Страница:
здесь неровный пол, зато подавальщик хорош, бегает на актерское мастерство, учится напрягать связки и встряхивать волосами, в профиль он похож на художницу веру — ту, что в больнице для психов читала про бродячего жирафа, а потом впилась узким обветренным ртом в шею, и как, как объяснить доктору сиреневое пятно?
о чем я думаю? вечером можно зайти в фионин номер с корабельным круглым окном — один такой на весь голден тюлип — с букинистским пожухшим развалом на полу, понюхать воздух в ванной, где шипят лосьоны для бритья бесконечных гладких ног и мускусные сны — с мускулистым густавом, не вылезающим с гостиничного корта, — оседают на зеркале
вечером можно, зажмурившись крепко, поводить пальцем по ребристым обойным соцветиям, а потом потерять перламутровую пуговицу и ползать по муравьиному плиточному полу, касаясь лбом свисающей простыни, слушая, как ледяной стебель восторга прорастает из средостенья, слушая, как к себе по своим же следам возращается год,[79] вот же, морас, вот твой школьный Вергилий! но нет, ничего не выйдет, а выйдет — пробежать
неказистую портовую ночь, выйти на пляж со вчерашним полотенцем на шее, поскучать в перестоявшей желтой воде и лечь наконец лицом в песок, дожидаясь, пока шаги, пока голос, о неистовый роланд, не ценящий своей добычи, нет-нет-нет, мне воды безо льда, почему на нас все так смотрят?
фиона, фи-о-на, если бы еще
1 апреля
мадам желает горячего молока на ночь? нет, мадам все равно не заснет, еще бы! новая горничная мади косится на меня, се gargon est Vaccident absolu ! в такой час белл-бою нечего делать в номере доктора расселл, номер алеет вышитыми маками на шторах, маковинки звуков, маковинки дня и музыки, это ведь антонен арто? фиона не помнит, ни любви не помнит фиона, ни трех апельсинов
ну сними же ты ботинки, разве не жарко? жарко же, а я скручу чулок — видишь? он на узорной резинке, не хочу смотреть на чулок, нарочно стану смотреть в сторону, пока ты страдаешь от ран, нанесенных твоим же оружием, черт бы побрал всевидящего овидия, угрюмый морас встает и доедает купленный густавом торт, давясь увядшими абрикосами, в ее постели ты неуместен, как пара обшарпанных лодочек в примерочной boutique recherchйe], тощий кифаред и веснушчатая менада с приветом
фиона закрывает глаза и говорит, говорит, тебе бы возвращаться в дом с соломою в волосах, говорит она нараспев, улыбаться мне по утрам, как картавой тетушке из висконсина или полуденному тренеру в белом, морас! не спи, что станем делать завтра на бледном апрельском солнце? в апельсиновый душный автобус сядем, поедем в мелихху, там пустые еще пляжи, в этой мелиххе, с оспинами от вечерних костров, красный ртутный песок, две удаляющиеся фигурки с остроконечными палками, что знает об этом глупая мади?
шут арлекин, с невинной миной, удрать решивший с коломбиной,[80] где коломбина — войлочный торс из разорившегося ателье, а вот и она, под мышкой судебного исполнителя, грязноватая вата и рваное кружево, верлен уснул? уснуло все вокруг, морас уснул лицом в диванный валик, с сегодняшнего дня абеляр не целомудрен?[81] это если верить любителю пейотля, но кто же станет ему верить? мы-то знаем, что ничего не вышло, в который раз ничего не вышло, черт тебя возьми, возвращайся же ты к своему македонцу
ты похож на густава, как сирокко похож на фён, говорит фиона, от вас обоих головная боль и сохнут глаза, но знаешь ли, в чем разница? морас не знает, он пришел сюда не отвечать, а спрашивать, знаем! ответили цветы[82], но кого же мы спросим? кого? кого?
2 апреля
l 'ип et l ' autre[83]
нет, это невыносимо, говорит она, почему я должна смотреть на твои мысли, они выдуваются из твоей головы радужными пузырьками, будто слова в комиксе, выходят из твоей головы подобно афине в блестящих доспехах, скорее бы, скорее, о чем я думаю? мечутся уклончивые зрачки — в угол, на нос, на предмет, морас! смотри на меня! мне нравится, что мы не делали этого, мне нравится, что мы ничего не делали, мне нравится, что мы спали в кроличьей норе, обнявшись, как императорские соправители на античной арке, нет — как боги геб и нут во чреве матери, в делах любви должна быть легкая примесь мошенничества — это если верить монтеню
если верить монтеню! это она у меня научилась так говорить, а я у нее научился посыпать кофе кардамоном вместо сахара
куда проваливаются все слова, только что были здесь, пойти, что ли, половить их, как детей над пропастью, но куда там — кругом колючки, можжевельник, и тот цепляется за фионину юбку, нет! не надо тоника, лучше стрэйт, но это уже последний, надо говорить, говорить слова, иначе она испугается и уйдет, морас — храбрый солдатик с этикетки бифитера, грозный писака, набитый латынью, как игольная подушка, но чу! уколешься иголочкой и заснешь, а с тобой и все царство заснет, вот ее бы усыпить, обратив в бестолкового рыжего эндимиона, чтобы хоть пару месяцев помолчать луной, ибо все наши речи — это несусветная дичь, давай закажем еще земляничного? а вот и густав! говорит она и машет густаву нестерпимо белой, зацелованной морасом рукой, но погоди же, неужели сядет за стол с обоими — как та голландская старуха, что, попав в беду, поставила одну свечу архангелу Михаилу, а другую — его дракону, на всякий случай, — ноздри шахматные раздуваются у того и другого, два коня блед и одна блядь, сядет за стол, где один дрожит шоколадной шкурой и смотрит на ее рот, а второй щурится и роняет междометия конскими каштанами, сядет как миленькая, морас! смотри, кто идет! говорит она, хватая меня за запястье, даром, что ли, лежит беспризорно между остывшими чашками, как мы станем с этим жить? он сейчас подойдет, морас, поздоровайся же!
