— О, исчадие ада! — вне себя от ярости прорычал Гилберт, вцепившись в спинку кровати, чтобы не задушить негодяя.
   — Да, я заслуживаю смерти, и я сейчас умру… Не убивай меня, Гилберт, я еще не все тебе рассказал… Итак, Энни считала, что она моя жена; она была слишком чиста, слишком невинна, чтобы заподозрить мое вероломство, и доверяла тем доводам, которые я приводил, объясняя, почему нельзя сообщать о нашем браке ее семье; я все оттягивал это признание, но тут она стала матерью. Она не могла больше жить в доме своего отца. Вы женились в ту пору на моей сестре, значит, мы могли все открыть, и она стала умолять меня это сделать; но я больше не любил ее и мечтал покинуть наши края, не предупредив ее об отъезде. Однажды вечером Энни ждала меня под дубом, под которым я поклялся когда-то любить ее вечно; я пришел на свидание, но в моей голове роились зловещие мысли: я холодно выслушал ее мольбы и упреки, перемежавшиеся слезами и рыданиями. О, почему я не остался глух и равнодушен, когда, упав к моим ногам и прижавшись грудью к моим коленям, она стала просить меня уж лучше заколоть ее кинжалом, чем покидать. Не успели сорваться с ее уст слова: «Убей меня!», как дьявол, да, сам дьявол заставил меня схватить кинжал и нанести ей удар, а потом второй и третий… Мы были одни, ночь была темна, и я стоял неподвижно; я даже не осознал, что совершил преступление, забыл, что ударил ее кинжалом, и, кажется, ни о чем не думал… как вдруг я почувствовал, как по ногам моим струится что-то теплое: это была кровь Энни!.. Я очнулся от забытья и понял, какое преступление совершено мною, хотел бежать, но она обвила руками мои ноги и нежным своим голосом прошептала: «О, благодарю тебя, мой Роланд!» О, видно, Господь решил, что я должен буду нести кару за это всю жизнь, потому что и эту минуту, когда я осознал всю глубину моего падения, он не дал мне сил заколоть себя над телом бедной Энни.
   — Негодяй, презренный негодяй, убивший мою сестру! — повторял Гилберт всякий раз, когда Ритсон замолкал, чтобы перевести дыхание. — Что ты сделал с ее телом убийца, подлый убийца?
   — Когда она говорила мне слова благодарности, луч луны, проникнув сквозь листву, осветил ее бледное лицо, и я прочел м ее глазах, что она меня прощает… Потом она протянула мне руку и, прошептав: «Спасибо, Роланд, спасибо, потому что лучше смерть, чем жизнь без твоей любви! Я хочу, чтобы никто не знал, что со мной сталось… похорони мое тело под этим деревом» — испустила последний вздох. Не знаю, сколько времени лежал я без сознания как громом пораженный около тела несчастной Энни; пришел я в себя от чувства острой боли, мне казалось, что в руку мне вонзились острые клыки; я не ошибся: это был волк; привлеченный запахом крови, он прибежал за добычей… Пока я боролся со зверем, хладнокровие вернулось ко мне; я понял, что, если не зарою тотчас же тело своей жертвы, преступление мое будет тут же обнаружено, вырыл могилу между буком и дубом — об этом месте ты уже знаешь, — закопал тело несчастной Энни и, гонимый угрызениями совести, до рассвета блуждал по лесу… Вот тогда-то вы и нашли меня распростертого на земле, всего искусанного и истекающего кровью… волки преследовали меня по пятам, они бы разорвали меня, и, если бы не вы, мне бы уже воздалось за мое злодеяние!.. На следующий день, когда обнаружилось исчезновение Энни, я и не подумал признаться в преступлении, а даже стал помогать вам в ее поисках и позволил всем решить, что ее похитил какой-нибудь разбойник или сожрали дикие звери…
   Гилберт больше не слушал Ритсона. Он рыдал, опершись о подоконник. Напрасно негодяй кричал: «Умираю… умираю… не забудь про дуб!» Лесник долго стоял неподвижно, погрузившись в свое горе, а когда подошел снова к кровати, Ритсон был уже мертв.
