Страница:
Меня тоже ставят на место время от времени, уж не знаю, смотрит ли на меня кто-нибудь и насколько он слеп.
From : др. Фиона Расселл
ru ssellfiona@hotmail.com
To : Густоп Земерож
(распечатать для профессора Форжа)
…Та самая Кефалайа на папирусе, найденная немцем Шмиди в тридцатых годах в Палестине. Я читала ее давно и помнила смутно, мне пришлось отправиться за книгой в университетскую библиотеку.
Вы спросите, как это могло прийти мне в голову?
Видите ли, профессор, на всем, что происходило с нами в последние недели жизни на острове — с тех пор, как вы там появились и разворошили нашу мирную полевую рутину, — лежала какая-то роковая тень алогизма, если хотите — хаоса и безумия.
Именно это ощущение хаоса, который ранними летописцами признается — прямо или косвенно — изначальной субстанцией, или, как выразился один мой коллега, первичным бульоном жизни, и присуще тексту Кефалайи, при этом в ней есть радостная осязательность, настойчивая предметность, этот текст скорее ритуален, чем мифологичен.
Рукопись же вашего монастырского схоласта — точнее, обрывки ее — напоминает (простите, ради бога) не то рецепт лекарственного сбора, не то сон разума, порождающий чудовищ. Я знаю, что вы сейчас подумали: Фиона Расселл оседлала любимого конька, но здесь я покорно спешиваюсь и продолжаю идти пешком.
Вы, разумеется, читали эту книгу в переводе с коптского, оригинал хранится в Берлинском музее, на всякий случай напомню: это манихейский трактат IV в., на сто двадцать две главы, рассуждения о том, как был создан мир и что с ним будет дальше.
Не мне вам рассказывать о манихействе как таковом, но вот что кажется мне крайне важным: в категориях Кефалайи найденные нами вещи предстают совершенно в ином свете, приобретая новую, еще более зловещую окраску и значимость.
Попробую изложить свои соображения по порядку.
Материя произвела пять темных стихий, говорит папирус.
Стихии эти противостоят пяти светлым стихиям, созданным Первочеловеком. Так, воздуху противостоит дым, огню, дающему тепло, — разрушительное пламя, прохладной воде противостоит туман, свежему ветру — жестокий вихрь.
Яркому свету, разумеется, противостоит мрак.
Я нахожу здесь очевидное совпадение с нашим соп tenu — как в материальном его воплощении, так и в мистическом.
Прошу вас, не отбрасывайте мое письмо во гневе, дочитайте до конца, дело здесь не в научных амбициях и праве первой ночи, дело в том, что мы потеряли троих людей в мясорубке, к которой у нас была инструкция от швейной машинки. Простите, если я груба и безапелляционна, мне непросто было решиться написать вам это письмо, и теперь я сильно нервничаю.
Начнем с первого дня, когда погибла бедная Надья. Мы решили, что причиной ее смерти явился артефакт воздуха, то есть стрела с железным наконечником и с головой орла, вырезанной на древке. Орел олицетворяет стихию воздуха, он царь воздушного пространства, тантрическая птица Гаруда, заявили вы.
Помните, как я спорила, говоря о шумерах, которые считали орла символом солнца, птицей Ашшура, о сирийском орле с человеческими руками, олицетворяющем поклонение солнцу, о китайской и греческой символике орла как солярной птицы, но вы стояли на своем, дорогой профессор. Воздух, и все тут.
И я знаю почему! У вас на руках было шесть вещей, каждая из которых должна была соответствовать одной из шести стихий.
И вы просто не видели для стрелы другого варианта, кроме разве что алхимического знака серы и индуистского определения стрелы как жала смерти.
Если же мы забудем о непременной колоде из шести стихий, выданной нам лукавым крупье Иоанном, то картина меняется мгновенно и беспощадно, дорогой Оскар.
Далее. Погибает Эжен Лева.
Бедный СаВа, как он хотел уехать с острова, его гнало обостренное галльское чутье, предчувствие несчастья, он все время повторял что-то о преследовании, мол, ему мерещится человек, повсюду следующий за ним, дышащий ему в затылок; я помню тот день, когда в коридоре отеля он хватал меня за рукав, пытался рассказать что-то громоздкое, невнятное, но я отмахнулась, я не стала его слушать, я была ужасно занята.
Гибель Эжена на строительной площадке в порту представлялась мне случайной, но теперь я думаю иначе. Взгляните сами: стоит поверить в связь найденных в Гипогеуме вещей со способом, если так можно выразиться, умереть, то все встает на свои места.
Вещица Иоанна, которая досталось французу, была, по вашему просвещенному мнению — и я с вами согласилась совершенно, — артефактом, символизирующим землю: желтая глиняная чаша, по всей вероятности курильница, с орнаментом в виде квадратиков и сильно поврежденной ручкой в виде змеи.
Вы привели прекрасный аргумент: помимо самой фактуры предмета — глины — чаша заключала в себе еще несколько ясных символов. Фигура змеи является атрибутом римской богини Tellus Mater ; квадрат в орнаменте — древний знак земли, знак материального мира, здесь я не могу возразить, разумеется; что касается цвета, то это общеизвестно — желтый символизирует землю и женское начало инь.
Когда СаВа погиб, вы сказали мне, что он свалился в канаву, а значит — его убила земля!
Но взгляните на это событие, отстранившись от версии соответствия стихий, и вы увидите: его убила не земля как таковая, канава была всего-то в два метра глубиной, причиной гибели были барабаны с промышленным кабелем — оловянная и свинцовая оболочка! — лежащие на дне канавы, и темнота, в которой он блуждал по неизвестной нам причине.
Что, если ручка чаши изображает не змею, а дракона?
Мы ведь видели только извивающийся хвост и пасть, которыми ручка крепилась к чаше.
В таком случае артефакт снова описывает способ ухода в мир иной. То есть опасность, грозящую владельцу.
Владельцу, понимаете, профессор? А владельцев осталось двое.
На этом я вынуждена прерваться, но непременно допишу письмо нынче ночью.
Завтра Густав Земерож должен доставить вам бумажную версию, я знаю, что вы редко проверяете электронную почту и не читаете длинных текстов с экрана.
Ваша Ф.
ПРОПИСНЫЕ!!!
