«Так мне и надо!» – думала она, видя, как отшатывались с презрением охранники, видавшие всякое на службе в тюрьме. Спустя некоторое время она научилась понимать местный диалект: «контры» – это женщины на нарах у окна, вежливые и тихие. «В законе» – хозяйки камеры, вороватые и наглые уголовницы. Одна из таких самых отъявленных блатных девах как-то вечером подсела к Наде на нары. Ее, пожалуй, даже можно было назвать красивой, когда бы не мрачное и диковатое выражение ее испитого, несвежего лица. Глубоко затянувшись, она пустила дым колечками и, помолчав с минуту, сказала:
– Я заметила, не нравится тебе, как наши девушки толкуют промеж собой, а?
– А чего хорошего? Женщины все же, а говорят хуже пьяных на базаре.
– Жучки они, знаешь? Жучки жуковатые. Ты вот мокрушница, а не в законе, а они…
– Мокрая ли, сухая, а людям язык дан, чтоб разговаривать, а не материться.
Недобро блеснули из-под густой занавески-челки прищуренные серые глаза блатнячки.
Тогда Надя еще не знала, на что способны блатные девахи, а то бы поостереглась говорить с ними так дерзко, на равных.
– Ты что это давеча за ксивуху дежурняку отдала? Жалуешься на нас?
– Заявление на этап, в Воркуту хочу попасть.
– Чего? – отшатнулась блатнячка. – Ты, керя, часом не рехнулась? – пробасила она хриплым контральто. – На-ко, закури, прочисть мозги.
Надя мотнула головой, от курева отказалась.
– А что?
– А то! Срок у тебя детский, и поблизости на параше просидеть можно, а там с ходу дуба врежешь. Загнешься, – пояснила деваха, видя, что Надя не уловила смысла выражения «дуба врезать».
– Там, подрузя, «Воркута – новая планета, двенадцать месяцев зима, остальное лето». Я там первый срок тянула, и… – Она заковыристо и смачно ругнулась.
– Театр там есть, говорят, заключенные и вольные вместе работают.
– Это точно. Есть. А зачем тебе? Ты что, может, артистка?
– Может, и артистка!
– Брешешь! – воскликнула блатнячка, отодвигаясь еще дальше и с любопытством разглядывая Надю, словно увидела ее впервые.
– Правда!
– Забожись!
– Честное слово! – Соврать в этой обстановке не стоило труда, сам бог велел.
– Поешь, или пляшешь, или в пьесах выступаешь?
– Пою я…
– Врешь ведь, курва.
– Не вру я…
– Валяй, спой чего-нибудь. Я пенье… обмираю.
– Поздно, отбой был.
– А ты тихонько.
– Тихонько не умею, да и спят уже.
– Давай валяй как можешь, авось не переработались за день, выспятся!
Надя задумалась. Что петь?
– Ты что-нибудь из цыганского знаешь? Я обмираю цыганское.
Цыганского Надя ничего не знала, но совсем недавно посмотрела фильм «Сестра его дворецкого», где очаровательная молодая иностранка на ломаном русском языке пела «Калитку». После второго сеанса Надя знала наизусть и ее, и всю музыку к фильму. В стопке стареньких нот на рояле у Дины Васильевны она отыскала «Калитку».
«Если б тогда знать, где ее придется петь!» – подумала Надя и вполголоса запела.
Все они – воровки, бандитки, наводчицы, «печальные жертвы войны», как они себя называли, – умудряясь отсиживать по два-три срока, были поразительно чутки к музыке. Как кобры при звуке дудочки, зачарованно умолкли, прекратили возню и перебранку. Притихли даже «контрики». Насмешливая «космополитка безродная» Соболь вылезла из своего угла и смотрела на Надю грустными глазами. Надя уже исчерпала весь свой репертуар, пропела все начиная от «Чайки» до «Хабанеры» Кармен, все, что учила и помнила на слух, а они просили: «Давай еще».
Пришел дежурный надзиратель и заорал что есть мочи:
– Прекратить безобразие. В карцер захотела? – а глаза совсем не злые, но порядок есть порядок. Тюрьма, и не забывайте!
Дней через десяток ее вызвали на этап. Камера всполошилась, откуда ни возьмись явились украденные вещи и пресловутое платье американки.
– Бери, будешь в нем в театре петь, – сказала угрюмая блатнячка. Звали ее Розой, а фамилий она имела целых четыре. – И от меня вот, – сунула она Наде толстые шерстяные носки. – Бери, не отказывайся, вспомнишь меня, когда пригодятся. Хреновину ты затеяла, пожалеешь! – И отвернулась.
На этап!
– Я заметила, не нравится тебе, как наши девушки толкуют промеж собой, а?
– А чего хорошего? Женщины все же, а говорят хуже пьяных на базаре.
– Жучки они, знаешь? Жучки жуковатые. Ты вот мокрушница, а не в законе, а они…
– Мокрая ли, сухая, а людям язык дан, чтоб разговаривать, а не материться.
Недобро блеснули из-под густой занавески-челки прищуренные серые глаза блатнячки.
Тогда Надя еще не знала, на что способны блатные девахи, а то бы поостереглась говорить с ними так дерзко, на равных.
– Ты что это давеча за ксивуху дежурняку отдала? Жалуешься на нас?
– Заявление на этап, в Воркуту хочу попасть.
– Чего? – отшатнулась блатнячка. – Ты, керя, часом не рехнулась? – пробасила она хриплым контральто. – На-ко, закури, прочисть мозги.
Надя мотнула головой, от курева отказалась.
– А что?
– А то! Срок у тебя детский, и поблизости на параше просидеть можно, а там с ходу дуба врежешь. Загнешься, – пояснила деваха, видя, что Надя не уловила смысла выражения «дуба врезать».
– Там, подрузя, «Воркута – новая планета, двенадцать месяцев зима, остальное лето». Я там первый срок тянула, и… – Она заковыристо и смачно ругнулась.
– Театр там есть, говорят, заключенные и вольные вместе работают.
– Это точно. Есть. А зачем тебе? Ты что, может, артистка?
– Может, и артистка!
– Брешешь! – воскликнула блатнячка, отодвигаясь еще дальше и с любопытством разглядывая Надю, словно увидела ее впервые.
– Правда!
– Забожись!
– Честное слово! – Соврать в этой обстановке не стоило труда, сам бог велел.
– Поешь, или пляшешь, или в пьесах выступаешь?
– Пою я…
– Врешь ведь, курва.
– Не вру я…
– Валяй, спой чего-нибудь. Я пенье… обмираю.
– Поздно, отбой был.
– А ты тихонько.
– Тихонько не умею, да и спят уже.
– Давай валяй как можешь, авось не переработались за день, выспятся!
Надя задумалась. Что петь?