в вагоне розовом уедем мы зимою,[84] говорю я, и она смеется, слишком туго растягивая губы, из кого это? спрашивает, будто не знает, примерный колокольчик из хэррогейта — проволока на зубах, сатиновый фартук, металлические дужки очков, — будто знать не знает, что сама она из них, из неприкаянных, вечно сонных оле лукойе, что, наигравшись в твоей детской, оставят там столько пластилина, что хватит вылепить новую жизнь или две, правда, уйдут потом с твоей лучшей игрушкой, по tiene importancia ![85] а вот и подавальщик — тот же, что и вчера, с театральной суровой усмешкой и блокнотом, вот и каменщик в фартуке белом, а вот и Густав
Итак, алтарь, mensa Domini, жертвенник.
Вообще-то я никогда особенно и не задумывался над тем, что это такое.
Вернее, для меня всегда было как бы само собой разумеющимся, что altus — это высокий, а значит, речь идет о находящемся на возвышении месте (потому что к небу и к Господу ближе), где совершаются разнообразные обряды.
Короче говоря, алтарь — это самая высокая и наиболее насыщенная точка сакрального пространства, его центр и начало. Однако Иоанн Мальтийский в своем тексте задает совсем иную семантику алтаря.
По его мысли, истинный алтарь не привязан к определенному месту. Он появляется там, где хочет, а вернее, там, где мозаика обстоятельств сложилась определенным образом и смысл мира, то есть философский камень, уже готов появиться на свет.
Возводить алтарь заранее нет никакого резона — все равно не угадаешь, где он появится. Предугадать, где именно и когда образуется в мире философский камень, также невозможно, таким образом, как пишет Иоанн, тщетны все старания мудрецов, и безнадежен труд их.
Однако, как выясняется, не все так уж плохо, ибо как существуют в мире вещи, отбирающие возможности, так существуют и такие, что возможности притягивают.
Совершенно ясно, что на свете существуют предметы, владение которыми значительно увеличивает вероятность появления в мире философского камня.
Очевидно также, что эти предметы не сами по себе увеличивают вероятность зарождения magisterium ' a, но только в том случае, если ими кто-то обладает. Самих по себе вещей недостаточно, необходим также элемент свободной воли. Что ж, этого добра тоже навалом.
Я все сделал правильно, черт побери. Я узнал, где возникнет алтарь, я подобрал жертвенный материал, я получил деревянный b в ton — pilote в собственные руки, я сложил головоломку и жду обещанной Иоанном награды.
Так в чем же дело?
Мальта, третье апреля
Вот еще кусочек из Иоанна. Все говорит о том, что моя догадка о шести стихиях соответствует истине. Потерял листок с переводом, продублирую здесь. Дневник — самое надежное место в этой безумной гостинице, где горничные сметают рабочие бумаги со стола, будто рваные картонные коробки из-под пиццы.
Мальта, пятое апреля
Чем лучше ты информирован, тем крепче ты сцеплен со структурами действительности и тем тяжелее тебе свернуть в сторону и проявить свободную волю.
Свободная воля необходима, как необходим допустимый зазор между деталями какого-нибудь сложного механизма. Если все детали слишком плотно пригнаны друг к другу — не дай бог, конечно! — то работать этот злосчастный механизм не станет. Втулка — как утверждают фрейдисты, — чтобы обеспечить функциональный контакт, должна болтаться и проворачиваться.
Мой механизм не работает, похоже, я слишком плотно подогнал детали.
Мой механизм не работает, в нем чего-то не хватает.
Мой механизм не работает.
Я чувствую себя неудачником, выходящим из каморки с беспомощным атанором посередине, забитой беспомощными тиглями и калильными колбами, выходящим с куском свинца в горсти и беспомощной улыбкой на устах.
Сегодня я понял, что атанор происходит не от горячего арабского attannur, как я думал раньше.
Проклятая печка происходит от ледяного thanatos, где отрицание, заключенное в а, давно переплавилось в утверждение, смешавшись с золой и стрижиной кровью.
Джоан Фелис Жорди
То: info@seb.lt, for NN ( account XXXXXXXXXXX )
From: joannejordi@gmail.com
ЎSalud!
Нет, вы посмотрите, что пишут о нем в досье. Я наскоро переписала два последних листка, усевшись на подоконнике в кабинете Лоренцо.
Аффективно-бредовая дереализация и деперсонализация, двойная ориентировка в ситуации, окружающих лицах (симптом Фреголи) и в собственной личности… центральное место занимает грезоподобный онейроид, перемешивание фрагментарно отражаемого реального мира с иллюзиями и псевдогаллюцинациями… Сами они онейроид.
Раньше я считала, что Ваш брат придумывает мир, в котором все устроено так, как должно быть: он населен пылкими архивистами, кудрявыми эфебами на скутерах, бледнолицыми богинями в кашемировых шалях, мудрыми татуировщиками, девственными следователями в серебряных амулетах и прочим дружественным людом, которого ему не хватает в нашем с вами мире, и знаете — пожалуй, и мне не хватает, чего греха таить.
Мальчишеский сундучок, думала я, с оклеенной красавицами крышкой, под которой живут не марионетки, не картонные плоские фигурки, как те, что я вырезала на радость всей палате, когда сама лежала в больнице, нет — это ожившие лакуны его собственной жизни, ставшие рельефными, выпуклыми, только оттого, что на них смотрят изнутри. Так я думала.
А теперь я думаю вот как. Часть сознания Мозеса не выносит разъедающего действия ratio и стремится освободиться от него, создавая персонажей, воплотивших acid, действие как таковое, нет, не так — оно становится ими, как часть дерева, осознавшая себя дуплом, впускает белку или черного дятла, и они становятся частью дерева.
Лечить его от этого так же смешно, как лечить сокращения мышцы, стремящейся избавиться от избытка молочной кислоты.
Но как, черт побери, объяснить это Лоренцо и Гутьересу?
К тому же вполне вероятно, что, поверив в это, один из них окажется белкой, а другой — черным дятлом.
