Страница:
- Дождь будет, - сказал Иким.
Это никому не понравилось, однако Иким сказал с такой уверенностью, что никто и не пытался переубедить его.
Помолчали. Марина неожиданно вздохнула:
- Когда меняется погода, у меня очень болят ноги. Все это лето мучилась, может, не поверите, но, ей-богу, все лето ходила калекой.
Иким посоветовал:
- Спиртом натри. Помогает.
Марина горько усмехнулась.
- Отец, всю кожу сожгла спиртом, да что толку?
Аника тяжело вздохнула - ведь Марина была ее дочкой.
- Бедняжка!..
Иоана сползла с каменной глыбы, подошла, ощупала ноги Марины. Сказала специально для Икима:
- У нее жуткий ревматизм.
Иким, казалось, не слышал, но через некоторое время сказал:
- Ничего, переживет.
Зина, которая была безучастна к разговору о ревматизме сестры, вдруг вспомнила:
- Отец, перестань ты со своим дождем! Мой Андрей начал перекрывать сарай. Что же будет, если польет дождь?
Бедная Аника попробовала заступиться:
- Иким, им надо перекрыть сарай.
Иоана добавила:
- Если пойдет дождь, сарай развалится.
- Будет дождь, - сказал Иким. Затем, помолчав, посоветовал дочери: - Ты передай Андрею - пусть раскрывает не все сразу. Сначала одну сторону перекроет, потом другую.
- Ну на это и у нас ума хватит, - сказала Зина разочарованно. - Я думала, чтобы, может, как-нибудь без дождя...
- Дождь будет.
Стало тихо. Обе старшие дочки сидели обиженные, обижен был и Сэндуцэ его уже больше не гладили, и он не понимал, чем, собственно, провинился. Все три сестры стали краешком глаза поглядывать на Михуцэ: в конце концов брат он им или не брат? А если брат, то как он может терпеть, когда его сестер обижают? Михуцэ закурил, закатал свои мокрые брюки и воинственно кинулся в бой:
- Отец, а если вместо дождя будет буря? Нужна эта буря мне, или вам, или, может, колхозу нужна?
Иоана сказала убежденно:
- Погибнут все сады в колхозе.
Заботы Аники были куда скромнее. Поглядев опасливо на свой садик, она сказала:
- Иким, и у нас есть несколько молодых саженцев. Ты ведь сам сажал их, поливал...
Иким молча встал, пошел в сад посмотреть саженцы. Все облегченно вздохнули - слава богу, наконец сдвинулся с места. Следили, как он хлопочет возле своих саженцев; были они щупленькие и жалкие - и листиков мало, и веточек мало, и земли было как-то мало для них.
Вернулся Иким огорченный. Угловатый, необтесанный лоб стал серым, землистым. Уселся на каменную глыбу и повторил коротко:
- Будет дождь.
- А если буря? - переспросил храбрый Михуцэ.
- Пусть будет буря, - неумолимо сказал Иким.
В эту минуту он стал для всех каким-то чужим, было и жалко и боязно его. Сам Иким, вероятно, тоже почувствовал свое одиночество и, может, для того, чтобы вернуть себе семью, а может, просто ради истины, сказал:
- А вы думаете, садам не нужны бури?
- Зачем они нужны? - поинтересовался Михуцэ.
Иким улыбнулся и, к великому удивлению всех, сказал тихим, ласковым голосом:
- Буря нужна для того, чтобы сады крепли. Она согнет их, попытается сломать, вырвать с корнем. А у деревьев, между прочим, тоже есть своя боль, своя память, свое соображение, и когда стихнут бури, они по ночам начнут сверлить землю корнями, уходя вглубь, чтобы выстоять на будущее...
- А если слабенькие деревья погибнут?
- Ну так что ж... На их место станут другие, покрепче. Так строится сад, и жизнь так строится.
В первый раз за этот день Иоана не улыбнулась. Сказала жалостливо, осенив себя крестным знамением:
- Какой жестокий, боже ты мой!..
- Он слишком стар, - сказала Марина.
- Третью ночь человек не спит, - попыталась оправдать его Аника.
- У него две контузии... - неизвестно зачем сказала Зина.
Только Михуцэ что-то долго медлил со своим мнением. Потом вздохнул:
- Это чистая правда, сестрички...
- Ты тоже за бурю?!
- Я за крепкий сад.
Он поднялся. Это была давнишняя мысль Михуцэ о жизни, только он ее не мог выразить. Теперь эта мысль ожила, у нее были кости, мясо, свое сердце. Михуцэ медленно пошел по своей тропинке и нес эту великую мысль, как несут маленького ребенка, а уж детей он умел носить - их у него был полон дом...
Тихо шепча, крестясь и подметая траву своей широкой цветастой юбкой, ушла Иоана. Никому не сказала "до свидания", никто не пожелал ей счастливого пути.
Оставшиеся сестры попробовали своими силами вернуть Икима к разговору о погоде, но ничего из этого не вышло. Беседа была окончена, Иким поднял из травы другую былинку, медленно стал жевать ее, и сестры ушли. Сэндуцэ, высоко подняв над головой кусок плэчинты, ушел за своей мамой.
Теперь они сидели втроем - отец, мать и дочка. Сидели, и неизвестно, зачем они сидели, раз уж все сказано, все решено. Вдруг из сада прибежал Сэндуцэ, не добежав, бросил недоеденный кусок плэчинты и побежал было назад, но Иким властно окликнул его. Мальчик робко подошел.
- Ты зачем бросил кусок?
- А я больше не хочу.
- Ну не хочешь, так надо было положить. Зачем швыряться хлебом?
Иким встал, подошел к мальчугану, спустил штанишки и, взяв хворостинку, огрел его несколько раз. Девушка в нарядной кофточке вся съежилась. Аника бросилась было выручать внука, но он уже бежал по саду, одной рукой поддерживая штанишки, а другой вытирая обильные слезы.
Иким устало, будто ударить той хворостиной требовало неимоверных усилий, сел на камень, вытер выступившую на лбу испарину.
Девушка сказала тихо:
- Отец...
Иким посмотрел на нее удивленно: что она, собственно, хочет сказать? Взгляд его был таким хмурым, тяжелым, каменным, что девушка не могла больше вымолвить ни слова. Иким посидел еще некоторое время, затем поднялся и, медленно жуя свою былинку, направился в дом.
Оставшись наедине с дочкой, Аника спросила в ужасе:
- Что же ты наделала, доченька?
- Я не могу больше видеть тот институт. Убейте, но не могу.
- Да почему же?!
- Мы с ним расстались, и я не могу видеть его что ни день. Не могу, потому что я его больше не люблю.
- А он может?
- Он может, потому что он все еще любит меня.
Аника пораскинула своей крестьянской смекалкой.
- А тогда ты тоже подружись с ним. Не навсегда - избави бог, только на то время, пока институт не кончишь. А там - до гробовой доски, как говорится...
