– Вот, скажем, у вора-рецидивиста по нескольким статьям четвертной сроку, еще за побеги, в карты, может, начальника какого проиграл, того и наберется лет на сорок – чего ему ждать? Удастся – хорошо, а нет, один …! Такого в побеге обязательно пристрелят, коли поймают. Поняла?
– Поняла!
Страшный, непонятный мир открывался перед ней. Сорок лет срока освобождают человека от подчинения законам. Он живет как бы без узды, разрешая себе все недозволенное. Его не расстреляют – расстрелы отменены, а там какая разница: тридцать пять – сорок – сорок пять, хоть сотня! Такой убьет глазом не моргнув. Дальше размышлять не пришлось: конвоир облазил все закоулки, ощупал все узлы и котомки, осмотрел чемоданы и содержимое мешков и скомандовал:
– По одному – переходи на ту сторону!
Всех пересчитали по головам и велели стоять на другой стороне, пока кувалдой не была проделана та же работа слева. Две зэчки, зажимая носы и отворачивая головы в сторону, потащили парашу.
– Ишь, носы заткнули! Свое несете, свое не пахнет, – захихикали с верхних нар.
Потом подкатили тележку с бачком, и солдат в замусоленном переднике стал разливать черпаком баланду Каждому алюминиевая миска, до краев наполненная, так, что в овсяной жидкости купался большой палец с черным ногтем. Ловко прицеливаясь, раздатчик шлепал в нее кусок ржавой селедки – голову или хвост, середины не было.
– Ложки и миски всем сдать обратно, недосчитаюсь – устрою… – предупредил он и оделил всех ложками и пайками хлеба.
До баланды никто не дотронулся, все со злорадством наблюдали, как, собирая миски с ложками и усердно пересчитывая их, раздатчик облил серой жидкостью фартук, брюки и даже сапоги.
– Погодите, подлюги, я вас ужо накормлю, – отборно матерясь, пригрозил он. – Ишь, зажрались, курвы!
Полутораведерный чайник, нечаянно или с намерением облитый керосином, завершал утреннюю трапезу. То же самое повторилось вечером. Двухразовое «питание» какой-то мудрец нашел достаточным для бездельников, которые все остальное время могли спать. «Кто спит, тот обедает во сне», – сказал один из героев Дюма. Так кстати припомнилось Алешкино любимое изречение!
Потянулись однообразные, ничем не занятые (кроме «молебна» два раза в день – так зэчки называли поверки) дни. Уже выяснилось, у кого какая статья, срок, и шебутные блатнячки без стыда и совести хвастались своими похождениями на воле. Политические держались особняком, их было много, а потому воровайки их не трогали. Иногда, правда очень редко, они пели. Света, Космополитка и еще две москвички пели вполголоса чудесную песню о бригантине, поднимающей паруса в далеком флибустьерском море. И была эта песня такой завораживающей, что хотелось плакать от тоски и печали, и даже озорная Муха затихала и слушала.
«За что они здесь? – мучил Надю неотвязно один и тот же вопрос. – Пожилые и средних лет, молодые и совсем юные, что они натворили?» Только спрашивать их было бесполезно. И не то чтоб они скрывали свои деяния, нет, как раз наоборот, но отговаривались одним: «Ни за что ни про что» или «Сама не знаю». Все же Надя однажды набралась храбрости и попыталась спросить Космополитку, благо та лежала рядом. Спросила и испугалась: «Пошлет она меня куда подальше». Но «космополитка безродная» Соболь только грустно улыбнулась в ответ и села на нарах.
– Веришь ли? Сама не знаю.
– Так уж и не знаете?
– Скорее всего за то, что мужа своего очень любила.
– Ну… – с недоверием протянула Надя. – За это не сажают.
– Еще как сажают-то! – вмешалась Пионерка. – За мужей, я знаю точно, многие пострадали. – Она перелезла через Муху и села рядом. – Мне рассказывали, до войны целые этапы одних жен были.
«Верно, туда угнали и маму Ксаны Триумфовской», – почему-то решила Надя.
– Мужик наворочает делов, а баба с ним тоже в ответе. Муж да жена одна сатана, – продолжала Пионерка. (Муха объяснила, что свое прозвище она получила за доступность к своему телу: пионер – всегда готов!)
– Права, правду говоришь, муж да жена – одна сатана, – с грустью согласилась Космополитка.
После такого разговора Надя даже зауважала эту Соболь. «Пострадать за любовь! Так возвышенно, так романтично!» – казалось ей.
Тем временем голод и холод с каждым днем все сильнее заявляли о себе. Давно подъелись запасы, у кого были. Хлеб съедался до крошки, и баланда не оставалась в мисках. Надя, давясь, съедала кусок ржавой селедки и, ненавидя ее всей душой, клялась себе: если будет когда-нибудь на свободе, никогда-никогда не станет есть селедку. Сено уже не спасало от холода нижних, зэчки мерзли, особенно по утрам. Верхний ярус тоже сдвинулся поплотнее к середине, изо всех щелей несло холодом. Зима наступала с севера, куда двигался этап.
Первой подняла голос Манька Лошадь. Она и впрямь была похожа на лошадь. Лицо узкое и длинное, широко посаженные темные выпуклые глаза с бахромой прямых, очень густых ресниц и безгубый большой рот с крупными зубами – точь-в-точь лошадиная морда. На исходе была вторая неделя, когда во время «молебна» Манька тяжело прыгнула с нар и подбоченясь подошла вплотную к конвоиру. Вид у нее был грозный и решительный настолько, что конвоир отпрянул и схватился за свой автомат.
– Назад! Не подходи близко, стрелять буду! – заблажил он, видимо испугавшись.
– Кому ты нужен! – с видом глубочайшего презрения сказала Манька и сплюнула окурок на пол. – Мы требуем начальника конвоя! – заявила она.
– Чего еще?
– Не твоего ума дело. – Манька безошибочно угадала в нем новичка и была уверена: победа будет за ней. Он почти мальчишка-новичок, она – старая профессиональная воровка-рецидивистка.
– Не позовешь – откажемся от пищи, объявим голодовку!
– По мне хоть все вы тут провалитесь! – рявкнул другой конвоир и злобно заколотил по потолку кувалдой.
Но Манька не сдавалась. Она встала рядом с нарами, где он работал кувалдой, сложила на груди руки, перебирая тонкими холеными пальцами.
– Я долго тут стоять буду? – заорал солдат-раздатчик. – Берите миски и кончай базар!
– Бунтуешь, значит? – спрыгнув с нар, крикнул ей конвоир, на всякий случай сохраняя дистанцию между собой и Манькой. – А за бунт знаешь что с вами будет?
Надя похолодела: отказаться сейчас от хлеба с кипятком было совершенно немыслимо, да и баланду с селедкой уже никто не швырял обратно.
– Выведем в лес да перестреляем, как собак! – закипел яростью конвоир.