Тексты мои живут все меньше и меньше, немногие доживают до зрелости. Некоторые норовят покончить с собой. А еще бывает: начнешь любить его, поглаживать, прислушиваться, а он — раз и вышел вон. И плавает в кувезе, сморщенный, почти не жилец. Да и те, что живы, лучше бы умерли. Глядишь на них, узнавая тоскливые родинки, как старый пахарь на снующих по дому дебелых дочерей: расточение рода. Сына бы. Сын бы, он бы. Не печалься, крестьянин, он бы тоже вырос, стал бы откалывать заученные коленца. Кыш, недописанные. Не сметь улыбаться щербатым ртом.
А вот еще бывает — умрет такой, рассыплется, а побрызгаешь мертвой водою, он и срастется. И лежит целенький, румяный, только не дышит. Живой бы воды-то. Она бы.
без даты
Если у нас заложены уши, мы воспринимаем звук иначе, чем обычно, говорит Секст Эмпирик. В этом суть отличия стихов от прозы, говорю я. В романе что? Вешаешь бархатный лоскут, за которым, разумеется, свечка, расставляешь сырых еще человечков, их стулья, ходики, весь этот валкий бидермайер, все картавые глупости и коньячные дуэли, чувствуешь себя парфянской стрелой, потерявшей движение, дрожащей в воздухе, ты делаешь это все время — по дороге в лавку, на уроке латыни, обнимая чью-то случайную спину, и вот — а бьен! они задвигались, залопотали, теперь наладить анкерный ход — и завертится само собой.
Героиня опомнится и выйдет за трехгрошового опера. Тягостный паяц разогреет молочко над огнем и отдохнет. Деревянная королева сбежит с песочным человеком, Ахиллес остынет к влюбленной черепахе и сядет наконец на обочине; ну, что там еще? Знай следи за свечкой. Что же стихи?
Ты говоришь с одним и тем же существом.
Здесь больше никого нет.
С фантомом, перемежающимся, как лихорадка.
С собственным твоим демоном, поселившемся в манекене.
Знаете ли вы, доктор, что пустые манекены притягивают демонов? Они переходят из тела в тело, как музейный грабитель в зале с рыцарскими доспехами.
Ты делаешь это ради одного лишь коннекта, натяжения между вами, мгновенного, как взметнувшаяся на сквозняке штора. Постоять на этом сквозняке зябким утренним берсерком в холщовой рубашке, вот что тебе нужно.
без даты
о чем я думаю? сегодня я думаю об оскаре, третий день ему носят в номер еду и питье, синьор профессоре все пишет, говорит маленький тони, что работает на втором этаже, ип vecchio calvol велел оставлять поднос за дверью, а значит, прощай чаевые, ужо тебе, жесткокрылый оскар тео форж, как безнадежно ты бегал по гостиничным коридорам за перепуганной белкой из зоомагазина, белку купил я, принес фионе утром в пергаментном пакете, будто пару горячих круассанов, белка царапалась и норовила выбраться, я прижал ее к груди под курткой, как украденного лисенка, и вошел, и — пылающий ежевичный куст, вот что я увидел, когда вошел, облако безмолвных медных сияющих пчел, висящее в утреннем небе, а всего-то — фиона расчесывалась на балконе, дай же подержать! какая сердитая — вылитая я! она смеялась, укладывая неуклюжую сумку, смеялась, когда пошел ржавый теплый дождь, сильнее, сильнее, и вот — припустил как следует! смеялась, когда, выпустив белку на кровать, мы выскочили из номера и быстро заперли дверь и посмотрели друг на друга, будто кассий и брут, она еще смеялась, пока я подзывал такси, а потом вдруг перестала, вынула откуда-то платок и повязала на голову, обратившись в мраморную девочку жюля далу, и — жаль, что я этого не увижу! сказала она уже за стеклом, но я услышал
не на что было смотреть, между прочим, — он плакал на лестнице потом, когда задохнулся и сел на ступеньках, под распятой на стене медвежьей шкурой, под трофейной сизой медведицей, что на пару с сизым медведем растерзала детишек, посмеявшихся над лысиной святого елисея, каково bonhommie ! это если верить второй книге царств, а что еще прикажете делать?
From: Dr. Fiona Russell, Trafalgar Hotel,
Trafalgar 35, 28010 Madrid, Spain
For Moras, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Распечатав подаренную отелем бутылочку простейшего красного, продолжаю — хотя ты и молчишь, милый Мо, — какая-то сила торопит меня и вынуждает писать эти бесконечные письма.
Пожалуй, я не писала столько лет пятнадцать, с тех пор как у меня закончился роман в письмах со студентом из Сорбонны, с которым мы жили через два квартала друг от друга.
В те времена электронная почта была реквизитом футуристических романов, и мы изводили тонны бумаги — сиреневой, с водяными знаками, с виньетками, ужасно глупо… помню, что бумагу и конверты я покупала в книжной лавке Шекспир и Компания на улице Юшет, прямо напротив Нотр-Дама.
А ты в это время был еще мальчишкой и сидел на своей даче у озера, перечитывая замусоленную книжку из прежней жизни, найденную на дедушкином чердаке. Угадала?
Вторую ночь не могу заснуть, мне кажется, я вижу страшные сны. Но они испаряются, стоит мне открыть глаза, и весь день потом оседают мучительной росой где-то в дальних углах сознания.
Помнишь, мы говорили о поэме твоего любимца Малларме…[99] никак не могу запомнить названия… Удача никогда не упразднит случая, верно?
Ты еще сказал, что пробел в середине текста — это отправная точка в соседнюю реальность, которую автор затушевал мелом от ужаса и беспомощности.
Так вот, у меня есть странное щекотное ощущение, что я в ужасе и беспомощности брожу где-то рядом с разгадкой мальтийских обстоятельств. Вся эта история с артефактами — в каком-то смысле бросок костей, упраздняющий случай, понимаешь?
Найти эти прелестные игрушки и раздать как попало в разные руки означало, по-видимому, бросить кости, соблюдая определенные правила — больше всего на свете я хотела бы теперь добраться до Иоанновой рукописи и почитать эти правила, — теперь мне понятно, почему профессор тянет время, он ждет, ждет того, что в конце игры выпадет ему самому!
