Корнье достал ключ, открыл чемодан. Вошел еще один человек с портативной пишущей машинкой в руках, он снял футляр и сел у маленького столика в углу.
   — Товарищи понятые, в вашем присутствии, — сказал Малюков, — мы изымем вещи, находящиеся в чемодане, который нес в гостиницу бельгийский подданный господин Альберт Корнье.
   Кафтанов откинул крышку, под ней лежал клетчатый плотный плед, он снял его и вынул несколько толстых пачек денег.
   — Прошу пересчитать.
   Потом снял плотный материал и достал один за другим шесть овальных предметов, аккуратно упакованных в слой ваты. Осторожно освободил один из них, и на стол лег первый эмалевый медальон.
   — Господин Корнье, как эти вещи могли попасть к вам?
   — Не знаю, господин генерал.
   — Вы настаиваете на этом?
   — Да.
   — Мы располагаем показаниями гражданки Кольцовой Натальи Васильевны, в которых она рассказывает о вашей деятельности, несовместимой с положением гостя нашей страны.
   — О чем именно пишет моя невеста мадам Кольцова?
   — О том, что вы занимались скупкой заведомо краденых вещей и контрабандным провозом их за границу.
   — Это оговор. Но тем не менее я хотел бы ознакомиться с ее показаниями.
   — Вы их прочтете позже.
   В кабинет вошел сухощавый пожилой человек.
   — Кто этот господин? — спросил Корнье.
   — Эксперт-искусствовед профессор Забродин.
   Корнье слышал это имя и с любопытством посмотрел на Забродина. Именно его статья навела шефа на Лимарева. Забродин подошел к столу. Шесть медальонов в ряд лежали на нем. Освещенные лампами дневного света они казались тусклыми и неинтересными.
   — Они? — спросил Забродина Кафтанов.
   — Они, — Забродин погладил ладонью медальон.
   — Я прошу вас, Владимир Федорович, выступить в качестве эксперта.
   — Что я должен сделать?
   — Вам все объяснит следователь Малюков.
   — Господа, — Корнье встал, — здесь происходит бесчинство и беззаконие. Я коммерсант. У меня доброе имя. Меня хорошо знают в русских внешнеторговых организациях. Это провокация.
   — Вы обвиняете нас? — недобро прищурился Кафтанов.
   — Если бы я меньше знал вашу страну, то пошел бы по пути разнузданных политиканов. Но я хорошо знаю русских. Я считаю это происками конкурирующей английской фирмы.
   — И на том спасибо, хоть не мы виноваты, — Кафтанов подождал, пока его слова переведут Корнье. Он смотрел на бельгийца и думал, что этот парень не такой дурак и версию для защиты выбрал неожиданную и твердую.
   — Господин Корнье, мы предъявим вам магнитофонную запись вашего разговора с гражданином Долгушиным, а также покажем видеопленку, из которой явствует, что именно он положил этот чемодан в вашу машину.
   — Да, в машину. В мою машину подложил. Он же не передал его из рук в руки.
   Малюков, писавший протокол, выслушав перевод, с любопытством посмотрел на Корнье.
   — Потом, господин генерал, — продолжал бельгиец, — в вашей стране магнитные и видеопленки не являются доказательством для суда. А кроме того, я не знаю никакого Долгушина. Возможно, этот человек и действовал по заданию моих конкурентов.
   Корнье мельком взглянул на часы.
   — Господин Корнье, — Кафтанов подошел к задержанному, — Долгушин не улетит в Париж, он скоро будет здесь, рядом с вами.
   Альберт внутренне был готов к этому, но все же новость была неприятной.
   — Но я не знаю Долгушина.
   Кафтанов открыл папку, лежащую на столе, вынул из нее цветную фотографию, сделанную аппаратом «Полароид». На берегу реки сидели Корнье и Долгушин, на траве лежала скатерть, на которой громоздились бутылки, рядом Наташа жарила шашлыки.
   — Эту фотографию мы обнаружили при обыске на квартире Кольцовой. Здесь вы и Долгушин.