– А ху-хо не хо-хо? – дружно раздалось в ответ с верхних нар.
– Да что вы, бабы, взбесились? Чего вам надо-то? – уже примирительно спросил раздатчик.
– А то, что положено! Топить надо в теплушках! У нас уже больные есть!
– Вот-вот вспыхнет эпидемия! – кричали с левой стороны.
– Вы угля не даете да еще расстрелом угрожаете!
– А-а-а, – облегченно протянул конвоир. – Так бы сразу и сказали! – И еще для порядка поколол охапку сена на полу. После всех процедур, уже вылезая из вагона, он обернулся: – Дадим угля!
– Хоть мелкого, но до …! – ответили ему хором воровки.
– Во оторвы! – с восхищением замотал головой конвоир и задвинул дверь.
Непременный атрибут всех тюрем и этапов «Друг Параша» выносилась на стоянках до «молебна», раз в сутки. Обязанность не из приятных, но шла нарасхват. Игнорировали парашу только зэчки в законе и кое-кто из пожилых, кому не под силу было тягать увесистую посудину. Остальные с удовольствием выбирались из вонючего вагона, всем хотелось дыхнуть свежим воздухом, а заодно и узнать, где стоим, где находимся. В очередной вынос конвоир велел женщинам:
– Идите за мной, – и пропустил их вперед, вдоль вагонов.
Куда их повели, никто не знал, потому что другой охранник поспешил задвинуть дверь и заложил засов. Гадали всякое: может быть, отвечать за Манькину дерзость? И только Пионерка угадала:
– За углем их повели, к паровозу.
И точно. Вскоре женщины вернулись, с трудом таща ведра, полные угля. Ссыпали в угол около буржуйки и пошли еще раз. Потом сходили за дровами. Уголек без дров не разожжешь нипочем. Больше часу бились старожилы, безуспешно стараясь затопить печурку, и наконец уголь затлел и разгорелся. Оживились зэчки. Оказалось, так мало надо, чтоб поднять настроение. Всего-навсего тепло. Приятно было смотреть на раскаленные докрасна чугунные бока буржуйки. Жизнь уже не казалась безнадежно пропащей.
– Вы особо уголек не сыпьте, понемногу. Вертухай хороший попался, а другой ни в жизнь не поведет! – предостерегла Пионерка.
– В натуре, понемногу! Нечего Ташкент устраивать. Иной хмырь попадется, зимой снегу не выпросишь, – поддержала Муха.
Скверно было то, что ничего нельзя увидеть. Высоко от пола маленькое окошко с прутьями, да еще труба от буржуйки туда просунута, теперь уже горячая, рукой не тронешь. Однако через некоторое время зэчки все же приноровились по очереди смотреть в просвет меж прутьями и трубой. Пододвинули к окну парашу, перевернули крышку и вставали на нее. Тогда можно было смотреть на божий свет и сообщать о виденном, не забывая при том, что каждый миг крышка может перевернуться.
– Девочки! Свободы не видать, подъезжаем к Кирову, – доложила хорошенькая голубоглазая воровка, обритая наголо, по прозвищу Лысая. («Не за вшивость, – объяснила всезнающая Муха. – У мужиков в бараке попутали».)
– Киров! Бывшая Вятка! Туда и до революции нашего брата гнали, до сих пор остановиться не могут, – сказала одна политическая, седая статная женщина, Надина тезка, тоже Надежда, по отчеству Марковна.
Манька Лошадь, гордая своей победой, важно вставила свое:
– Пересылка тут, этапы формируют на Север, кого в Архангельскую область, Каргополаг, кого в Коми: в Печору, Инту, Кожву, Воркуту.
– Господи! Да сколько ж этих лагерей? Куда ни кинь, одни лагеря. Послушаешь вас, так выходит, весь Советский Союз – сплошные лагеря, – ужаснулась Надя.
– Так оно и есть, – откликнулась Космополитка. – Это наш коммунистический рай.
– В ад бы попасть, может, там посвободнее у чертей, чем в раю, – засмеялась Света.
– Попадешь, – мрачно произнесла Манька из своего закутка. – Вот угодишь на лесоповал или в шахту – узнаешь, где ад, каков он.
– Человеку, побывавшему в Лефортове, сам черт не брат! – весело воскликнула Света. Она вообще много смеялась и громко разговаривала со всеми.
– В Сухановке не лучше, – возразил кто-то снизу.
– Спорю с любым, лучшая тюрьма на белом свете находится на площади Дзержинского в Москве. Дорогая Лубянка! Я там за год узнала и прочла столько! Больше, чем за всю жизнь! – восторженно заявила Космополитка.
– Ну вот что, контры! Кончайте свою болтовню. За недонос тоже срок мотануть могут, а я неграмотная, написать на вас не смогу, я вместо фамилии своей крестик ставлю, – оборвала их молчавшая до этого Пионерка.
– Чего тебе бояться, керя, подмахнешь разок оперу – и все дела, – пошутила Муха.
– Махала б я, да очередь твоя! – зло огрызнулась Пионерка.
– Махнула бы! Не зажала промеж ног, да некому, – вздохнув, сказала Муха.
В наступившей минутной тишине было слышно: протяжно и долго гудит паровоз, замедляя ход.
– Точно, Киров! – объявила Лысая. – Вертухаи на платформе шнырят, темно стало, не видно ни хрена. – И спрыгнула с параши.
Часов ни у кого не было, и времени никто не знал. Так, приблизительно определяли – первый «молебен» в семь утра, второй около шести вечера. Где-то ближе к ночи послышался лязг ключей, замков, засовов, и дверь с поросячьим визгом откатилась.
– Дверь бы смазали, что ли, лодыри, как серпом по яйцам! – недовольно проворчал начальник конвоя.
Снаружи замелькали фонари, и он в сопровождении двух конвоиров легко поднялся в вагон.
– Подъем! – скомандовал он. – Внимание! Приготовиться с вещами на выход следующим заключенным. Сюда свети, на список, – приказал вертухаю, – не видно ни хрена.
Действительно, лампочка, тусклая от пыли, с большим слоем мушиных следов, едва освещала вагон.
Нещадно перевирая не только непривычные, но и русские фамилии, он все же осилил кое-как список. К великому огорчению Нади, названа была и Лаврентьева Зоя Матвеевна, 1927 года рождения, – Муха!
– Куда вас теперь? – едва сдерживая слезы, спросила Надя. Ей было грустно расставаться со всегда веселой и по-своему даже остроумной Мухой. Она была заступницей и руководителем Нади в этой странной, фантастической жизни.
– А! Без разницы! – махнула рукой Муха.
Она не грустила, ей везде был дом родной, везде находились «свои», знакомые. Надя даже слегка обиделась – так мало занимала она места в Мухиной жизни.
Ушли около двадцати пяти человек, в основном уголовницы, бытовички и старые политические.
– На Север их не возьмут. Зачем они там? Там вкалывать надо, а блатнячки все равно работать не будут, – сказала Света.