девочки работают с новым парнем — венсана так и не выпустили из тюрьмы, магда приходила меня навестить с клиентом-матросиком, они сели на террасе и весь вечер строили мне рожи, матросик сочувственно улыбался, а я вспоминал корабль-принцессу и утренний хвост газированной пены за кормой и сереброкудрую старушку на палубе
прошло пять месяцев, а подснежников все нет
апрель, 4
фиона уехала
вчера меня подвозил мрачный мороженщик, на крыше грузовичка вращалось чудовищное фруктовое эскимо, внутри у эскимо играла карамельная музыка, любите ли вы мороженое? спросил я его, он покрутил пальцем у виска, продолжая выкручивать руль на перекрестке, мы чудом не задели велосипедиста, машину тряхнуло, мерзлые брикеты загремели в контейнере, музыка в эскимо заткнулась, прошуршав напоследок охрипшим винилом, вот и сла-а-авно! сказал водитель и стал выбираться из кабины, я засмеялся, открыл дверцу, встал на подножку и — вот оно — снова почувствовал уходящее время
но не так, как бывает, когда, включив компьютер, видишь, что windows просит тебя подтвердить пароль, и это значит, что прошло три месяца, — нет, так говорит о себе ушедшее время, время, провалившееся в паст перфект
если я стану писателем, то напишу об одном только стоящем деле — о тех моментах, когда время переливается через край, уходит физически — прямо по твоей коже, топая тысячей циркульных иголочек, вселяя ужас и выдирая волоски, но для этого нужно, чтобы что-то дурацкое произошло — например, приехать в дурацкий город N, где все ходят с дурацкими браслетами на щиколотках или пьют гимлит вместо мартини с лимонным соком, где на плоских крышах гниют водоросли, нет, не N, пожалуй, N не годится, такие места должны называться завораживающе, как tugwios, трущобы, обозначенные на городских картах аккуратными белыми пятнами, рваные дыры в мировых васильковых обоях, возьмите хоть ла перлу в сан-хуане или манильский мандалойонг, где ты просыпаешься в латаных простынях и видишь ровную спину местного мальчика в розовых отметинах или ровную спину местной девочки в розовых отметинах и неровную стену в следах от убитых жуков и выползаешь в кафе, дрожащий от джетлага, под взгляды завсегдатаев, под дубовые лопасти вентиляторов, гоняющие конопляных дымчатых змеек, отпиваешь из толстой кружки и вдруг понимаешь уходящее время, как если бы тебя омыло теплой водой — так бывает, когда моешь стебли цветов над раковиной или наполняешь вазу, ты просто разрешаешь воде перелиться и бежать по запястьям, и стоишь так, и слушаешь бог знает какое радио за картонной стеной, ожидая неизвестно чего, как генрих в синих озерных облаках, там еще волны были, как дивные груди, это новалис — или я путаю?[86] почему ты смотришь на меня всеми глазами сразу, золотая стрекоза? это чтобы съесть тебя, дорогая алиса
а на обложке этой книги я помещу свое мертвое лицо со сбегающей по нему теплой водой, это вам не вечная черно-белая сигарета в углу черно-белого писательского рта, любите ли вы воду, как люблю ее я?
апрель, 5
фелипе пишет, что я пришел в себя, но я, кажется, пришел в кого-то другого
третью неделю работаю в кафе сан-микеле, а денег еще не платили — хозяин мной недоволен, я нетороплив и роняю предметы сервировки, в пятницу — на пасхальном обеде для банковских клерков — разбил длинную тарелку для морской снеди с выпуклыми ракушками по краям, лангустины и мидии разлетелись радостно по терракотовому полу
рожденный ползать летает после смерти хорошо, что я начал дежурить в золотом тюльпане по средам и субботам, там за ночь перепадает пара фунтов — из тех монеток, что бросают в стеклянную банку с прорезью, как будто рыбок кормят, и монетки там серебрятся потом и тихо трогают носами стекло
к тому же под утро кудрявый буфетчик приносит мне пакет с горячими булками, обсыпанными кунжутом
Профессор почти не покидает номера. Так сказал мне русский, он теперь работает в отеле полный день и катает с этажа на этаж тележку с шампунями и полотенцами. Подарил мне целую горсть пластиковых флакончиков с гелем для душа, просто душка этот парень, особенно когда неожиданно замолкает и виновато улыбается — как если бы спохватился и передумал говорить.
Я заходила узнать Фионин адрес, но в отеле его не нашли.
Выходит, она не ожидала почты на остров, все ее дела здесь закончены. Мы с русским посидели на подоконнике в комнате для персонала, у него оказались полные карманы лакричных ирисок. Такие в этом отеле кладут на подушку, вместо шоколадки.
Он рассказал мне, как профессор стучался в номер с табличкой олеандр в то утро, когда Фиона уехала.
— У них была любовь? — спросила я, но он только покачал головой.
— Нет, не думаю, — сказал он через сто тысяч лет в своей странной манере: он долго шевелит губами, а потом выпаливает сразу все предложение, слова у него будто на пружинках изо рта выскакивают, к тому же он умудряется говорить сразу на трех языках, это только те, что я знаю. Может, он еще и на суахили говорит, но я бы все равно не поняла.
— И потом — йacqua passata — какое нам до этого дело? — спросил он так нарочито равнодушно, как будто ему до этого было дела больше всех. — Се n ' estpas топ affaire.
Так вот, Форж стучался в номер Фионы целое утро, и у него лопнуло терпение. Он попросил портье открыть номер, и портье прислал русского, наверное, потому, что русский — новенький, ему положено за всех бегать. В номере не было людей, зато была рыжая толстая белка, которая сначала прыгнула со шкафа прямо на профессора, а потом просочилась в полуоткрытую дверь и изо всех сил рванула по коридору.
— Профессор побежал было за ней, — сказал русский, — но потом остановился, развел руками и сел прямо на пол, у веселого красного автомата, который делает лед. При этом он задел длинную красную ручку, и автомат сделал ему лед — шесть аккуратных кубиков. Никто не подставил стакан, и они упали на пол.
— Кажется, он плакал, — сказал русский, помолчав часа три, — мне стало imbarazzante, и я ушел.
— А что это была за белка? — спросила я, не дождавшись дальнейших объяснений. — Ручная белка? Она ее в номере забыла?