   Корнье мысленно выругался. Как же он забыл порвать все эти снимки. Они тогда здорово надрались. Он привез в подарок Наташе этот фотоаппарат, и снимал их какой-то маленький вертлявый человек по имени Семен.
   — Возможно, но я не помню, мадам Кольцова знакомила меня со многими своими друзьями.
   Кафтанов усмехнулся и положил фотографии обратно.
   — Господин генерал, я не сомневаюсь, что все, что происходит здесь, делается на основании законов вашей страны. Но я бельгийский подданный и прошу пригласить представителя моего посольства.
   — Господин Корнье, мы известили ваше посольство. Завтра утром вы встретитесь с вашим дипломатом и работником Министерства иностранных дел СССР.
   — Я могу быть свободен?
   — Нет. Нам еще надо о многом побеседовать.
   Марина пила кофе прямо в ординаторской. Ей очень хотелось курить, но в больнице ко вкусу сигареты примешивались запахи эфира и лекарств, и она решила потом выйти на улицу. Она пила кофе устало и бездумно. День выдался тяжелым, ей пришлось ассистировать при двух операциях. Уехав ночью от Вадима, она еще не знала, как сложатся их отношения дальше. Марина ждала, когда он позвонит, и тогда все опять станет простым и ясным. Она сидела у телефона дома, предупредила всех на работе, что ждет крайне важного звонка. Вадим не звонил. И проснувшись сегодня утром, Марина поняла, что он не позвонит вообще. И, поняв это, решила для себя, что она в его жизни оказалась не одной из многих, а из многих одной. И догадка эта мучительно оскорбила ее, готовую отдать этому человеку себя всю. Видимо, она была ему не нужна. Иначе как же объяснить то, что он не нашел времени ни разу позвонить ей. Конечно, она чувствовала некоторую неловкость за свой поступок. За этот дурацкий ночной разговор и уход. Но ведь она той ночью боялась только за него. Неужели Вадим не смог понять этого? Уходя из его квартиры, она уходила не от него, а от той жизни, которой он жил. Она защищала его, защищала себя. И пусть средства были негодными — главное, сам поступок. Кофе был горячим, и Марина пережидала, когда он остынет, поглядывая на молчавший телефон.
   — Мариночка! — Дверь распахнулась. — Срочно на операцию. Профессор уже пошел.
   Марина, обжигаясь, глотнула кофе и побежала к лифту. Ее шеф, профессор Лазарев, высокий тучный человек, с огромным щекастым лицом, распоряжался сестрами, как солдатами. Голос его гремел в операционной.
   — Где Денисова?
   — Я здесь, Анатолий Константинович.
   — Готовьтесь, сейчас начнем.
   На столе лежал молодой парень лет двадцати трех, не больше. Лицо было серым, губы посинели, нос заострился. Только широко открытые огромные от боли глаза смотрели в потолок неподвижно и строго.
   — Наркоз, — скомандовал Лазарев.
   Вся грудь парня была разворочена, такие раны Марина видела в Афганистане, когда в человека стреляли в упор из автомата. Профессор работал уверенно и точно. Марина любила следить за его руками во время операции, казалось, что они жили отдельно от него. Сильные, упругие, красивые.
   — Давление падает, — сказал кардиолог.
   — Пульс исчезает.
   Лазарев привычно командовал кардиологами, а Марина смотрела, как все больше и больше бледнеет лицо этого мальчика, как выступили скулы и легла на лицо тень смерти. Лазарев выругался и сорвал маску.
   — Сволочь, алкаш поганый.
   — Кто? — изумилась Марина.
   — Этот мальчик лейтенант милиции. Он возвращался домой, а какая-то пьяная сволочь выскочила с ружьем и начала стрелять. Во дворе были дети, вот этот мальчик и закрыл их.
   В голове стало пусто и гулко, все внезапно поплыло перед глазами.
   — Марина… Марина… Что с вами? — Слова доносились неясно, как сквозь вату. Она почувствовала резкий запах нашатыря, и вновь все стало на свои места: лампы под потолком, двери, выкрашенные белой краской, лица людей.