– Посмотрим, сколько ты наработаешь. Это вам не языком болтать, политиканши несчастные, – раздалось с левой стороны.
– Скажите на милость, откуда такая патриотка-карманница нашлась? В порядке любви великой к Родине карманы у граждан обирала? – бойко отпарировала Света.
В сумерках было видно, как поднялась и села Манька Лошадь.
– Кончай базар, – сказала она своим глухим, сиплым голосом, – а то прыгнешь к параше.
– Я б их всех давила, как вшей, – не унималась блатнячка.
– А я говорю, кончайте базар, – еще раз повторила Лошадь и улеглась на свое место.
Утро застало этапников в пути. Очередной «молебен» надолго задержался, а с ним и кормежка, которую теперь все ждали с нетерпением. Когда наконец раздвинулась дверь, подуло настоящим холодом. Надя увидела: все белым-бело от снега.
– Снег! Смотрите! – воскликнула она.
Но никто не порадовался ему.
Прошло немало дней, прежде чем состав дотащился до Котласа.
– Считай, без малого половина пути, – сказала Лысая.
Воровок сильно поубавилось, и все остальные почувствовали себя свободнее, хотя воровства уже бояться было нечего, продукты, взятые с собой, кончились, курево тоже. Конечно, если из шмотья что утащат – обидно. Надя напросилась вне очереди выносить парашу на пару с высокой красавицей из политических. Очутившись впервые за много дней снаружи, она едва удержалась на ногах от потока свежего воздуха. Высоко в голубом холодном небе раскачивались и шумели верхушки громадных сосен и елей, при взгляде на них кружилась голова. Вдалеке по платформе сновали люди. Ее напарница, девушка из Прибалтики, сделав несколько шагов, внезапно остановилась и зашаталась. Надя выпустила ручку бачка и кинулась поддержать ее.
Подбежал сопровождающий охранник:
– Чего встали?
– Плохо ей, видите? Чуть не упала, – объяснила Надя.
– Зачем пошла? Слабая – не берись, – задергался конвой.
«Кажется, зовут ее Бируте», – вспомнила Надя.
– Бируте, может, вернешься?
– Пойду, пойду, постараюсь, – тихо сказала она и взялась за парашу.
– Шагай давай, без обмороков тут! – прикрикнул конвоир.
Надя обернулась к нему:
– Человеком надо быть!
– Человеком надо родиться, – возразила Бируте.
После Котласа заметно похолодало в теплушке, буржуйка уже не могла согреть продуваемое со всех сторон помещение. Пришлось вытащить из-под головы валенки. Надевая их, Надя увидела в голенищах с внутренней стороны две маленькие буквы «М.М.», вышитые красными нитками. «Тетя Маня прислала», – с благодарностью подумала она и впервые со времени отъезда из Москвы затосковала по дому. На душе стало тяжко и тошно. Впереди еще семь лет такого существования. И не голод и холод, и даже не тяжелая работа, о которой рассказывали бывалые зэчки, страшны, а вот это вынужденное сожительство таких несовместимых друг с другом людей, обреченных долгие годы валяться на одних сплошняках. Рядом, справа, закинув руки за голову, лежала Космополитка, вперив в потолок отсутствующие глаза, а в них – тоска зеленая. «Наверное, тоже о доме затосковала», – догадалась Надя и посоветовала:
– Вы бы хоть встали, размялись немного, ослабнете так.
– Не хочу, ноги мерзнут.
Надя вспомнила – на ее ногах новенькие лакированные лодочки и чулки-паутинки со спущенными петлями на правом чулке.
– Что же вы так легко оделись?
– Меня прямо с концерта забрали. Если б знать, валенки с галошами надела на концерт, – невесело пошутила она.
Надя почувствовала, как сердце ее екнуло и заколотилось быстрее. «Концерт! Музыка! Космополитка ходит на концерты! А может быть, и сама причастна к великому? Поет или играет, скажем, на скрипке или рояле».
– И некому было принести теплое?
– Нет, – покачала головой Космополитка. – Мама и папа моим маршрутом ушли в тридцать седьмом, а муж – на полгода раньше меня.
«Наверное, как та девочка, Ксана Триумфовская, – вспомнила Надя и, еще не решив окончательно, уже полезла в свой вещмешок, достала даренные Розякой носки и свои школьные ботинки со шнурками.
– Вот, возьмите, у вас нога поменьше моей, с шерстяным носком и будет впору.
Но Космополитка заупрямилась. Не хотела брать ни в какую.
– Нет-нет, ни за что! С какой стати, тебе самой нужны будут.
– Мне пришлют, у меня мама дома, – горячо убеждала ее Надя.
Все же после долгих споров и увещеваний Космополитка надела и носки и ботинки. Лаковые лодочки засунула в сумку.
– Вместо подушки будут, – пошутила повеселевшая Космополитка.
А потом, к великой Надиной досаде, спрыгнула вниз и до ночи торчала у своих политиканш. А ей так хотелось поговорить с ней, узнать, на каком концерте она была и не пели ли Обухова или Давыдова, а быть может, она сама пела или играла? Но Космополитка, вдоволь наболтавшись со своими, вернулась на нары и укрылась с головой воротником своего пальто, говорить не захотела, сказала только:
– Что-то меня знобит, кажется, я заболела.
«Так тебе и надо, нечего было торчать внизу», – подумала обиженная Надя.
Утром на «молебен» Космополитка едва поднялась. Она действительно заболела и к вечеру горела огнем. Уголовный мир взволновался.
– Тиф у нее, – почему-то решили они.
– В натуре, тиф! Теперь всех перезаразит, паразитка!
– Высадить ее!
– Нечтяк, бабочки! После тифа наголо стригут, теперь все голенькие будете, не мне одной! – злорадствовала Лысая.
– Ты давай чернуху нам не раскидывай. Тебя не от тифа обрили, – ехидно заметила Манька Лошадь.
Жучки загоготали, Лысая пропустила реплику мимо ушей и продолжала:
– Нет, в натуре, сколько знаю их, вечно эти контрики болеют, вся зараза от них и вшивота.
– Особенно сифилюга в четыре креста, – добавила Манька под громовое ржание уголовниц. Многие из них знали злосчастную историю Лысой.
В ночь Космополитке стало совсем худо. Она металась и бредила, призывая в свидетели какого-то Леню. Хваталась горячими руками за Надю и, задыхаясь, твердила:
– Это ложь, говорю тебе, не верь, ложь, подлая клевета. – И внезапно громко вскрикивала.
Надя будила ее, тормоша за плечи. Она ужасно боялась, как бы разбуженные воровки не согнали больную с верхних нар вниз. Потом Космополитка затихла, очнулась и попросила пить. Задача была не из легких. Кипяток наливали в кружки во время раздачи баланды, и каждый старался выпить горячую бурду поскорей, «согреть душу», так что вряд ли у кого могло что-то остаться. Кроме того, все спали, а тревожить спящих… Все-таки Надя осторожно слезла вниз, надеясь разыскать хоть полкружки воды. Ближе всех спала, укрывшись с головой, Надежда Марковна. Надя тихонько тронула ее за плечо. Та, не разобрав со сна, в чем дело, завопила во все горло:
– Что ты тут делаешь? Тебе чего надо?