Но помилуйте, какая жестокая затея. Теперь, перечитав это письмо и те, предыдущие, на которые я потратила целую ночь, я спрашиваю себя: зачем я писала это тебе?
У меня есть друзья, которым мои путаные рассуждения и романтические бредни пришлись бы по вкусу уже потому, что от меня они ничего подобного не ожидают. У меня есть коллеги, которые могли бы дать толковый совет или просто указать на заблуждения и недоразумения. Кого у меня только нет. Тогда почему?
Ответ на этот вопрос достаточно болезнен и произнести его вслух мне трудно, но придется, иначе вся эта писанина теряет всякий смысл, а я и так отложила главное на самый финал, почти на постскриптум, потому что трушу.
Дело в том… просто не представляю, как начать… когда я уезжала с острова и сунула тебе кольцо с пожухшей жемчужиной, небрежно махнув рукой, мол, оставь себе, это был вовсе не жест нежности, как ты, наверное, подумал, это был жест освобождения, ловкая догадка, да чего там — просто подлость.
Я вовсе не посвятила тебя в брамины, милый Мо, я впутала тебя в историю, из которой сама хотела выбраться любым путем. Самолетом, пароходом, пешком, да хоть на окровавленных коленях — до самой часовни Сан-Исидро. Помнишь детскую игру с палочкой, которую нужно передать кому-нибудь, чтобы поменяться с ним ролями? Раз-раз! — и ты свободен, а ему придется носиться по двору, улепетывать от стаи разгоряченных преследователей, пока не догадается сунуть эту самую палочку кому-нибудь, мирно сидящему с книжкой на качелях.
Теперь, когда я знаю, что мой подарок, утративший коварное qualitas occulta, это не что иное, как мумия жемчужины, оправленная в металл, я могу уговаривать себя, что знала это всегда и что никакой опасности не было, но — моя собственная память, смущаясь, будто грустный амур Веласкеса с пристегнутыми крыльями, подставляет мне круглое зеркало.
Мне казалось, ты справишься лучше меня, что бы ни произошло на самом деле… разумеется, пурпурная мистическая подкладка этой истории меня не слишком беспокоила, меня беспокоила другая вещь, гораздо более беспощадная, — статистика. Трое из шести. Я не могла позволить себе стать четвертой.
Ты теперь ужасно сердишься? И не станешь мне отвечать?
Помнишь, ты сказал мне, что если однажды я вдруг стану недовольна своим ангелом-хранителем и освобожу вакансию, то ты, пожалуй, рассмотрел бы мои условия.
А я спросила, каким ангелом ты себя представляешь. А ты сказал — бумажным, в некоторых местах проеденным шелковичным червем.
А я сказала — глупости, шелковичные черви питаются тутовыми листьями!
Ладно, тогда книжные черви питаются книжными листочками, ответил ты — так уверенно, что я до сих пор в этом не сомневаюсь.
Ни на минуту.
Иногда мне кажется, что все, что с нами происходило и происходит, — всего лишь суета оловянных людей, картонных обстоятельств и горстки драгоценных предметов на маленьком острове посреди океана, необходимая кому-то для простой и естественной вещи — чтобы вернуть тебя домой, мой ангел, чтобы вернуть тебя домой.
Твоя Фиона
да нет же, я все перепутал — троем звали психиатра из коттоленги, это больница такая возле парка гуэль, меня к нему привезли после того случая в университете, когда я хотел открыть окно в душной комнатушке seccio de filologna eslava, а оно не открывалось, там надо было покрутить ручку и поднять его, просто поднять — как жалюзи, а я был разгорячен и расстроен, стал биться о стекло, дальше не помню ничего, они, видно, не знали, куда меня девать, и кто-то вспомнил знакомого врача и позвонил
доктор трои мартинес торон! картавый кастилец, ленивый мадриленьо — я вспомнил! а того парня в театре звали ксавье, он потом пошел в актерскую школу и теперь, наверное, ожидает годо или тонет в бочке с мальвазией, меня выгнали из лисеу через неделю, и с тех пор мы не виделись
из университета меня выгонять не стали, но попросили письмо от доктора, что все в порядке, а что в порядке? окно-то осталось на месте, а барселонское лето по-прежнему insufrible, и еще я помню, как хрупко и ломко звали тамошнего декана — руис соррилья крусате марк, такое имя можно носить за щекой, как леденец
без даты, вечер
хочется черного хлеба с медом и варенья прямо с огня и непременно чтобы дуть на вязкое розовое и чтобы пыль на дороге чистая льняная со следами от велика и чтобы свет дробился алым и синим через ребрышки чешских стаканов и чтобы сахар рыжими кубиками и чтобы мебель шаткая на траве подтекающая смолистой охрой и гамак с полосатым пледом а плед чтобы за ночь намок забытый и сушить его на перилах и лицо фионы с пушком на свету прохладное как яблоко а больше ничего не хочется вот те крест
без даты
das ist heute das Tagesgesprach
ясень — иггдрасиль — растет на углу моей улицы, и, если верить гесиоду, третья, медная раса людей вышла из его хилого тела, осыпающегося крылатыми семянками, но кто же это поверит гесиоду
а чуть дальше, вниз по улице верной, на берегу искусственного круглого озерца, возле мастерской сапожника марко, похожей на стеклянную будку регулировщика, шумерская хулупно точит слезы, пышный символ вселенской двойственности, упираясь корнями в подземное царство эрешнигул, а ветками, натурально, в ан, если ан — это вода цвета какао, плотно заселенная головастиками и непотопляемыми обертками из-под чипсов
что и говорить, если в городском парке ловкие парни в апельсиновой униформе поселили целую рощу избранных деревьев тора, таящих в себе гром и молнию, привезли их на стареньком грузовичке с эмблемой городской мэрии на апельсиновом боку
вы ведь, понимаете, доктор, отчего про то дерево, что растет у меня под окном, я и спрашивать боюсь — непременно окажется гофер[100]
без даты
ministralli et ludentes
синеглазая зефирная сестра из приемной принесла мне книжку про театр, забытую кем-то из посетителей, то есть это она сказала про театр, а книжка про ангелов