   — Вы что же, Марина, пугаете нас? — спросил Лазарев.
   — Мне что-то не по себе, Анатолий Константинович.
   — Езжайте домой, выпейте коньяку и спать.
   Марина не помнила, как переоделась, как отвечала на чьи-то вопросы, как бежала по лестнице вниз к автомобилю. Она действовала безотчетно, казалось, кто-то другой на расстоянии посылал сигналы управления ее поступками. Пришла в себя она только в машине, достала сигарету, закурила и заплакала. Так она и ехала по улице, плача от жалости к себе и от тревоги за Вадима. Она приехала домой, набрала служебный номер Орлова. Телефон не отвечал. И она даже представила себе этот аппарат, обязательно большой и черный, такие аппараты стояли в квартирах в пятидесятые годы.
   Марина пошла на кухню, открыла холодильник, вынула бутылку водки, оставленную еще отцом. Водка была какая-то необыкновенная, привезенная ее старику приятелем из Лондона. Она протерла бутылку, отнесла ее в гостиную. Потом достала чемодан и начала укладывать вещи. Все для первого ночлега. Так говорила Инка. Поверх она воткнула бутылку и с трудом закрыла чемодан. Она позвонила и стояла, прислушиваясь. Наконец дверь открылась, на пороге стоял заспанный Валера.
   — Это ты…
   Он увидел чемодан и взял его.
   — Молодец, что пришла, а то подполковник Орлов совсем почернел.
 
   Юрий Петрович Долгушин собирался. На столе лежали золотые запонки и бриллианты, массивный платиновый портсигар, на крышке которого драгоценные камни затейливо переплетались в две буквы Ю.П. Конечно, это были не его инициалы, тем более что портсигар он купил случайно, но все же эти буквы имели какое-то отношение к нему. На столе лежала еще золотая заколка для галстука с изумрудами и тяжелые часы. Массивные, карманные, с двумя крышками и толстой цепочкой с брелоками. Конечно, в обычное время он не позволил бы себе подобного купеческого безвкусия, но это было единственным, что он мог провезти за границу. Нет, он не собирался проносить это контрабандно. Все будет указано в таможенной декларации. Просто любит человек носить золотые вещи: с ними уезжает, с ними возвращается. Чемодан уже был сложен, в нем лежало три костюма, белье и рубашки. На лацкане верхнего была прикреплена лауреатская медаль. Больше он взять не мог. Да и не хотел, впрочем. Положил в чемодан лучшие костюмы, а новый надел на себя. Еще хороший дорогой плащ. В общем, на первое время он был одет. Остальное он купит там. Долгушин открыл бумажник, вынул чек, еще раз посмотрел на цифры. Вместе со сбережениями, положенными Корнье в банк на его имя, деньги у него были приличные.
   Юрий Петрович вышел на балкон, внизу, у подъезда, виднелась крыша его «Волги». Он снова вошел в комнату, сел в кресло. В коридоре тускло поблескивали стекла книжных стеллажей.
   Налаженная жизнь. Налаженный быт.
   И ему внезапно стало щемяще-тоскливо. Здесь, в Москве, у него было все. А там?.. Деньги. Там надо все начинать заново. Не такие уж большие, по сравнению с теми, что он имел дома. Там надо все начинать заново. Там он не прикроется спасительной медалью. Там не будет Гриши. Он вспомнил, как в «Национале» кинорежиссер Дубравин сказал своему приятелю, эмигрирующему за границу, и поэтому нервно веселому:
   — Я не хочу говорить об этической стороне твоего поступка, но помни, Борис, еще Дантон сказал, что родину нельзя унести на подошвах сапог.
   Где-то в глубине его внутренний голос сказал:
   — А может быть, и не надо.
   Действительно, чего проще, позвонить знакомому врачу и сегодня же лечь в больницу.
   — Нет, — ответил он сам себе, — поздно.
   Империя рухнула, и на ее территорию в любой момент могли ворваться завоеватели.