– Вода мне нужна. Соболь воды просит, у нее сильный жар.
– Нет у меня, – пробормотала она и еще плотнее завернулась в свое пальто.
– Иди сюда, – позвали ее с противоположной стороны. Откуда-то из-под верхних нар вынырнула черная худая монашка и протянула сухой птичьей ручкой кружку с водой.
– Ой, спасибо вам большое! – обрадовалась Надя и перелила в свою посуду.
– Бери Христа ради, – прошептала монашка и опять скрылась в темноте под нары.
Стараясь не расплескать драгоценность, Надя забралась на свое место и увидела, как рыжая воровка из компании Маньки Лошади по прозвищу Крыса – за свое поразительное сходство с крысой или мышью – тащит у Космополитки из-под головы сумку.
– Ты чего здесь? – крикнула Надя, – А ну махом отсюда!
Проснулась Света:
– Ты чего, Крыса, тут шуруешь, брысь!
Та, ни слова не говоря, быстро скрылась. Космополитка, дробно стуча зубами об алюминиевый край, с жадностью осушила булькающими глотками кружку, тотчас повалилась и заснула. Улеглась наконец и Надя, но ненадолго: потревоженная возней над самым ухом, она приоткрыла глаза и опять увидела Крысу. Та держала Космополиткину сумку и тащила из нее лаковую туфлю. Другую она уже извлекла и прижимала локтем к себе.
Надя вскочила.
– Ты что же это, пакость, делаешь, а? У больного человека воруешь, а?! – накинулась она на Крысу, выхватила туфлю и запихнула обратно в сумку.
– Отдай, падла, хуже будет, шнобель отхаваю, – злобно прошипела Крыса.
– Ты! Мразь такая! Еще и грозить мне? – рассвирепела окончательно Надя.
– Говорят, отдай туфли, падла, пасть порву, – повторила Крыса, брызгая слюной сквозь гнилые пеньки торчащих передних зубов.
Плохо еще знала тогда Надя этот уголовный мир. Иначе повела бы себя скромнее, потише, но в тот момент она знала одно: грабят беспомощного больного человека, а потому крикнула на всю теплушку:
– Пошла вон, воровка проклятая!
И в тот же миг получила такой удар в спину, что не удержалась и кубарем свалилась на пол. Не успела она подняться, как с противоположных нар вслед за ней кинулись две блатнячки. Одна из них вцепилась ей в волосы, стараясь ударить ее головой об пол, другая стукнула носком сапога по пояснице. Надя охнула и осела.
– Сейчас же перестаньте! – закричала испуганная Света. – Помогите ж, они убьют ее!
– Свои дерутся! Убьют – одной меньше, – равнодушно сказала Надежда Марковна и отвернулась.
Трудно сказать, осталась бы жива Надя или стала бы калекой на всю последующую жизнь, если б не случилось неожиданное: из своего угла поднялась Космополитка и крикнула:
– Держись, Надька!
Но Надя, получив еще один удар по голове чем-то тяжелым, держаться больше не смогла.
О дальнейших событиях она узнала от Светы, когда пришла в себя. Еще долго находясь под впечатлением и не теряя воинственного пыла, та вдохновенно рассказывала:
– Представляешь! Ирка рванулась прямо на печку, уцепилась руками за трубу и орет: «Мрази проклятые! Если вы немедленно не оставите ее, выкину трубу в окно. Задохнетесь, как поганые крысы!» А сама уже ее дергает с места и ногами отбивается. «И сама задохнешься!» – кричит Рыжая, но все же тебя оставили, а Ирка им: «Мне все равно подыхать», – да как дернет трубу, из печки дымище повалил, едкий такой, глаза дерет, искры во все стороны летят, того и гляди, сено загорится. Манька Лошадь как заорет истошно: «Ставь на место, убью, такая-сякая!» И весь их «шалаш-трест» – на Ирку! Ну, тут все поднялись! Ведь сколько мы от этой нечисти всегда терпели! Они нас обворовывают, обжирают, да еще издеваются, и не пожалуешься на них. Они везде свои, им всегда преимущество. Вот и решили посчитаться с ними. Я схватила кочергу – и ну метелить их направо и налево. Они хоть и привыкшие к дракам да поножовщине, а нас-то больше. Слышу, мне Ольга Николаевна кричит: «Света, Света, осторожней, у Лысой нож». И правда, ножик у Лысой тоненький, из сплющенного гвоздя. Такой и во время обыска не найдут. Она с этим ножиком на меня! Тут Поля Кукурайтене ка-ак сапогом Лысую по голове огреет! У нее на каблуке подкова металлическая в палец толщиной. Лысая завопила и за голову схватилась, нож-то и выпал. Ольга Николаевна на него наступила, а Бируте подняла и Ирке отдала. Кровища у Лысой из башки хлещет, лицо заливает. Манька, как увидела, какой оборот приняло дело, завопила: «Суки позорные, кончай ночевать!»
– А разве Манька не дралась?
– Что ты! Нет! Она сверху руководила боем, своих поддерживала. Между прочим, мне тоже по ноге угодили будь здоров как!
Надя попыталась улыбнуться, но почувствовала, как ее рот повело в сторону. Она тронула пальцем разбитую верхнюю губу. Палец был в крови, рана еще кровоточила. Бируте подала ей смоченный водой носовой платок.
– Спасибо, Бируте! Человеком надо быть, да?
– Хотя бы родиться, тогда есть надежда им стать, – ответила Бируте и хотела подмигнуть, но вместо этого сказала удивленно: – Ой! – и пощупала над заплывшим правым глазом здоровенную гулю.
– Ну, суки, контрики-паскудники!.. Коли настучит кто вертухаям про нож, не жить вам в лагере! – заявила Манька, прикладывая кусок белой тряпки к ране на голове Лысой.
– А ху-ху не хо-хо? – раздалось ей в ответ.
Манька фыркнула и нагнула голову, чтобы спрятать улыбку:
– Выучились, лярвы!
– И вашу кодлу кое-чему выучили, – сказала хорошенькая москвичка Танечка и сняла с себя клок вырванных в драке волос.
К тому времени, когда Надя окончательно оклемалась и способна была даже шутить, о потасовке напоминала только непривычная тишина. Переговаривались шепотом, словно в доме покойника.
– А нож куда дели? – тихо спросила Надя. – Найдут во время шмона – плохо будет.
– Ирка его в окно выкинула.
Однако Космополитке драка на пользу не пошла. Ладони ее рук, обожженные о трубу, покрылись волдырями и нестерпимо болели. Она металась и тихонько стонала. Надя поминутно прыгала вниз и скребла снег из-под двери, прикладывая к обожженным ладоням, пытаясь хоть как-нибудь утихомирить боль.