вот что я теперь знаю — первый полет ангелов на театре случился в средневековом валансьенне: ангелы создавали крыльями ветер и выдували пламя из золотых ламп, но это еще что, там у них смоковница завяла на глазах, жезл моисея осыпался жасминовыми бутонами, а публику актеры накормили пятью хлебами — тысячу человек! — и двенадцать корзин было унесено с остатками
это я к чему — в те времена актерам денег не давали, но за исполнение божественной роли одному парню уплатили шестнадцать пенсов, а другому парню, за райского змея, — четыре, по свидетельству очевидца
не думаю, что они больше остальных хлопотали, просто ангелами, как водится, можно пренебречь, а поди не заплати сценаристу и продюсеру
без даты
over troubled water
опереточный доктор отрастил русую бородку клинышком и приходит в джемпере цвета переспелой малины, от этого у него фламандский вид, особенно когда он откидывается назад в своем лайковом скрипучем кресле и вертит в пальцах серебряную точилку в виде глобуса, где моря залиты синей эмалью, суша — охрой, а полюса — дырочки для карандашей
каждый раз, когда я вижу эту точилку, меня терзает щекотное предчувствие, что я ее украду и сделаю свой лучший секрет, скажем — под корнями бука в больничном парке, того, что похож на букву V, в прошлом году его расщепила молния, ударила прямо в солнечное сплетение
деревья, если их ударить в солнечное сплетение, тоже задыхаются и ловят воздух ртом, хотя сплетение у них совсем для другого
когда я смотрю на это дерево из окна, я совершенно уверен, что видел его раньше
без даты
всего четыре тебе осталось, сказала андреа, заглянув ко мне утром с пластиковым стаканчиком — еще один пункт моего списка необходимых потерь
мне нравится лукавая иконописная андреа — неаполитанская желть, умбра, ярь венецианская
вот тебе твоя непроливайка! она поставила его на стол с таким стуком, как если бы это был неистощимый котел дагда, но это еще не все, сказал я быстро, мне нужна свежая рубашка, здешняя пижама похожа на кухонное полотенце, я весь под ней чешусь, моя рубашка цвета берлинской лазури! в моих вещах посмотрите! но она уже ушла, выскользнула, будто ртутная киноварь, и слушать не стала
четыре чего? все утро думаю, что она имела в виду — четыре рога у космического быка? это кажется, египтяне
четыре телесных сока? вездесущий тетраграмматон?
пусть гамлета к помосту отнесут, как воина, четыре капитана?
четверо ворот во дворце императора?
четыре страны света станут источником ветров, и четыре кувшина с водой — источником дождя? это майя, если я не путаю
четыре юнговских херувима?
четыре зоаса?[101]
четыре реки из-под дерева жизни? это вообще все, даже тевтоны
так чего четыре-то?
То: др. Фиона Рассел
russetlfiona@hotmail.com
From: Густоп
gzemeroz@macedonia.eu.org
24 апреля
Фиона, я глазам своим не верю! Прочел в интернете список счастливчиков, получивших гранты, — моя работа упомянута как одна из лучших, а денег мне, получается, не дают? Я отстаю на 0,5 балла, это же смешно. Они там с ума посходили.
Зато дают этому компилятору из университета Эксетера, доморощенному египтологу, я читал его статью про эпоху Рамессидов, там половина списана у Пьера Монте.
Теперь он может два года валяться в своем Дартмурском парке на траве и размышлять о фиванской теократии.
Раскопки в Ком эль-Хеттан их, видите ли, не интересуют, Аменхотеп Третий и царица Тейе для них парочка кварцитовых булыжников, не более того, а ведь ты говорила, что это перспективная тема.
Я тебя послушал и поехал с Лопесом, я тебя послушал и три месяца глотал пыль в заупокойном храме.
А потом всю зиму писал как проклятый, зарабатывая уроками для несмышленышей и развозя скоростную пиццу по промозглому Челси.
Фиона, они меня убили. Всего половина балла!
Если бы с этим эксетерским графоманом что-нибудь случилось, если бы он, скажем, въехал в дорожный столб величиной с Мемнонский колосс, я сам смог бы валяться на траве до и размышлять о священном гиппототаме.
Пойду в Айриш Паб, надерусь как следует и подерусь с ирландцами, рыжими и коварными, как ты.
мне снилась наша вильнюсская кухня и как мой брат смеется и пьет молоко прямо из треугольного жесткого пакета, ужасно скучаю по таким пакетам, их больше нигде не продают, здесь, в барселоне, я несчастнее, чем был на мальте, но счастливее, чем в этом невозможном городе, всегда напоминавшем мне полную людей казенную комнату, выкрашенную масляной краской, пропахшую старым сукном и шариками от моли, комнату с окошечком для выдачи чего-то там, у которого я сижу в ожидании того момента, когда стекло поднимется и мне издали покажут твою фотографию, папа
апрель, 25
поп ciposso nemmeno pensare[102]
я вспомнил еще одно немецкое слово — Schnur, оно обозначает шнурок и эпоху, это, кажется, кьеркегор первый заметил, в той главе, где он пишет про скуку и люнебургскую свинью
у фионы на кожаном шнурке болталась эта штука — жемчужная фасолина, тебе бы еще меч и зеркало, сказал я тогда, вот и регалии приличного императора
да нет же, мо, это ключ, мо! фиона теребила ее, накручивала на палец, от двери, что открывается один раз, пропуская в пустоватые коридоры других возможностей, это, если верить оскару, мо, но кто же станет ему верить?
апрель, 26
прав был повар марко, когда в марте отговаривал меня от голден тюлипа
за вчерашний день мы потеряли двух постояльцев и репутацию приличной гостиницы
студент густав утонул в ванной, профессора застрелил сумасшедший араб, который в глаза не видел некрономикона,[103] да и читать, вероятно, не умеет, полиция арестовала магду, а я весь день собираю воду тряпками в номере на втором этаже — его залило водой, просочившейся через ветхий потолок из номера бедного густава, — и плачу как дурак
From : др. Фиона Расселл
ru ssellfiona@hotmail.com
To : Густоп Земерож
(распечатать для профессора Форжа)
…Та самая Кефалайа на папирусе, найденная немцем Шмиди в тридцатых годах в Палестине. Я читала ее давно и помнила смутно, мне пришлось отправиться за книгой в университетскую библиотеку.
Вы спросите, как это могло прийти мне в голову?