   А Юрий Петрович больше всего боялся именно этого момента. Он встал, подошел к книжным полкам. Если была в его жизни подлинная страсть, то это книги. Он собирал их мальчишкой, нищим студентом. Не продал ни одной даже в самые трудные времена. Теперь приходится оставлять. Это было нестерпимо больно. Только они являлись его подлинными друзьями. Только они дарили ему радость и отдохновение. Что его ждет там? Богатство, успех? А может, нищая старость, обычная судьба эмигранта? Долгушин закурил, вынул из жилетного кармана часы, нажал на репетир. Они пробили шесть раз. Пора.
   Зазвонил телефон. Юрий Петрович посмотрел на него и усмехнулся. Настроение у него сразу улучшилось, словно звонок разрезал невидимую нить, связывающую его с прошлым.
   Он по привычке проверил окна, посмотрел, выключена ли плита, и вышел. Долгушин не стал запирать дверь на все замки. Зачем? Он просто захлопнул ее и пошел к лифту. Выйдя из подъезда, он усмехнулся и выбросил ключи в кусты. Родину не унесешь на подошвах сапог. А он и не собирался. Он найдет другую. Он вел машину и прощался с Москвой. Больше никогда он не увидит этого города. Долгушин не жалел об этом. Не очень-то просто он прожил свои пятьдесят семь лет на его улицах.
   Прощай, «Националь», прощай, Пушкин, тебе еще долго стоять здесь и грустно смотреть на копошащихся внизу людей. Маяковскому он даже не кивнул, а от Горького просто отвернулся. Он не любил ни того, ни другого. Проплыл за окнами бульвар Ленинградского проспекта, и под колеса легла прямая дорога до Шереметьева, прямая дорога до Парижа.
   Долгушин припарковался на стоянке, вынул чемодан и «кейс», вышел из машины. Ключи он бросил в урну у входа в аэропорт. Потом началась предотлетная суета. Руководитель нервничал, опаздывал художник Ильин. Наконец он появился, и все облегченно вздохнули. Наступила очередь таможни. Молодой вежливый инспектор попросил открыть чемодан, взглянул мельком, посмотрел декларацию.
   — Все ценности вы обязаны привезти обратно, — предупредил он.
   — Конечно, я выезжаю не в первый раз.
   — Советские деньги провозите?
   — Да, — Долгушин достал бумажник, — двадцать пять рублей. Обратная дорога, такси.
   — Я понимаю, но вы их забыли указать в декларации.
   — Я впишу.
   — Лучше напишите все заново.
   Долгушин посмотрел в зал, его группа уже сдавала багаж.
   — Не беспокойтесь, — второй таможенник взял его чемодан и отнес на весы, положил на ленту транспортера.
   — Не беспокойтесь, — сказал инспектор, — вы успеете.
   Он быстро оглядел декларацию, поставил штамп.
   — Вот ваш квиток на чемодан. Счастливого пути.
   — Спасибо.
   Долгушин прошел контрольный турникет и зашагал к пограничникам. Его группа уже оформила все выездные формальности, и он обрадовался этому. Ему хотелось пройти свой последний путь одному. Заполнив контрольный листок, Юрий Петрович протянул паспорт пограничнику. Молодой сержант в зеленой фуражке внимательно проглядел его, поставил штамп КПП «Москва».
   — Проходите, счастливого пути!
   — Спасибо.
   Ну вот он и за границей. И хотя идет Юрий Петрович еще по переходам Шереметьева, он уже попрощался с Москвой.
   Бар. Здесь торгуют на валюту. Он словно преддверие того мира, в который через несколько часов попадет Долгушин.
   Нельзя унести Родину на подошвах сапог.
   Дурак он был, Дантон, хотя и числился в трибунах Конвента.
   Долгушин шел сквозь разноголосый мир. В зале перед баром говорили на всех языках мира. Нет, это не зал аэропорта, это первая станция его поезда, перед конечной остановкой. Здесь даже пахло иначе. Дорогими духами и сладким соусированным табаком.