– Поняла!
Страшный, непонятный мир открывался перед ней. Сорок лет срока освобождают человека от подчинения законам. Он живет как бы без узды, разрешая себе все недозволенное. Его не расстреляют – расстрелы отменены, а там какая разница: тридцать пять – сорок – сорок пять, хоть сотня! Такой убьет глазом не моргнув. Дальше размышлять не пришлось: конвоир облазил все закоулки, ощупал все узлы и котомки, осмотрел чемоданы и содержимое мешков и скомандовал:
– По одному – переходи на ту сторону!
Всех пересчитали по головам и велели стоять на другой стороне, пока кувалдой не была проделана та же работа слева. Две зэчки, зажимая носы и отворачивая головы в сторону, потащили парашу.
– Ишь, носы заткнули! Свое несете, свое не пахнет, – захихикали с верхних нар.
Потом подкатили тележку с бачком, и солдат в замусоленном переднике стал разливать черпаком баланду Каждому алюминиевая миска, до краев наполненная, так, что в овсяной жидкости купался большой палец с черным ногтем. Ловко прицеливаясь, раздатчик шлепал в нее кусок ржавой селедки – голову или хвост, середины не было.
– Ложки и миски всем сдать обратно, недосчитаюсь – устрою… – предупредил он и оделил всех ложками и пайками хлеба.
До баланды никто не дотронулся, все со злорадством наблюдали, как, собирая миски с ложками и усердно пересчитывая их, раздатчик облил серой жидкостью фартук, брюки и даже сапоги.
– Погодите, подлюги, я вас ужо накормлю, – отборно матерясь, пригрозил он. – Ишь, зажрались, курвы!
Полутораведерный чайник, нечаянно или с намерением облитый керосином, завершал утреннюю трапезу. То же самое повторилось вечером. Двухразовое «питание» какой-то мудрец нашел достаточным для бездельников, которые все остальное время могли спать. «Кто спит, тот обедает во сне», – сказал один из героев Дюма. Так кстати припомнилось Алешкино любимое изречение!
Потянулись однообразные, ничем не занятые (кроме «молебна» два раза в день – так зэчки называли поверки) дни. Уже выяснилось, у кого какая статья, срок, и шебутные блатнячки без стыда и совести хвастались своими похождениями на воле. Политические держались особняком, их было много, а потому воровайки их не трогали. Иногда, правда очень редко, они пели. Света, Космополитка и еще две москвички пели вполголоса чудесную песню о бригантине, поднимающей паруса в далеком флибустьерском море. И была эта песня такой завораживающей, что хотелось плакать от тоски и печали, и даже озорная Муха затихала и слушала.
«За что они здесь? – мучил Надю неотвязно один и тот же вопрос. – Пожилые и средних лет, молодые и совсем юные, что они натворили?» Только спрашивать их было бесполезно. И не то чтоб они скрывали свои деяния, нет, как раз наоборот, но отговаривались одним: «Ни за что ни про что» или «Сама не знаю». Все же Надя однажды набралась храбрости и попыталась спросить Космополитку, благо та лежала рядом. Спросила и испугалась: «Пошлет она меня куда подальше». Но «космополитка безродная» Соболь только грустно улыбнулась в ответ и села на нарах.
– Веришь ли? Сама не знаю.
– Так уж и не знаете?
– Скорее всего за то, что мужа своего очень любила.
– Ну… – с недоверием протянула Надя. – За это не сажают.
– Еще как сажают-то! – вмешалась Пионерка. – За мужей, я знаю точно, многие пострадали. – Она перелезла через Муху и села рядом. – Мне рассказывали, до войны целые этапы одних жен были.
«Верно, туда угнали и маму Ксаны Триумфовской», – почему-то решила Надя.
– Мужик наворочает делов, а баба с ним тоже в ответе. Муж да жена одна сатана, – продолжала Пионерка. (Муха объяснила, что свое прозвище она получила за доступность к своему телу: пионер – всегда готов!)
– Права, правду говоришь, муж да жена – одна сатана, – с грустью согласилась Космополитка.
После такого разговора Надя даже зауважала эту Соболь. «Пострадать за любовь! Так возвышенно, так романтично!» – казалось ей.
Тем временем голод и холод с каждым днем все сильнее заявляли о себе. Давно подъелись запасы, у кого были. Хлеб съедался до крошки, и баланда не оставалась в мисках. Надя, давясь, съедала кусок ржавой селедки и, ненавидя ее всей душой, клялась себе: если будет когда-нибудь на свободе, никогда-никогда не станет есть селедку. Сено уже не спасало от холода нижних, зэчки мерзли, особенно по утрам. Верхний ярус тоже сдвинулся поплотнее к середине, изо всех щелей несло холодом. Зима наступала с севера, куда двигался этап.
Первой подняла голос Манька Лошадь. Она и впрямь была похожа на лошадь. Лицо узкое и длинное, широко посаженные темные выпуклые глаза с бахромой прямых, очень густых ресниц и безгубый большой рот с крупными зубами – точь-в-точь лошадиная морда. На исходе была вторая неделя, когда во время «молебна» Манька тяжело прыгнула с нар и подбоченясь подошла вплотную к конвоиру. Вид у нее был грозный и решительный настолько, что конвоир отпрянул и схватился за свой автомат.
– Назад! Не подходи близко, стрелять буду! – заблажил он, видимо испугавшись.
– Кому ты нужен! – с видом глубочайшего презрения сказала Манька и сплюнула окурок на пол. – Мы требуем начальника конвоя! – заявила она.
– Чего еще?
– Не твоего ума дело. – Манька безошибочно угадала в нем новичка и была уверена: победа будет за ней. Он почти мальчишка-новичок, она – старая профессиональная воровка-рецидивистка.
– Не позовешь – откажемся от пищи, объявим голодовку!
– По мне хоть все вы тут провалитесь! – рявкнул другой конвоир и злобно заколотил по потолку кувалдой.
Но Манька не сдавалась. Она встала рядом с нарами, где он работал кувалдой, сложила на груди руки, перебирая тонкими холеными пальцами.
– Я долго тут стоять буду? – заорал солдат-раздатчик. – Берите миски и кончай базар!
– Бунтуешь, значит? – спрыгнув с нар, крикнул ей конвоир, на всякий случай сохраняя дистанцию между собой и Манькой. – А за бунт знаешь что с вами будет?
Надя похолодела: отказаться сейчас от хлеба с кипятком было совершенно немыслимо, да и баланду с селедкой уже никто не швырял обратно.
– Выведем в лес да перестреляем, как собак! – закипел яростью конвоир.
– А ху-хо не хо-хо? – дружно раздалось в ответ с верхних нар.
– Да что вы, бабы, взбесились? Чего вам надо-то? – уже примирительно спросил раздатчик.