— Да нет, обыкновенная белка, облезлая ardilla из зоомагазина, — сказал русский и замолчал, разглядывая мое лицо. Это было приятно, как ни странно. — Можешь это, как у вас говорят в полиции, присовокупить — inserire nel dossier, — сказал он лет через сто и улыбнулся.
Улыбка у него неожиданная, жемчужно-розовая, сияющая, как у маленькой девочки, нет — как у маленького бегемотика.
Хотела показать русскому свою Штуку, уж он-то не проболтается, но тут его позвали: запищал крошечный местный телефон, который хозяин выдает отельной обслуге, чтоб не отлынивали. Русский выгреб из кармана оставшиеся ириски, зачем-то показал мне кружок из пальцев и ушел на своих длинных ногах — враскачку — по длинному коридору.
Если у меня когда-нибудь будет гостиница, я назову ее Белая Лилия Вивальди и построю напротив этой, чтобы волосатый хозяин лопнул от злости.
12 апреля
Удивительно, как мы все по-разному устроены. Когда Веронике назначали свидание, она собиралась мгновенно — начинала красить губы, еще не успев повесить трубку. Она всегда знала, куда пойти, где подают тыквенный пирог с базиликом, где самый вкусный браджоли и лучшая на острове тимпана. Возвращаясь, она всегда приносила мне кусочек кекса или ореховой халвы в салфетке и рассказывала всякие дурацкие подробности.
Меня приглашают на свидания не так уж часто, ничего странного в этом нет: профессия такая, виданное ли дело, девушка-полицейский. Но если приглашают, я целый день не нахожу себе места: пытаюсь понять, какую косынку повязать, перебираю свои фенечки, решаю — опоздать или прийти вовремя, и в результате всегда прихожу раньше и сижу там как дура.
Эл Аккройд пригласил меня на ланч в Марсашлокке, и мы ели распаренную пшеницу с мидиями, ужасная гадость, но мне было все равно. Мне нравится, что Аккройд не загорает, кожа у него голубовато-белая, как снятое молоко, мне нравится, как он смотрит в окно и постукивает пальцами по столу, мне нравится, как он медленно делает в солонке ножом холмик из соли, а потом разрушает одним резким движением, мне нравится, что под форменный свитер он надевает белоснежную рубашку, правда, всегда перекрахмаленную.
Сказать Аккройду про китайскую прачечную на Саут-стрит, возле отеля Осборн.
Когда мы заказывали десерт, я вдруг поняла, что больше всего на свете хочу завернуть кусочек халвы в салфетку. Для Вероники.
From: Dr. Fiona Russell, Trafalgar Hotel,
Trafalgar 35, 28010 Madrid Spain
For Moras, Golden Tulip Rossini, Dragonara Road,
St Julians STJ 06, Malta
Дорогой Мо, ты, верно, сердишься на меня за молчание.
Уезжая, я обещала написать тебе без промедления, но обстоятельства сложились так, что первое время мне было не до писем. Мадрид выжал меня досуха и выбросил скукоженную цедру на обочину проспекта Калье Алкала.
Помнишь, я тебе рассказывала о храме из Дебода, посвященном Исиде и Амону? Тот, что перевезли в Мадрид тридцать лет назад, это был подарок Испании за участие в египетском проекте ЮНЕСКО, помнишь?
Ребята из Ла Лагуны возятся с ним давно — там потрясающие надписи, от которых, правда, после стольких лет под водой остались рожки да ножки… но — представь себе, милый Мо! — храм, которому 23 раза по сто лет, построенный при царе Адихаламани, восстановлен в центре мадридского парка, где бегают утренние старички и обнимаются мучачос\ Я провела там лучшую неделю этого года, не считая трех дней, что мы провели с тобой в моем номере, разумеется.
Знаешь ли ты, что я нынче читаю твой дневник в интернете? Дочь моих здешних друзей два года работала в Москве — представляла Banco Bilbao, — она перевела мне страниц пятнадцать близко к тексту, по крайней мере она в этом уверена, а мне приходится верить ей на слово.
Читаю и спрашиваю себя — почему мы не говорили больше, почему мы не говорили о том, что тебя на самом деле мучает?
Твой дневник отвечает на мои вопросы, даже на те, которые я не осмеливаюсь себе задавать; каждый раз, заглядывая в него, пробегая глазами незнакомые буквы, я слышу твой голос — низкий и напряженный, совсем непохожий на тебя — ведь ты такой высокий и легкий, почти прозрачный.
Носишь ли ты то кольцо с потускневшей жемчужиной, которое я оставила тебе на память? Ты еще сказал тогда, что его можно носить только на шее, а значит, я посвятила тебя в брамины, так, мол, написано в Ведах. Такое узкое, что даже на мой палец не годилось — поразительно!
Хотела бы я увидеть эту руку, а еще лучше — самого владельца.
Между прочим, у меня была мысль оставить кольцо себе и сделать аграф, как тот, что в бургундской коллекции Прадо — серебряный венок из листьев, с эмалью и крупным жемчугом посредине. То есть она появилась, когда мне стало ясно, что я не смогу сдать находки в музей, даже не смогу представить их официально, как результат раскопок. А потом все поссорились и началось что-то уж вовсе enigmatique, как сказал бы покойный СаВа.
Я ведь рассказывала тебе о том дне, когда все поссорились?
Это случилось двадцать третьего февраля, кажется, мы с тобой еще не были знакомы, верно? Когда полицейские сообщили о гибели француза, мы собрались в номере Форжа, жутко подавленные, особенно хозяин апартаментов… это обстоятельство меня немного удивило — он ведь почти не знал Эжена, успел только пару раз перекинуться с ним незначительными фразами.
Тогда я подумала, что дело в том, что гибель месье Лева с новой силой воскресила в нем тоску по Надье.
Прошла ведь всего неделя с того дня, как она попала под каток его самонадеянности, как выразился Густав, и боль должна была грызть его день и ночь.