– Ты что-нибудь из цыганского знаешь? Я обмираю цыганское.
Цыганского Надя ничего не знала, но совсем недавно посмотрела фильм «Сестра его дворецкого», где очаровательная молодая иностранка на ломаном русском языке пела «Калитку». После второго сеанса Надя знала наизусть и ее, и всю музыку к фильму. В стопке стареньких нот на рояле у Дины Васильевны она отыскала «Калитку».
«Если б тогда знать, где ее придется петь!» – подумала Надя и вполголоса запела.
Все они – воровки, бандитки, наводчицы, «печальные жертвы войны», как они себя называли, – умудряясь отсиживать по два-три срока, были поразительно чутки к музыке. Как кобры при звуке дудочки, зачарованно умолкли, прекратили возню и перебранку. Притихли даже «контрики». Насмешливая «космополитка безродная» Соболь вылезла из своего угла и смотрела на Надю грустными глазами. Надя уже исчерпала весь свой репертуар, пропела все начиная от «Чайки» до «Хабанеры» Кармен, все, что учила и помнила на слух, а они просили: «Давай еще».
Пришел дежурный надзиратель и заорал что есть мочи:
– Прекратить безобразие. В карцер захотела? – а глаза совсем не злые, но порядок есть порядок. Тюрьма, и не забывайте!
Дней через десяток ее вызвали на этап. Камера всполошилась, откуда ни возьмись явились украденные вещи и пресловутое платье американки.
– Бери, будешь в нем в театре петь, – сказала угрюмая блатнячка. Звали ее Розой, а фамилий она имела целых четыре. – И от меня вот, – сунула она Наде толстые шерстяные носки. – Бери, не отказывайся, вспомнишь меня, когда пригодятся. Хреновину ты затеяла, пожалеешь! – И отвернулась.
На этап!
С вечера всем этапникам приказали быть готовыми к утренней отправке. Дежурный лейтенант, по прозвищу Карлик Нос, зачитал дополнительный список – еще несколько контриков, в том числе и Соболь. Уголовниц всего четыре, с большими сроками, с двумя-тремя судимостями каждая. Но это только из Надиной камеры…
До последней минуты в суете сборов она ни разу не вспомнила о доме, а вспомнив, затосковала, горько, без слез. Ей живо представилось, как мать придет с передачей, а ей скажут:
– Выбыла на этап!
– Куда же? – похолодев, спросит мать.
– Неизвестно!
А даже если и известно, все равно не скажут.
Но гудяще-снующая камера не располагала к слезливым размышлениям. Заключенные, объявленные в списке на этап, метались по камере, отыскивая свои ложки, кружки, расчески и прочие убогие пожитки. Остающиеся поспешно прятали свое, чтобы ненароком не прихватили отъезжающие. Роза с мрачным видом сворачивала самокрутку и смотрела, как Надя коленом запихивает в холщовый мешок свое немудреное барахлишко.
– Говорю тебе, херовину ты затеяла, – пробасила она и глубоко затянулась.
– Наверное, только теперь поздно! Изменить ничего нельзя.
– Можно! Смастерить мастырку и закосить. Да ведь ты не захочешь, – с сожалением сказала Роза.
Потом она обернулась в свой закуток и позвала:
– Муха! На цырлах!
Тотчас к ним подскочила молодая блатнячка с хитрыми, вороватыми глазенками, которые она с ходу запустила в Надин мешок.
– Ну ты! – перехватив взгляд Мухи, отстранила ее рукой Роза. – Я вот чего! Тебя тоже на этап вызвали. Присматривай за артисткой, чтоб все в ажуре было.
– Шестерить не стану, пусть не надеется, – бойко отбрила Муха.
– Да кто тебя просит шестерить, дура! Я говорю, помоги ей, она по первой, многого не знает, что и как! Человеком надо быть! – угрожающе повысила голос Роза.
– Человеком? Это хоть сто порций! – оживилась Муха. – Это всегда пожалуйста!
– И вот еще: коли где встретишь Короля, скажи ему, если он, подлина… – И дальше пошел уже совсем нецензурный разговор.
Надя поморщилась и отвернулась.
– Привыкай, другого не будет, – недобро сказала Роза и отошла.
– Говори, чего помочь? – предложила Муха.
– Тебя как звать-то? – спросила Надя.
– Звать? Меня? – удивилась Муха. – Ну, Зойка, а что?
– Ничего, есть ведь имя у тебя.
– Смотрю, вещей у тебя много, давай помогу нести.
«Далеко занесешь, не найду!» – подумала Надя, умудренная горьким опытом, но обижать Муху не хотела и сказала:
– Спасибо, тут не тяжело, сама справлюсь.
Где-то в углу слышно было глухое рыдание.
– Кто это так плачет? – встревоженно спросила Надя.
– А, контрики! Мать с дочерью разлучают, одна на этап идет, вот и ревут обе. Да черт с ними! Фашистки!
– Почему это они фашистки? – не поверила Надя.
– Потому против советской власти, вот почему, – безапелляционно заявила Муха. – Статья у обеих какая? Пятьдесят восьмая, первый пункт, самая расфашистская статья, и жалеть их нечего.
Но хоть и были они контриками, Надя в душе все же очень пожалела их. Ей представилось, что на месте этих двух оказалась бы она со своей матерью. А может быть, это ошибка и они вовсе не против нашей власти? Какая же им власть нужна?
Не все события одинаково хорошо удержались в Надиной памяти, кое-что как бы выпало из ее сознания, потерялось. Плохо помнила она, в частности, как очутились этапники с пересылки у столыпинских вагонов. Смутно помнилось, что колонна их, не менее сотни человек, долго, до полного изнеможения, шагала, спотыкаясь о шпалы, подгоняемая окриками конвоиров и свирепым лаем собак, пока не остановилась у бесконечно длинного состава. Рядом с ней, вконец охромевшая, ковыляла в лаковых лодочках космополитка Соболь. И тут же была бойкая Муха. Четыре конвоира с одной стороны и четыре – с другой, с немецкими овчарками, с автоматами наперевес гнали, хуже чем немцев по Москве, обессилевших женщин: «Давай, давай!», «Шевелись быстрей!», «Подтянись!».
«Как хорошо, когда мало вещей!» Надя подвигала спиной, за которой висел нетяжелый мешок.
Наконец последние, едва волоча ноги, подошли к общему строю, и два конвойных встали в голове колонны, а начальник неожиданно высоким, срывающимся на фальцет голосом заорал:
– Всем слушать мою команду! Разобраться на пятерки, встать лицом к эшелону! Быстрей, быстрей!
Когда этапники разобрались на пятерки, конвоиры с двух сторон дважды их пересчитали, и начальник конвоя скомандовал:
– Первая пятерка, ко второму вагону бегом, арш! Вторая пятерка туда же бегом, арш!
