долго его отчитывать, но неожиданно выплыла окраина деревни, и шофер затормозил. Колхозницы сорвались со своих мест, и атаманша была вытолкнута ими из автобуса. Но она не кончила, она продолжала отчитывать механика, стоя на обочине дороги, и долго еще было видно, как стоит она и воинственно машет короткими руками вслед отъезжающему автобусу.
Остальные семь километров, до самой станции, мы ехали молча. Случай был из ряда вон выходящий, никто не хотел взять на себя смелость первым высказать свое отношение. Только молодой механик, когда мы уже въезжали в станционный поселок, хлопнув себя по обоим коленям, сказал с неподражаемой латинской артистичностью:
- Фе-но-ме-нал!
На что шофер, лихо въехав на привокзальную площадь, ответил не оборачиваясь:
- С вас еще двадцать копеек.
- Чего-о??
- Я говорю - еще двадцать копеек. Их было не двадцать, а двадцать две. Надо получше считать.
Механик набрал в легкие воздух, чтобы высказать все, что думает об этом крае и о его людях, но к станции уже подходил поезд. Поразмыслив, он молча достал из кармана двадцать копеек, не положил, а именно швырнул их шоферу, и мы втроем выбежали на перрон. Но поезд был не наш, встречный товарняк остановился, чтобы пропустить пассажирский, которого ожидали с минуты на минуту.
В зале ожидания была небольшая очередь за билетами, и мы с односельчанкой стали в очередь, а молодой механик пошел прямо в глубину зала, к буфетной стойке. Он пил пиво из большой кружки, вытирал пот кепкой, и оттого, что в кепке были вишни, красноватые разводы стекали по лбу, по шее. Жалея его, моя односельчанка сказала тихо:
- Зря он впутался в это дело.
- ??
- Да они все из одной деревни - и женщины те, и сам шофер. Он часто подвозит их на автобусе, и я думаю, что сегодня он не столько ради нас, сколько ради них, работавших под самым Хородищем, заехал к нам в третий раз. Но когда попадаются в машине чужие люди, они, чтобы отвести глаза, начинают как бы ругаться меж собой. Но это все игра, театр, не зря же они из Арионешты. Я часто езжу этой дорогой и знаю все их штучки, а тот, видимо, впервые ехал...
Она подошла, что-то шепнула молодому механику. Тот вышел, умылся и, посвежевший, встал с нами в очередь. Минут через пять подошел поезд. И, уже уезжая, я с какой-то веселой отчаянностью подумал, что узнать все об этих людях невозможно, потому что истинная суть человеческая, так же как и море, не ведает границ своих.
Бадя Чиреш
Село бади Чиреша раза в три больше самого большого села, какое доводилось вам когда-либо видеть. Потому-то в этом селе с утра до вечера целых три дня умещаются, а между одной свадьбой и другой еще две-три свадьбы играют.
Большое село, шутят тут все, от мала до велика, но никто не умеет так шутки шутить и людей посмешить, как бадя Чиреш. Даже соседи из Бутучен, которые смеются только раз в год, когда наседка цыплят выводит, и те признают:
- Да, много чертей в этом Чиреше водится...
Видать, так оно и есть, потому что даже сам бадя Чиреш этого не отрицает, признаваясь за стаканом вина, что чертей в нем, может быть, и нет, но какая-то нечистая сила гнездится, оттого-де он и испытывает постоянное искушение грешить, хотя по своей натуре он настолько разумный и тихий, что получает огромное удовольствие от бесед с самим собой.
Многие его слушали, да не многие верили: очень уж глупым надо быть, чтобы верить баде Чирешу. Нынче он не припомнит, что рассказал вчера, а завтра переиначит сегодняшнюю побасенку. Удивляться тут нечему, потому что под его вишневой шляпой живут по меньшей мере три Чиреша, но дал им бог всего две руки и одну глотку, чтобы и другим кое-что перепало.