Видите ли, профессор, на всем, что происходило с нами в последние недели жизни на острове — с тех пор, как вы там появились и разворошили нашу мирную полевую рутину, — лежала какая-то роковая тень алогизма, если хотите — хаоса и безумия.
Именно это ощущение хаоса, который ранними летописцами признается — прямо или косвенно — изначальной субстанцией, или, как выразился один мой коллега, первичным бульоном жизни, и присуще тексту Кефалайи, при этом в ней есть радостная осязательность, настойчивая предметность, этот текст скорее ритуален, чем мифологичен.
Рукопись же вашего монастырского схоласта — точнее, обрывки ее — напоминает (простите, ради бога) не то рецепт лекарственного сбора, не то сон разума, порождающий чудовищ. Я знаю, что вы сейчас подумали: Фиона Расселл оседлала любимого конька, но здесь я покорно спешиваюсь и продолжаю идти пешком.
Вы, разумеется, читали эту книгу в переводе с коптского, оригинал хранится в Берлинском музее, на всякий случай напомню: это манихейский трактат IV в., на сто двадцать две главы, рассуждения о том, как был создан мир и что с ним будет дальше.
Не мне вам рассказывать о манихействе как таковом, но вот что кажется мне крайне важным: в категориях Кефалайи найденные нами вещи предстают совершенно в ином свете, приобретая новую, еще более зловещую окраску и значимость.
Попробую изложить свои соображения по порядку.
Материя произвела пять темных стихий, говорит папирус.
Стихии эти противостоят пяти светлым стихиям, созданным Первочеловеком. Так, воздуху противостоит дым, огню, дающему тепло, — разрушительное пламя, прохладной воде противостоит туман, свежему ветру — жестокий вихрь.
Яркому свету, разумеется, противостоит мрак.
Я нахожу здесь очевидное совпадение с нашим соп tenu — как в материальном его воплощении, так и в мистическом.
Прошу вас, не отбрасывайте мое письмо во гневе, дочитайте до конца, дело здесь не в научных амбициях и праве первой ночи, дело в том, что мы потеряли троих людей в мясорубке, к которой у нас была инструкция от швейной машинки. Простите, если я груба и безапелляционна, мне непросто было решиться написать вам это письмо, и теперь я сильно нервничаю.
Начнем с первого дня, когда погибла бедная Надья. Мы решили, что причиной ее смерти явился артефакт воздуха, то есть стрела с железным наконечником и с головой орла, вырезанной на древке. Орел олицетворяет стихию воздуха, он царь воздушного пространства, тантрическая птица Гаруда, заявили вы.
Помните, как я спорила, говоря о шумерах, которые считали орла символом солнца, птицей Ашшура, о сирийском орле с человеческими руками, олицетворяющем поклонение солнцу, о китайской и греческой символике орла как солярной птицы, но вы стояли на своем, дорогой профессор. Воздух, и все тут.
И я знаю почему! У вас на руках было шесть вещей, каждая из которых должна была соответствовать одной из шести стихий.
И вы просто не видели для стрелы другого варианта, кроме разве что алхимического знака серы и индуистского определения стрелы как жала смерти.
Если же мы забудем о непременной колоде из шести стихий, выданной нам лукавым крупье Иоанном, то картина меняется мгновенно и беспощадно, дорогой Оскар.
Так написано в Кефалайе по поводу стихии неумолимого ветра, противостоящей нежному витальному ветерку; это описание демона мира Вихря, и оно как нельзя лучше изображает то остроконечное железное орудие, что убило вашу подругу. Ее убило его тело — железо. Движение арбалетной стрелы, создающее смертельный ветер. Простите, ради бога, что заставляю вас вспоминать то невыносимое февральское утро.
А царь миров Ветра имеет облик орла.
Его тело — железо, и тело всех, кто принадлежит Ветру, — железо.
Их вкус острый в любом виде.
Далее. Погибает Эжен Лева.
Бедный СаВа, как он хотел уехать с острова, его гнало обостренное галльское чутье, предчувствие несчастья, он все время повторял что-то о преследовании, мол, ему мерещится человек, повсюду следующий за ним, дышащий ему в затылок; я помню тот день, когда в коридоре отеля он хватал меня за рукав, пытался рассказать что-то громоздкое, невнятное, но я отмахнулась, я не стала его слушать, я была ужасно занята.
Гибель Эжена на строительной площадке в порту представлялась мне случайной, но теперь я думаю иначе. Взгляните сами: стоит поверить в связь найденных в Гипогеуме вещей со способом, если так можно выразиться, умереть, то все встает на свои места.
Вещица Иоанна, которая досталось французу, была, по вашему просвещенному мнению — и я с вами согласилась совершенно, — артефактом, символизирующим землю: желтая глиняная чаша, по всей вероятности курильница, с орнаментом в виде квадратиков и сильно поврежденной ручкой в виде змеи.
Вы привели прекрасный аргумент: помимо самой фактуры предмета — глины — чаша заключала в себе еще несколько ясных символов. Фигура змеи является атрибутом римской богини Tellus Mater ; квадрат в орнаменте — древний знак земли, знак материального мира, здесь я не могу возразить, разумеется; что касается цвета, то это общеизвестно — желтый символизирует землю и женское начало инь.
Когда СаВа погиб, вы сказали мне, что он свалился в канаву, а значит — его убила земля!
Но взгляните на это событие, отстранившись от версии соответствия стихий, и вы увидите: его убила не земля как таковая, канава была всего-то в два метра глубиной, причиной гибели были барабаны с промышленным кабелем — оловянная и свинцовая оболочка! — лежащие на дне канавы, и темнота, в которой он блуждал по неизвестной нам причине.
Открыв рукопись Кефалайи, мы находим описание демона Мрака, вот вам свинец и олово — реквизит смертельного спектакля, произошедшего той ночью в порту Валетты.
А царь мира Мрака — дракон.
Его тело — свинец и олово.
А вкус его плодов — горечь.
Что, если ручка чаши изображает не змею, а дракона?
Мы ведь видели только извивающийся хвост и пасть, которыми ручка крепилась к чаше.
В таком случае артефакт снова описывает способ ухода в мир иной. То есть опасность, грозящую владельцу.
Владельцу, понимаете, профессор? А владельцев осталось двое.