   Долгушин удобнее перебросил на руке плащ и, помахивая «кейсом», пошел к галерее, надо догонять группу.
   Через стеклянные окна он видел большие машины со знаками мировых авиакомпаний. Читал названия. И они сладкой музыкой звучали в его голове: Люфтганза, ПанАмерикен, Сабена.
   Он шагал по застекленной галерее, уверенный, собранный, удачливый. Перед посадкой в самолет он вытрет о ступени трапа подошвы ботинок. Ничего не надо уносить с собой. И тут Долгушин увидел человека, стоявшего прямо посередине галереи. Он стоял твердо, по-хозяйски, чуть расставив ноги. Пиджак его был расстегнут, и Долгушин увидел кобуру пистолета, высящую на ремне. Теперь границей для него стал этот человек. Он закрывал собой тот мир счастья, в который должен попасть Долгушин.
   Внутри его все похолодело, и страх, неосознанный и внезапный, сжал сердце, заставив его биться тревожно и гулко. На секунду потемнело в глазах. Но он все равно продолжал идти, словно лунатик. Долгушин не заметил и не понял, откуда взялись два молодых парня. Они держали его за руки, он стоял, но мысленно все равно шел по этой знакомой ему стеклянной галерее к дверям, где проверяют билеты, автобусу, потом к трапу…
   — Гражданин Долгушин? — Высокий человек подошел к нему вплотную. Долгушин кивнул, горло сжало, и он не мог произнести ни слова.
   — Юрий Петрович?
   Он опять кивнул. Высокий полез в карман пиджака, вынул красное удостоверение, развернул.
   — Уголовный розыск. Прошу следовать с нами.
   Один из сотрудников защелкнул на его руках наручники. Долгушин дернул руками. Холод металла на запястьях вывел его из состояния прострации, и он покатился по полу, крича хрипло и задушевно.
   Кафтанов сидел в кабинете, сбросив генеральский китель, без галстука, в расстегнутой форменной рубашке.
   — Как? — спросил он вошедшего Вадима.
   — Привез.
   — Ну, слава Богу, а я уж начал думать, что ты его в Париж отпустил.
   — Да нет, — Вадим сел, потер лицо ладонями, — привез.
   — Как он себя вел?
   — В шоке. Двадцать шагов до летного поля оставалось.
   — Садист ты, Орлов.
   — Так это не я придумал.
   — Ну, значит, мы с тобой садисты. Что-нибудь есть?
   Вадим достал бумажник, вынул чек. Кафтанов посмотрел, присвистнул.
   — Подпись-то Корнье. Теперь мы с ним по-другому поговорим.
   — Неужели улик мало?
   — В нашем деле всякое даяние благо.
   Кафтанов вышел из-за стола, сел напротив Вадима.
   — Ты молодец, Вадик, ты даже не знаешь, какой ты молодец.
   — Почему же, — ответил Орлов, — знаю. Еще как знаю.
   — Невежа ты, — рассмеялся Кафтанов. — Есть повод, можем вполне позволить себе по пять капель.
   — Идея. А где?
   — Естественно, у тебя. Ты же молодец, а не я.
   Зазвонил внутренний телефон. Кафтанов устало поднялся, снял трубку.
   — Кафтанов… Так… Так… Сейчас приедем.
   — Что случилось? — лениво поинтересовался Вадим.
   — Долгушин твой косит под сумасшедшего.
   — Долгушин? — Вадим расхохотался.
   Он вспомнил каменное лицо задержанного, когда в отделении милиции в аэропорту они обыскивали его вещи.
   — Пойдем в изолятор, посмотрим.
   Они вышли из кабинета, по лестнице спустились вниз, пересекли пустой двор.
   — Ну, что у вас? — спросил Кафтанов дежурного.
   — Кричит, лает, головой об стенку пытался биться.
   — Где он?
   — В шестой, товарищ генерал.