Девушка заплакала. Вслед за ней прослезилась и Аника. Долго просидели они возле той каменной глыбы и тихо всхлипывали. Затем Аника, решительно поднявшись, сказала:
- Довольно реветь... Пошли со мной...
Как-никак она была его женой. Она прожила с ним жизнь. Она насмотрелась, как он жует былинки. Вошла решительно, сказала сердито и властно, насколько это было в ее силах:
- Послушай, Иким...
Он лежал на лавке с закрытыми глазами, и былинка уснула на его груди. Они тихонько вышли на улицу, уселись в уголке сада, где их никто не видел, и почти до самого вечера шептались. Когда солнце стало спускаться к закату, Аника вошла в дом на цыпочках, взяла оба чемодана и так же тихо, на цыпочках, вышла. Во дворе открыла один, уложила оставшиеся плэчинты и пошла провожать дочку. Вернулась поздно, спотыкаясь и все время вытирая заплаканные глаза.
Ну хорошо, скажете вы, а как же было с дождем? Шел он или не шел? Был просто дождь или буря?
Это не имеет значения. Мог быть дождь, а мог не быть. Могла быть даже буря, могло ее и не быть. Ведь это всегда так: то пойдут дожди, то прояснится, вот уже стоит хорошая погода, и вдруг опять пойдут дожди.
Хотя, если уж на то пошло, нужно отдать справедливость Икиму - спустя недельку пошел дождь. Пошел он как-то под утро, едва захватив одну часть села, а после полудня Иким получил известие, что его дочка снова учится в институте.
Поздней осенью, опять ночью, она приехала к ним в гости. Пришла с одним только чемоданчиком. Оставила его у порога и пошла к окну, но так и не постучалась. Едва подняла руку, как скрипнула дверь. Стоя на пороге, из темноты улыбался Иким, и она услышала его старую светлую шутку:
- Сама нашла дом или добрые люди показали?
Повести
Недолгий век зеленого листа
О зеленом я пою, и снова о зеленом...
Народное
Ткала ковер Русанда...
И снует, и беснуется, и свищет челнок, а она все молчит, молчит, молчит. Да и какое тут, господи, пение!
Когда она была еще маленькая, бабушка ее поучала - люди, мол, страдают из-за своих долгов. А если б они не одалживались, то спали бы вволю, пекли каждую субботу плэчинты и вообще жили бы припеваючи. Так говорила бабушка, а она, дурочка, слушала ее разинув рот и потом неслась во весь дух к подружке отдать взятую на днях промокашку я удивлялась, что ее будят ни свет ни заря, а о плэчинтах нет и помину. И вот за всю свою жизнь - а Русанде уже семнадцать, и если ей чуточку меньше, то скажите, пожалуйста, кому какое дело? - она ни у кого ничего не занимала. А то еще сама другим дает - eo веем селе только у нее есть розовые нитки, и она раздает их всем, кто попросит. Ну а что толку? Долгов у нее нет, но сколько у нее горя, господи, сколько у нее разного горя!
Хотите - верьте, хотите - нет, она уже взрослая, но косички... что у нее за косички! Заплетет - подружки говорят, что лучше бы распустить их, а распустит - советуют снова заплести. И все растет, так растет, что не успеет сносить одно платье, а оно уже коротко, надевать нельзя, и худенькая, такая худенькая, что кто-то спросил ее на днях, каждый ли день она ест.
И сколько народу ее спрашивало, и скольким она сама объясняла, что ей уже семнадцать - будто все оглохли или нарочно хотят ее подразнить. Что ни день, хлопают калиткой какие-то девчонки-школьницы, которые хотят, чтоб им помогли по арифметике, если ее отец дома, а если его нет, то просят научить танцевать польку. Парни даже не замечают ее, когда она проходит мимо, а сосед Васыле как придет, обязательно поймает пальцами за нос и прямо как маленькую спрашивает, кого она любит.
И крутится, вертится, и свищет челнок, но дрожат и волнуются нити...
Всю прошлую зиму она пряла. Торопила свою нить, чтобы побыстрее закончить, - ткать она уже будет после того, как выйдет замуж. И так она хорошо наматывала пряжу и складывала мотки в большое старое сито, а время шло, и катились мотки, а за ними и лето пришло... И снова зима, и из мотков она уже ковер соткала - дни бегут, весна вот где-то рядом, а бадя Георге все не посылает сватов...
И никак она не поймет, что он делает по воскресеньям, - нигде его не видать, и не знает, кто ему вышил тот голубой платочек, потому что очень плохо вышил, - не надо бы ему носить такой платочек, и еще она не знает, почему, встречаясь с ней, он все спрашивает, как поживает ее отец, а не придет сам спросить его об этом.
Что бадя Георге любит работать, это знают все, но зачем же уходить в поле на рассвете, приходить ночью и жить гостем в своем селе? Пусть говорит кто что хочет, она тоже не белоручка, и после того, как поженятся, они будут работать оба с ночи до ночи. А если вы хотите знать, она и ночью может работать - перед рождеством рисовала цветочки на печке; рисовала их пока совсем не рассвело, и спать почти совсем не хотелось.
И будет у них свой домик, и кружевные занавески на окнах, а на стене повесят этот ковер с двумя георгинами, а на пол дорожки постелют. И не дай бог, отец, когда придет к ним в гости, забудет обтереть ноги у порога, - как она его отчитает, хоть он ей и отец!
А нити бегут и бегут, за красными идут розовые, и цветут перед ней георгины - два георгина. Ну а какой толк, что их два?
Каждый вечер, ложась спать, она забирает под одеяло свое платьице что, если рано утром зайдет бадя Георге за топором или за лестницей и увидит, что она еще спит! А днем прячет за зеркалом коробок со спичками что, если придет бадя Георге, свернет цигарку, а матери будет жалко спичку, заставит уголек в печке поискать. Но мялось платье под одеялом, мать находила спички за зеркалом и страшно удивлялась: как они туда попали? И невелика беда - есть у нее еще платья, и спички найдутся, но только дни летят, летят, как будто ветер подхватил их и гонит, и гонит, и гонит, а что там, впереди, - одному богу известно...
И кому пожалуешься, если жаловаться некому, и что бы такое придумать, когда придумывать уже нечего, и сколько ждать - ну сколько можно ждать?! Ах, бадя Георге, бадя Георге...
1
Мороз ли, дождь ли, ветер ли, каждое утро на маленьком мосту за селом, вырастают две крошечные фигурки. Девочка лет шести, неумело закутанная в старенький платок, - видно, сама одевалась, и мальчуган, прячущий уши в воротник - шапка мала. Оба худенькие, озябшие, и трудно сказать, кто из них старше.
Девочка старательно глядит на пустынную дорогу, что спускается к селу, - узкая весенняя дорога, не дорога, а сплошное месиво. А мальчик сутулится, смотрит куда-то вверх, норовя получше запрятать уши в воротник.