Надя с Мухой и Космополиткой угодили в третий вагон, где уже в коридоре их ожидали очередные охранники. Столыпинский вагон отличался от обычного, купейного, только тем, что вместо перегородки, отделяющей коридор от полок, была крупная решетка из стальных прутьев. В этой решетчатой стене имелись тяжелые, тоже решетчатые двери. На окнах решетка помельче, и уже совсем мелкой решеточкой были прикрыты лампочки в коридоре и в клетках. Вагон оказался наполовину заселенным.
«Точно как мартышки в зоопарке», – невесело подумала Надя, увидав, как прильнули к прутьям подернутые желтизной лица женщин.
– Откуда этап? – интересовались они.
Надя повернулась, чтобы ответить, да не успела – получила чувствительный толчок прикладом по спине.
– Проходи, не задерживайся!
– Осторожней, вы! Не скот гоните! – возмутилась она.
– Но-о, разговорчики, в карцер захотела? – взвился конво-
– Карцер – это плохо, даже на Лубянке, – прошептала за ее спиной космополитка Соболь.
И Надя замолкла – кому охота в карцер? Другой охранник чином постарше, с двумя звездочками на погонах, видимо начальник конвоя, с пачкой формуляров в руке, открыл тяжелую дверь-решетку.
– Сколько вас тут? – спросил он обитателей клетки.
– Полно нас, пять, пять! – закричали из темноты.
– Где пять? Четверо вас, – посчитал он. И к Наде: – Фамилия? Имя, отчество? Год рождения? Статья? Срок? Проходи!
Вместо верхних полок – сплошные доски, свободным оказалось место в середине. К огорчению Нади, Муха и Соболь попали в другое купе. Две женщины, похоже, что блатнячки, уже заняли места ближе к стенкам. Одна из них, худая, с большим крючковатым носом, покосилась на Надю, услыхав ее статью. Надя тут же про себя окрестила ее Носатой. Другая, помоложе и даже хорошенькая, приняла ее за свою и заговорщически подмигнула:
– Ничтяк, корешок, здесь теплее! – И объяснила, как нужно поставить ногу на край нижней полки, затем другую – на ячейку решетки – и тогда легко будет запрыгнуть наверх, где можно только сидеть, упираясь головой в потолок, или лежать.
Помнилось Наде, состав не отправляли около суток.
– Пока всех не разведут по вагонам да раз двадцать не пересчитают, не тронемся, – подала голос из своего угла Носатая.
– Да, этап большой. – Надя повернулась к ней с намерением поддержать добрососедские отношения.
– Ха! Большой! Разве это большой? – охотно откликнулась Носатая. – Когда я первый срок тянула, нас в Казахстан отправляли, так это был этап! Одних политиканов больше тысячи!
– Батюшки! Куда же их? – спросила Надя, вспомнив симпатичную космополитку Соболь.
– Куда – куда? Известно. Караганда, Джезказган, Экибастуз – все шахты. Срока у них будь-будь. С врагами народа не якшаются.
Надя задумалась: «Она сказала: «с врагами народа», что ж это я жила на свете, а с врагами не встречалась, а их, оказывается, так много». И тотчас припомнила, что уже слыхала про врагов, давно, еще в детстве, когда пошла в первый класс. Сидела впереди нее на парте девочка, Ксана Триумфовская. Была она соседкой тети Мани, через два дома. И случалось, вместе бежали, опаздывая в школу. Незадолго до Первого мая Ксана в школу не пришла. Случайно услыхала тогда Надя, что забрали самого Триумф овского прямо с работы, а ночью подъехала легковушка и увезла мать Ксаны. Тетя Маня забрала девочку к себе и хотела удочерить, но за ней приехал военный – забрать в детдом. Ксана со страху кричала как резаная на всю Малаховку. Но военный сказал ей, что везет к маме, а тете Мане пояснил: дети «врагов народа» должны воспитываться надежными воспитателями, чтобы вырасти достойными гражданами своей Родины. Надя, как ни старалась, не могла вспомнить Триумфовского-врага. Смутно припоминался ей маленький человечек в больших очках и калошах – он возвращался с работы из Москвы и проходил мимо их забора. Дом их заселили другими людьми, а потом началась финская война, морозы, и о Триумфовских больше никто не вспоминал. Забыла о них и Надя.
Вечером всех по очереди сводили в уборную и выдали кусок хлеба и по половинке ржавой селедки, потом из жбана – по кружке рыжевато-мутной бурды – «чай».
– Не ешь селедку, пить захочешь, до утра воды ни за что не дадут, – посоветовала та, что помоложе.
Во время вечерней поверки она назвала себя Марией Семеновной Бурулевой, 1928 года рождения, статья 62, срок пять лет, но Наде сказала:
– Зови меня Мери, меня так все зовут.
На нижней лавке, где-то под сплошняком, не переставая ни на минуту, надсадно заливался скрипучим плачем ребенок. Надя свесилась вниз посмотреть на жильцов нижнего этажа. Совсем еще юная женщина, повязанная по-деревенски платочком, подняла на Надю темные глаза, обведенные черными кругами. На руках она держала крохотного ребенка и совала ему в ротик свою грудь. Малыш вертел головой и сердито скрипел.
– Ну, буде, буде, сынку, спи, спи…
На другой, через проход, лавке лежала с головой укрытая фигура.
«Точно покойник, зачем она так укрылась?» – подумала Надя и улеглась на свое место.
Положив голову на свой мешок, она задремала. Сквозь сон слышала, как звякнули буфера, и тихо, словно стесняясь своего груза, состав тронулся.
– Куда нас теперь? – тихонько спросила она Мери.
– Ты что же, не знаешь куда? – подала голос Мери. – В Горький, на пересылку, оттуда во все стороны, кому куда. – И сердито добавила: – Кончай болтать, спать надо. Эй, там, внизу, угомони ребенка!
Надя вытянула ноги и опять попыталась заснуть. Скверные, тяжелые мысли тотчас полезли в голову. «Зачем я еду? К чему напросилась к черту на кулички!» «Иди-отка, иди-от-ка», – отстукивали мерно колеса.
– Верно, верно, иди-отка, – в такт колесам повторила она и заснула, точно провалилась в бездну Но, как ей показалось, тотчас проснулась от громкой перебранки.
– Заткни ему пасть, что он вопит, не переставая, день и ночь, спать никому не дает! – яростно кричала Мери.
– Сейчас я ему сама рот заткну, – гудела Носатая.
Надя свесилась вниз:
– Чего он все время плачет?
– Нети хочет! – горестно прошептала женщина.
– Так покорми его!
– Не маю молока, во, дивись! – И она сунула ему обвислую, тощую грудь с большим, как палец, коричневым соском.
Ребенок разинул беззубый рот и пронзительно закричал.