   Они прошли мимо одинаковых дверей, глядящих в коридор глазами «волчков», остановились у шестой камеры. Дежурный отодвинул засов, распахнул дверь. Долгушин сидел в углу на корточках и жевал кусок полотенца. Глаза у него были вытаращены, волосы стояли дыбом, лицо измазано пылью. Как он был не похож сейчас на лощеного господина, небрежно и упруго шагавшего по аэропорту. Долгушин смотрел на них и пытался проглотить кусок тряпки, лицо его исказила брезгливость, в глазах жили злоба и осмысленность.
   — Слушай, Каин, — Кафтанов сел на нары, — ты нам не устраивай Малый театр. Я сейчас вызову специалистов из института Сербского, и они тебя расколют в три минуты. Мы здесь не таких видели. Ты лучше о завтрашнем подумай. Хочешь в суд молчком пойти — иди. Улик у нас хватит. Только помни — твои подельники все на тебя спишут. Наташа твоя распрекрасная, Корнье и Рыбкин, он же Липкин.
   Долгушин вскочил, выплюнул тряпку.
   — И его нашли? — зло выдавил он.
   — А как же. Нам за это деньги платят. Ты лучше возьми бумагу и карандаш да напиши все о Корнье. Иначе контрабанда пойдет на тебя, а кроме того, он обвиняет тебя в связи с какими-то англичанами.
   — Сволочь.
   — Точно, Долгушин, сволочь он. Вот ты о нем и напиши. Суд у нас во внимание принимает одно — поведение человека на предварительном следствии. Думай.
   Кафтанов встал и зашагал к дверям.
   В коридоре он сказал Вадиму:
   — Уголовники, конечно, сволочь и мерзость. Но, на мой взгляд, они лучше, чем такие, как Долгушин.
   — Это почему же? — удивился Вадим.
   — Они враги открытые, а этот жил среди нас, прикидывался человеком и гадил. Черт его знает, как все изменилось нынче.
   Вадим открыл дверь, и они вошли в квартиру. В его комнате горел свет.
   — Кто у тебя там? — удивленно спросил Кафтанов.
   Марина, услышав стук двери, вышла в коридор и увидела Вадима и человека в генеральской форме.
   — Знакомься, Андрей, — сказал Орлов, — моя жена.
   Марина протянула руку, улыбнулась.
   — Сейчас стол накрою, проходите в комнату.
   Представитель посольства приехал ровно к двенадцати. В кабинете Кафтанова его ожидали генерал, Орлов, прокурор и советник МИДа Карпов. Прокурор ровным, без единой интонации голосом, изложил суть дела. Представитель посольства молчал. Его ознакомили с показаниями и уликами.
   — Господа, — сказал он, — я хотел бы поговорить наедине с господином Карповым.
   — Проводи их, Орлов, в кабинет Соловьева, — распорядился Кафтанов.
   Через пятнадцать минут дипломаты вернулись.
   — Андрей Петрович, — сказал Карпов, — посольство ходатайствует об изменении меры пресечения для господина Корнье. Посольство гарантирует, что Корнье обязуется явиться по первому вызову следственных органов, а также не будет пытаться влиять на ход следствия и покинуть страну.
   — Ну, последнее ему вряд ли удастся при всем желании, — сухо сказал Кафтанов.
   — МИД не возражает, — продолжал Карпов.
   — Как прокуратура?
   — Не возражаем.
   — Оформите все это документально.
   — Спасибо, — сказал представитель посольства и вышел из кабинета.
   — Дипломатия, — тяжело глядя на закрывшуюся дверь, сказал Орлов, — я бы этого гада в Бутырке бы подержал. Пусть баланду пожрет да парашу понюхает…
   — Не говори глупостей, — без осуждения, больше для порядка перебил его Кафтанов, — готовьте документы и гоните этого амстердамского гангстера в шею.