   Пока Роланд Ритсон корчился в агонии в доме лесника, трое мужчин, отправившихся в Ноттингем, — Аллан, Робин и монах (тот самый монах с волчьим аппетитом, храбрым сердцем и сильными руками), шли быстрым шагом по тропинкам огромного Шервудского леса. Они разговаривали, смеялись и пели: то монах-великан рассказывал о каком-то забавном приключении, то Робин своим серебристым голосом затягивал балладу, то Аллан привлекал внимание спутников своими интересными рассуждениями.
   — Господин Аллан, — вдруг скачал Робин, — солнце уже показывает полдень, и в желудке моем пусто, будто и не завтракал утром. Если вы соблаговолите довериться мне, мы дойдем до ручейка, который течет в нескольких шагах отсюда, у меня в котомке есть еда, мы поедим и заодно отдохнем.
   — То, что ты предлагаешь, сын мой, исполнено здравомыслия, — отозвался монах, — всем сердцем, точнее, всем желудком, присоединяюсь к тебе.
   — Я не против, дорогой Робин, — заявил Аллан, — однако позволь заметить тебе, что мне непременно нужно быть в Ноттингемском замке до захода солнца, и если твое предложение нам в этом помешает, то я предпочел бы не останавливаться и продолжить путь.
   — Как вам угодно, милорд, — сказал Робин, — как вы решите, так мы и сделаем.
   — К ручью! К ручью! — закричал монах. — Мы от Ноттингема всего в трех милях и десять раз успеем туда дойти до темноты, а часок отдыха и хорошая еда нам уж точно никак в этом не помешают!
   Успокоенный словами монаха, Аллан согласился сделать остановку, и они уселись в тени большого дуба в прелестной долинке, где среди берегов, поросших сочной травой и цветами, по руслу, устланному розовыми и белыми камешками, протекал прозрачный и чистый ручеек.
   — Какое красивое место! — воскликнул Аллан, обежав глазами прелестный уголок. — Но мне кажется, дорогой Робин, что этот земной рай расположен довольно далеко от вашего дома, и ты, наверное, не часто приходил сюда отдохнуть.
   — Ваша правда, милорд, мы приходим сюда редко, только раз в год, причем не тогда, когда все зеленеет и цветет, как сейчас, а зимой, когда все пусто и голо вокруг и только ветер гуляет среди деревьев, раскачивая их ветви, покрытые инеем, и сердце наше заполнено печалью, как небо над нами заполнено облаками, и природа носит траур вместе с нами.
   — По кому же такой траур, Робин?
   — А видите вон там бук, который возвышается над кустами шиповника? Под этим буком находится могила, могила брата моего отца, Робин Гуда, чье имя я ношу. Это было незадолго до моего рождения: два лесника возвращались с охоты, и тут на них напала шайка разбойников; они храбро защищались, но — увы! — мой дядя Робин получил стрелу в грудь и упал, чтобы уже никогда не подняться; Гилберт отомстил за его смерть, и воздвиг ему эту скромную гробницу, на которую мы приходим каждую годовщину его гибели помолиться и поплакать.
   — Нет такого места но вселенной, пусть даже самого прекрасного, которое бы человек не осквернил, — нравоучительно изрек монах.
   А потом, сменив тон, он в радостном нетерпении добавил:
   — Эй, Робин, оставь мертвых спать вечным сном и подумай лучше о своих спутниках; мертвые голода не знают, а мы умираем, так хотим есть. Открой мешок, — ты же сказал, что там полно еды.