– Заткни его, иль я его придушу, падла! – бесновалась Мери.
– Сука бандеровская, придуши своего ублюдка, все едино сдохнет! – вторила Носатая.
В обе стенки застучали разбуженные зэчки. Густой мат повис в воздухе.
– Що вы, громадяне, хиба ж я виновата, колы не маю молока, – испуганно оправдывалась женщина.
– Молока нема? – завопили из других клеток. – Ты о чем думала, морда твоя бандеровская, когда ноги растопыривала? Молоко было и сало было?!
– Придушите его там, да и дело с концом.
– Господь с вами, опомнитесь, люди! Побойтесь гнева Господня! Или озверели вы совсем? Креста на вас нет, – впервые подала голос нижняя полка, молчавшая до сих пор. – В чем виновато несчастное дитя?
– Спать не дает! Мы вторые сутки маемся, – раздалось отовсюду.
– Ты, баптистка, Христова невеста, и на камнях с боем барабанным уснешь, а мы не можем!
– Стойте, постойте! – закричала Надя. – Сейчас мы его накормим! – Она вспомнила, что в ее мешке на дне давно болтается банка сгущенного молока из самой первой передачи от тети Мани. – Вот! – обрадовалась она, вытаскивая банку. – Сейчас он поест и уснет.
– Храни тебя Господь, добрая душа! – пробормотала баптистка и опять укрылась с головой.
– А чем открыть? Нечем!
– Зови вертухая, пусть откроет, – приказала Мери. – Будите его!
– Не станет открывать, не положено нам железные банки, – засомневалась Носатая.
– Давай зови! Перельет в кружку, – горячилась Мери и забарабанила ногой по решетке. В соседних купе-клетках тоже завозились, загорланили:
– Дежурный, эй, конвой!
– Будет спать, зэки разбежались!
По коридору, громко топая сапогами, примчался надзиратель:
– Что еще за крики? А ну, смолкните! В чем дело?
– Гражданин начальник, ребеночек у нас с голоду помирает, – жалобно, словно не она только что вопила как одержимая, проговорила Мери. – Крошка совсем, а у матери молока нет, – добавила она и сокрушенно вздохнула, сморщив лобик.
– А я что? У меня таких приспособлениев нет! – развел руками конвоир.
– Вы банку со сгущенкой нам откройте, а мы его сами покормим.
– Жестянку? Не положено!
– А вы ее в кружку перелейте да кипяточку добавьте, чтоб не слишком сладко да тепленькое было.
– Не положено! – мотнул головой вертухай, но все же дверь открыл и взял банку.
Из клеток послышались оживленные голоса.
– Сейчас принесет, погоди, натрескаешься, будешь толстенький, скорее лопнешь! – пошутила Мери и дотянулась до низу рукой потрогать пальцем крохотный носик на красном, сморщенном личике.
– Ишь надрывается, и откуда сила берется.
– Сама дивлюсь, другий день крохи не ив, – с отчаянием покачав головой, прошептала мать.
Минут через десяток вернулся конвоир с алюминиевой кружкой, от которой валил пар.
Мери с ловкостью обезьяны соскочила вниз и схватила кружку.
– О! Горячее! – обжигая пальцы, воскликнула она. – Спасибо, гражданин начальник!
– Спасибо! – нестройным хором раздалось из клеток по коридору.
– Надо попробовать, не горячее ли, руку жжет, – сказала Мери и отхлебнула глоток. Радостное выражение ее лица вдруг сменилось недоумением. Она сделала еще глоток, и лицо ее исказилось гневом.
– Что это? – закричала она на весь вагон. – Это вовсе не молоко – попробуй! – протянула она кружку Наде.
– Горячая вода, забеленная молоком, как после мытья молочного бидона, – объявила во всеуслышание Надя.
Больше проверки не требовалось.
– Эх, гад! Вот гад! Слышите все? У голодного ребенка молоко схавал!
Какие только не посыпались проклятья в его адрес! Весь гнев, всю злобу и затаенную обиду на охрану, вынашиваемую скрыто, в душе, выплеснули в ярости зэчки. Чего только не пожелали ему! Сгнить от сифилиса, утонуть в нужнике, захлебнуться собственной мочой, подавиться своим дерьмом и еще много подобных пожеланий, каких самая лихая фантазия не придумает. «Удивительный этот уголовный мир! Только что готовы были удушить дитя, чтоб не мешал спокойно отдохнуть, и тут же весь гнев обрушили на такого же жулика, как они сами», – подумала Надя, наблюдая, как бесновались ее соседки. Взбудоражился весь вагон. Требовали начальника конвоя. Стучали кулаками и ногами, сотрясая двери и стены.
Наконец появился лейтенант – начальник конвоя:
– В чем дело, почему ночью шум? Кто меня требовал?
– Мы, мы! – закричала Мери и, возмущенно размахивая руками, объяснила причину.
– Откуда банка? – скосив глаза в сторону, не глядя на нее, спросил он.
– Моя это банка, – поспешно вмешалась Надя.
– Фамилия, статья, срок? – как заведенный, выпалил лейтенант.
Надя ответила.
– Где проходили обыск? Почему не изъята? Кто разрешил?
– Нас нигде не обыскивали.
– Воров не обыскивают, они свои! – крикнули из соседних клеток.
– Разговоры! – повысил голос лейтенант и приказал подошедшему в этот момент конвоиру: – Позови Капустина.
Едва завидев виновника переполоха, женщины пришли в неистовство.
– Он, он сожрал молоко у голодного ребенка!
– Молчать всем! – натужно гаркнул лейтенант, покрываясь багровой краской.
– Старшина, вы брали у заключенных банку?
– Не брал, товарищ лейтенант.
– Как не брал? Брал, взял, сожрал, схавал! – завопили из-за решеток.
– Ступайте, старшина, – скомандовал начальник.
Конвоир повернулся на каблуках, тявкнул:
– Слушаюсь! – и поспешил по коридору под улюлюканье зэчек.
– Врет он, врет, сожрал, мы жаловаться будем, писать Вышинскому, – не унималась Мери.
– Молчать! Я вам пропишу жалобу в небесную канцелярию! – рявкнул лейтенант и обратился к матери: – Что с ребенком?
В общем гомоне никто не заметил, что ребенок затих – не пищит больше.
– Молока у мени нема, а вин исти хоче.
Она осторожно положила рядом с собой на скамью маленький сверток и приоткрыла рваное, из разноцветных лоскутков одеяльце, желая показать, как исхудало дитя на соске из черного хлеба. Маленькая головка, покрытая редким пушком, на нитяной шейке покатилась набок, и лейтенант увидел судорожно разинутый ротик и остекленелые глазки.
– Боженька мий! Сынку, сынку, он вмер! А-а! – свалилась мешком в проход несчастная женщина, заламывая руки.