о чем я думаю? вечером можно зайти в фионин номер с корабельным круглым окном — один такой на весь голден тюлип — с букинистским пожухшим развалом на полу, понюхать воздух в ванной, где шипят лосьоны для бритья бесконечных гладких ног и мускусные сны — с мускулистым густавом, не вылезающим с гостиничного корта, — оседают на зеркале
вечером можно, зажмурившись крепко, поводить пальцем по ребристым обойным соцветиям, а потом потерять перламутровую пуговицу и ползать по муравьиному плиточному полу, касаясь лбом свисающей простыни, слушая, как ледяной стебель восторга прорастает из средостенья, слушая, как к себе по своим же следам возращается год,[79] вот же, морас, вот твой школьный Вергилий! но нет, ничего не выйдет, а выйдет — пробежать
неказистую портовую ночь, выйти на пляж со вчерашним полотенцем на шее, поскучать в перестоявшей желтой воде и лечь наконец лицом в песок, дожидаясь, пока шаги, пока голос, о неистовый роланд, не ценящий своей добычи, нет-нет-нет, мне воды безо льда, почему на нас все так смотрят?
фиона, фи-о-на, если бы еще
1 апреля
мадам желает горячего молока на ночь? нет, мадам все равно не заснет, еще бы! новая горничная мади косится на меня, се gargon est Vaccident absolu ! в такой час белл-бою нечего делать в номере доктора расселл, номер алеет вышитыми маками на шторах, маковинки звуков, маковинки дня и музыки, это ведь антонен арто? фиона не помнит, ни любви не помнит фиона, ни трех апельсинов
ну сними же ты ботинки, разве не жарко? жарко же, а я скручу чулок — видишь? он на узорной резинке, не хочу смотреть на чулок, нарочно стану смотреть в сторону, пока ты страдаешь от ран, нанесенных твоим же оружием, черт бы побрал всевидящего овидия, угрюмый морас встает и доедает купленный густавом торт, давясь увядшими абрикосами, в ее постели ты неуместен, как пара обшарпанных лодочек в примерочной boutique recherchйe], тощий кифаред и веснушчатая менада с приветом
фиона закрывает глаза и говорит, говорит, тебе бы возвращаться в дом с соломою в волосах, говорит она нараспев, улыбаться мне по утрам, как картавой тетушке из висконсина или полуденному тренеру в белом, морас! не спи, что станем делать завтра на бледном апрельском солнце? в апельсиновый душный автобус сядем, поедем в мелихху, там пустые еще пляжи, в этой мелиххе, с оспинами от вечерних костров, красный ртутный песок, две удаляющиеся фигурки с остроконечными палками, что знает об этом глупая мади?
шут арлекин, с невинной миной, удрать решивший с коломбиной,[80] где коломбина — войлочный торс из разорившегося ателье, а вот и она, под мышкой судебного исполнителя, грязноватая вата и рваное кружево, верлен уснул? уснуло все вокруг, морас уснул лицом в диванный валик, с сегодняшнего дня абеляр не целомудрен?[81] это если верить любителю пейотля, но кто же станет ему верить? мы-то знаем, что ничего не вышло, в который раз ничего не вышло, черт тебя возьми, возвращайся же ты к своему македонцу
ты похож на густава, как сирокко похож на фён, говорит фиона, от вас обоих головная боль и сохнут глаза, но знаешь ли, в чем разница? морас не знает, он пришел сюда не отвечать, а спрашивать, знаем! ответили цветы[82], но кого же мы спросим? кого? кого?
2 апреля
l 'ип et l ' autre[83]
нет, это невыносимо, говорит она, почему я должна смотреть на твои мысли, они выдуваются из твоей головы радужными пузырьками, будто слова в комиксе, выходят из твоей головы подобно афине в блестящих доспехах, скорее бы, скорее, о чем я думаю? мечутся уклончивые зрачки — в угол, на нос, на предмет, морас! смотри на меня! мне нравится, что мы не делали этого, мне нравится, что мы ничего не делали, мне нравится, что мы спали в кроличьей норе, обнявшись, как императорские соправители на античной арке, нет — как боги геб и нут во чреве матери, в делах любви должна быть легкая примесь мошенничества — это если верить монтеню
если верить монтеню! это она у меня научилась так говорить, а я у нее научился посыпать кофе кардамоном вместо сахара
куда проваливаются все слова, только что были здесь, пойти, что ли, половить их, как детей над пропастью, но куда там — кругом колючки, можжевельник, и тот цепляется за фионину юбку, нет! не надо тоника, лучше стрэйт, но это уже последний, надо говорить, говорить слова, иначе она испугается и уйдет, морас — храбрый солдатик с этикетки бифитера, грозный писака, набитый латынью, как игольная подушка, но чу! уколешься иголочкой и заснешь, а с тобой и все царство заснет, вот ее бы усыпить, обратив в бестолкового рыжего эндимиона, чтобы хоть пару месяцев помолчать луной, ибо все наши речи — это несусветная дичь, давай закажем еще земляничного? а вот и густав! говорит она и машет густаву нестерпимо белой, зацелованной морасом рукой, но погоди же, неужели сядет за стол с обоими — как та голландская старуха, что, попав в беду, поставила одну свечу архангелу Михаилу, а другую — его дракону, на всякий случай, — ноздри шахматные раздуваются у того и другого, два коня блед и одна блядь, сядет за стол, где один дрожит шоколадной шкурой и смотрит на ее рот, а второй щурится и роняет междометия конскими каштанами, сядет как миленькая, морас! смотри, кто идет! говорит она, хватая меня за запястье, даром, что ли, лежит беспризорно между остывшими чашками, как мы станем с этим жить? он сейчас подойдет, морас, поздоровайся же!
в вагоне розовом уедем мы зимою,[84] говорю я, и она смеется, слишком туго растягивая губы, из кого это? спрашивает, будто не знает, примерный колокольчик из хэррогейта — проволока на зубах, сатиновый фартук, металлические дужки очков, — будто знать не знает, что сама она из них, из неприкаянных, вечно сонных оле лукойе, что, наигравшись в твоей детской, оставят там столько пластилина, что хватит вылепить новую жизнь или две, правда, уйдут потом с твоей лучшей игрушкой, по tiene importancia ![85] а вот и подавальщик — тот же, что и вчера, с театральной суровой усмешкой и блокнотом, вот и каменщик в фартуке белом, а вот и Густав
ЗАПИСКИ ОСКАРА ТЕО ФОРЖА
Мальта, первое апреляИтак, алтарь, mensa Domini, жертвенник.