Холодно, сыро, ветрено. Девочка дышит на руки и упрямо не отрывает глаз от дороги. Когда руки у нее коченеют так, что она не может поднести их ко рту, она просит братца:
- Бэдица * Лисандри, погляди и ты немножко.
* Бэдица - ласкательное от бади.
Бэдица косится на дорогу.
- Никого там нет...
- Тогда дай мне твой карман, я руки погрею немножко.
Завладев карманом, девочка блаженно улыбается.
- А если сегодня мы получим письмо, дашь мне понести?
Парнишка, пробует натянуть шапку на уши.
- А мы оба понесем. По очереди.
Чуть позже к мосту спускается тетка Артина, здоровенная женщина с вилами под мышкой.
- Господи, да что же вы, малютки, притащились чуть свет?
Девочка на миг, оставляет дорогу.
- А если мы целую неделю ничего не получаем от отца?
- Ах ты, господи, да они совсем замерзли, эти дети!
Артина снимает с себя платок и закутывает в него девочку, а мальчика прижимает к себе и тормошит, чтобы согреть немного.
Девочка счастливо улыбается из-под теплого платка.
- И ваш тоже ничего не пишет?
- Не пишет, доченька. То в госпитале был, а теперь вылечился, и обратно отправили.
Хотела сказать еще что-то, но внезапно смолкла - на мосту появился мош Андрей в старом, искусно залатанном кожухе. Молча встал, оперся на свою длинную палку и меряет старческими выцветшими глазами уходящую вверх дорогу. С полгода назад получил оп известие, что единственный его сын погиб на войне, и с той поры старик никому не скажет "доброе утро" и не ответит, если с ним поздороваются. Только каждый день приходит сюда и стоит в стороне, ждет: может, почтарь выкрикнет когда-нибудь и его имя. Всякое ведь может случиться.
Под вечер, когда паренек с большой брезентовой сумкой появляется наконец на пустынной дороге, возле моста его поджидает добрая половина села. Почтарю освобождают место посредине, у кого пальцы не застыли, свертывают ему цигарку, кто повыше ростом, становится у него за спиной, заслоняя от ветра, а тетка Артина кладет себе на колени брезентовую сумку, от которой, кажется, пахнет окопами, йодом, пороховым дымом.
- Кэруцашу Анастасия!
Девочка, что пришла первая, быстро пробирается сквозь толпу, - один бог знает, как это ей удается, - и растопыривает ручонки, так как уже не в состоянии что-либо держать в них.
- Засуньте мне его сюда, под платок.
Едва успевают запрятать письмо, как девочка исчезает, но почтальон зовет ее снова:
- Погоди, есть еще.
Девочке прячут и этот треугольник, но она не трогается с места.
- Чего стоишь?
- Вы посмотрите, должно быть еще одно. Должно быть.
Внезапно среди треугольников, сложенных из тетрадных листиков, показался пепельного цвета, сложенный вдвое листок - один из тех, после которых никогда уже солдат не напишет, никогда не ступит на порог родного дома.
Становится тихо, и только внизу, под настилом моста, одиноко и отрешенно журчит ручеек. Тетка Артина чуть слышно шепчет:
- Господи... кому это?
Почтальон низко опускает голову, что-то очень уж долго разбирает адрес:
- Зынел Кожокару.
Замирает ручеек. Потом тихий голос деда Андрея:
- Ихних нет.
Тетка Артина рукавом вытирает глаза.
- Бедный баде Зынел! Не сынок у него был, а дубок, что за сын...
Через час весть облетела все село. И жалели его старики - хорошим был парнем, и жалели его парни - хорошим был товарищем, и жалели его девушки был оп еще и красив.
И все ждали, ждали с трепетом, когда распахнется настежь дверь хаты на берегу пруда, где живет Зынел, и заголосят, и разнесется по селу невозможное материнское горе.
Но смеркалось, темнело, а в селе было тихо. Только стрехи роняли свои холодные, скупые слезы, и ветер скулил на краю села, боясь выйти в поле, навстречу ночи, и небо низко склонялось над селом, тихо лаская сырые соломенные крыши.
2
Накануне, в пятницу, бадя Зынел бегал к соседям узнать, много ли еще осталось до Берлина, но на газетной карте Германия была без столицы. Стали искать ее по соседним странам и так искали до самых сумерек. И только когда стемнело, бадя Зынел вспомнил, что скотина у него не поена, - бедные животные, владей они речью, много горьких истин узнали бы мы о себе.
Пошел прямиком, через сад. Снял из-под застрехи большие ведра и едва успел выйти на дорогу, как очутился лицом к лицу с почтальоном.
- Вам телеграмма, бадя Зынел.
Сначала казалось, что он не совсем понял, о чем речь. Оглянулся вокруг, выбирая сухое местечко, чтобы поставить ведра, но в марте сухо бывает только на печке, - повесил их на торчащий из плетня сучок и вытер руки.
- Телеграмма, говоришь?
- Телеграмма.
- А может, это Захарии?
Предупреди человека вовремя о надвигающейся беде, и ты убережешь его от лишних страданий. Бадя Зынел обладал тем преимуществом, что его родной брат имел одинаковые с ним инициалы. И когда беда стучалась в двери бади Зынела или его вызывали в суд или на военные сборы, он прежде всего выяснял, не касается ли это его брата. Какое-то мгновение уходило на проверку, но ему больше и не требовалось, чтобы собраться с духом.
- Нет, это вам.
Бадя Зынел спрятал телеграмму в шапку, снял с плетня ведра и с пустыми вернулся во двор. У порога остановился, его начало лихорадить - этого ему только и не хватало, телеграммы!! Чтобы немного прийти в себя, взял с завалинки деревянный скребок и принялся счищать грязь с сапог.
Уж скоро год, как они отнесли вещи Тоадера в каса маре, скоро год, как серая кобыла опять стала лягаться, скоро год, как они втроем поехали на станцию, а домой вернулись вдвоем.
И не то чтобы он не сумел проводить сына по-человечески. Заняли денег, сколько смогли, дали ему на дорогу и насильно сунули в котомку единственную в доме бритву. И он сам повез сына на станцию. Но на станции уже не был ему отцом.
Бадя Зынел имел обыкновение, провожая куда-нибудь сына, обязательно загрузить его советами. И не какими-нибудь, а мудрыми, хотя теперь, когда кругом все горит, откуда та мудрость возьмется?! Целые сутки - столько, сколько собирали они Тоадера в дорогу, - он шагал по двору, надвинув на глаза шляпу, и подбирал слово за словом те несколько советов, без которых, как он думал, Тоадер не мог тронуться в путь. На второй день, выйдя смазать телегу, он решил, что советы готовы. Даже зашел в хату. Но Тоадер еще спал, и он не решился его разбудить.