Один из этих трех молодцов был бадя Чиреш-шутник. Стоит ему появиться в шляпе с широкими полями на перекрестке, с прищуренным глазом, смакуя про себя новорожденную шутку, как вокруг собираются все четыре околицы, и поднимается такой хохот, что от него однажды в селе все воробьи оглохли и с тех пор перестали слетаться, когда поутру хозяйки выходили кормить их.
Да это еще пустяки, цветочки. Это значит всего-навсего, что бадя Чиреш только входит во вкус. Настоящие шутки, как и самые лучшие песни, лежат на дне кувшинчика. И боже ты мой, как заявится бадя Чиреш на какую-нибудь гулянку, как расстегнет на ходу воротник рубашки - такого жару задаст, что солнце застает все звезды на небе с разинутыми ртами: глядят во все глаза на удаль бади Чиреша. И кажется тогда, что каждый его палец знает тьму побасенок и было бы величайшей глупостью не провести с ним еще часок-другой.
Второй человек, обитающий под той же вишневой шляпой, - это бадя Чиреш-виноградарь. Едва появится он на винограднике, засучит рукава, сдвинет шляпу на затылок - и плачет вершковыми слезами лопата, попавшая в руки ему. Десятки тысяч кустов - все, что есть в колхозе, - собираются вокруг него и смирно стоят друг подле дружки, дожидаясь, когда Чиреш оденет их, чтоб зимой не зябко было. И чудится тогда, что каждый его палец всю жизнь только и делал, что сажал лозы, собирал виноград и пил вино.
Наконец, третий человек, живущий под той же вишневой шляпой, - это бадя Чиреш - глава семьи. Перешагнув порог дома, он становится важным, будто только что подписал новый указ. Если же он все-таки вынужден проронить несколько слов, то делает это медленно, степенно, будто не он разговаривает со своей половиной, а эпоха беседует с мгновением.
Старушка, понятно, не может смириться с таким положением, и, чтобы помочь ей выместить обиды, бадя Чиреш время от времени приходит домой навеселе. А когда почует, что его Илинка все уже выложила и сыплет лишь потому, что не может остановиться, он спрашивает, надвигая шляпу на глаза:
- И какой тебе прок злить своего мужа?
Правда, в таких случаях Чиреш-шутник частенько берет верх над Чирешем главой семьи, и тогда вишневая шляпа снова перемещается на затылок.
- Илинка... а все-таки... какой дурак присоветовал тебе выходить за меня замуж? Или, говоришь, был он вовсе не дурак?
Чирешем его прозвали оттого, что он высокий и кряжистый, как черешня. Глядишь на него, и кажется, что по улице идет целая деревня в вишневой шляпе, сдвинутой на затылок.
Должно быть, много поведал на свете тот, кто впервые назвал Трифанешты не Трифанештами, а селом бади Чиреша. Назвал - будто припечатал. И поныне живет это название и останется надолго, очень надолго, потому что вот уж тридцать лет, как Чиреш носит всего две седые волосинки у правого виска. Казалось, он и годам зубы заговорил - топчутся они возле Чирешевых ворот и хохочут, не трогая его.
Как-то утром заскрипела калитка, и Чиреш проснулся. Подождал, гадая, чьи это шаги, но вместо шагов еще раз скрипнула калитка. Бадя Чиреш вскочил с кровати, подошел к окну.
- Кто там? - спросила Илинка с печи.
- Подумать только - ветер учится калитку закрывать...
Вернулся, хотел было еще полежать, но исчезло куда-то теплое местечко на подушке, где ему снились сладкие сны. Искал, перекидывал подушку туда-сюда.
- Послушай, Илинка... Чтоб вечером ты мне легла тут рядом, а то встанешь на минутку, и некому стеречь тепло.
Затем он оделся и вышел в сенцы поискать сверло. Зачем оно ему неизвестно, но вот уже неделю только встанет, начинает его искать. Видать, оно ему и не очень-то нужно было - просто надобно полчаса, чтобы шутка в нем проснулась, дабы потом не опростоволоситься, когда человека встретит.