Вообще-то я никогда особенно и не задумывался над тем, что это такое.
Вернее, для меня всегда было как бы само собой разумеющимся, что altus — это высокий, а значит, речь идет о находящемся на возвышении месте (потому что к небу и к Господу ближе), где совершаются разнообразные обряды.
Короче говоря, алтарь — это самая высокая и наиболее насыщенная точка сакрального пространства, его центр и начало. Однако Иоанн Мальтийский в своем тексте задает совсем иную семантику алтаря.
По его мысли, истинный алтарь не привязан к определенному месту. Он появляется там, где хочет, а вернее, там, где мозаика обстоятельств сложилась определенным образом и смысл мира, то есть философский камень, уже готов появиться на свет.
Возводить алтарь заранее нет никакого резона — все равно не угадаешь, где он появится. Предугадать, где именно и когда образуется в мире философский камень, также невозможно, таким образом, как пишет Иоанн, тщетны все старания мудрецов, и безнадежен труд их.
Однако, как выясняется, не все так уж плохо, ибо как существуют в мире вещи, отбирающие возможности, так существуют и такие, что возможности притягивают.
Совершенно ясно, что на свете существуют предметы, владение которыми значительно увеличивает вероятность появления в мире философского камня.
Очевидно также, что эти предметы не сами по себе увеличивают вероятность зарождения magisterium ' a, но только в том случае, если ими кто-то обладает. Самих по себе вещей недостаточно, необходим также элемент свободной воли. Что ж, этого добра тоже навалом.
Я все сделал правильно, черт побери. Я узнал, где возникнет алтарь, я подобрал жертвенный материал, я получил деревянный b в ton — pilote в собственные руки, я сложил головоломку и жду обещанной Иоанном награды.
Так в чем же дело?
Мальта, третье апреля
Вот еще кусочек из Иоанна. Все говорит о том, что моя догадка о шести стихиях соответствует истине. Потерял листок с переводом, продублирую здесь. Дневник — самое надежное место в этой безумной гостинице, где горничные сметают рабочие бумаги со стола, будто рваные картонные коробки из-под пиццы.
Дорогой брат, нисколько не сомневаясь в том, что вещи сии останутся нетронутыми до тех пор, пока их не востребует наше братство, я все же должен сообщить тебе некоторые подробности, чтобы ты не оставался в неведении относительно свойств вещей, которые тебе предстоит хранить.
Ибо человек слаб и часто идет на поводу у своих собственных желаний, забывая, что прошлые желания меняют его настоящее, а нынешние — будущее.
Пусть то, что ты прочтешь дальше, послужит тебе напоминанием о том, что у каждого из нас есть другая возможность — вместе с Господом нашим Иисусом Христом наблюдать вечные истины.
Мальта, пятое апреля
Чем лучше ты информирован, тем крепче ты сцеплен со структурами действительности и тем тяжелее тебе свернуть в сторону и проявить свободную волю.
Свободная воля необходима, как необходим допустимый зазор между деталями какого-нибудь сложного механизма. Если все детали слишком плотно пригнаны друг к другу — не дай бог, конечно! — то работать этот злосчастный механизм не станет. Втулка — как утверждают фрейдисты, — чтобы обеспечить функциональный контакт, должна болтаться и проворачиваться.
Мой механизм не работает, похоже, я слишком плотно подогнал детали.
Мой механизм не работает, в нем чего-то не хватает.
Мой механизм не работает.
Я чувствую себя неудачником, выходящим из каморки с беспомощным атанором посередине, забитой беспомощными тиглями и калильными колбами, выходящим с куском свинца в горсти и беспомощной улыбкой на устах.
Сегодня я понял, что атанор происходит не от горячего арабского attannur, как я думал раньше.
Проклятая печка происходит от ледяного thanatos, где отрицание, заключенное в а, давно переплавилось в утверждение, смешавшись с золой и стрижиной кровью.
Джоан Фелис Жорди
То: info@seb.lt, for NN ( account XXXXXXXXXXX )
From: joannejordi@gmail.com
ЎSalud!
Нет, вы посмотрите, что пишут о нем в досье. Я наскоро переписала два последних листка, усевшись на подоконнике в кабинете Лоренцо.
Аффективно-бредовая дереализация и деперсонализация, двойная ориентировка в ситуации, окружающих лицах (симптом Фреголи) и в собственной личности… центральное место занимает грезоподобный онейроид, перемешивание фрагментарно отражаемого реального мира с иллюзиями и псевдогаллюцинациями… Сами они онейроид.
Раньше я считала, что Ваш брат придумывает мир, в котором все устроено так, как должно быть: он населен пылкими архивистами, кудрявыми эфебами на скутерах, бледнолицыми богинями в кашемировых шалях, мудрыми татуировщиками, девственными следователями в серебряных амулетах и прочим дружественным людом, которого ему не хватает в нашем с вами мире, и знаете — пожалуй, и мне не хватает, чего греха таить.
Мальчишеский сундучок, думала я, с оклеенной красавицами крышкой, под которой живут не марионетки, не картонные плоские фигурки, как те, что я вырезала на радость всей палате, когда сама лежала в больнице, нет — это ожившие лакуны его собственной жизни, ставшие рельефными, выпуклыми, только оттого, что на них смотрят изнутри. Так я думала.
А теперь я думаю вот как. Часть сознания Мозеса не выносит разъедающего действия ratio и стремится освободиться от него, создавая персонажей, воплотивших acid, действие как таковое, нет, не так — оно становится ими, как часть дерева, осознавшая себя дуплом, впускает белку или черного дятла, и они становятся частью дерева.
Лечить его от этого так же смешно, как лечить сокращения мышцы, стремящейся избавиться от избытка молочной кислоты.
Но как, черт побери, объяснить это Лоренцо и Гутьересу?
К тому же вполне вероятно, что, поверив в это, один из них окажется белкой, а другой — черным дятлом.