Потом пришли несколько парней, два-три родича, живущих поблизости. Жена, готовя котомку, стала так причитать, что душа застывала, и бедному Тоадеру было не до советов. До станции сын шел за телегой рядом с девушкой, с которой дружил, и бадя Зынел оставил их в покое. Время еще терпело...
Но не успели они выйти на перрон, как показался длинный поезд с мокрыми вагонами: лил дождь в тех краях, откуда он пришел.
Бадя Зынел считал себя человеком бывалым - сам поездил по свету и тоже в поездах, но никогда ему не приходилось видеть, чтобы в солнечный день поезд приходил на станцию мокрый. Огляделся, соображая, в чем тут дело, и вдруг ему показалось, будто и станция уже не та.
В это время поезд тяжело вздохнул, медленно трогаясь с места. Тоадер нагнулся поцеловать отцовскую руку, и бадя Зынел в суматохе едва успел чмокнуть сына в макушку. Потом, идя рядом с вагоном, выкрикнул несколько слов: чтобы сын был осторожным, когда придется слезать с поезда и залезать обратно, и не держал бы все деньги в одном кармане. Тоже мне, советы...
Целый год не мог бадя Зынел найти себе места - все казалось, что именно сейчас, в эту минуту, сын попал в беду и не знает, как ему быть, потому что не выпало ему счастья иметь настоящего отца, как у всех людей. И когда приходило письмо от сына, у него дрожали руки, и он расспрашивал всех, в самом ли деле это почерк Тоадера. И каждый вечер смазывал дегтем сапоги, чтобы было в чем ходить к мосту - кто знает, сколько будет еще длиться эта война?..
И вот принесли телеграмму.
Уже совсем стемнело, когда вошел он в хату, - один сапог вычистил, а другой так и остался облепленным грязью. На припечке потрескивал ночник, на настенном ковре играл розовый зайчик - отсвет из печной топки. Бадя Зынел секунду молча постоял на пороге. Услышал жужжание веретена за печью и скинул кожух.
- Домника! Поди сюда!
- Снять сапоги?
- Телеграмма пришла.
Стало тихо, будто дом внезапно опустел.
Только в печи, закипая, гудел горшок и жалобно потрескивал ночник, облизывая капелькой огня масло вокруг. И чтобы не слышать этого, бадя Зынел сказал:
- Телеграмма от Тоадера.
В один миг Домника была уже внизу, а в следующее мгновение, прижавшись щекой к печке, у самого починка, читала:
"В ночь на шестнадцатое проезжаю Бельцы приезжайте если можете Тоадер".
- "Если можете..." - повторила тетушка Замфира, вытирая слезы. Сыночек ты мой...
От сына, от Тоадера. Только Тоадер мог знать, что у них всего одна исправная пара обуви на весь дом, что рыжая кобыла вот-вот ожеребится, что до Бельц целых тридцать верст, которые весной так просто не одолеешь ни на санях, ни на подводе, ни пешком.
"Если можете" - и посреди хаты уже стоит черноволосый парень, улыбается - и жизнь светлей, и в дом, в который он входит, все село войдет за ним, а запоет, так рассыплются песни вокруг.
"Если можете" - и хата кажется просторней, и бадя Зынел помолодел, в Трофимаш парень хоть куда.
- Поедем?
Тетушка Замфира подняла к мужу свое кроткое лицо с двумя мокрыми полосками на щеках и умоляюще глядела на его обмякшие рыжие усы.
- Как не ехать? Только... Домника, какое сегодня число?
Стали искать календарь, но календарь куда-то запропастился, и в конце концов из-за печки появилась стриженая головка Трофимаша, головка, которая еще не знала, что такое календарь.
- А какой он с виду?
- Желтый. Картонный.
Трофимаш достал его из своих скрытых запасников. Жалко было, конечно, он собирался сделать из него человечка, который бы махал руками, когда его дергаешь за ниточку, но если календарь теперь нужен, то он его разрежет потом.
Было четырнадцатое число. Стало быть, выезжать нужно до рассвета, пока дорога хоть немного подморожена.
- Так что же, собираться?
- Само собой! - И бадя Зынел уселся на лавку.
Принесли из каса маре лампу, на донышке которой еще плескался керосин. Зажгли ее. Домника носилась взад-вперед по хате, Замфира шила новую котомку.
Только бадя Зынел молча сидел на лавке - так и сидел в одном чистом, в другом грязном сапоге. Ржали непоеные лошади. Домника прошла мимо с полным ситом и просыпала ему на колени муку, а он все сидел, уставившись на свои сапоги. Снова подбирал слова, составляя те несколько советов, которые не были сказаны вовремя и которые целый год давили ему на сердце, так что ни сон ему не в сон, ни дом домом, ни еда едой.
А они не составлялись. На душе было тревожно, было тяжко на душе, и, сидя на лавке, он, может, подозревал, а может, и не подозревал, что на место одной беды могут нагрянуть другие.
Война есть война.
3
Заботы торопят человека, и если Трофимаш покидает свою печку, значит, есть и у него свои заботы.
Нашел недавно в сенях пятикопеечную монету, а отец не хочет ему сшить кошелек, куда бы он мог ее спрятать; сняли с него сапожки и отнесли к сапожнику, а за ними никто не хочет пойти, и он сидит на печке так долго, что даже воробьи перестали его бояться и целый день бегают по завалинке, а вчера один забрался прямо в сени; сегодня вытащил из стенки гвоздь, потому что очень нужен был гвоздь, а Домника надрала за это уши.
Некому сшить кошелек, не у кого гвоздя попросить, некому спасти от рук Домники.
Единственная радость осталась у Трофимаша - письма. Целыми днями сидит он, прижавшись носом к оконному стеклу, и ждет, когда появится на улице бадя Миша со своей брезентовой сумкой. Пока читают письмо, ему дают подержать конверт.
И сегодня вечером, когда принесли телеграмму, Трофимаш попросил конверт, и когда ему сказали, что телеграмма пришла без конверта, у мальчика слезы навернулись на глаза: неужели бэдица Тоадер забыл про него?
Когда же в доме наступает предотъездная суматоха, Трофимаш, недолго думая, слезает с печки и помогает Домнике поставить горшки на огонь. Когда горшки уже в печи, просит прочитать еще раз телеграмму.
- Я же только что читала. Где у тебя были уши?
Трофимаш щупает свои уши.
- А что, бэдица приезжает с орудией?
- С орудией! Не мешай, а то перекипят горшки.
Трофимаш лезет обратно на печь. Он так и думал, что бэдица приезжает с орудией. Говорит же отец, что его везут на фронт. Из чего же он там будет стрелять, если не взял с собой орудию?
Значит, сперва надо подумать, что захватить с собой в дорогу. Взять его, конечно, возьмут! Во-первых, кто же будет следить, чтобы не соскочила шина с переднего колеса? Во-вторых, и с задними колесами тоже не все там в порядке.