   Они уселись на траву у ручья и основательно закусили теми припасами, которые предусмотрительно уложила в котомку добрая Маргарет; затем объемистую флягу, наполненную старым французским вином, стали так часто подносить к губам и пускать по кругу, что все сверх меры развеселились и отдых их сильно затянулся, чего они не заметили. Робин без умолку пел. Аллан, казалось, был на седьмом небе и в пышных выражениях превозносил красоту и душевные совершенства леди Кристабель. Монах вообще болтал не умолкая и кричал, что зовут его Джилл Шербаун, что он из честной крестьянской семьи и что вольная и полная трудов жизнь в лесу ему больше по душе, чем монастырская, и он купил, и за немалую цену, у магистра своего ордена право жить так, как ему заблагорассудится, и биться на палках.
   — Меня прозвали «брат Тук», — добавил он, — из-за моего мастерства в палочном бою и еще потому, что я имею привычку подтыкать рясу до колен. С добрыми я добр, со злыми — зол, друзьям помогаю, а врагов побеждаю, пою смешные баллады и застольные песни тем, кто любит посмеяться и пображничать, с набожными я молюсь, со святошами запеваю «Oremus» note 2, а тем, кто не жалует псалмы, рассказываю веселые сказки. Вот таков брат Тук! А вы, сэр Аллан, скажете нам, кто вы такой?
   — Охотно скажу, если вы дадите мне хоть слово вставить, — ответил Аллан.
   Робин держал флягу в руках, и, поскольку она не совсем еще опорожнилась, брат Тук потянулся к ней.
   — Хоп! Минуточку! — воскликнул юноша. — Я дам тебе флягу, брат Тук, если ты не будешь прерывать сэра Аллана.
   — Давай, я не буду его прерывать.
   — Вот когда рыцарь окончит рассказ, тогда и посмотрим.
   — Злой ты, Робин! Меня жажда замучила!
   — Ну, так залей ее водой.
   Монах изобразил на лице досаду и растянулся на траве, будто хотел поспать, вместо того чтобы слушать историю сэра Аллана Клера.
   — По происхождению я сакс, — начал рыцарь. — Отец мой был близким другом Томаса Бекета, первого министра Генриха Второго, и эта дружба принесла ему несчастье, потому что после гибели министра отец был изгнан.
   Робин уже совсем собирался последовать примеру монаха, потому что хвалы, которые рыцарь произносил в честь своих предков и семьи, интересовали его мало, но как только тот произнес имя Марианны, равнодушие мгновенно покинуло его и с бьющимся сердцем он стал слушать… и слушал настолько внимательно, что не заметил, как отец Тук приподнялся и выхватил у него флягу из рук. Как только Аллан переставал говорить о красавице Марианне, Робин старался вернуть разговор к прежней теме, однако ему пришлось все же выслушать пространный рассказ о любви рыцаря к прекрасной Кристабель, дочери барона Ноттингема, и о ее несравненных качествах. А потом рыцарь, которого французское вино сделало весьма общительным, рассказал о своей ненависти к барону.
   — Пока семья моя была осыпана милостями двора, — сказал он, — барон Ноттингем относился благосклонно к нашей любви и называл меня сыном, но, как только счастье переменилось, он закрыл передо мной дверь и поклялся, что Кристабель никогда не будет моей женой; я же в свою очередь поклялся, что сломлю его волю и стану мужем его дочери, и с тех пор непрестанно борюсь, чтобы достичь своей цели, в чем, надеюсь, и преуспел… Сегодня же вечером, да, сегодня вечером, он отдаст мне руку Кристабель или будет наказан за бахвальство. Благодаря счастливой случайности я узнал одну тайну и, если открою ее, это повлечет за собой его разорение и смерть, и потому я иду, чтобы прямо в лицо сказать ему: «Барон Ноттингем, предлагаю тебе соглашение: меняю свое молчание на твою дочь».
   Аллан еще долго говорил все в том же духе, а Робин, сравнивавший про себя Кристабель с Марианной, даже и не подумал бы его прервать, но тут он заметил, что солнце клонится к горизонту.
   — В путь, — сказал Аллан.