Лейтенант с перепуганным лицом отпрянул от дверей и бросился прочь.
– Слава Божественному, отмучился, ангелочек, – перекрестилась Христова невеста.
– Звери, хуже зверей, – всхлипнула Мери.
– О-и, батенька ридный! – каталась по полу мать.
– Не вой, – сказала Носатая, – тебе же лучше, все равно заберут в приют, и не увидишь его, что есть – что нет. Срок-то у тебя четвертак! На всю катушку огребла!
Надя, как привороженная, не могла оторвать глаз от скрюченного трупика.
Четвертак! Это двадцать пять лет, больше, чем я прожила на свете. Что надо было натворить, чтобы получить срок, равный трети человеческой жизни? Убить? Ограбить? Но за это больше десяти не давали. Взорвать склад с горючим? Что? И как можно не пощадить женщину-мать, уморить ребенка?
На очередной остановке за женщиной пришли лейтенант и двое конвоиров. Один из них брезгливо, одной рукой, подхватил грязно-рваный сверток и понес, отставляя его подальше от себя, как нечистоту.
– Куда ее теперь? – дрожа всем телом, как в ознобе, прошептала Надя.
– Скорее всего в больницу, не здесь же ей оставаться. Один вопил, другая вопить будет, этак мы сами чокнемся умом, – ответила Носатая, устраиваясь в своем углу.
– Может, пожалеют ее, отпустят?
– Да ты что? С какого… сорвалась? Бандеровку отпустят? Чего захотела! – презрительно фыркнула Носатая. – Ложись! Может, успеем еще минут шестьдесят придавить клопа.
– А кто такая бандеровка? – спросила Надя шепотом, повернувшись к Мери.
– Хо! Ты что? Не знаешь, кто такие бандеровцы? – живо откликнулась та. – Это твари будь здоров и не кашляй! Сволочь, каких поискать. Украинские националисты. Они против нас воевали.
– Ну, эта, наверное, не воевала, куда ей воевать, в чем душа держится, – попробовала возразить Надя.
– Воевать не воевала, под бандеровцем лежала, вот ребятеночка и состряпала, – гоготнула Мери.
Но Наде такой оборот разговора показался кощунственным, и она переменила тему, спросив еще:
– А вот «космополиты безродные» – кто это?
– Эти-то? – пренебрежительно сморщила хорошенький носик Мери. – Это все жиды пархатые, хотели нас американцам продать, да не вышло у них. Товарищ Сталин с ними быстро разделался.
«Что-то не то…» – подумала Надя и замолчала.
– Да ты что, в натуре-то, из какой глубинки появилась, ничего не знаешь, совсем политически неграмотная, чисто деревня!
– Придурок иль притворяется, – поддакнула из своего угла Носатая и стала собирать вещи, намереваясь захватить нижнюю лавку.
Надя обиделась и больше не задавала вопросов. «Болтают они все, сами ничего не знают и врут, – успокоила она себя. – Нечего к ним лезть».
Уже больше часа, по мнению Мери, стоял состав. Слышно было, как где-то под брюхом вагона, около колес, стучали по металлу в два молотка и матерно перекликались люди. Потом паровоз пронзительно свистнул и так дернул состав, что многие повалились с полок в проход, на пол. Потирая ушибленные места, зэчки нещадно сквернословили, ругая машиниста.
– Это он нарочно, знает, кого везет, сучий хрен, лярва! – поднимаясь с прохода, воскликнула Носатая. Она только что успела перелезть на освободившееся нижнее место.
– Зачем ему? – удивилась Надя.
– Для потехи! Думаешь, он не знает, что сейчас в вагонах творится? Педераст несчастный, смеется поди! – заключила Мери.
Утром после туалета, раздачи хлеба и бурды в коридоре послышался быстрый топот сапог и к решетке подошел начальник конвоя. Он отворил дверь и, ткнув пальцем в Надину сторону, спросил: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок?
Надя ответила.
– Выходи! – приказал он.
– Вещи брать?
– Не надо!
Одеваться не было нужды, все спали одетые. Башмаки под головами. Надя прыгнула с нар в проход и вышла. Огляделась вокруг, пока запирали за ней дверь, кое-где сквозь решетку дверей пробивался дым – там курили.
– Направо! – скомандовал лейтенант и повел ее по коридору в следующий вагон.
– Куда тебя? – неслось из-за решеток. – Зачем?
Надя только плечами пожимала:
До последней минуты в суете сборов она ни разу не вспомнила о доме, а вспомнив, затосковала, горько, без слез. Ей живо представилось, как мать придет с передачей, а ей скажут:
– Выбыла на этап!
– Куда же? – похолодев, спросит мать.
– Неизвестно!
А даже если и известно, все равно не скажут.
Но гудяще-снующая камера не располагала к слезливым размышлениям. Заключенные, объявленные в списке на этап, метались по камере, отыскивая свои ложки, кружки, расчески и прочие убогие пожитки. Остающиеся поспешно прятали свое, чтобы ненароком не прихватили отъезжающие. Роза с мрачным видом сворачивала самокрутку и смотрела, как Надя коленом запихивает в холщовый мешок свое немудреное барахлишко.
– Говорю тебе, херовину ты затеяла, – пробасила она и глубоко затянулась.
– Наверное, только теперь поздно! Изменить ничего нельзя.
– Можно! Смастерить мастырку и закосить. Да ведь ты не захочешь, – с сожалением сказала Роза.
Потом она обернулась в свой закуток и позвала:
– Муха! На цырлах!
Тотчас к ним подскочила молодая блатнячка с хитрыми, вороватыми глазенками, которые она с ходу запустила в Надин мешок.
– Ну ты! – перехватив взгляд Мухи, отстранила ее рукой Роза. – Я вот чего! Тебя тоже на этап вызвали. Присматривай за артисткой, чтоб все в ажуре было.
– Шестерить не стану, пусть не надеется, – бойко отбрила Муха.
– Да кто тебя просит шестерить, дура! Я говорю, помоги ей, она по первой, многого не знает, что и как! Человеком надо быть! – угрожающе повысила голос Роза.
– Человеком? Это хоть сто порций! – оживилась Муха. – Это всегда пожалуйста!
– И вот еще: коли где встретишь Короля, скажи ему, если он, подлина… – И дальше пошел уже совсем нецензурный разговор.
Надя поморщилась и отвернулась.
– Привыкай, другого не будет, – недобро сказала Роза и отошла.
– Говори, чего помочь? – предложила Муха.
– Тебя как звать-то? – спросила Надя.
– Звать? Меня? – удивилась Муха. – Ну, Зойка, а что?
– Ничего, есть ведь имя у тебя.
– Смотрю, вещей у тебя много, давай помогу нести.