МОРАС
без датыдевочки работают с новым парнем — венсана так и не выпустили из тюрьмы, магда приходила меня навестить с клиентом-матросиком, они сели на террасе и весь вечер строили мне рожи, матросик сочувственно улыбался, а я вспоминал корабль-принцессу и утренний хвост газированной пены за кормой и сереброкудрую старушку на палубе
прошло пять месяцев, а подснежников все нет
апрель, 4
фиона уехала
вчера меня подвозил мрачный мороженщик, на крыше грузовичка вращалось чудовищное фруктовое эскимо, внутри у эскимо играла карамельная музыка, любите ли вы мороженое? спросил я его, он покрутил пальцем у виска, продолжая выкручивать руль на перекрестке, мы чудом не задели велосипедиста, машину тряхнуло, мерзлые брикеты загремели в контейнере, музыка в эскимо заткнулась, прошуршав напоследок охрипшим винилом, вот и сла-а-авно! сказал водитель и стал выбираться из кабины, я засмеялся, открыл дверцу, встал на подножку и — вот оно — снова почувствовал уходящее время
но не так, как бывает, когда, включив компьютер, видишь, что windows просит тебя подтвердить пароль, и это значит, что прошло три месяца, — нет, так говорит о себе ушедшее время, время, провалившееся в паст перфект
если я стану писателем, то напишу об одном только стоящем деле — о тех моментах, когда время переливается через край, уходит физически — прямо по твоей коже, топая тысячей циркульных иголочек, вселяя ужас и выдирая волоски, но для этого нужно, чтобы что-то дурацкое произошло — например, приехать в дурацкий город N, где все ходят с дурацкими браслетами на щиколотках или пьют гимлит вместо мартини с лимонным соком, где на плоских крышах гниют водоросли, нет, не N, пожалуй, N не годится, такие места должны называться завораживающе, как tugwios, трущобы, обозначенные на городских картах аккуратными белыми пятнами, рваные дыры в мировых васильковых обоях, возьмите хоть ла перлу в сан-хуане или манильский мандалойонг, где ты просыпаешься в латаных простынях и видишь ровную спину местного мальчика в розовых отметинах или ровную спину местной девочки в розовых отметинах и неровную стену в следах от убитых жуков и выползаешь в кафе, дрожащий от джетлага, под взгляды завсегдатаев, под дубовые лопасти вентиляторов, гоняющие конопляных дымчатых змеек, отпиваешь из толстой кружки и вдруг понимаешь уходящее время, как если бы тебя омыло теплой водой — так бывает, когда моешь стебли цветов над раковиной или наполняешь вазу, ты просто разрешаешь воде перелиться и бежать по запястьям, и стоишь так, и слушаешь бог знает какое радио за картонной стеной, ожидая неизвестно чего, как генрих в синих озерных облаках, там еще волны были, как дивные груди, это новалис — или я путаю?[86] почему ты смотришь на меня всеми глазами сразу, золотая стрекоза? это чтобы съесть тебя, дорогая алиса
а на обложке этой книги я помещу свое мертвое лицо со сбегающей по нему теплой водой, это вам не вечная черно-белая сигарета в углу черно-белого писательского рта, любите ли вы воду, как люблю ее я?
апрель, 5
фелипе пишет, что я пришел в себя, но я, кажется, пришел в кого-то другого
третью неделю работаю в кафе сан-микеле, а денег еще не платили — хозяин мной недоволен, я нетороплив и роняю предметы сервировки, в пятницу — на пасхальном обеде для банковских клерков — разбил длинную тарелку для морской снеди с выпуклыми ракушками по краям, лангустины и мидии разлетелись радостно по терракотовому полу
рожденный ползать летает после смерти хорошо, что я начал дежурить в золотом тюльпане по средам и субботам, там за ночь перепадает пара фунтов — из тех монеток, что бросают в стеклянную банку с прорезью, как будто рыбок кормят, и монетки там серебрятся потом и тихо трогают носами стекло
к тому же под утро кудрявый буфетчик приносит мне пакет с горячими булками, обсыпанными кунжутом
ДНЕВНИК ПЕТРЫ ГРОФФ
10 апреляПрофессор почти не покидает номера. Так сказал мне русский, он теперь работает в отеле полный день и катает с этажа на этаж тележку с шампунями и полотенцами. Подарил мне целую горсть пластиковых флакончиков с гелем для душа, просто душка этот парень, особенно когда неожиданно замолкает и виновато улыбается — как если бы спохватился и передумал говорить.
Я заходила узнать Фионин адрес, но в отеле его не нашли.
Выходит, она не ожидала почты на остров, все ее дела здесь закончены. Мы с русским посидели на подоконнике в комнате для персонала, у него оказались полные карманы лакричных ирисок. Такие в этом отеле кладут на подушку, вместо шоколадки.
Он рассказал мне, как профессор стучался в номер с табличкой олеандр в то утро, когда Фиона уехала.
— У них была любовь? — спросила я, но он только покачал головой.
— Нет, не думаю, — сказал он через сто тысяч лет в своей странной манере: он долго шевелит губами, а потом выпаливает сразу все предложение, слова у него будто на пружинках изо рта выскакивают, к тому же он умудряется говорить сразу на трех языках, это только те, что я знаю. Может, он еще и на суахили говорит, но я бы все равно не поняла.
— И потом — йacqua passata — какое нам до этого дело? — спросил он так нарочито равнодушно, как будто ему до этого было дела больше всех. — Се n ' estpas топ affaire.
Так вот, Форж стучался в номер Фионы целое утро, и у него лопнуло терпение. Он попросил портье открыть номер, и портье прислал русского, наверное, потому, что русский — новенький, ему положено за всех бегать. В номере не было людей, зато была рыжая толстая белка, которая сначала прыгнула со шкафа прямо на профессора, а потом просочилась в полуоткрытую дверь и изо всех сил рванула по коридору.
— Профессор побежал было за ней, — сказал русский, — но потом остановился, развел руками и сел прямо на пол, у веселого красного автомата, который делает лед. При этом он задел длинную красную ручку, и автомат сделал ему лед — шесть аккуратных кубиков. Никто не подставил стакан, и они упали на пол.