   — В путь, брат Тук, — добавил Робин.
   Но брат Тук, повернувшись на бок, крепко спал, прижимая к сердцу пустую флягу.
   Робин предоставил рыцарю будить монаха, а сам побежал преклонить колени на могиле брата своего отца; он счел бы, что совершил кощунство, если бы ушел с этого места, не исполнив долга благочестия.
   Ом произнес короткую молитву и осенил себя крестным знамением, как вдруг услышал сильный шум, крики, брань и смех: это сражались рыцарь и монах — точнее, монах вертел своей грозной палкой над головой Аллана, а тот пытался отвести удары копьем и смеялся, смеялся во все горло, тогда как монах извергал проклятия.
   — Эй! Господа, какая муха вас укусила? — воскликнул Робин.
   — Если твое копье хорошо колет, то моя палка хорошо бьет, прекрасный рыцарь! — приговаривал разгневанный монах.
   Аллан со смехом отбивал атаки монаха, однако, увидев кровь, капавшую из-под его рясы и обагрявшую траву, он понял, что тот вправе гневаться, и тут же попросил своего противника прощения. Монах, глухо ворча, опустил палку, на лице его появилась гримаса боли, и, потирая место пониже спины, он ответил юному лучнику, спрашивающему о причине спора:
   — Да вот они, эти причины: стыдно и преступно прерывать благочестивые размышления такого святого человека, как я, и колоть его острием копья в то место, где и костей-то нет.
   Аллану пришло в голову разбудить монаха, пощекотав ему бедро копьем; он, безусловно, хотел пошутить, а не ранить до крови бедного Тука, и потому по всей форме принес ему свои извинения; они помирились, и маленький отряд двинулся по дороге в Ноттингем. Менее чем через час они добрались до города и поднялись на холм, на вершине которого высился феодальный замок.
   — Мне откроют ворота замка, когда я скажу, что пришел поговорить с бароном, — сказал Аллан, — ну а вы, друзья мои, какую найдете причину, чтобы вас пропустили вместе со мной?
   — Об этом вы, милорд, не беспокойтесь, — ответил монах. — В замке живет одна девушка, а я ее исповедник и духовный наставник, и эта девушка распоряжается как ей угодно стражей подъемного моста; благодаря ей я могу войти в замок и днем и ночью; но остерегитесь, прекрасный рыцарь, обращаться с бароном так грубо, как со мной, иначе вы испортите себе все дело, ведь это настоящий лев, которого вы собираетесь потревожить в его логове, так что постарайтесь быть помягче, не то — горе вам, сын мой.
   — Я буду мягок и тверд одновременно.
   — Да наставит вас Бог! Но вот мы и пришли, глядите. И мощным голосом монах воскликнул:
   — Да будет с тобой благословение моего высокочтимого покровителя, великого святого Бенедикта, и да ниспошлет он всяческие блага тебе и твоим домочадцам, Герберт Линдсей, страж порот замка Ноттингем! Позволь нам войти: я пришел с двумя друзьями: один хочет переговорить с твоим хозяином о весьма важных делах, второму надо подкрепиться и отдохнуть, а я, если ты позволишь, дам твоей дочери духовные наставления, в которых она нуждается.
   — Как, это вы, веселый и честный брат Тук, перл монахов Линтонского аббатства? — сердечно приветствовали его изнутри замка. — Добро пожаловать вам и вашим друзьям, дорогой мой господин.
   И тут же подъемный мост опустился и путники вошли в замок.
   — Барон уже удалился в свои покои, — сказал привратник Герберт Линдсей Аллану, который хотел, чтобы его немедленно провели к барону, — и, если вы явились к нему не с мирными речами, я посоветовал бы вам отложить свидание на завтра, потому что сегодня вечером барон пребывает в великом гневе.
   — Он, должно быть, болен? — спросил монах.