«Далеко занесешь, не найду!» – подумала Надя, умудренная горьким опытом, но обижать Муху не хотела и сказала:
– Спасибо, тут не тяжело, сама справлюсь.
Где-то в углу слышно было глухое рыдание.
– Кто это так плачет? – встревоженно спросила Надя.
– А, контрики! Мать с дочерью разлучают, одна на этап идет, вот и ревут обе. Да черт с ними! Фашистки!
– Почему это они фашистки? – не поверила Надя.
– Потому против советской власти, вот почему, – безапелляционно заявила Муха. – Статья у обеих какая? Пятьдесят восьмая, первый пункт, самая расфашистская статья, и жалеть их нечего.
Но хоть и были они контриками, Надя в душе все же очень пожалела их. Ей представилось, что на месте этих двух оказалась бы она со своей матерью. А может быть, это ошибка и они вовсе не против нашей власти? Какая же им власть нужна?
Не все события одинаково хорошо удержались в Надиной памяти, кое-что как бы выпало из ее сознания, потерялось. Плохо помнила она, в частности, как очутились этапники с пересылки у столыпинских вагонов. Смутно помнилось, что колонна их, не менее сотни человек, долго, до полного изнеможения, шагала, спотыкаясь о шпалы, подгоняемая окриками конвоиров и свирепым лаем собак, пока не остановилась у бесконечно длинного состава. Рядом с ней, вконец охромевшая, ковыляла в лаковых лодочках космополитка Соболь. И тут же была бойкая Муха. Четыре конвоира с одной стороны и четыре – с другой, с немецкими овчарками, с автоматами наперевес гнали, хуже чем немцев по Москве, обессилевших женщин: «Давай, давай!», «Шевелись быстрей!», «Подтянись!».
«Как хорошо, когда мало вещей!» Надя подвигала спиной, за которой висел нетяжелый мешок.
Наконец последние, едва волоча ноги, подошли к общему строю, и два конвойных встали в голове колонны, а начальник неожиданно высоким, срывающимся на фальцет голосом заорал:
– Всем слушать мою команду! Разобраться на пятерки, встать лицом к эшелону! Быстрей, быстрей!
Когда этапники разобрались на пятерки, конвоиры с двух сторон дважды их пересчитали, и начальник конвоя скомандовал:
– Первая пятерка, ко второму вагону бегом, арш! Вторая пятерка туда же бегом, арш!
Надя с Мухой и Космополиткой угодили в третий вагон, где уже в коридоре их ожидали очередные охранники. Столыпинский вагон отличался от обычного, купейного, только тем, что вместо перегородки, отделяющей коридор от полок, была крупная решетка из стальных прутьев. В этой решетчатой стене имелись тяжелые, тоже решетчатые двери. На окнах решетка помельче, и уже совсем мелкой решеточкой были прикрыты лампочки в коридоре и в клетках. Вагон оказался наполовину заселенным.
«Точно как мартышки в зоопарке», – невесело подумала Надя, увидав, как прильнули к прутьям подернутые желтизной лица женщин.
– Откуда этап? – интересовались они.
Надя повернулась, чтобы ответить, да не успела – получила чувствительный толчок прикладом по спине.
– Проходи, не задерживайся!
– Осторожней, вы! Не скот гоните! – возмутилась она.
– Но-о, разговорчики, в карцер захотела? – взвился конво-
– Карцер – это плохо, даже на Лубянке, – прошептала за ее спиной космополитка Соболь.
И Надя замолкла – кому охота в карцер? Другой охранник чином постарше, с двумя звездочками на погонах, видимо начальник конвоя, с пачкой формуляров в руке, открыл тяжелую дверь-решетку.
– Сколько вас тут? – спросил он обитателей клетки.
– Полно нас, пять, пять! – закричали из темноты.
– Где пять? Четверо вас, – посчитал он. И к Наде: – Фамилия? Имя, отчество? Год рождения? Статья? Срок? Проходи!
Вместо верхних полок – сплошные доски, свободным оказалось место в середине. К огорчению Нади, Муха и Соболь попали в другое купе. Две женщины, похоже, что блатнячки, уже заняли места ближе к стенкам. Одна из них, худая, с большим крючковатым носом, покосилась на Надю, услыхав ее статью. Надя тут же про себя окрестила ее Носатой. Другая, помоложе и даже хорошенькая, приняла ее за свою и заговорщически подмигнула:
– Ничтяк, корешок, здесь теплее! – И объяснила, как нужно поставить ногу на край нижней полки, затем другую – на ячейку решетки – и тогда легко будет запрыгнуть наверх, где можно только сидеть, упираясь головой в потолок, или лежать.
Помнилось Наде, состав не отправляли около суток.
– Пока всех не разведут по вагонам да раз двадцать не пересчитают, не тронемся, – подала голос из своего угла Носатая.
– Да, этап большой. – Надя повернулась к ней с намерением поддержать добрососедские отношения.
– Ха! Большой! Разве это большой? – охотно откликнулась Носатая. – Когда я первый срок тянула, нас в Казахстан отправляли, так это был этап! Одних политиканов больше тысячи!
– Батюшки! Куда же их? – спросила Надя, вспомнив симпатичную космополитку Соболь.
– Куда – куда? Известно. Караганда, Джезказган, Экибастуз – все шахты. Срока у них будь-будь. С врагами народа не якшаются.
Надя задумалась: «Она сказала: «с врагами народа», что ж это я жила на свете, а с врагами не встречалась, а их, оказывается, так много». И тотчас припомнила, что уже слыхала про врагов, давно, еще в детстве, когда пошла в первый класс. Сидела впереди нее на парте девочка, Ксана Триумфовская. Была она соседкой тети Мани, через два дома. И случалось, вместе бежали, опаздывая в школу. Незадолго до Первого мая Ксана в школу не пришла. Случайно услыхала тогда Надя, что забрали самого Триумф овского прямо с работы, а ночью подъехала легковушка и увезла мать Ксаны. Тетя Маня забрала девочку к себе и хотела удочерить, но за ней приехал военный – забрать в детдом. Ксана со страху кричала как резаная на всю Малаховку. Но военный сказал ей, что везет к маме, а тете Мане пояснил: дети «врагов народа» должны воспитываться надежными воспитателями, чтобы вырасти достойными гражданами своей Родины. Надя, как ни старалась, не могла вспомнить Триумфовского-врага. Смутно припоминался ей маленький человечек в больших очках и калошах – он возвращался с работы из Москвы и проходил мимо их забора. Дом их заселили другими людьми, а потом началась финская война, морозы, и о Триумфовских больше никто не вспоминал. Забыла о них и Надя.
Вечером всех по очереди сводили в уборную и выдали кусок хлеба и по половинке ржавой селедки, потом из жбана – по кружке рыжевато-мутной бурды – «чай».