На этом я вынуждена прерваться, но непременно допишу письмо нынче ночью.
Завтра Густав Земерож должен доставить вам бумажную версию, я знаю, что вы редко проверяете электронную почту и не читаете длинных текстов с экрана.
Ваша Ф.
МОРАС
без датыПРОПИСНЫЕ!!!
Тексты мои живут все меньше и меньше, немногие доживают до зрелости. Некоторые норовят покончить с собой. А еще бывает: начнешь любить его, поглаживать, прислушиваться, а он — раз и вышел вон. И плавает в кувезе, сморщенный, почти не жилец. Да и те, что живы, лучше бы умерли. Глядишь на них, узнавая тоскливые родинки, как старый пахарь на снующих по дому дебелых дочерей: расточение рода. Сына бы. Сын бы, он бы. Не печалься, крестьянин, он бы тоже вырос, стал бы откалывать заученные коленца. Кыш, недописанные. Не сметь улыбаться щербатым ртом.
А вот еще бывает — умрет такой, рассыплется, а побрызгаешь мертвой водою, он и срастется. И лежит целенький, румяный, только не дышит. Живой бы воды-то. Она бы.
без даты
Если у нас заложены уши, мы воспринимаем звук иначе, чем обычно, говорит Секст Эмпирик. В этом суть отличия стихов от прозы, говорю я. В романе что? Вешаешь бархатный лоскут, за которым, разумеется, свечка, расставляешь сырых еще человечков, их стулья, ходики, весь этот валкий бидермайер, все картавые глупости и коньячные дуэли, чувствуешь себя парфянской стрелой, потерявшей движение, дрожащей в воздухе, ты делаешь это все время — по дороге в лавку, на уроке латыни, обнимая чью-то случайную спину, и вот — а бьен! они задвигались, залопотали, теперь наладить анкерный ход — и завертится само собой.
Героиня опомнится и выйдет за трехгрошового опера. Тягостный паяц разогреет молочко над огнем и отдохнет. Деревянная королева сбежит с песочным человеком, Ахиллес остынет к влюбленной черепахе и сядет наконец на обочине; ну, что там еще? Знай следи за свечкой. Что же стихи?
Ты говоришь с одним и тем же существом.
Здесь больше никого нет.
С фантомом, перемежающимся, как лихорадка.
С собственным твоим демоном, поселившемся в манекене.
Знаете ли вы, доктор, что пустые манекены притягивают демонов? Они переходят из тела в тело, как музейный грабитель в зале с рыцарскими доспехами.
Ты делаешь это ради одного лишь коннекта, натяжения между вами, мгновенного, как взметнувшаяся на сквозняке штора. Постоять на этом сквозняке зябким утренним берсерком в холщовой рубашке, вот что тебе нужно.
без даты
о чем я думаю? сегодня я думаю об оскаре, третий день ему носят в номер еду и питье, синьор профессоре все пишет, говорит маленький тони, что работает на втором этаже, ип vecchio calvol велел оставлять поднос за дверью, а значит, прощай чаевые, ужо тебе, жесткокрылый оскар тео форж, как безнадежно ты бегал по гостиничным коридорам за перепуганной белкой из зоомагазина, белку купил я, принес фионе утром в пергаментном пакете, будто пару горячих круассанов, белка царапалась и норовила выбраться, я прижал ее к груди под курткой, как украденного лисенка, и вошел, и — пылающий ежевичный куст, вот что я увидел, когда вошел, облако безмолвных медных сияющих пчел, висящее в утреннем небе, а всего-то — фиона расчесывалась на балконе, дай же подержать! какая сердитая — вылитая я! она смеялась, укладывая неуклюжую сумку, смеялась, когда пошел ржавый теплый дождь, сильнее, сильнее, и вот — припустил как следует! смеялась, когда, выпустив белку на кровать, мы выскочили из номера и быстро заперли дверь и посмотрели друг на друга, будто кассий и брут, она еще смеялась, пока я подзывал такси, а потом вдруг перестала, вынула откуда-то платок и повязала на голову, обратившись в мраморную девочку жюля далу, и — жаль, что я этого не увижу! сказала она уже за стеклом, но я услышал
не на что было смотреть, между прочим, — он плакал на лестнице потом, когда задохнулся и сел на ступеньках, под распятой на стене медвежьей шкурой, под трофейной сизой медведицей, что на пару с сизым медведем растерзала детишек, посмеявшихся над лысиной святого елисея, каково bonhommie ! это если верить второй книге царств, а что еще прикажете делать?
From: Dr. Fiona Russell, Trafalgar Hotel,
Trafalgar 35, 28010 Madrid, Spain
For Moras, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Распечатав подаренную отелем бутылочку простейшего красного, продолжаю — хотя ты и молчишь, милый Мо, — какая-то сила торопит меня и вынуждает писать эти бесконечные письма.
Пожалуй, я не писала столько лет пятнадцать, с тех пор как у меня закончился роман в письмах со студентом из Сорбонны, с которым мы жили через два квартала друг от друга.
В те времена электронная почта была реквизитом футуристических романов, и мы изводили тонны бумаги — сиреневой, с водяными знаками, с виньетками, ужасно глупо… помню, что бумагу и конверты я покупала в книжной лавке Шекспир и Компания на улице Юшет, прямо напротив Нотр-Дама.
А ты в это время был еще мальчишкой и сидел на своей даче у озера, перечитывая замусоленную книжку из прежней жизни, найденную на дедушкином чердаке. Угадала?
Вторую ночь не могу заснуть, мне кажется, я вижу страшные сны. Но они испаряются, стоит мне открыть глаза, и весь день потом оседают мучительной росой где-то в дальних углах сознания.
Помнишь, мы говорили о поэме твоего любимца Малларме…[99] никак не могу запомнить названия… Удача никогда не упразднит случая, верно?
Ты еще сказал, что пробел в середине текста — это отправная точка в соседнюю реальность, которую автор затушевал мелом от ужаса и беспомощности.
Так вот, у меня есть странное щекотное ощущение, что я в ужасе и беспомощности брожу где-то рядом с разгадкой мальтийских обстоятельств. Вся эта история с артефактами — в каком-то смысле бросок костей, упраздняющий случай, понимаешь?