   — У него подагра в плече, и он претерпевает муки ада; оставшись один, он скрипит зубами и требует помощи, а если к нему подходят, впадает в бешенство и грозит убить всякого, кто осмелится сказать ему хоть слово утешения. Ах, друзья мои, — грустно добавил Герберт, — с тех пор как в Святой земле под Иерусалимом барон был ранен сарацинской кривой саблей в голову, он потерял и терпение, и здравый смысл.
   — Его ярость меня мало беспокоит, — ответил Аллан, — я хочу немедленно говорить с ним.
   — Как вам угодно будет, сударь. Эй! Тристан! — окликнул сторож проходившего по двору слугу. — Скажи-ка мне, в каком настроении его светлость?
   — А все в том же, буйствует и рычит, как тигр, потому что лекарь сделал лишнюю складку на его повязке. Представьте себе только, господа, барон пинками выгнал бедного лекаря, а потом схватил кинжал и принудил меня вместо доктора делать ему перевязку, при этом угрожая мне, что при малейшей моей оплошности он мне нос отрежет!
   — Заклинаю вас, сэр рыцарь, — печально сказал Герберт, — не ходите сегодня к барону, обождите.
   — Ни минуты, ни секунды не стану ждать, проводите меня в его покои.
   — Вы требуете этого?
   — Требую.
   — Ну, да хранит вас Господь! — сказал старый Линдсей и перекрестился. — Тристан, проводите этого господина.
   Тристан побледнел от страха и весь затрясся; он уже радовался тому, что целым и невредимым ускользнул из когтей этого свирепого зверя, и коксе не собирался лезть снова к его логово, справедливо опасаясь, что гнев барона может поразить и гостя, и его провожатого.
   — Его светлость, без сомнения, предупрежден о визите этого господина? — несколько смущенно спросил он.
   — Нет, друг мой.
   — Не позволите ли вы мне тогда предупредить его светлость?
   — Нет, я пойду с вами, ведите меня.
   — Ах, — горестно воскликнул бедняга, — я погиб!
   И он ушел в сопровождении Аллана, а старый ключник, смеясь, сказал:
   — Бедный Тристан поднимается по лестнице в спальню барона с таким видом, будто идет на эшафот. Клянусь святой мессой, сердце у него, должно быть, гак и стучит! Но я здесь прохлаждаюсь, храбрецы мои, а мне нужно проверить часовых на крепостных стенах. Брат Тук, мою дочь ты найдешь в буфетной, отправляйся туда, и, если Богу угодно будет, я туда тоже через часок приду.
   — Благодарю тебя, — ответил монах.
   И в сопровождении Робин Гуда он углубился в лабиринт переходов, коридоров и лестниц, где Робин уже тысячу раз заблудился бы. Брат Тук же, наоборот, отлично знал здесь все: он чувствовал себя в Ноттингемском замке не менее привычно, чем к Линтонском аббатстве, и не без некоторого самодовольства, уверенно и спокойно, как человек, давно приобретший определенные права, постучал в конце концов в дверь буфетной.
   — Войдите, — послышался свежий девичий голос.
   Они вошли; увидев великана-монаха, хорошенькая девушка лет шестнадцати-семнадцати, вместо того чтобы испугаться, стремительно подбежала к ним, кокетливо и благожелательно улыбаясь.
   «Ага! — сказал себе Робин. — А вот и невинное духовное чадо святого отца! Честью клянусь, красивая девочка: глазки искрятся весельем, губы яркие и улыбаются — одним словом, самая хорошенькая христианка, какую я когда-либо видел».
   Робин не сумел скрыть, что красота любезной девушки произвела на него большое впечатление, и поэтому, когда прелестная Мод протянула ему обе свои маленькие ручки, чтобы приветствовать его приход, добрый брат Тук воскликнул:
   — Не довольствуйся руками, мой мальчик, а целуй ее прямо в губки, в алые губки, оставь скромность — это добродетель дураков.
   — Фи! — сказала девушка, насмешливо качая головой. — Фи, как вы смеете такое говорить, отец мой?