   Двадцать девятого ноября выпал снег. Он впервые плотно лег на тротуары, аллеи бульваров, все дворы. На проезжей части улиц, правда, его сразу же разбили колеса машин, но крыши и деревья были серебряно-нарядными и пушистыми. Из окна кабинета Вадим видел парк Эрмитаж, деревья все белые, как под Новый год. Кончилась еще одна осень. Дальше провьюжит, завертит зима, а там начнется звонкая весенняя капель. Жизнь не останавливается. Перемена времен года, перемена месяцев и недель, движение времени. И в этом бесконечном движении и переменах было много прекрасного. Хотя каждый новый день, каждая смена времени года приближала Вадима к той роковой черте, о которой ему даже думать не хотелось. Да и не только не хотелось, но и некогда было просто. У него был свой отсчет времени, и имя ему было — сроки. Четкие рамки дела, принятого к разработке. Поэтому многие в их «Доме» исчисляли движение времени не по календарю, а по выполненным заданиям.
   — Когда я уехал в отпуск? Да после того, как на Таганке, в Товарищеском переулке задержали мошенников из Киева.
   Что делать? У каждой работы своя специфика. И Вадим жил так же, оставляя для себя единственную временную отдушину — осень. А этой осенью с ним случилось много хорошего. И жизнь его стала более наполненной и счастливой. Поэтому, глядя в окно, он с сожалением прощался с ней. На город медленно наплывали сумерки, и на улицах зажглись фонари. Вадим в принципе был уже свободен, и если раньше он подолгу сидел в кабинете просто так, от холостяцкого своего одиночества, то теперь ему было ради кого торопиться домой.
   Он уже надел пальто, когда зазвонил телефон.
   — Орлов.
   — Это я, Вадим, — услышал он голос Малюкова.
   — Привет, Олег.
   — Тебе интересно, чем кончилось наше общее дело?
   — А разве уже вынесен приговор?
   — Конечно.
   Малюков провел следствие за полтора месяца, и суд, приняв дело, начал бесконечно длинные заседания, на одном из которых Вадим выступал в качестве свидетеля. Он с интересом разглядывал подсудимых. Долгушин был совершенно сломлен, плакал, валил всю вину на других. В зал суда приезжал измятый, небритый, жалкий. Кольцова, наоборот, была невозмутимо спокойна и вызывающе хороша. Корнье, импульсивно возмущенный, а Липкин-Рывкин вел себя, как всякий уголовник. Ругался с прокурором, грозил свидетелям. Суханов держался с достоинством человека, знающего свою вину и готового нести за нее любое наказание. Суд длился долго. Вызывались все новые и новые свидетели, поднимались всевозможные документы, приглашались наиболее компетентные эксперты.
   Валера Смагин сидел на всех заседаниях. Он решил писать сценарий об этом деле. К Вадиму он не приставал, знал, что до приговора Орлов не скажет ему ни слова. Правда, у Кафтанова Валера побывал, принес ему письмо из газеты с просьбой предоставить материал и слезно умолял никому раньше него не показывать дело. Кафтанов обещал. Он ценил Валеру за точность изложения и некоторый скрытый пафос его публикаций.
   — Так слушай, — продолжал Малюков.
   — Что с Сухановым? — перебил его Вадим.
   — Вот уж действительно вцепился в него одного. Два года дали… Что задышал в трубку?.. Условно. Долгушину высшую меру, Корнье семь лет, Кольцовой и Липкину по десять. Вот и все. Кланяйся Марине.
   «Вот и все», — повторил про себя Вадим, спускаясь по лестнице. Коротко и просто. Раненый Фомин, которого, слава Богу, врачи допустили до работы, мертвый Киреев, спившийся мастеровитый мужик Петя Силин, два трупа в «Жигулях». И это все ради того, чтобы такой, как Долгушин, сладко ел, прекрасно одевался, ухаживал за бабами. Приговор справедливый, человек, сковавший цепь преступлений, не имеет права на жизнь даже в колонии. Было ветрено, и Вадим поднял воротник пальто, перешел улицу и свернул на Рождественский бульвар. Здесь уже начался декабрь. Ветви деревьев облепил снег, и они искрились под светом фонарей, делая все вокруг нарядным и праздничным. На бульваре пахло зимой. Вадим шел сквозь нее, думая о том, что, видимо, в движении времени заключен основной смысл жизни.
 
    1981-1983 гг.