— Кажется, он плакал, — сказал русский, помолчав часа три, — мне стало imbarazzante, и я ушел.
— А что это была за белка? — спросила я, не дождавшись дальнейших объяснений. — Ручная белка? Она ее в номере забыла?
— Да нет, обыкновенная белка, облезлая ardilla из зоомагазина, — сказал русский и замолчал, разглядывая мое лицо. Это было приятно, как ни странно. — Можешь это, как у вас говорят в полиции, присовокупить — inserire nel dossier, — сказал он лет через сто и улыбнулся.
Улыбка у него неожиданная, жемчужно-розовая, сияющая, как у маленькой девочки, нет — как у маленького бегемотика.
Хотела показать русскому свою Штуку, уж он-то не проболтается, но тут его позвали: запищал крошечный местный телефон, который хозяин выдает отельной обслуге, чтоб не отлынивали. Русский выгреб из кармана оставшиеся ириски, зачем-то показал мне кружок из пальцев и ушел на своих длинных ногах — враскачку — по длинному коридору.
Если у меня когда-нибудь будет гостиница, я назову ее Белая Лилия Вивальди и построю напротив этой, чтобы волосатый хозяин лопнул от злости.
12 апреля
Удивительно, как мы все по-разному устроены. Когда Веронике назначали свидание, она собиралась мгновенно — начинала красить губы, еще не успев повесить трубку. Она всегда знала, куда пойти, где подают тыквенный пирог с базиликом, где самый вкусный браджоли и лучшая на острове тимпана. Возвращаясь, она всегда приносила мне кусочек кекса или ореховой халвы в салфетке и рассказывала всякие дурацкие подробности.
Меня приглашают на свидания не так уж часто, ничего странного в этом нет: профессия такая, виданное ли дело, девушка-полицейский. Но если приглашают, я целый день не нахожу себе места: пытаюсь понять, какую косынку повязать, перебираю свои фенечки, решаю — опоздать или прийти вовремя, и в результате всегда прихожу раньше и сижу там как дура.
Эл Аккройд пригласил меня на ланч в Марсашлокке, и мы ели распаренную пшеницу с мидиями, ужасная гадость, но мне было все равно. Мне нравится, что Аккройд не загорает, кожа у него голубовато-белая, как снятое молоко, мне нравится, как он смотрит в окно и постукивает пальцами по столу, мне нравится, как он медленно делает в солонке ножом холмик из соли, а потом разрушает одним резким движением, мне нравится, что под форменный свитер он надевает белоснежную рубашку, правда, всегда перекрахмаленную.
Сказать Аккройду про китайскую прачечную на Саут-стрит, возле отеля Осборн.
Когда мы заказывали десерт, я вдруг поняла, что больше всего на свете хочу завернуть кусочек халвы в салфетку. Для Вероники.
From: Dr. Fiona Russell, Trafalgar Hotel,
Trafalgar 35, 28010 Madrid Spain
For Moras, Golden Tulip Rossini, Dragonara Road,
St Julians STJ 06, Malta
Дорогой Мо, ты, верно, сердишься на меня за молчание.
Уезжая, я обещала написать тебе без промедления, но обстоятельства сложились так, что первое время мне было не до писем. Мадрид выжал меня досуха и выбросил скукоженную цедру на обочину проспекта Калье Алкала.
Помнишь, я тебе рассказывала о храме из Дебода, посвященном Исиде и Амону? Тот, что перевезли в Мадрид тридцать лет назад, это был подарок Испании за участие в египетском проекте ЮНЕСКО, помнишь?
Ребята из Ла Лагуны возятся с ним давно — там потрясающие надписи, от которых, правда, после стольких лет под водой остались рожки да ножки… но — представь себе, милый Мо! — храм, которому 23 раза по сто лет, построенный при царе Адихаламани, восстановлен в центре мадридского парка, где бегают утренние старички и обнимаются мучачос\ Я провела там лучшую неделю этого года, не считая трех дней, что мы провели с тобой в моем номере, разумеется.
Знаешь ли ты, что я нынче читаю твой дневник в интернете? Дочь моих здешних друзей два года работала в Москве — представляла Banco Bilbao, — она перевела мне страниц пятнадцать близко к тексту, по крайней мере она в этом уверена, а мне приходится верить ей на слово.
Читаю и спрашиваю себя — почему мы не говорили больше, почему мы не говорили о том, что тебя на самом деле мучает?
Твой дневник отвечает на мои вопросы, даже на те, которые я не осмеливаюсь себе задавать; каждый раз, заглядывая в него, пробегая глазами незнакомые буквы, я слышу твой голос — низкий и напряженный, совсем непохожий на тебя — ведь ты такой высокий и легкий, почти прозрачный.
Носишь ли ты то кольцо с потускневшей жемчужиной, которое я оставила тебе на память? Ты еще сказал тогда, что его можно носить только на шее, а значит, я посвятила тебя в брамины, так, мол, написано в Ведах. Такое узкое, что даже на мой палец не годилось — поразительно!
Хотела бы я увидеть эту руку, а еще лучше — самого владельца.
Между прочим, у меня была мысль оставить кольцо себе и сделать аграф, как тот, что в бургундской коллекции Прадо — серебряный венок из листьев, с эмалью и крупным жемчугом посредине. То есть она появилась, когда мне стало ясно, что я не смогу сдать находки в музей, даже не смогу представить их официально, как результат раскопок. А потом все поссорились и началось что-то уж вовсе enigmatique, как сказал бы покойный СаВа.
Я ведь рассказывала тебе о том дне, когда все поссорились?
Это случилось двадцать третьего февраля, кажется, мы с тобой еще не были знакомы, верно? Когда полицейские сообщили о гибели француза, мы собрались в номере Форжа, жутко подавленные, особенно хозяин апартаментов… это обстоятельство меня немного удивило — он ведь почти не знал Эжена, успел только пару раз перекинуться с ним незначительными фразами.
Тогда я подумала, что дело в том, что гибель месье Лева с новой силой воскресила в нем тоску по Надье.
Прошла ведь всего неделя с того дня, как она попала под каток его самонадеянности, как выразился Густав, и боль должна была грызть его день и ночь.