   — «Отец мой, отец мой!» — с фатоватым видом повторил монах.
   Робин последовал его совету, хотя девушка все же слабо сопротивлялась; Тук вслед за ним наделил свою духовную дочь сначала поцелуем прощения, потом поцелуем примирения… одним словом, нужно признать откровенно, что Мод к нему относилась скорее как к поклоннику, нежели как к наставнику, а манеры монаха весьма мало соответствовали его сану.
   Робин заметил это и, пока они пили и закусывали за столом, который накрыла для них Мод, самым невинным тоном заявил, что монах не очень-то похож на грозного и почитаемого духовника.
   — В некотором оттенке близости и приязни в отношениях родственников нет ничего предосудительного, — ответил монах.
   — Ах, так вы родственники? А я и не знал!
   — И близкие, мой юный друг, очень близкие, но не до такой степени, когда запрещено вступление в брак: мой дед был сыном одного из племянников двоюродного брата двоюродной бабушки Мод.
   — Ну, теперь с родством все ясно.
   Мод покраснела и взглянула на Робина так, будто просила пощадить ее. Бутылки опустошались, кружки стучали по столу, в буфетной звенел смех и слышался звук поцелуев, сорванных с губок Мод.
   И тут, в самый разгар веселья, дверь буфетной внезапно отворилась и на пороге появился сержант в сопровождении шести солдат.
   Сержант галантно поклонился девушке и, строго взглянув на сотрапезников, спросил:
   — Вы спутники чужестранца, явившегося посетить нашего господина, лорда Фиц-Олвина, барона Ноттингема?
   — Да, — спокойно подтвердил Робин.
   — Ну, и дальше что? — дерзко спросил брат Тук.
   — Следуйте за мной в покои милорда.
   — А зачем? — снова спросил Тук.
   — Не знаю. Такой приказ. Повинуйтесь.
   — Но перед уходом выпейте глоточек, — сказала красотка Мод, подавая солдату кружку эля, — это вам не повредит.
   — Охотно.
   И, осушив кружку, сержант вторично приказал сотрапезникам Мод следовать за ним.
   Робин и Тук подчинились, с сожалением осипши хорошенькую Мод в буфетной одну и в печали.
   Пройдя но огромным галереям, а потом через оружейный зал, отряд оказался перед тяжелой дубовой дверью, и сержант трижды громко постучал в нее.
   — Входите! — грубым голосом крикнули из-за двери.
   — Следуйте за мной, — сказал сержант Робину и Туку.
   — Входите, да входите же, разбойники, негодяи, висельники! Входите, — громовым голосом повторял старый барон. — Входите, Симон.
   Наконец сержант отворил дверь.
   — Ага! Вот и вы, мошенники! Где ты пропадал столько времени, я ведь тебя за ними давно послал? — произнес барон, бросая на командира маленького отряда испепеляющий взгляд.
   — Да будет вашей светлости известно, я…
   — Лжешь, собака! Как ты смеешь оправдываться, заставив меня прождать три часа?!
   — Три часа? Милорд ошибается, и пяти минут не прошло, как вы приказали мне привести сюда этих людей.
   — Наглый раб! Он смеет уличать меня, да еще глядя мне в глаза! А вы, плуты, — добавил он, обращаясь к ошеломленным солдатам, — не смейте больше повиноваться этому изменнику; обезоружить его, связать — и в камеру! А если только он посмеет сопротивляться, бросьте его в каменный мешок — нечего его жалеть! Живо! Действуйте!
   Солдаты переглянулись, стараясь приободрить друг друга, и направились к своему командиру, чтобы обезоружить его; сержант был ни жив ни мертв, но не произнес ни слова.
   — Ах вы мошенники! — закричал барон. — Да как вы смеете трогать этого человека, ведь он еще не ответил на вопросы, которые я ему собираюсь задать!
   Солдаты отступили.