Может, оттого, что весна началась, а может, и по другой причине, но искал он в это утро сверло целый час, грозя, ежели найдет, разломить его на куски и выбросить собакам. Наконец нашел, но собакам жаль было кинуть, положил на полочку. Затем взял ведро, в котором с вечера осталось немного воды, и вышел на порог. Куры, решившие, что их собираются кормить, мгновенно окружили его. Бадя Чиреш воровато взялся за дно ведра, прицелился, окатил петуха и, пока тот отряхивался, не без зависти заметил:
- Эх, и будут же сегодня курочки ластиться к нему!
Подойдя к колодцу, он первым делом кашлянул несколько раз: пусть не думают соседи, что он пришел ни свет ни заря украсть непочатую воду. Опустил ведро. Только стал вытягивать, слышит - другое ведерко где-то тонко позвякивает. Легко ступая по обочине дороги, идет к колодцу Мариуца, жена Арионаша. Мариуца прехорошенькая бабенка, с такими большими, завораживающими глазами, что заглянешь в них - и сразу в тебе все черти просыпаются. А так как в последнее время черти Чиреша малость обленились, он вытягивает ведро медленно, очень медленно.
- И как это, Мариуца, муженек отпускает тебя по утрам одну к колодцу?
Мариуца ставит ведерко на камень, а бадя Чиреш усаживается на край желобка. Узор предложен тонкий, затейливый, но Мариуца, женщина храбрая, идет напрямик:
- А чего ему бояться, баде Чиреш?
- Да ведь попадется какой-нибудь паренек помоложе, вот и останется твой муженек вдовцом.
- Да откуда он попадется, баде Чиреш!.. Уж года два ты все пугаешь, а я как проклятая хожу по воду каждое утро, и хоть бы один попался...
- Неужто пошла бы с ним?
- А то нет... Надоело одной. Арионаш уехал на тракторе в Бутучены пахать, целое лето его не вижу...
Бадя Чиреш перестал щурить правый глаз.
- Тяжко, Мариуца?
- Тяжко, баде Чиреш... Давеча корова кол выдернула и теперь разгуливает по двору, а я не могу забить.
- Мариуца, а что, если я заскочу вечерком, забью колышек?..
- Приходи, баде Чиреш.
В знак доброго согласия бадя Чиреш вылил в ее ведро свежую воду, которую доставал себе, заметив при этом, как игриво встрепенулись реснички соломенной вдовушки.
"Вот люблю с ней побалагурить, черт возьми, и хоть ты что..."
Домой вернулся чернее тучи. Раскричался:
- Ну и ну! Кто это придумал женщин к колодцу допускать? Ведь эта самая Мариуца чуть не уронила мне ведро в колодец!
Пустив таким образом своей старушке пыль в глаза, бадя Чиреш повозился по хозяйству, а после обеда первым делом хорошенько подстриг усы. Хотел навести блеск и на сапоги - неизвестно почему, но женщины страсть как любят, когда сапоги начищены, да вот беда - щетка куда-то запропастилась. Искал ее до тех пор, пока не пришли за ним из колхоза: стала протекать какая-то бочка, а всем известно, что бадя Чиреш отменный бондарь. Придя на место, он первым делом полюбопытствовал, чем бочка наполнена, - надо же было прикинуть возможный убыток. А потом его попросили осмотреть и остальные бочки. И бадя Чиреш, расхаживая меж ними с несколько преувеличенным любопытством, потерял много времени и вернулся домой около полуночи, совсем навеселе.
Молча поел, слушая, как Илинка с печи отчитывает его, потом все так же молча стал разуваться. И вдруг вспомнил, что собирался сегодня почистить сапоги. К чему это он собирался их чистить?
- Ох ты, черт!..