– А то, что положено! Топить надо в теплушках! У нас уже больные есть!
– Вот-вот вспыхнет эпидемия! – кричали с левой стороны.
– Вы угля не даете да еще расстрелом угрожаете!
– А-а-а, – облегченно протянул конвоир. – Так бы сразу и сказали! – И еще для порядка поколол охапку сена на полу. После всех процедур, уже вылезая из вагона, он обернулся: – Дадим угля!
– Хоть мелкого, но до …! – ответили ему хором воровки.
– Во оторвы! – с восхищением замотал головой конвоир и задвинул дверь.
Непременный атрибут всех тюрем и этапов «Друг Параша» выносилась на стоянках до «молебна», раз в сутки. Обязанность не из приятных, но шла нарасхват. Игнорировали парашу только зэчки в законе и кое-кто из пожилых, кому не под силу было тягать увесистую посудину. Остальные с удовольствием выбирались из вонючего вагона, всем хотелось дыхнуть свежим воздухом, а заодно и узнать, где стоим, где находимся. В очередной вынос конвоир велел женщинам:
– Идите за мной, – и пропустил их вперед, вдоль вагонов.
Куда их повели, никто не знал, потому что другой охранник поспешил задвинуть дверь и заложил засов. Гадали всякое: может быть, отвечать за Манькину дерзость? И только Пионерка угадала:
– За углем их повели, к паровозу.
И точно. Вскоре женщины вернулись, с трудом таща ведра, полные угля. Ссыпали в угол около буржуйки и пошли еще раз. Потом сходили за дровами. Уголек без дров не разожжешь нипочем. Больше часу бились старожилы, безуспешно стараясь затопить печурку, и наконец уголь затлел и разгорелся. Оживились зэчки. Оказалось, так мало надо, чтоб поднять настроение. Всего-навсего тепло. Приятно было смотреть на раскаленные докрасна чугунные бока буржуйки. Жизнь уже не казалась безнадежно пропащей.
– Вы особо уголек не сыпьте, понемногу. Вертухай хороший попался, а другой ни в жизнь не поведет! – предостерегла Пионерка.
– В натуре, понемногу! Нечего Ташкент устраивать. Иной хмырь попадется, зимой снегу не выпросишь, – поддержала Муха.
Скверно было то, что ничего нельзя увидеть. Высоко от пола маленькое окошко с прутьями, да еще труба от буржуйки туда просунута, теперь уже горячая, рукой не тронешь. Однако через некоторое время зэчки все же приноровились по очереди смотреть в просвет меж прутьями и трубой. Пододвинули к окну парашу, перевернули крышку и вставали на нее. Тогда можно было смотреть на божий свет и сообщать о виденном, не забывая при том, что каждый миг крышка может перевернуться.
– Девочки! Свободы не видать, подъезжаем к Кирову, – доложила хорошенькая голубоглазая воровка, обритая наголо, по прозвищу Лысая. («Не за вшивость, – объяснила всезнающая Муха. – У мужиков в бараке попутали».)
– Киров! Бывшая Вятка! Туда и до революции нашего брата гнали, до сих пор остановиться не могут, – сказала одна политическая, седая статная женщина, Надина тезка, тоже Надежда, по отчеству Марковна.
Манька Лошадь, гордая своей победой, важно вставила свое:
– Пересылка тут, этапы формируют на Север, кого в Архангельскую область, Каргополаг, кого в Коми: в Печору, Инту, Кожву, Воркуту.
– Господи! Да сколько ж этих лагерей? Куда ни кинь, одни лагеря. Послушаешь вас, так выходит, весь Советский Союз – сплошные лагеря, – ужаснулась Надя.
– Так оно и есть, – откликнулась Космополитка. – Это наш коммунистический рай.
– В ад бы попасть, может, там посвободнее у чертей, чем в раю, – засмеялась Света.
– Попадешь, – мрачно произнесла Манька из своего закутка. – Вот угодишь на лесоповал или в шахту – узнаешь, где ад, каков он.
– Человеку, побывавшему в Лефортове, сам черт не брат! – весело воскликнула Света. Она вообще много смеялась и громко разговаривала со всеми.
– В Сухановке не лучше, – возразил кто-то снизу.
– Спорю с любым, лучшая тюрьма на белом свете находится на площади Дзержинского в Москве. Дорогая Лубянка! Я там за год узнала и прочла столько! Больше, чем за всю жизнь! – восторженно заявила Космополитка.
– Ну вот что, контры! Кончайте свою болтовню. За недонос тоже срок мотануть могут, а я неграмотная, написать на вас не смогу, я вместо фамилии своей крестик ставлю, – оборвала их молчавшая до этого Пионерка.
– Чего тебе бояться, керя, подмахнешь разок оперу – и все дела, – пошутила Муха.
– Махала б я, да очередь твоя! – зло огрызнулась Пионерка.
– Махнула бы! Не зажала промеж ног, да некому, – вздохнув, сказала Муха.
В наступившей минутной тишине было слышно: протяжно и долго гудит паровоз, замедляя ход.
– Точно, Киров! – объявила Лысая. – Вертухаи на платформе шнырят, темно стало, не видно ни хрена. – И спрыгнула с параши.
Часов ни у кого не было, и времени никто не знал. Так, приблизительно определяли – первый «молебен» в семь утра, второй около шести вечера. Где-то ближе к ночи послышался лязг ключей, замков, засовов, и дверь с поросячьим визгом откатилась.
– Дверь бы смазали, что ли, лодыри, как серпом по яйцам! – недовольно проворчал начальник конвоя.
Снаружи замелькали фонари, и он в сопровождении двух конвоиров легко поднялся в вагон.
– Подъем! – скомандовал он. – Внимание! Приготовиться с вещами на выход следующим заключенным. Сюда свети, на список, – приказал вертухаю, – не видно ни хрена.
Действительно, лампочка, тусклая от пыли, с большим слоем мушиных следов, едва освещала вагон.
Нещадно перевирая не только непривычные, но и русские фамилии, он все же осилил кое-как список. К великому огорчению Нади, названа была и Лаврентьева Зоя Матвеевна, 1927 года рождения, – Муха!
– Куда вас теперь? – едва сдерживая слезы, спросила Надя. Ей было грустно расставаться со всегда веселой и по-своему даже остроумной Мухой. Она была заступницей и руководителем Нади в этой странной, фантастической жизни.
– А! Без разницы! – махнула рукой Муха.
Она не грустила, ей везде был дом родной, везде находились «свои», знакомые. Надя даже слегка обиделась – так мало занимала она места в Мухиной жизни.
Ушли около двадцати пяти человек, в основном уголовницы, бытовички и старые политические.
– На Север их не возьмут. Зачем они там? Там вкалывать надо, а блатнячки все равно работать не будут, – сказала Света.
– Посмотрим, сколько ты наработаешь. Это вам не языком болтать, политиканши несчастные, – раздалось с левой стороны.