Это никому не понравилось, однако Иким сказал с такой уверенностью, что никто и не пытался переубедить его.
Помолчали. Марина неожиданно вздохнула:
- Когда меняется погода, у меня очень болят ноги. Все это лето мучилась, может, не поверите, но, ей-богу, все лето ходила калекой.
Иким посоветовал:
- Спиртом натри. Помогает.
Марина горько усмехнулась.
- Отец, всю кожу сожгла спиртом, да что толку?
Аника тяжело вздохнула - ведь Марина была ее дочкой.
- Бедняжка!..
Иоана сползла с каменной глыбы, подошла, ощупала ноги Марины. Сказала специально для Икима:
- У нее жуткий ревматизм.
Иким, казалось, не слышал, но через некоторое время сказал:
- Ничего, переживет.
Зина, которая была безучастна к разговору о ревматизме сестры, вдруг вспомнила:
- Отец, перестань ты со своим дождем! Мой Андрей начал перекрывать сарай. Что же будет, если польет дождь?
Бедная Аника попробовала заступиться:
- Иким, им надо перекрыть сарай.
Иоана добавила:
- Если пойдет дождь, сарай развалится.
- Будет дождь, - сказал Иким. Затем, помолчав, посоветовал дочери: - Ты передай Андрею - пусть раскрывает не все сразу. Сначала одну сторону перекроет, потом другую.
- Ну на это и у нас ума хватит, - сказала Зина разочарованно. - Я думала, чтобы, может, как-нибудь без дождя...
- Дождь будет.
Стало тихо. Обе старшие дочки сидели обиженные, обижен был и Сэндуцэ его уже больше не гладили, и он не понимал, чем, собственно, провинился. Все три сестры стали краешком глаза поглядывать на Михуцэ: в конце концов брат он им или не брат? А если брат, то как он может терпеть, когда его сестер обижают? Михуцэ закурил, закатал свои мокрые брюки и воинственно кинулся в бой:
- Отец, а если вместо дождя будет буря? Нужна эта буря мне, или вам, или, может, колхозу нужна?
Иоана сказала убежденно:
- Погибнут все сады в колхозе.
Заботы Аники были куда скромнее. Поглядев опасливо на свой садик, она сказала:
- Иким, и у нас есть несколько молодых саженцев. Ты ведь сам сажал их, поливал...
Иким молча встал, пошел в сад посмотреть саженцы. Все облегченно вздохнули - слава богу, наконец сдвинулся с места. Следили, как он хлопочет возле своих саженцев; были они щупленькие и жалкие - и листиков мало, и веточек мало, и земли было как-то мало для них.
Вернулся Иким огорченный. Угловатый, необтесанный лоб стал серым, землистым. Уселся на каменную глыбу и повторил коротко:
- Будет дождь.
- А если буря? - переспросил храбрый Михуцэ.
- Пусть будет буря, - неумолимо сказал Иким.
В эту минуту он стал для всех каким-то чужим, было и жалко и боязно его. Сам Иким, вероятно, тоже почувствовал свое одиночество и, может, для того, чтобы вернуть себе семью, а может, просто ради истины, сказал:
- А вы думаете, садам не нужны бури?
- Зачем они нужны? - поинтересовался Михуцэ.
Иким улыбнулся и, к великому удивлению всех, сказал тихим, ласковым голосом:
- Буря нужна для того, чтобы сады крепли. Она согнет их, попытается сломать, вырвать с корнем. А у деревьев, между прочим, тоже есть своя боль, своя память, свое соображение, и когда стихнут бури, они по ночам начнут сверлить землю корнями, уходя вглубь, чтобы выстоять на будущее...
- А если слабенькие деревья погибнут?
- Ну так что ж... На их место станут другие, покрепче. Так строится сад, и жизнь так строится.
В первый раз за этот день Иоана не улыбнулась. Сказала жалостливо, осенив себя крестным знамением:
- Какой жестокий, боже ты мой!..
- Он слишком стар, - сказала Марина.
- Третью ночь человек не спит, - попыталась оправдать его Аника.
- У него две контузии... - неизвестно зачем сказала Зина.
Только Михуцэ что-то долго медлил со своим мнением. Потом вздохнул:
- Это чистая правда, сестрички...
- Ты тоже за бурю?!
- Я за крепкий сад.
Он поднялся. Это была давнишняя мысль Михуцэ о жизни, только он ее не мог выразить. Теперь эта мысль ожила, у нее были кости, мясо, свое сердце. Михуцэ медленно пошел по своей тропинке и нес эту великую мысль, как несут маленького ребенка, а уж детей он умел носить - их у него был полон дом...
Тихо шепча, крестясь и подметая траву своей широкой цветастой юбкой, ушла Иоана. Никому не сказала "до свидания", никто не пожелал ей счастливого пути.
Оставшиеся сестры попробовали своими силами вернуть Икима к разговору о погоде, но ничего из этого не вышло. Беседа была окончена, Иким поднял из травы другую былинку, медленно стал жевать ее, и сестры ушли. Сэндуцэ, высоко подняв над головой кусок плэчинты, ушел за своей мамой.
Теперь они сидели втроем - отец, мать и дочка. Сидели, и неизвестно, зачем они сидели, раз уж все сказано, все решено. Вдруг из сада прибежал Сэндуцэ, не добежав, бросил недоеденный кусок плэчинты и побежал было назад, но Иким властно окликнул его. Мальчик робко подошел.
- Ты зачем бросил кусок?
- А я больше не хочу.
- Ну не хочешь, так надо было положить. Зачем швыряться хлебом?
Иким встал, подошел к мальчугану, спустил штанишки и, взяв хворостинку, огрел его несколько раз. Девушка в нарядной кофточке вся съежилась. Аника бросилась было выручать внука, но он уже бежал по саду, одной рукой поддерживая штанишки, а другой вытирая обильные слезы.
Иким устало, будто ударить той хворостиной требовало неимоверных усилий, сел на камень, вытер выступившую на лбу испарину.
Девушка сказала тихо:
- Отец...
Иким посмотрел на нее удивленно: что она, собственно, хочет сказать? Взгляд его был таким хмурым, тяжелым, каменным, что девушка не могла больше вымолвить ни слова. Иким посидел еще некоторое время, затем поднялся и, медленно жуя свою былинку, направился в дом.
Оставшись наедине с дочкой, Аника спросила в ужасе:
- Что же ты наделала, доченька?
- Я не могу больше видеть тот институт. Убейте, но не могу.
- Да почему же?!
- Мы с ним расстались, и я не могу видеть его что ни день. Не могу, потому что я его больше не люблю.
- А он может?
- Он может, потому что он все еще любит меня.
Аника пораскинула своей крестьянской смекалкой.
- А тогда ты тоже подружись с ним. Не навсегда - избави бог, только на то время, пока институт не кончишь. А там - до гробовой доски, как говорится...