Забыл сходить к Мариуце! Теперь уж поздно. Лег, но не спалось. И как это он мог запамятовать? Ведь ни разу в жизни не забывал, когда нужно было услужить женщине...
"А что, Чиреш, ты никак постарел?"
Начал перебирать в памяти все, что делал он, Чиреш, в том году. Были в том году, как в прошлом, десятипудовые мешки, которые покорно лежали на его спине, пока он их перетаскивал с мельницы в телегу, как и в прошлом году, столы оставались пустыми, когда он вставал из-за них, да и шутки его по-прежнему по три раза обходили село...
А все-таки... Все-таки забыл вот заглянуть к Мариуце.
"Послушай, Чиреш, а ну-ка, подсчитай хорошенько..."
Приподнялся на локте и стал считать. Считал не годы - эта мера была не по нему. Один может состариться в сорок, другой женится в шестьдесят. Бадя Чиреш поднес руку к усам и, поглаживая их, стал перебирать все прожитое, все пережитое. А пережил он многое... И так пролежал до самого рассвета, опершись на локоть. И надышался еще раз порохом двух войн, еще раз вырастил трех сыновей и поставил им дома. Потом опять пропил три гектара земли и измучился, пока выкупил их обратно. Перетерпел еще один голодный год, а потом насадил десятки тысяч кустов винограда для своего села.
"Постарел... И как обидно, что постарел..."
Не мог представить, как будет ходить од стариком по дорогам села, он, который так долго ходил по ним молодым; и как будет он разносить по селу чужие шутки, он, чьи шутки так долго носили другие; и как он похоронит в карманах эту пару рук, которые так долго кормили село...
"И что скажут люди, когда узнают? Но погодите, Чиреш вам подстроит! Не скажу, что постарел, и они в жизнь не догадаются..."
На следующий день Чиреш чуть свет пошел с лопатой в лес и принес неказистый дичок. Выбрал место перед самыми окнами, перекрестился и начал копать.
Дички, дички... Всю жизнь терпеть их не мог, а теперь приходится сажать. Ибо так заведено у Чиреша: если случается большое событие, он сажает дерево. Один только он знает, какое дерево по какому случаю было посажено.
Весь сад у него - сплошные события. Старый орех, например, он посадил утром того дня, когда сманил Илинку. Ибо нужно вам сказать, что была она тогда хороша собой и родители ее не очень-то хотели Чиреша в зятья. Те три сливы посадил, когда ушел с сыновьями на войну - было их четыре, но одна засохла, потому что Васыле так и не вернулся... Две вишни посадил, когда у него сгорел дом, грушу - когда подался в колхоз, айву - в позапрошлый год, когда бросил курить.
После обеда дичок уже стоял перед домом, и бадя Чиреш занялся делами, будто ничего не случилось. Те же дороги, те же веселые шутки, та же вишневая шляпа, сдвинутая на затылок...
И все же что-то произошло. Казалось, с того дня, как посадил дичок, Чиреш проникся большой любовью к самому себе: когда садился, искал, на что ноги поставить, чтобы и они отдохнули; не приносил домой ведро полным, как доставал из колодца, а сперва отливал немного там, на месте, и даже велел Илинке постелить на кровати что-нибудь мягкое - на мягком, мол, сны пышнее.
"А может, и не примется этот паршивец? Ведь в конце концов не каждое дерево принимается!"
Но дичок принялся. Первой же весной он выгнал такой ворох листвы, что, увидев его, бадя Чиреш как-то приуныл, призадумался. Он мог теперь целыми вечерами слушать, как его отчитывает Илинка, и совсем не злился - слушал ее, как слушают тиканье будильника. Теперь он мог пройти мимо виноградного куста, придавленного трактором, притворяясь, что ему все равно, а когда попадался балагур, он не мешал ему забавлять народ и смеялся вместе с другими, лишь чуть-чуть подправляя чужие шутки, если была в том надобность.