– Скажите на милость, откуда такая патриотка-карманница нашлась? В порядке любви великой к Родине карманы у граждан обирала? – бойко отпарировала Света.
В сумерках было видно, как поднялась и села Манька Лошадь.
– Кончай базар, – сказала она своим глухим, сиплым голосом, – а то прыгнешь к параше.
– Я б их всех давила, как вшей, – не унималась блатнячка.
– А я говорю, кончайте базар, – еще раз повторила Лошадь и улеглась на свое место.
Утро застало этапников в пути. Очередной «молебен» надолго задержался, а с ним и кормежка, которую теперь все ждали с нетерпением. Когда наконец раздвинулась дверь, подуло настоящим холодом. Надя увидела: все белым-бело от снега.
– Снег! Смотрите! – воскликнула она.
Но никто не порадовался ему.
Прошло немало дней, прежде чем состав дотащился до Котласа.
– Считай, без малого половина пути, – сказала Лысая.
Воровок сильно поубавилось, и все остальные почувствовали себя свободнее, хотя воровства уже бояться было нечего, продукты, взятые с собой, кончились, курево тоже. Конечно, если из шмотья что утащат – обидно. Надя напросилась вне очереди выносить парашу на пару с высокой красавицей из политических. Очутившись впервые за много дней снаружи, она едва удержалась на ногах от потока свежего воздуха. Высоко в голубом холодном небе раскачивались и шумели верхушки громадных сосен и елей, при взгляде на них кружилась голова. Вдалеке по платформе сновали люди. Ее напарница, девушка из Прибалтики, сделав несколько шагов, внезапно остановилась и зашаталась. Надя выпустила ручку бачка и кинулась поддержать ее.
Подбежал сопровождающий охранник:
– Чего встали?
– Плохо ей, видите? Чуть не упала, – объяснила Надя.
– Зачем пошла? Слабая – не берись, – задергался конвой.
«Кажется, зовут ее Бируте», – вспомнила Надя.
– Бируте, может, вернешься?
– Пойду, пойду, постараюсь, – тихо сказала она и взялась за парашу.
– Шагай давай, без обмороков тут! – прикрикнул конвоир.
Надя обернулась к нему:
– Человеком надо быть!
– Человеком надо родиться, – возразила Бируте.
После Котласа заметно похолодало в теплушке, буржуйка уже не могла согреть продуваемое со всех сторон помещение. Пришлось вытащить из-под головы валенки. Надевая их, Надя увидела в голенищах с внутренней стороны две маленькие буквы «М.М.», вышитые красными нитками. «Тетя Маня прислала», – с благодарностью подумала она и впервые со времени отъезда из Москвы затосковала по дому. На душе стало тяжко и тошно. Впереди еще семь лет такого существования. И не голод и холод, и даже не тяжелая работа, о которой рассказывали бывалые зэчки, страшны, а вот это вынужденное сожительство таких несовместимых друг с другом людей, обреченных долгие годы валяться на одних сплошняках. Рядом, справа, закинув руки за голову, лежала Космополитка, вперив в потолок отсутствующие глаза, а в них – тоска зеленая. «Наверное, тоже о доме затосковала», – догадалась Надя и посоветовала:
– Вы бы хоть встали, размялись немного, ослабнете так.
– Не хочу, ноги мерзнут.
Надя вспомнила – на ее ногах новенькие лакированные лодочки и чулки-паутинки со спущенными петлями на правом чулке.
– Что же вы так легко оделись?
– Меня прямо с концерта забрали. Если б знать, валенки с галошами надела на концерт, – невесело пошутила она.
Надя почувствовала, как сердце ее екнуло и заколотилось быстрее. «Концерт! Музыка! Космополитка ходит на концерты! А может быть, и сама причастна к великому? Поет или играет, скажем, на скрипке или рояле».
– И некому было принести теплое?
– Нет, – покачала головой Космополитка. – Мама и папа моим маршрутом ушли в тридцать седьмом, а муж – на полгода раньше меня.
«Наверное, как та девочка, Ксана Триумфовская, – вспомнила Надя и, еще не решив окончательно, уже полезла в свой вещмешок, достала даренные Розякой носки и свои школьные ботинки со шнурками.
– Вот, возьмите, у вас нога поменьше моей, с шерстяным носком и будет впору.
Но Космополитка заупрямилась. Не хотела брать ни в какую.
– Нет-нет, ни за что! С какой стати, тебе самой нужны будут.
– Мне пришлют, у меня мама дома, – горячо убеждала ее Надя.
Все же после долгих споров и увещеваний Космополитка надела и носки и ботинки. Лаковые лодочки засунула в сумку.
– Вместо подушки будут, – пошутила повеселевшая Космополитка.
А потом, к великой Надиной досаде, спрыгнула вниз и до ночи торчала у своих политиканш. А ей так хотелось поговорить с ней, узнать, на каком концерте она была и не пели ли Обухова или Давыдова, а быть может, она сама пела или играла? Но Космополитка, вдоволь наболтавшись со своими, вернулась на нары и укрылась с головой воротником своего пальто, говорить не захотела, сказала только:
– Что-то меня знобит, кажется, я заболела.
«Так тебе и надо, нечего было торчать внизу», – подумала обиженная Надя.
Утром на «молебен» Космополитка едва поднялась. Она действительно заболела и к вечеру горела огнем. Уголовный мир взволновался.
– Тиф у нее, – почему-то решили они.
– В натуре, тиф! Теперь всех перезаразит, паразитка!
– Высадить ее!
– Нечтяк, бабочки! После тифа наголо стригут, теперь все голенькие будете, не мне одной! – злорадствовала Лысая.
– Ты давай чернуху нам не раскидывай. Тебя не от тифа обрили, – ехидно заметила Манька Лошадь.
Жучки загоготали, Лысая пропустила реплику мимо ушей и продолжала:
– Нет, в натуре, сколько знаю их, вечно эти контрики болеют, вся зараза от них и вшивота.
– Особенно сифилюга в четыре креста, – добавила Манька под громовое ржание уголовниц. Многие из них знали злосчастную историю Лысой.
В ночь Космополитке стало совсем худо. Она металась и бредила, призывая в свидетели какого-то Леню. Хваталась горячими руками за Надю и, задыхаясь, твердила:
– Это ложь, говорю тебе, не верь, ложь, подлая клевета. – И внезапно громко вскрикивала.
Надя будила ее, тормоша за плечи. Она ужасно боялась, как бы разбуженные воровки не согнали больную с верхних нар вниз. Потом Космополитка затихла, очнулась и попросила пить. Задача была не из легких. Кипяток наливали в кружки во время раздачи баланды, и каждый старался выпить горячую бурду поскорей, «согреть душу», так что вряд ли у кого могло что-то остаться. Кроме того, все спали, а тревожить спящих… Все-таки Надя осторожно слезла вниз, надеясь разыскать хоть полкружки воды. Ближе всех спала, укрывшись с головой, Надежда Марковна. Надя тихонько тронула ее за плечо. Та, не разобрав со сна, в чем дело, завопила во все горло:
– Что ты тут делаешь? Тебе чего надо?