– Не ешь селедку, пить захочешь, до утра воды ни за что не дадут, – посоветовала та, что помоложе.
Во время вечерней поверки она назвала себя Марией Семеновной Бурулевой, 1928 года рождения, статья 62, срок пять лет, но Наде сказала:
– Зови меня Мери, меня так все зовут.
На нижней лавке, где-то под сплошняком, не переставая ни на минуту, надсадно заливался скрипучим плачем ребенок. Надя свесилась вниз посмотреть на жильцов нижнего этажа. Совсем еще юная женщина, повязанная по-деревенски платочком, подняла на Надю темные глаза, обведенные черными кругами. На руках она держала крохотного ребенка и совала ему в ротик свою грудь. Малыш вертел головой и сердито скрипел.
– Ну, буде, буде, сынку, спи, спи…
На другой, через проход, лавке лежала с головой укрытая фигура.
«Точно покойник, зачем она так укрылась?» – подумала Надя и улеглась на свое место.
Положив голову на свой мешок, она задремала. Сквозь сон слышала, как звякнули буфера, и тихо, словно стесняясь своего груза, состав тронулся.
– Куда нас теперь? – тихонько спросила она Мери.
– Ты что же, не знаешь куда? – подала голос Мери. – В Горький, на пересылку, оттуда во все стороны, кому куда. – И сердито добавила: – Кончай болтать, спать надо. Эй, там, внизу, угомони ребенка!
Надя вытянула ноги и опять попыталась заснуть. Скверные, тяжелые мысли тотчас полезли в голову. «Зачем я еду? К чему напросилась к черту на кулички!» «Иди-отка, иди-от-ка», – отстукивали мерно колеса.
– Верно, верно, иди-отка, – в такт колесам повторила она и заснула, точно провалилась в бездну Но, как ей показалось, тотчас проснулась от громкой перебранки.
– Заткни ему пасть, что он вопит, не переставая, день и ночь, спать никому не дает! – яростно кричала Мери.
– Сейчас я ему сама рот заткну, – гудела Носатая.
Надя свесилась вниз:
– Чего он все время плачет?
– Нети хочет! – горестно прошептала женщина.
– Так покорми его!
– Не маю молока, во, дивись! – И она сунула ему обвислую, тощую грудь с большим, как палец, коричневым соском.
Ребенок разинул беззубый рот и пронзительно закричал.
– Заткни его, иль я его придушу, падла! – бесновалась Мери.
– Сука бандеровская, придуши своего ублюдка, все едино сдохнет! – вторила Носатая.
В обе стенки застучали разбуженные зэчки. Густой мат повис в воздухе.
– Що вы, громадяне, хиба ж я виновата, колы не маю молока, – испуганно оправдывалась женщина.
– Молока нема? – завопили из других клеток. – Ты о чем думала, морда твоя бандеровская, когда ноги растопыривала? Молоко было и сало было?!
– Придушите его там, да и дело с концом.
– Господь с вами, опомнитесь, люди! Побойтесь гнева Господня! Или озверели вы совсем? Креста на вас нет, – впервые подала голос нижняя полка, молчавшая до сих пор. – В чем виновато несчастное дитя?
– Спать не дает! Мы вторые сутки маемся, – раздалось отовсюду.
– Ты, баптистка, Христова невеста, и на камнях с боем барабанным уснешь, а мы не можем!
– Стойте, постойте! – закричала Надя. – Сейчас мы его накормим! – Она вспомнила, что в ее мешке на дне давно болтается банка сгущенного молока из самой первой передачи от тети Мани. – Вот! – обрадовалась она, вытаскивая банку. – Сейчас он поест и уснет.
– Храни тебя Господь, добрая душа! – пробормотала баптистка и опять укрылась с головой.
– А чем открыть? Нечем!
– Зови вертухая, пусть откроет, – приказала Мери. – Будите его!
– Не станет открывать, не положено нам железные банки, – засомневалась Носатая.
– Давай зови! Перельет в кружку, – горячилась Мери и забарабанила ногой по решетке. В соседних купе-клетках тоже завозились, загорланили:
– Дежурный, эй, конвой!
– Будет спать, зэки разбежались!
По коридору, громко топая сапогами, примчался надзиратель:
– Что еще за крики? А ну, смолкните! В чем дело?
– Гражданин начальник, ребеночек у нас с голоду помирает, – жалобно, словно не она только что вопила как одержимая, проговорила Мери. – Крошка совсем, а у матери молока нет, – добавила она и сокрушенно вздохнула, сморщив лобик.
– А я что? У меня таких приспособлениев нет! – развел руками конвоир.
– Вы банку со сгущенкой нам откройте, а мы его сами покормим.
– Жестянку? Не положено!
– А вы ее в кружку перелейте да кипяточку добавьте, чтоб не слишком сладко да тепленькое было.
– Не положено! – мотнул головой вертухай, но все же дверь открыл и взял банку.
Из клеток послышались оживленные голоса.
– Сейчас принесет, погоди, натрескаешься, будешь толстенький, скорее лопнешь! – пошутила Мери и дотянулась до низу рукой потрогать пальцем крохотный носик на красном, сморщенном личике.
– Ишь надрывается, и откуда сила берется.
– Сама дивлюсь, другий день крохи не ив, – с отчаянием покачав головой, прошептала мать.
Минут через десяток вернулся конвоир с алюминиевой кружкой, от которой валил пар.
Мери с ловкостью обезьяны соскочила вниз и схватила кружку.
– О! Горячее! – обжигая пальцы, воскликнула она. – Спасибо, гражданин начальник!
– Спасибо! – нестройным хором раздалось из клеток по коридору.
– Надо попробовать, не горячее ли, руку жжет, – сказала Мери и отхлебнула глоток. Радостное выражение ее лица вдруг сменилось недоумением. Она сделала еще глоток, и лицо ее исказилось гневом.
– Что это? – закричала она на весь вагон. – Это вовсе не молоко – попробуй! – протянула она кружку Наде.
– Горячая вода, забеленная молоком, как после мытья молочного бидона, – объявила во всеуслышание Надя.
Больше проверки не требовалось.
– Эх, гад! Вот гад! Слышите все? У голодного ребенка молоко схавал!
Какие только не посыпались проклятья в его адрес! Весь гнев, всю злобу и затаенную обиду на охрану, вынашиваемую скрыто, в душе, выплеснули в ярости зэчки. Чего только не пожелали ему! Сгнить от сифилиса, утонуть в нужнике, захлебнуться собственной мочой, подавиться своим дерьмом и еще много подобных пожеланий, каких самая лихая фантазия не придумает. «Удивительный этот уголовный мир! Только что готовы были удушить дитя, чтоб не мешал спокойно отдохнуть, и тут же весь гнев обрушили на такого же жулика, как они сами», – подумала Надя, наблюдая, как бесновались ее соседки. Взбудоражился весь вагон. Требовали начальника конвоя. Стучали кулаками и ногами, сотрясая двери и стены.