Одно время ему даже стало казаться, что дичок зря так присосался к земле перед домом, но решил убрать его позднее, к осени... А пока что, садясь за стол, Чиреш начинал вспоминать блюда, что некогда стряпала ему Илинка:
- Послушай-ка, готовила ты когда-то токану с грибами... Не забыла, как она делается?
А когда токана была готова, бадя Чиреш требовал, чтобы подали ее в той самой тарелке с двумя петушками. Усаживался за столом спиной к двери, на свое давнишнее место... Все шло хорошо, но Чиреш не торопился убирать дичок. Время терпело. А пока то да се, стал распределять обязанности по хозяйству: самые легкие поручал Илинке, те, что потяжелее, оставлял на будущий год и прикидывался, что забывает совсем трудное, потому что в конце концов любую работу можно сделать, а можно и не сделать.
Однажды осенью бадя Чиреш вернулся из кооператива с парой новых ботинок, и Илинка отчитала его:
- Носить тебе, что ли, нечего?
Конечно, в коридоре стоял полный сундук обуви, изношенной лишь наполовину, но если Чиреш решил себе сделать обнову, он-то уж знает зачем...
- Фа, Илинка! Пара новых ботинок делает человека веселее, повышает аппетит.
- А то тебе мало!
- Запомни, Илинка, что я тебе скажу: аппетит тогда не нужен, когда есть нечего, а так - дай боже...
Два дня Чиреш щеголял по селу в новых ботинках, а потом подумал: "Зачем же красоте пропадать? Отправлюсь-ка к родичам, пусть полюбуются".
Две недели не было его в селе, потому что весь Сорокский край сплошные родичи Чиреша. Вернулся он очень веселый и в первый же вечер, увидев, что старуха залезает на печь, намекнул:
- Ты, Илинка, брось эту печь. На кровати мягче...
Илинка засмеялась, но все-таки полезла наверх.
- Эй, Илинка! Умрешь, да так и не узнаешь, что было хорошего на этом свете...
Вздыхает так больше для виду, но ему приятно, что Илинка смеется, видать, припомнила что-то...
Всю зиму простоял дичок у окна бади Чиреша. Его гнули ветры, но не могли сломить; студили его морозы, но не могли заморозить; засыпали его целые сугробы, но не могли завалить так, чтобы уж насовсем. Зимой у Чиреша поламывала правая нога. Сидел он у печки, поглаживая ногу, и казалось, именно теперь село узнает, что он постарел. Ну и пусть себе думают. Тем временем он хорошо отдохнет, а придет весна, выйдут на виноградники - и тогда видно будет, кто может и кто не может...
Пришла весна, и Чиреш снова, в который раз, показал себя. И отставали от него двадцатилетние, дыша, как в лихорадке, тогда как Чиреш лишь изредка доставал из кармана платок, чтобы смахнуть две-три капли пота с виска. Путь от села до виноградников и от виноградников до села был таким веселым, какого мир еще не видывал, - столько шуток созрело у Чиреша за те две недели, пока вязали лозы, столько шуток, что другому хватило бы на всю жизнь. И шло за ним село, захлебываясь от смеха, надсаживая бока, задыхаясь от кашля, а Чиреш ни на миг не давал пощады: не успевала одна шутка дойти до хромого Василикэ, что ковылял позади всех, как вдогонку за ней уже неслась другая, еще похлестче.
Однажды в пятницу Чиреш вернулся с поля голодный как волк, готовый обрушиться на Илинку, если она не приготовила обеда, и имея про запас несколько теплых слов на тот случай, если обед готов. Вошел во двор - и остолбенел. Дичок, тот паршивый дичок, который он притащил из лесу, зацвел. Одна только пара цветков у него на макушке, а все же зацвел. Рассмеялся Чиреш.
- Я тебя, братец, уберу... Ишь ты, плодами вздумал меня задобрить...