– Вода мне нужна. Соболь воды просит, у нее сильный жар.
– Нет у меня, – пробормотала она и еще плотнее завернулась в свое пальто.
– Иди сюда, – позвали ее с противоположной стороны. Откуда-то из-под верхних нар вынырнула черная худая монашка и протянула сухой птичьей ручкой кружку с водой.
– Ой, спасибо вам большое! – обрадовалась Надя и перелила в свою посуду.
– Бери Христа ради, – прошептала монашка и опять скрылась в темноте под нары.
Стараясь не расплескать драгоценность, Надя забралась на свое место и увидела, как рыжая воровка из компании Маньки Лошади по прозвищу Крыса – за свое поразительное сходство с крысой или мышью – тащит у Космополитки из-под головы сумку.
– Ты чего здесь? – крикнула Надя, – А ну махом отсюда!
Проснулась Света:
– Ты чего, Крыса, тут шуруешь, брысь!
Та, ни слова не говоря, быстро скрылась. Космополитка, дробно стуча зубами об алюминиевый край, с жадностью осушила булькающими глотками кружку, тотчас повалилась и заснула. Улеглась наконец и Надя, но ненадолго: потревоженная возней над самым ухом, она приоткрыла глаза и опять увидела Крысу. Та держала Космополиткину сумку и тащила из нее лаковую туфлю. Другую она уже извлекла и прижимала локтем к себе.
Надя вскочила.
– Ты что же это, пакость, делаешь, а? У больного человека воруешь, а?! – накинулась она на Крысу, выхватила туфлю и запихнула обратно в сумку.
– Отдай, падла, хуже будет, шнобель отхаваю, – злобно прошипела Крыса.
– Ты! Мразь такая! Еще и грозить мне? – рассвирепела окончательно Надя.
– Говорят, отдай туфли, падла, пасть порву, – повторила Крыса, брызгая слюной сквозь гнилые пеньки торчащих передних зубов.
Плохо еще знала тогда Надя этот уголовный мир. Иначе повела бы себя скромнее, потише, но в тот момент она знала одно: грабят беспомощного больного человека, а потому крикнула на всю теплушку:
– Пошла вон, воровка проклятая!
И в тот же миг получила такой удар в спину, что не удержалась и кубарем свалилась на пол. Не успела она подняться, как с противоположных нар вслед за ней кинулись две блатнячки. Одна из них вцепилась ей в волосы, стараясь ударить ее головой об пол, другая стукнула носком сапога по пояснице. Надя охнула и осела.
– Сейчас же перестаньте! – закричала испуганная Света. – Помогите ж, они убьют ее!
– Свои дерутся! Убьют – одной меньше, – равнодушно сказала Надежда Марковна и отвернулась.
Трудно сказать, осталась бы жива Надя или стала бы калекой на всю последующую жизнь, если б не случилось неожиданное: из своего угла поднялась Космополитка и крикнула:
– Держись, Надька!
Но Надя, получив еще один удар по голове чем-то тяжелым, держаться больше не смогла.
О дальнейших событиях она узнала от Светы, когда пришла в себя. Еще долго находясь под впечатлением и не теряя воинственного пыла, та вдохновенно рассказывала:
– Представляешь! Ирка рванулась прямо на печку, уцепилась руками за трубу и орет: «Мрази проклятые! Если вы немедленно не оставите ее, выкину трубу в окно. Задохнетесь, как поганые крысы!» А сама уже ее дергает с места и ногами отбивается. «И сама задохнешься!» – кричит Рыжая, но все же тебя оставили, а Ирка им: «Мне все равно подыхать», – да как дернет трубу, из печки дымище повалил, едкий такой, глаза дерет, искры во все стороны летят, того и гляди, сено загорится. Манька Лошадь как заорет истошно: «Ставь на место, убью, такая-сякая!» И весь их «шалаш-трест» – на Ирку! Ну, тут все поднялись! Ведь сколько мы от этой нечисти всегда терпели! Они нас обворовывают, обжирают, да еще издеваются, и не пожалуешься на них. Они везде свои, им всегда преимущество. Вот и решили посчитаться с ними. Я схватила кочергу – и ну метелить их направо и налево. Они хоть и привыкшие к дракам да поножовщине, а нас-то больше. Слышу, мне Ольга Николаевна кричит: «Света, Света, осторожней, у Лысой нож». И правда, ножик у Лысой тоненький, из сплющенного гвоздя. Такой и во время обыска не найдут. Она с этим ножиком на меня! Тут Поля Кукурайтене ка-ак сапогом Лысую по голове огреет! У нее на каблуке подкова металлическая в палец толщиной. Лысая завопила и за голову схватилась, нож-то и выпал. Ольга Николаевна на него наступила, а Бируте подняла и Ирке отдала. Кровища у Лысой из башки хлещет, лицо заливает. Манька, как увидела, какой оборот приняло дело, завопила: «Суки позорные, кончай ночевать!»
– А разве Манька не дралась?
– Что ты! Нет! Она сверху руководила боем, своих поддерживала. Между прочим, мне тоже по ноге угодили будь здоров как!
Надя попыталась улыбнуться, но почувствовала, как ее рот повело в сторону. Она тронула пальцем разбитую верхнюю губу. Палец был в крови, рана еще кровоточила. Бируте подала ей смоченный водой носовой платок.
– Спасибо, Бируте! Человеком надо быть, да?
– Хотя бы родиться, тогда есть надежда им стать, – ответила Бируте и хотела подмигнуть, но вместо этого сказала удивленно: – Ой! – и пощупала над заплывшим правым глазом здоровенную гулю.
– Ну, суки, контрики-паскудники!.. Коли настучит кто вертухаям про нож, не жить вам в лагере! – заявила Манька, прикладывая кусок белой тряпки к ране на голове Лысой.
– А ху-ху не хо-хо? – раздалось ей в ответ.
Манька фыркнула и нагнула голову, чтобы спрятать улыбку:
– Выучились, лярвы!
– И вашу кодлу кое-чему выучили, – сказала хорошенькая москвичка Танечка и сняла с себя клок вырванных в драке волос.
К тому времени, когда Надя окончательно оклемалась и способна была даже шутить, о потасовке напоминала только непривычная тишина. Переговаривались шепотом, словно в доме покойника.
– А нож куда дели? – тихо спросила Надя. – Найдут во время шмона – плохо будет.
– Ирка его в окно выкинула.
Однако Космополитке драка на пользу не пошла. Ладони ее рук, обожженные о трубу, покрылись волдырями и нестерпимо болели. Она металась и тихонько стонала. Надя поминутно прыгала вниз и скребла снег из-под двери, прикладывая к обожженным ладоням, пытаясь хоть как-нибудь утихомирить боль.