Девушка заплакала. Вслед за ней прослезилась и Аника. Долго просидели они возле той каменной глыбы и тихо всхлипывали. Затем Аника, решительно поднявшись, сказала:
- Довольно реветь... Пошли со мной...
Как-никак она была его женой. Она прожила с ним жизнь. Она насмотрелась, как он жует былинки. Вошла решительно, сказала сердито и властно, насколько это было в ее силах:
- Послушай, Иким...
Он лежал на лавке с закрытыми глазами, и былинка уснула на его груди. Они тихонько вышли на улицу, уселись в уголке сада, где их никто не видел, и почти до самого вечера шептались. Когда солнце стало спускаться к закату, Аника вошла в дом на цыпочках, взяла оба чемодана и так же тихо, на цыпочках, вышла. Во дворе открыла один, уложила оставшиеся плэчинты и пошла провожать дочку. Вернулась поздно, спотыкаясь и все время вытирая заплаканные глаза.
Ну хорошо, скажете вы, а как же было с дождем? Шел он или не шел? Был просто дождь или буря?
Это не имеет значения. Мог быть дождь, а мог не быть. Могла быть даже буря, могло ее и не быть. Ведь это всегда так: то пойдут дожди, то прояснится, вот уже стоит хорошая погода, и вдруг опять пойдут дожди.
Хотя, если уж на то пошло, нужно отдать справедливость Икиму - спустя недельку пошел дождь. Пошел он как-то под утро, едва захватив одну часть села, а после полудня Иким получил известие, что его дочка снова учится в институте.
Поздней осенью, опять ночью, она приехала к ним в гости. Пришла с одним только чемоданчиком. Оставила его у порога и пошла к окну, но так и не постучалась. Едва подняла руку, как скрипнула дверь. Стоя на пороге, из темноты улыбался Иким, и она услышала его старую светлую шутку:
- Сама нашла дом или добрые люди показали?
Повести
Недолгий век зеленого листа
О зеленом я пою, и снова о зеленом...
Народное
Ткала ковер Русанда...
И снует, и беснуется, и свищет челнок, а она все молчит, молчит, молчит. Да и какое тут, господи, пение!
Когда она была еще маленькая, бабушка ее поучала - люди, мол, страдают из-за своих долгов. А если б они не одалживались, то спали бы вволю, пекли каждую субботу плэчинты и вообще жили бы припеваючи. Так говорила бабушка, а она, дурочка, слушала ее разинув рот и потом неслась во весь дух к подружке отдать взятую на днях промокашку я удивлялась, что ее будят ни свет ни заря, а о плэчинтах нет и помину. И вот за всю свою жизнь - а Русанде уже семнадцать, и если ей чуточку меньше, то скажите, пожалуйста, кому какое дело? - она ни у кого ничего не занимала. А то еще сама другим дает - eo веем селе только у нее есть розовые нитки, и она раздает их всем, кто попросит. Ну а что толку? Долгов у нее нет, но сколько у нее горя, господи, сколько у нее разного горя!
Хотите - верьте, хотите - нет, она уже взрослая, но косички... что у нее за косички! Заплетет - подружки говорят, что лучше бы распустить их, а распустит - советуют снова заплести. И все растет, так растет, что не успеет сносить одно платье, а оно уже коротко, надевать нельзя, и худенькая, такая худенькая, что кто-то спросил ее на днях, каждый ли день она ест.
И сколько народу ее спрашивало, и скольким она сама объясняла, что ей уже семнадцать - будто все оглохли или нарочно хотят ее подразнить. Что ни день, хлопают калиткой какие-то девчонки-школьницы, которые хотят, чтоб им помогли по арифметике, если ее отец дома, а если его нет, то просят научить танцевать польку. Парни даже не замечают ее, когда она проходит мимо, а сосед Васыле как придет, обязательно поймает пальцами за нос и прямо как маленькую спрашивает, кого она любит.
И крутится, вертится, и свищет челнок, но дрожат и волнуются нити...
Всю прошлую зиму она пряла. Торопила свою нить, чтобы побыстрее закончить, - ткать она уже будет после того, как выйдет замуж. И так она хорошо наматывала пряжу и складывала мотки в большое старое сито, а время шло, и катились мотки, а за ними и лето пришло... И снова зима, и из мотков она уже ковер соткала - дни бегут, весна вот где-то рядом, а бадя Георге все не посылает сватов...
И никак она не поймет, что он делает по воскресеньям, - нигде его не видать, и не знает, кто ему вышил тот голубой платочек, потому что очень плохо вышил, - не надо бы ему носить такой платочек, и еще она не знает, почему, встречаясь с ней, он все спрашивает, как поживает ее отец, а не придет сам спросить его об этом.
Что бадя Георге любит работать, это знают все, но зачем же уходить в поле на рассвете, приходить ночью и жить гостем в своем селе? Пусть говорит кто что хочет, она тоже не белоручка, и после того, как поженятся, они будут работать оба с ночи до ночи. А если вы хотите знать, она и ночью может работать - перед рождеством рисовала цветочки на печке; рисовала их пока совсем не рассвело, и спать почти совсем не хотелось.
И будет у них свой домик, и кружевные занавески на окнах, а на стене повесят этот ковер с двумя георгинами, а на пол дорожки постелют. И не дай бог, отец, когда придет к ним в гости, забудет обтереть ноги у порога, - как она его отчитает, хоть он ей и отец!
А нити бегут и бегут, за красными идут розовые, и цветут перед ней георгины - два георгина. Ну а какой толк, что их два?
Каждый вечер, ложась спать, она забирает под одеяло свое платьице что, если рано утром зайдет бадя Георге за топором или за лестницей и увидит, что она еще спит! А днем прячет за зеркалом коробок со спичками что, если придет бадя Георге, свернет цигарку, а матери будет жалко спичку, заставит уголек в печке поискать. Но мялось платье под одеялом, мать находила спички за зеркалом и страшно удивлялась: как они туда попали? И невелика беда - есть у нее еще платья, и спички найдутся, но только дни летят, летят, как будто ветер подхватил их и гонит, и гонит, и гонит, а что там, впереди, - одному богу известно...
И кому пожалуешься, если жаловаться некому, и что бы такое придумать, когда придумывать уже нечего, и сколько ждать - ну сколько можно ждать?! Ах, бадя Георге, бадя Георге...
1
Мороз ли, дождь ли, ветер ли, каждое утро на маленьком мосту за селом, вырастают две крошечные фигурки. Девочка лет шести, неумело закутанная в старенький платок, - видно, сама одевалась, и мальчуган, прячущий уши в воротник - шапка мала. Оба худенькие, озябшие, и трудно сказать, кто из них старше.
Девочка старательно глядит на пустынную дорогу, что спускается к селу, - узкая весенняя дорога, не дорога, а сплошное месиво. А мальчик сутулится, смотрит куда-то вверх, норовя получше запрятать уши в воротник.