Найти эти прелестные игрушки и раздать как попало в разные руки означало, по-видимому, бросить кости, соблюдая определенные правила — больше всего на свете я хотела бы теперь добраться до Иоанновой рукописи и почитать эти правила, — теперь мне понятно, почему профессор тянет время, он ждет, ждет того, что в конце игры выпадет ему самому!
Но помилуйте, какая жестокая затея. Теперь, перечитав это письмо и те, предыдущие, на которые я потратила целую ночь, я спрашиваю себя: зачем я писала это тебе?
У меня есть друзья, которым мои путаные рассуждения и романтические бредни пришлись бы по вкусу уже потому, что от меня они ничего подобного не ожидают. У меня есть коллеги, которые могли бы дать толковый совет или просто указать на заблуждения и недоразумения. Кого у меня только нет. Тогда почему?
Ответ на этот вопрос достаточно болезнен и произнести его вслух мне трудно, но придется, иначе вся эта писанина теряет всякий смысл, а я и так отложила главное на самый финал, почти на постскриптум, потому что трушу.
Дело в том… просто не представляю, как начать… когда я уезжала с острова и сунула тебе кольцо с пожухшей жемчужиной, небрежно махнув рукой, мол, оставь себе, это был вовсе не жест нежности, как ты, наверное, подумал, это был жест освобождения, ловкая догадка, да чего там — просто подлость.
Я вовсе не посвятила тебя в брамины, милый Мо, я впутала тебя в историю, из которой сама хотела выбраться любым путем. Самолетом, пароходом, пешком, да хоть на окровавленных коленях — до самой часовни Сан-Исидро. Помнишь детскую игру с палочкой, которую нужно передать кому-нибудь, чтобы поменяться с ним ролями? Раз-раз! — и ты свободен, а ему придется носиться по двору, улепетывать от стаи разгоряченных преследователей, пока не догадается сунуть эту самую палочку кому-нибудь, мирно сидящему с книжкой на качелях.
Теперь, когда я знаю, что мой подарок, утративший коварное qualitas occulta, это не что иное, как мумия жемчужины, оправленная в металл, я могу уговаривать себя, что знала это всегда и что никакой опасности не было, но — моя собственная память, смущаясь, будто грустный амур Веласкеса с пристегнутыми крыльями, подставляет мне круглое зеркало.
Мне казалось, ты справишься лучше меня, что бы ни произошло на самом деле… разумеется, пурпурная мистическая подкладка этой истории меня не слишком беспокоила, меня беспокоила другая вещь, гораздо более беспощадная, — статистика. Трое из шести. Я не могла позволить себе стать четвертой.
Ты теперь ужасно сердишься? И не станешь мне отвечать?
Помнишь, ты сказал мне, что если однажды я вдруг стану недовольна своим ангелом-хранителем и освобожу вакансию, то ты, пожалуй, рассмотрел бы мои условия.
А я спросила, каким ангелом ты себя представляешь. А ты сказал — бумажным, в некоторых местах проеденным шелковичным червем.
А я сказала — глупости, шелковичные черви питаются тутовыми листьями!
Ладно, тогда книжные черви питаются книжными листочками, ответил ты — так уверенно, что я до сих пор в этом не сомневаюсь.
Ни на минуту.
Иногда мне кажется, что все, что с нами происходило и происходит, — всего лишь суета оловянных людей, картонных обстоятельств и горстки драгоценных предметов на маленьком острове посреди океана, необходимая кому-то для простой и естественной вещи — чтобы вернуть тебя домой, мой ангел, чтобы вернуть тебя домой.
Твоя Фиона
МОРАС
без датыда нет же, я все перепутал — троем звали психиатра из коттоленги, это больница такая возле парка гуэль, меня к нему привезли после того случая в университете, когда я хотел открыть окно в душной комнатушке seccio de filologna eslava, а оно не открывалось, там надо было покрутить ручку и поднять его, просто поднять — как жалюзи, а я был разгорячен и расстроен, стал биться о стекло, дальше не помню ничего, они, видно, не знали, куда меня девать, и кто-то вспомнил знакомого врача и позвонил
доктор трои мартинес торон! картавый кастилец, ленивый мадриленьо — я вспомнил! а того парня в театре звали ксавье, он потом пошел в актерскую школу и теперь, наверное, ожидает годо или тонет в бочке с мальвазией, меня выгнали из лисеу через неделю, и с тех пор мы не виделись
из университета меня выгонять не стали, но попросили письмо от доктора, что все в порядке, а что в порядке? окно-то осталось на месте, а барселонское лето по-прежнему insufrible, и еще я помню, как хрупко и ломко звали тамошнего декана — руис соррилья крусате марк, такое имя можно носить за щекой, как леденец
без даты, вечер
хочется черного хлеба с медом и варенья прямо с огня и непременно чтобы дуть на вязкое розовое и чтобы пыль на дороге чистая льняная со следами от велика и чтобы свет дробился алым и синим через ребрышки чешских стаканов и чтобы сахар рыжими кубиками и чтобы мебель шаткая на траве подтекающая смолистой охрой и гамак с полосатым пледом а плед чтобы за ночь намок забытый и сушить его на перилах и лицо фионы с пушком на свету прохладное как яблоко а больше ничего не хочется вот те крест
без даты
das ist heute das Tagesgesprach
ясень — иггдрасиль — растет на углу моей улицы, и, если верить гесиоду, третья, медная раса людей вышла из его хилого тела, осыпающегося крылатыми семянками, но кто же это поверит гесиоду
а чуть дальше, вниз по улице верной, на берегу искусственного круглого озерца, возле мастерской сапожника марко, похожей на стеклянную будку регулировщика, шумерская хулупно точит слезы, пышный символ вселенской двойственности, упираясь корнями в подземное царство эрешнигул, а ветками, натурально, в ан, если ан — это вода цвета какао, плотно заселенная головастиками и непотопляемыми обертками из-под чипсов
что и говорить, если в городском парке ловкие парни в апельсиновой униформе поселили целую рощу избранных деревьев тора, таящих в себе гром и молнию, привезли их на стареньком грузовичке с эмблемой городской мэрии на апельсиновом боку
вы ведь, понимаете, доктор, отчего про то дерево, что растет у меня под окном, я и спрашивать боюсь — непременно окажется гофер[100]