   — А теперь, предатель, теперь, когда я доказал тебе свою доброту, помешав этим скотам отнять у тебя оружие, ты по-прежнему не знаешь, отвечать ли на мои вопросы? Говори: собаки, которых ты привел, действительно спутники этого закоренелого безбожника, осмелившегося бросить мне в лицо ужасные оскорбления?
   — Да, милорд.
   — А откуда ты это знаешь, болван? Как тебе это стало известно? Почему ты в этом уверен?
   — Да они сами мне в этом признались, милорд.
   — Ты осмелился допрашивать их без моего разрешения?
   — Милорд, они мне это сказали, когда я приказал им следовать за мной, чтобы предстать перед вами.
   — «Сказали, сказали», — повторил барон, передразнивая дрожащий голос бедняги-сержанта, — это что, доказательство? Ты так всему и веришь, что тебе скажет первый встречный?
   — Милорд, я думал…
   — Молчи, бездельник! Хватит, убирайся отсюда! Сержант скомандовал своим людям: «Кругом!»
   — Подождите!
   Сержант дал команду «Стой!».
   — Да нет, убирайтесь, убирайтесь! Сержант снова сделал солдатам знак выйти.
   — Куда это вы, мерзавцы?!
   Сержант во второй раз остановил своих людей.
   — Да убирайтесь же, говорю вам, псы неповоротливые, улитки проклятые!
   На этот раз отряд все же вышел из комнаты и вернулся на свой пост, но старый барон продолжал браниться.
   Робин внимательно следил за развитием интереснейшего разговора Фиц-Олвина с сержантом; он был совершенно ошеломлен и смотрел на необузданного и диковинного владельца Ноттингемского замка скорее с удивлением, чем со страхом.
   Барону было около пятидесяти лет; средний рост, маленькие, но живые глаза, орлиный нос, длинные усы, густые брови, черты волевые, лицо багровое, словно налитое кровью, и во всех действиях что-то странное и дикое — такова была его внешность; он носил чешуйчатые доспехи, а поверх — широкий плащ из белого сукна, на котором выделялся красный крест рыцарей из Святой земли. Малейшее слово противоречия вызывало ужасный взрыв ярости у этого в высшей степени вспыльчивого и злобного человека; из-за взгляда, слова или жеста, которые ему не понравились, он мог стать человеку непримиримым врагом, помышляющим только о жестокой мести.
   Допрос, который хозяин замка собирался учинить двум нашим друзьям, обещал на вечер новые бури; началось с того, что барон с жестокой насмешкой в голосе язвительно воскликнул:
   — А ну, подойди-ка поближе, шервудский волчонок! И ты, бродяга-монах, червь монастырский, тоже подойди! Отвечайте без притворства и лукавства, как вы осмелились проникнуть в мой замок и какой разбой вы задумали здесь учинить, явившись сюда: один из своих зарослей, а другой — из своего логова? Отвечайте поскорее, причем правду, а то я знаю один прекрасный способ развязать языки даже немым, и, клянусь святым Иоанном Акрским, я его испытаю на вашей шкуре, неверные собаки!
   Робин бросил на барона презрительный взгляд и не удостоил его ответом; монах тоже хранил молчание, судорожно сжимая в руках свою боевую палку, уже знакомую читателю кизиловую дубину, на которую он, чтобы придать себе более внушительный вид, опирался и на ходу, и когда останавливался.
   — Ах, так! Не отвечаете?! Гневаться изволите, господа? — воскликнул барон. — Думаете, я сам не знаю, чему я обязан честью вашего посещения? Прекрасная парочка, просто чудесная — воровской ублюдок и грязный попрошайка!
   — Ты лжешь, барон, — ответил Робин, — я не ублюдок, а монах не попрошайка, ты лжешь!
   — Подлые рабы!
   — И опять ты лжешь: я не твой раб, и вообще ничей, а если монах и протянул бы к тебе руку, то отнюдь не за тем, чтобы просить подаяния.
   Тук любовно погладил свою палку.