Стол был уже накрыт, бадя Чиреш умылся, но тут он услышал, как звякнуло ведерко - Мариуца шла к колодцу. Схватил свое ведро и Чиреш.
"Пойду перекинусь словечком... Вот люблю с ней побалагурить, ну прямо сил никаких!.."
Пошел быстро к калитке - и вдруг остановился. Улыбнулся - хочется идти дальше, а ступать нечем.
"Ну и ну! Только что у меня была пара ног - и вот их нет. Должно быть, Илинка спрятала дома, чтобы я не ходил шутить с другими".
Хотел было наклониться, чтобы узнать, что же с ними, с его ногами, стало, но его большие жилистые руки беспомощно свесились - отнялись и руки... Глухо забилось сердце, в ушах раздался протяжный колокольный звон, и бадя Чиреш рухнул наземь. Услышал, еле-еле услышал откуда-то издалека крик Мариуцы:
- Баде Чиреш!!!
Улыбнулся Чиреш. "Все-таки обманул село, подстроил шутку. Давно постарел, а никто и не знал..." Это был последний обрывок мысли. Угасли шутки, свесилась голова, рядом валялась большая вишневая шляпа. А вокруг шептался сад - шептались вишни, и сливы, и груши, шептал что-то и маленький дичок с двумя цветками на макушке.
Хоронили его в воскресенье, ясным весенним днем. Целое село провожало, целое село плакало, что нет больше бади Чиреша, молодого и сильного Чиреша. Плакали все, только на лице бади Чиреша остывала улыбка, остаток последней его мысли. Лежал он, чуть прищурив глаз, будто собирался крикнуть односельчанам:
"Будет вам реветь! Помер и я на старости, как это водится. А коли пошутил напоследок, что поделаешь... Такой уж уродился, шутник".
Сани
Когда в один прекрасный день высох старый орех возле крыльца, дед Михаил достал из сеней свою палку, надвинул шляпу на глаза и стал прогуливаться вокруг дерева, будто подсчитывал ветки на нем. Долго прикидывал, обмерял вершками, содрал полоску толстой коры, взвесил ее на ладони и только к вечеру, когда сапоги снова показались ему тяжелыми, отнес палку на место, надел шляпу как следует и сказал про себя:
"Вот теперь-то я сделаю сани".
Сани... Великое это дело - сани! Застелешь их ковриком, на всякий случай покажешь лошадкам, что не забыл дома кнут, - и поехал, да так поехал, что солнце еле поспевает за тобой. И только тогда забудется счет прожитым годам, только тогда увидишь старого друга, которого увели другие дороги, и по свежему следу твоих саней многие найдут свою дорогу, свою деревню, свой дом.
Одни только сани нужны человеку - и снова он человек. Только сделай ему те самые сани, которые снились всем плотникам на свете, сколько их там ни было; сделай такие сани, которые бы двадцать собак стерегли и все-таки бы не устерегли; сделай сани, чтобы сохли они по дороге, а дорога сохла бы по ним.
Сани - великое это дело!
Так рассуждал старик сам с собою, но тут старуха заметила, что он стоит задумавшись, и, опасаясь, как бы не заржавел топор в хозяйстве, послала его наколоть щепок. Потом ей понадобилась новая кочерга, ведро свежей воды старик вздохнул и занялся хозяйством. И снова побежали друг за дружкой дни, на этот раз бежали быстро, будто краденые.
Обычно просыпался старик чуть свет - любил одеваться в темноте, зажечь трубку угольком, оставшимся с вечера в печке. Выходил на улицу, присматривал за соседскими садами, чтобы не случилось чего, пока хозяева спят. И когда просыпалась деревня, он уже перебрасывал топор из правой руки в левую. Потом до самого вечера ходил по двору с засученными рукавами, с потухшей трубкой в зубах. Казалось, он забыл и об орехе, и о санях. Только вечером, когда наконец находил спички в кармане, вгонял топор в какое-нибудь бревно и задумывался.