Холодно, сыро, ветрено. Девочка дышит на руки и упрямо не отрывает глаз от дороги. Когда руки у нее коченеют так, что она не может поднести их ко рту, она просит братца:
- Бэдица * Лисандри, погляди и ты немножко.
* Бэдица - ласкательное от бади.
Бэдица косится на дорогу.
- Никого там нет...
- Тогда дай мне твой карман, я руки погрею немножко.
Завладев карманом, девочка блаженно улыбается.
- А если сегодня мы получим письмо, дашь мне понести?
Парнишка, пробует натянуть шапку на уши.
- А мы оба понесем. По очереди.
Чуть позже к мосту спускается тетка Артина, здоровенная женщина с вилами под мышкой.
- Господи, да что же вы, малютки, притащились чуть свет?
Девочка на миг, оставляет дорогу.
- А если мы целую неделю ничего не получаем от отца?
- Ах ты, господи, да они совсем замерзли, эти дети!
Артина снимает с себя платок и закутывает в него девочку, а мальчика прижимает к себе и тормошит, чтобы согреть немного.
Девочка счастливо улыбается из-под теплого платка.
- И ваш тоже ничего не пишет?
- Не пишет, доченька. То в госпитале был, а теперь вылечился, и обратно отправили.
Хотела сказать еще что-то, но внезапно смолкла - на мосту появился мош Андрей в старом, искусно залатанном кожухе. Молча встал, оперся на свою длинную палку и меряет старческими выцветшими глазами уходящую вверх дорогу. С полгода назад получил оп известие, что единственный его сын погиб на войне, и с той поры старик никому не скажет "доброе утро" и не ответит, если с ним поздороваются. Только каждый день приходит сюда и стоит в стороне, ждет: может, почтарь выкрикнет когда-нибудь и его имя. Всякое ведь может случиться.
Под вечер, когда паренек с большой брезентовой сумкой появляется наконец на пустынной дороге, возле моста его поджидает добрая половина села. Почтарю освобождают место посредине, у кого пальцы не застыли, свертывают ему цигарку, кто повыше ростом, становится у него за спиной, заслоняя от ветра, а тетка Артина кладет себе на колени брезентовую сумку, от которой, кажется, пахнет окопами, йодом, пороховым дымом.
- Кэруцашу Анастасия!
Девочка, что пришла первая, быстро пробирается сквозь толпу, - один бог знает, как это ей удается, - и растопыривает ручонки, так как уже не в состоянии что-либо держать в них.
- Засуньте мне его сюда, под платок.
Едва успевают запрятать письмо, как девочка исчезает, но почтальон зовет ее снова:
- Погоди, есть еще.
Девочке прячут и этот треугольник, но она не трогается с места.
- Чего стоишь?
- Вы посмотрите, должно быть еще одно. Должно быть.
Внезапно среди треугольников, сложенных из тетрадных листиков, показался пепельного цвета, сложенный вдвое листок - один из тех, после которых никогда уже солдат не напишет, никогда не ступит на порог родного дома.
Становится тихо, и только внизу, под настилом моста, одиноко и отрешенно журчит ручеек. Тетка Артина чуть слышно шепчет:
- Господи... кому это?
Почтальон низко опускает голову, что-то очень уж долго разбирает адрес:
- Зынел Кожокару.
Замирает ручеек. Потом тихий голос деда Андрея:
- Ихних нет.
Тетка Артина рукавом вытирает глаза.
- Бедный баде Зынел! Не сынок у него был, а дубок, что за сын...
Через час весть облетела все село. И жалели его старики - хорошим был парнем, и жалели его парни - хорошим был товарищем, и жалели его девушки был оп еще и красив.
И все ждали, ждали с трепетом, когда распахнется настежь дверь хаты на берегу пруда, где живет Зынел, и заголосят, и разнесется по селу невозможное материнское горе.
Но смеркалось, темнело, а в селе было тихо. Только стрехи роняли свои холодные, скупые слезы, и ветер скулил на краю села, боясь выйти в поле, навстречу ночи, и небо низко склонялось над селом, тихо лаская сырые соломенные крыши.
2
Накануне, в пятницу, бадя Зынел бегал к соседям узнать, много ли еще осталось до Берлина, но на газетной карте Германия была без столицы. Стали искать ее по соседним странам и так искали до самых сумерек. И только когда стемнело, бадя Зынел вспомнил, что скотина у него не поена, - бедные животные, владей они речью, много горьких истин узнали бы мы о себе.
Пошел прямиком, через сад. Снял из-под застрехи большие ведра и едва успел выйти на дорогу, как очутился лицом к лицу с почтальоном.
- Вам телеграмма, бадя Зынел.
Сначала казалось, что он не совсем понял, о чем речь. Оглянулся вокруг, выбирая сухое местечко, чтобы поставить ведра, но в марте сухо бывает только на печке, - повесил их на торчащий из плетня сучок и вытер руки.
- Телеграмма, говоришь?
- Телеграмма.
- А может, это Захарии?
Предупреди человека вовремя о надвигающейся беде, и ты убережешь его от лишних страданий. Бадя Зынел обладал тем преимуществом, что его родной брат имел одинаковые с ним инициалы. И когда беда стучалась в двери бади Зынела или его вызывали в суд или на военные сборы, он прежде всего выяснял, не касается ли это его брата. Какое-то мгновение уходило на проверку, но ему больше и не требовалось, чтобы собраться с духом.
- Нет, это вам.
Бадя Зынел спрятал телеграмму в шапку, снял с плетня ведра и с пустыми вернулся во двор. У порога остановился, его начало лихорадить - этого ему только и не хватало, телеграммы!! Чтобы немного прийти в себя, взял с завалинки деревянный скребок и принялся счищать грязь с сапог.
Уж скоро год, как они отнесли вещи Тоадера в каса маре, скоро год, как серая кобыла опять стала лягаться, скоро год, как они втроем поехали на станцию, а домой вернулись вдвоем.
И не то чтобы он не сумел проводить сына по-человечески. Заняли денег, сколько смогли, дали ему на дорогу и насильно сунули в котомку единственную в доме бритву. И он сам повез сына на станцию. Но на станции уже не был ему отцом.
Бадя Зынел имел обыкновение, провожая куда-нибудь сына, обязательно загрузить его советами. И не какими-нибудь, а мудрыми, хотя теперь, когда кругом все горит, откуда та мудрость возьмется?! Целые сутки - столько, сколько собирали они Тоадера в дорогу, - он шагал по двору, надвинув на глаза шляпу, и подбирал слово за словом те несколько советов, без которых, как он думал, Тоадер не мог тронуться в путь. На второй день, выйдя смазать телегу, он решил, что советы готовы. Даже зашел в хату. Но Тоадер еще спал, и он не решился его разбудить.
Потом пришли несколько парней, два-три родича, живущих поблизости. Жена, готовя котомку, стала так причитать, что душа застывала, и бедному Тоадеру было не до советов. До станции сын шел за телегой рядом с девушкой, с которой дружил, и бадя Зынел оставил их в покое. Время еще терпело...
Но не успели они выйти на перрон, как показался длинный поезд с мокрыми вагонами: лил дождь в тех краях, откуда он пришел.
Бадя Зынел считал себя человеком бывалым - сам поездил по свету и тоже в поездах, но никогда ему не приходилось видеть, чтобы в солнечный день поезд приходил на станцию мокрый. Огляделся, соображая, в чем тут дело, и вдруг ему показалось, будто и станция уже не та.
В это время поезд тяжело вздохнул, медленно трогаясь с места. Тоадер нагнулся поцеловать отцовскую руку, и бадя Зынел в суматохе едва успел чмокнуть сына в макушку. Потом, идя рядом с вагоном, выкрикнул несколько слов: чтобы сын был осторожным, когда придется слезать с поезда и залезать обратно, и не держал бы все деньги в одном кармане. Тоже мне, советы...
Целый год не мог бадя Зынел найти себе места - все казалось, что именно сейчас, в эту минуту, сын попал в беду и не знает, как ему быть, потому что не выпало ему счастья иметь настоящего отца, как у всех людей. И когда приходило письмо от сына, у него дрожали руки, и он расспрашивал всех, в самом ли деле это почерк Тоадера. И каждый вечер смазывал дегтем сапоги, чтобы было в чем ходить к мосту - кто знает, сколько будет еще длиться эта война?..
И вот принесли телеграмму.
Уже совсем стемнело, когда вошел он в хату, - один сапог вычистил, а другой так и остался облепленным грязью. На припечке потрескивал ночник, на настенном ковре играл розовый зайчик - отсвет из печной топки. Бадя Зынел секунду молча постоял на пороге. Услышал жужжание веретена за печью и скинул кожух.
- Домника! Поди сюда!
- Снять сапоги?
- Телеграмма пришла.
Стало тихо, будто дом внезапно опустел.
Только в печи, закипая, гудел горшок и жалобно потрескивал ночник, облизывая капелькой огня масло вокруг. И чтобы не слышать этого, бадя Зынел сказал:
- Телеграмма от Тоадера.
В один миг Домника была уже внизу, а в следующее мгновение, прижавшись щекой к печке, у самого починка, читала:
"В ночь на шестнадцатое проезжаю Бельцы приезжайте если можете Тоадер".
- "Если можете..." - повторила тетушка Замфира, вытирая слезы. Сыночек ты мой...
От сына, от Тоадера. Только Тоадер мог знать, что у них всего одна исправная пара обуви на весь дом, что рыжая кобыла вот-вот ожеребится, что до Бельц целых тридцать верст, которые весной так просто не одолеешь ни на санях, ни на подводе, ни пешком.
"Если можете" - и посреди хаты уже стоит черноволосый парень, улыбается - и жизнь светлей, и в дом, в который он входит, все село войдет за ним, а запоет, так рассыплются песни вокруг.
"Если можете" - и хата кажется просторней, и бадя Зынел помолодел, в Трофимаш парень хоть куда.
- Поедем?
Тетушка Замфира подняла к мужу свое кроткое лицо с двумя мокрыми полосками на щеках и умоляюще глядела на его обмякшие рыжие усы.
- Как не ехать? Только... Домника, какое сегодня число?
Стали искать календарь, но календарь куда-то запропастился, и в конце концов из-за печки появилась стриженая головка Трофимаша, головка, которая еще не знала, что такое календарь.
- А какой он с виду?
- Желтый. Картонный.
Трофимаш достал его из своих скрытых запасников. Жалко было, конечно, он собирался сделать из него человечка, который бы махал руками, когда его дергаешь за ниточку, но если календарь теперь нужен, то он его разрежет потом.
Было четырнадцатое число. Стало быть, выезжать нужно до рассвета, пока дорога хоть немного подморожена.
- Так что же, собираться?
- Само собой! - И бадя Зынел уселся на лавку.
Принесли из каса маре лампу, на донышке которой еще плескался керосин. Зажгли ее. Домника носилась взад-вперед по хате, Замфира шила новую котомку.
Только бадя Зынел молча сидел на лавке - так и сидел в одном чистом, в другом грязном сапоге. Ржали непоеные лошади. Домника прошла мимо с полным ситом и просыпала ему на колени муку, а он все сидел, уставившись на свои сапоги. Снова подбирал слова, составляя те несколько советов, которые не были сказаны вовремя и которые целый год давили ему на сердце, так что ни сон ему не в сон, ни дом домом, ни еда едой.
А они не составлялись. На душе было тревожно, было тяжко на душе, и, сидя на лавке, он, может, подозревал, а может, и не подозревал, что на место одной беды могут нагрянуть другие.
Война есть война.
3
Заботы торопят человека, и если Трофимаш покидает свою печку, значит, есть и у него свои заботы.
Нашел недавно в сенях пятикопеечную монету, а отец не хочет ему сшить кошелек, куда бы он мог ее спрятать; сняли с него сапожки и отнесли к сапожнику, а за ними никто не хочет пойти, и он сидит на печке так долго, что даже воробьи перестали его бояться и целый день бегают по завалинке, а вчера один забрался прямо в сени; сегодня вытащил из стенки гвоздь, потому что очень нужен был гвоздь, а Домника надрала за это уши.
Некому сшить кошелек, не у кого гвоздя попросить, некому спасти от рук Домники.
Единственная радость осталась у Трофимаша - письма. Целыми днями сидит он, прижавшись носом к оконному стеклу, и ждет, когда появится на улице бадя Миша со своей брезентовой сумкой. Пока читают письмо, ему дают подержать конверт.
И сегодня вечером, когда принесли телеграмму, Трофимаш попросил конверт, и когда ему сказали, что телеграмма пришла без конверта, у мальчика слезы навернулись на глаза: неужели бэдица Тоадер забыл про него?
Когда же в доме наступает предотъездная суматоха, Трофимаш, недолго думая, слезает с печки и помогает Домнике поставить горшки на огонь. Когда горшки уже в печи, просит прочитать еще раз телеграмму.
- Я же только что читала. Где у тебя были уши?
Трофимаш щупает свои уши.
- А что, бэдица приезжает с орудией?
- С орудией! Не мешай, а то перекипят горшки.
Трофимаш лезет обратно на печь. Он так и думал, что бэдица приезжает с орудией. Говорит же отец, что его везут на фронт. Из чего же он там будет стрелять, если не взял с собой орудию?
Значит, сперва надо подумать, что захватить с собой в дорогу. Взять его, конечно, возьмут! Во-первых, кто же будет следить, чтобы не соскочила шина с переднего колеса? Во-вторых, и с задними колесами тоже не все там в порядке.