без даты
ministralli et ludentes
синеглазая зефирная сестра из приемной принесла мне книжку про театр, забытую кем-то из посетителей, то есть это она сказала про театр, а книжка про ангелов
вот что я теперь знаю — первый полет ангелов на театре случился в средневековом валансьенне: ангелы создавали крыльями ветер и выдували пламя из золотых ламп, но это еще что, там у них смоковница завяла на глазах, жезл моисея осыпался жасминовыми бутонами, а публику актеры накормили пятью хлебами — тысячу человек! — и двенадцать корзин было унесено с остатками
это я к чему — в те времена актерам денег не давали, но за исполнение божественной роли одному парню уплатили шестнадцать пенсов, а другому парню, за райского змея, — четыре, по свидетельству очевидца
не думаю, что они больше остальных хлопотали, просто ангелами, как водится, можно пренебречь, а поди не заплати сценаристу и продюсеру
без даты
over troubled water
опереточный доктор отрастил русую бородку клинышком и приходит в джемпере цвета переспелой малины, от этого у него фламандский вид, особенно когда он откидывается назад в своем лайковом скрипучем кресле и вертит в пальцах серебряную точилку в виде глобуса, где моря залиты синей эмалью, суша — охрой, а полюса — дырочки для карандашей
каждый раз, когда я вижу эту точилку, меня терзает щекотное предчувствие, что я ее украду и сделаю свой лучший секрет, скажем — под корнями бука в больничном парке, того, что похож на букву V, в прошлом году его расщепила молния, ударила прямо в солнечное сплетение
деревья, если их ударить в солнечное сплетение, тоже задыхаются и ловят воздух ртом, хотя сплетение у них совсем для другого
когда я смотрю на это дерево из окна, я совершенно уверен, что видел его раньше
без даты
всего четыре тебе осталось, сказала андреа, заглянув ко мне утром с пластиковым стаканчиком — еще один пункт моего списка необходимых потерь
мне нравится лукавая иконописная андреа — неаполитанская желть, умбра, ярь венецианская
вот тебе твоя непроливайка! она поставила его на стол с таким стуком, как если бы это был неистощимый котел дагда, но это еще не все, сказал я быстро, мне нужна свежая рубашка, здешняя пижама похожа на кухонное полотенце, я весь под ней чешусь, моя рубашка цвета берлинской лазури! в моих вещах посмотрите! но она уже ушла, выскользнула, будто ртутная киноварь, и слушать не стала
четыре чего? все утро думаю, что она имела в виду — четыре рога у космического быка? это кажется, египтяне
четыре телесных сока? вездесущий тетраграмматон?
пусть гамлета к помосту отнесут, как воина, четыре капитана?
четверо ворот во дворце императора?
четыре страны света станут источником ветров, и четыре кувшина с водой — источником дождя? это майя, если я не путаю
четыре юнговских херувима?
четыре зоаса?[101]
четыре реки из-под дерева жизни? это вообще все, даже тевтоны
так чего четыре-то?
То: др. Фиона Рассел
russetlfiona@hotmail.com
From: Густоп
gzemeroz@macedonia.eu.org
24 апреля
Фиона, я глазам своим не верю! Прочел в интернете список счастливчиков, получивших гранты, — моя работа упомянута как одна из лучших, а денег мне, получается, не дают? Я отстаю на 0,5 балла, это же смешно. Они там с ума посходили.
Зато дают этому компилятору из университета Эксетера, доморощенному египтологу, я читал его статью про эпоху Рамессидов, там половина списана у Пьера Монте.
Теперь он может два года валяться в своем Дартмурском парке на траве и размышлять о фиванской теократии.
Раскопки в Ком эль-Хеттан их, видите ли, не интересуют, Аменхотеп Третий и царица Тейе для них парочка кварцитовых булыжников, не более того, а ведь ты говорила, что это перспективная тема.
Я тебя послушал и поехал с Лопесом, я тебя послушал и три месяца глотал пыль в заупокойном храме.
А потом всю зиму писал как проклятый, зарабатывая уроками для несмышленышей и развозя скоростную пиццу по промозглому Челси.
Фиона, они меня убили. Всего половина балла!
Если бы с этим эксетерским графоманом что-нибудь случилось, если бы он, скажем, въехал в дорожный столб величиной с Мемнонский колосс, я сам смог бы валяться на траве до и размышлять о священном гиппототаме.
Пойду в Айриш Паб, надерусь как следует и подерусь с ирландцами, рыжими и коварными, как ты.
МОРАС
без датымне снилась наша вильнюсская кухня и как мой брат смеется и пьет молоко прямо из треугольного жесткого пакета, ужасно скучаю по таким пакетам, их больше нигде не продают, здесь, в барселоне, я несчастнее, чем был на мальте, но счастливее, чем в этом невозможном городе, всегда напоминавшем мне полную людей казенную комнату, выкрашенную масляной краской, пропахшую старым сукном и шариками от моли, комнату с окошечком для выдачи чего-то там, у которого я сижу в ожидании того момента, когда стекло поднимется и мне издали покажут твою фотографию, папа
апрель, 25
поп ciposso nemmeno pensare[102]
я вспомнил еще одно немецкое слово — Schnur, оно обозначает шнурок и эпоху, это, кажется, кьеркегор первый заметил, в той главе, где он пишет про скуку и люнебургскую свинью
у фионы на кожаном шнурке болталась эта штука — жемчужная фасолина, тебе бы еще меч и зеркало, сказал я тогда, вот и регалии приличного императора
да нет же, мо, это ключ, мо! фиона теребила ее, накручивала на палец, от двери, что открывается один раз, пропуская в пустоватые коридоры других возможностей, это, если верить оскару, мо, но кто же станет ему верить?
апрель, 26
прав был повар марко, когда в марте отговаривал меня от голден тюлипа
за вчерашний день мы потеряли двух постояльцев и репутацию приличной гостиницы
студент густав утонул в ванной, профессора застрелил сумасшедший араб, который в глаза не видел некрономикона,[103] да и читать, вероятно, не умеет, полиция арестовала магду, а я весь день собираю воду тряпками в номере на втором этаже — его залило водой, просочившейся через ветхий потолок из номера бедного густава, — и плачу как дурак