Потом, день за днем, все чаще останавливался он посреди двора, дымил трубкой и вглядывался в мутную даль, будто пришла еще одна весна в том году и он ждал прилета журавлей.
Но и ото было до поры до времени, пока не заметила старуха, что лезвие топора в самом деле почернело. Вышла из дому и начала его стыдить - кричала громко, чтобы и соседям слышно было. Дед поправил ей криво повязанный платок - старуха любила, чтоб за ней поухаживали, - потом подошел к ореху, прислонил к нему топор и сказал вполголоса:
- А что, и в самом деле сделаю сани!
Значит, решено. А раз решено, считай, что и сделано. Хотя, по правде, решал он чрезвычайно редко - не было у него глупой привычки спешить, и в своей жизни он никогда не делал три шага там, где можно было сделать только два.
Скажем, начинает созревать виноград. Прежде всего исчезает из деревни детвора - редко, раз в три дня, увидишь мальчонку, да и у того синие от винограда щеки. Потом на перекрестках собираются вечерами парни и печальными голосами поют до третьих петухов одну и ту же песню. Наконец, и старики начинают вспоминать, в каком году брали они на штык австрияка, и становятся такими болтливыми, что, если встретят, не отвяжешься.
И у деда Михаила есть около сотни кустов винограда, но старик спокоен, как будто бузина созрела у него в саду, а не виноград. Старуха не дает ему прохода:
- Михалуц, сегодня пойдем собирать?
Старик делает молча свое дело, не обращая на нее внимания. Кажется, он и слова свои сперва обтесывает, примеряет, и если только они ладно пригнаны одно к другому, достает трубку из кармана:
- Пусть созревает... У солнца все равно другого дела нет.
А осень уходит. Опустели поля, на кустах остались одни только листья... Еще вчера выглядывали то тут, то там забытые гроздья, но вспомнили дети и о них. Только в саду у деда Михаила гроздья висят по-прежнему. Ягоды сморщились, падают, и, чтобы не пропал труд, старик приносит мешок капустных листьев и расстилает их под каждым кустом в виде больших зеленых тарелок.
И лишь тогда, когда на гроздьях почти ничего не остается, дед входит в избу, долго смотрит на свою старушку, как бы стараясь припомнить, где это он ее раньше видел, потом достает трубку.
- А ведь виноград-то наш уже созрел.
Соберут виноград, потом он закрывается в своей каморке, и недели на две остается старуха вдовой. А когда двор застилают первые снежные хлопья, старик уже что-то мастерит в каморке - долго целится и редко бьет, так что курицам во всей магале и не подремать, и не проснуться никак.
И только в разгаре зимы выходит он к воротам и останавливает первого прохожего:
- Не сможете ли вы оказать мне одолжение? Открыл сегодня бочонок. Если не примете мои слова за обиду...
Принять за обиду! Прохожий, бедняжка, забыл на радостях снять шапку в избе, берет стакан, не снимая варежек, потому что времени нет. Тает во рту от звучного бульканья, льется чистая как слеза струйка святой хмели, а из стакана выпрыгивают золотистые блохи - до самого потолка прыгают, черти!
Ну и что удивительного в том, что нет в деревне свадьбы, на которую бы не приглашали старика, нет хозяина, который бы не приподнимал шапку, проходя мимо его избы, и нет пьяницы, который бы не подпирал его ворота с осени до самой весны.
Итак, значит, старик решил смастерить сани.
С неделю он приглядывался к кроне ореха, прикидывая, какие у него корни, покопал в одном месте лопатой, проверяя, все ли так, как он рассчитал, и однажды за обедом, когда понравились ему щи, сообщил старухе:
- Думаю сделать сани из того ореха.
Судьба наделила его проницательной старушкой. Она сразу уловила суть:
- Конечно, сделай! Твои сани сразу купят, а мне нужен новый зипун. Этот уже старый, и к тому же такие уже не носят.