Наконец появился лейтенант – начальник конвоя:
– В чем дело, почему ночью шум? Кто меня требовал?
– Мы, мы! – закричала Мери и, возмущенно размахивая руками, объяснила причину.
– Откуда банка? – скосив глаза в сторону, не глядя на нее, спросил он.
– Моя это банка, – поспешно вмешалась Надя.
– Фамилия, статья, срок? – как заведенный, выпалил лейтенант.
Надя ответила.
– Где проходили обыск? Почему не изъята? Кто разрешил?
– Нас нигде не обыскивали.
– Воров не обыскивают, они свои! – крикнули из соседних клеток.
– Разговоры! – повысил голос лейтенант и приказал подошедшему в этот момент конвоиру: – Позови Капустина.
Едва завидев виновника переполоха, женщины пришли в неистовство.
– Он, он сожрал молоко у голодного ребенка!
– Молчать всем! – натужно гаркнул лейтенант, покрываясь багровой краской.
– Старшина, вы брали у заключенных банку?
– Не брал, товарищ лейтенант.
– Как не брал? Брал, взял, сожрал, схавал! – завопили из-за решеток.
– Ступайте, старшина, – скомандовал начальник.
Конвоир повернулся на каблуках, тявкнул:
– Слушаюсь! – и поспешил по коридору под улюлюканье зэчек.
– Врет он, врет, сожрал, мы жаловаться будем, писать Вышинскому, – не унималась Мери.
– Молчать! Я вам пропишу жалобу в небесную канцелярию! – рявкнул лейтенант и обратился к матери: – Что с ребенком?
В общем гомоне никто не заметил, что ребенок затих – не пищит больше.
– Молока у мени нема, а вин исти хоче.
Она осторожно положила рядом с собой на скамью маленький сверток и приоткрыла рваное, из разноцветных лоскутков одеяльце, желая показать, как исхудало дитя на соске из черного хлеба. Маленькая головка, покрытая редким пушком, на нитяной шейке покатилась набок, и лейтенант увидел судорожно разинутый ротик и остекленелые глазки.
– Боженька мий! Сынку, сынку, он вмер! А-а! – свалилась мешком в проход несчастная женщина, заламывая руки.
Лейтенант с перепуганным лицом отпрянул от дверей и бросился прочь.
– Слава Божественному, отмучился, ангелочек, – перекрестилась Христова невеста.
– Звери, хуже зверей, – всхлипнула Мери.
– О-и, батенька ридный! – каталась по полу мать.
– Не вой, – сказала Носатая, – тебе же лучше, все равно заберут в приют, и не увидишь его, что есть – что нет. Срок-то у тебя четвертак! На всю катушку огребла!
Надя, как привороженная, не могла оторвать глаз от скрюченного трупика.
Четвертак! Это двадцать пять лет, больше, чем я прожила на свете. Что надо было натворить, чтобы получить срок, равный трети человеческой жизни? Убить? Ограбить? Но за это больше десяти не давали. Взорвать склад с горючим? Что? И как можно не пощадить женщину-мать, уморить ребенка?
На очередной остановке за женщиной пришли лейтенант и двое конвоиров. Один из них брезгливо, одной рукой, подхватил грязно-рваный сверток и понес, отставляя его подальше от себя, как нечистоту.
– Куда ее теперь? – дрожа всем телом, как в ознобе, прошептала Надя.
– Скорее всего в больницу, не здесь же ей оставаться. Один вопил, другая вопить будет, этак мы сами чокнемся умом, – ответила Носатая, устраиваясь в своем углу.
– Может, пожалеют ее, отпустят?
– Да ты что? С какого… сорвалась? Бандеровку отпустят? Чего захотела! – презрительно фыркнула Носатая. – Ложись! Может, успеем еще минут шестьдесят придавить клопа.
– А кто такая бандеровка? – спросила Надя шепотом, повернувшись к Мери.
– Хо! Ты что? Не знаешь, кто такие бандеровцы? – живо откликнулась та. – Это твари будь здоров и не кашляй! Сволочь, каких поискать. Украинские националисты. Они против нас воевали.
– Ну, эта, наверное, не воевала, куда ей воевать, в чем душа держится, – попробовала возразить Надя.
– Воевать не воевала, под бандеровцем лежала, вот ребятеночка и состряпала, – гоготнула Мери.
Но Наде такой оборот разговора показался кощунственным, и она переменила тему, спросив еще:
– А вот «космополиты безродные» – кто это?
– Эти-то? – пренебрежительно сморщила хорошенький носик Мери. – Это все жиды пархатые, хотели нас американцам продать, да не вышло у них. Товарищ Сталин с ними быстро разделался.
«Что-то не то…» – подумала Надя и замолчала.
– Да ты что, в натуре-то, из какой глубинки появилась, ничего не знаешь, совсем политически неграмотная, чисто деревня!
– Придурок иль притворяется, – поддакнула из своего угла Носатая и стала собирать вещи, намереваясь захватить нижнюю лавку.
Надя обиделась и больше не задавала вопросов. «Болтают они все, сами ничего не знают и врут, – успокоила она себя. – Нечего к ним лезть».
Уже больше часа, по мнению Мери, стоял состав. Слышно было, как где-то под брюхом вагона, около колес, стучали по металлу в два молотка и матерно перекликались люди. Потом паровоз пронзительно свистнул и так дернул состав, что многие повалились с полок в проход, на пол. Потирая ушибленные места, зэчки нещадно сквернословили, ругая машиниста.
– Это он нарочно, знает, кого везет, сучий хрен, лярва! – поднимаясь с прохода, воскликнула Носатая. Она только что успела перелезть на освободившееся нижнее место.
– Зачем ему? – удивилась Надя.
– Для потехи! Думаешь, он не знает, что сейчас в вагонах творится? Педераст несчастный, смеется поди! – заключила Мери.
Утром после туалета, раздачи хлеба и бурды в коридоре послышался быстрый топот сапог и к решетке подошел начальник конвоя. Он отворил дверь и, ткнув пальцем в Надину сторону, спросил: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок?
Надя ответила.
– Выходи! – приказал он.
– Вещи брать?
– Не надо!
Одеваться не было нужды, все спали одетые. Башмаки под головами. Надя прыгнула с нар в проход и вышла. Огляделась вокруг, пока запирали за ней дверь, кое-где сквозь решетку дверей пробивался дым – там курили.
– Направо! – скомандовал лейтенант и повел ее по коридору в следующий вагон.
– Куда тебя? – неслось из-за решеток. – Зачем?
Надя только плечами пожимала: