Испанцы действительно засели было в окопах, но узнав через шпионов, что приближаются основные силы авантюристов, сочли свою позицию ненадежной и бросили окопы, в которых могли помещаться до четырехсот человек. Окопы были обнесены в виде полумесяца частоколом из цельных толстых стволов деревьев.
   Уходя, испанцы унесли с собой все съестные припасы и сожгли то, чего унести не могли. Нашлось только несколько кожаных сундуков, которые оказали большую пользу первым пришедшим. Их разрезали на куски, чтобы пустить в пищу, но приготовить не имели времени, так как следовало идти дальше.
   Из-за недостатка съестных припасов Монбар торопился двигаться вперед как можно быстрее, чтобы найти наконец пищу для людей и себя. Шагая без отдыха целый день, к вечеру они наконец добрались до местечка под названием Торна Муни, где нашли еще одни окопы, брошенные наподобие первых. Эти две предполагаемые засады причинили им обманчивую радость и напрасную тревогу, так как их единственным желанием было как можно скорее дать бой испанцам.
   Однако надо было подумать и об отдыхе. Наступила ночь, и в лесу царила абсолютная темнота. У кого оказалось несколько кусков кожи, те поужинали, у кого нет — остались без еды. Эти кожаные сундуки делаются из высушенных бычьих шкур и формой напоминают большие плоские корзины. Тот, кто всегда имел хлеба вдоволь, пожалуй, с трудом поверит, что можно есть кожу, и полюбопытствует, каким образом ее приготовляют для употребления в пищу.
   Итак, скажу, что авантюристы сперва размачивали ее в воде, потом отбивали между двух камней и, соскоблив шерсть ножом, поджаривали на огне, после чего рубили на мелкие куски и затем уж глотали. То, что таким образом можно поддерживать существование, это факт, однако разжиреть на этой пище — вряд ли.
   Двадцать второго числа, на пятый день похода, авантюристы продолжали свой путь с самого утра. К двенадцати часам они прибыли к месту, называемому Барбакоа, где вновь повстречали покинутую засаду — и опять без съестных припасов. В этом месте было несколько пустых жилищ, которые авантюристы тщательно обыскали. После долгих поисков они наконец-то наткнулись на два мешка муки, зарытые в землю вместе с двумя большими бутылями вина и плодами, которые испанцы называют плантанос8. Вмиг два мешка муки были принесены Монбару, и тот поделил их между теми, кто более других нуждался в пище — для всех еды не хватало.
   Кому досталась мука, тот сделал себе тесто, разведя ее водой, и небольшими частицами пек на угольях, завернув в банановый лист.
   На следующее утро, двадцать третьего числа, на шестой день похода, людей уже не понадобилось поднимать утренней побудкой: пустые желудки не давали им заснуть. Итак, они выступили, как обычно, но от слабости вынуждены были делать частые привалы и подолгу отдыхать. Во время этих привалов многие авантюристы бросались в лес на поиски каких-нибудь древесных семян, чтобы хоть как-то утолить голод.
   В этот же день часов в двенадцать они подошли к жилью поодаль от дороги, где нашли большое количество маиса, но еще в колосьях.
   Надо было видеть, как они набросились на него и стали есть: испечь его не было ни сил, ни времени.
   Немного позднее они завидели впереди индейцев, за которыми тотчас бросились в погоню в надежде напасть на засаду испанцев. У кого еще оставался маис, те бросили его, чтобы легче было бежать. Они стреляли по индейцам, некоторых убили, других преследовали до Санта-Круса, где те вплавь кинулись на другой берег реки и ускользнули от авантюристов; однако преследователи продолжали гнаться за ними, в свою очередь переплыв реку, пока индейцы кричали им: «А-а, собаки-французы, выходите в поле, мы вам зададим!»
   Двадцать четвертого числа, на седьмой день после выступлении, авантюристы прибыли в селение Крус; оно стояло объятое пламенем, и в нем не оказалось ни души. Это селение являлось последним пунктом, которого можно было достигнуть водой. Именно туда доставлялись товары из Чагреса для дальнейшего следования берегом, на мулах, до Панамы, отстоящей от Круса всего на восемь миль. Флибустьеры решили, что останутся тут до ночи, чтобы собраться с силами и поискать средств утолить голод.
   В местных магазинах нашли несколько кувшинов с вином и кожаный сундук с сухарями. Из опасения, как бы люди не перепились, Монбар распустил слух, что вино отравлено и запретил его пить. Некоторые из авантюристов, уже выпив на пустой желудок, почувствовали себя плохо, их стало рвать, и это убедило всех в том, что действительно в вино подсыпан яд. Разумеется, после этого его пить не стали.
   Тем не менее оно не пропало даром. Были среди флибустьеров и такие люди, которые не смогли удержаться от выпивки даже перед лицом верной смерти от яда.
   На другой день, двадцать пятого числа, Монбар отобрал двести человек и разослал их вперед на разведку, а главное, чтобы по возможности окружить неприятеля и рассеять свои силы, не подвергая их опасности быть застигнутыми врасплох на предстоящем переходе от Круса до Панамы, где дорога во многих местах была крайне узкой, так что двенадцать человек с трудом могли идти по ней рядом. Двести человек, выбранные Монбаром в передовые патрули, были вооружены лучше всех и являлись самыми искусными стрелками с Тортуги и Санто-Доминго. Они состояли по большей части из французских буканьеров, и эти двести человек стоили шести сотен других.
   Монбар сформировал из своего отряда главный корпус, авангард и арьергард и расположил войско ромбом. В таком порядке Монбар вел авантюристов от Круса до Панамы.
   Часов в шесть он достиг ущелья, называемого Темной Губой. Название было очень метким: солнце никогда не освещало его. Внезапно на авантюристов посыпались тучи стрел, которые убили человек восемь-десять и столько же ранили. Флибустьеры тотчас заняли оборонительную позицию, но не знали, что предпринять, видя перед собой одни только скалы, деревья и овраги. Был дан залп наугад.
   Однако, при всей уязвимости такой обороны с завязанными глазами, на дорогу упали Два индейца: один, весь в крови, приподнялся и хотел вонзить в француза стрелу, которую держал в руке, но другой авантюрист перехватил его руку и мгновенно заколол… Когда индейцы увидели, что их воин убит, они отступили, и с этой минуты в авантюристов не было выпущено ни единой стрелы. Дальше на дороге нашли еще двух или трех мертвых индейцев. Надо сказать, что место это представляло большое удобство для засады: сотня решительных человек могла бы преградить авантюристам проход, если бы стойко отбивались. За этим ущельем флибустьеры вышли в большую долину, где сделали привал для перевязки раненых. Между тем индейцы то и дело рыскали вокруг них. Нередко они даже кричали: «На равнине, на равнине мы с вами разделаемся, собаки-французы!»
   В этот же вечер авантюристы были вынуждены рано остановиться на ночлег; начинался дождь. С величайшим трудом они отыскали некоторое подобие приюта и немного пищи. Испанцы, как всегда, все уничтожили и угнали скот. Чтобы раздобыть хоть что-нибудь, флибустьерам пришлось уклониться в сторону от дороги. В полумиле от нее они набрели на ферму, строения которой не были сожжены, но их было не достаточно, чтобы разместить всех. Решили так: укрыть от дождя по крайней мере боевые припасы и оружие, а стеречь их поочередно по взводу из каждой роты, дабы в случае тревоги каждый знал, где его взять.
   На девятый день похода, двадцать шестого числа, то есть на следующее утро, Монбар приказал зарядить все ружья, чтобы в случае надобности они от дождя не дали осечки. Приказание было исполнено. Флибустьеры опять двинулись в путь. Дорога предстояла очень тяжелая, местность была открытая, нигде ни деревца; солнце пекло немилосердно.
   К полудню они взобрались на гору и оттуда увидели Южное море9 и большое судно с пятью барками, которое выходило из Панамы, направляясь к островам Товаго и Тавагилья, отстоящим не более чем на три или четыре мили. Тут отвага снова наполнила сердца флибустьеров; и еще больше они возликовали, когда спустились с горы в обширную долину, где паслось много скота. Они тотчас же разогнали стадо и перебили всю скотину, которую им удалось догнать…»
   Здесь мы прервем эти записи, так как читатель достаточно мог уяснить себе страдания и лишения, вынесенные флибустьерами во время тяжелого перехода через перешеек.
   Береговые братья не могли выступить из Чагреса ранее чем по прошествии десяти дней. Этот срок оказался необходим для восстановления в городе некоторого порядка, иначе он не мог бы служить надежным убежищем на случай неудачи и поспешного отступления.
   К тому же сказывался недостаток и в живой силе: множество буканьеров было тяжело ранено и убито на Санта-Каталине, в Пуэрто-Бельо и, наконец, в Чагресе, где испанцы оказали отчаянное сопротивление, несколько раз дело доходило до рукопашной, и следовательно, потери авантюристов в живой силе достигали значительных размеров.
   Монбару приходилось оставлять сильные гарнизоны в захваченных авантюристами городах, дабы удерживать жителей в повиновении и с успехом отразить натиск испанцев, если бы они попытались, что, впрочем, маловероятно, взять их обратно.
   Когда Монбар произвел смотр войску, которым мог располагать, у него в наличии оказалось всего тысяча сто человек.
   И с этой горстью он должен был пройти перешеек, сразиться с испанскими солдатами, в двадцать раз превосходившими флибустьеров числом, и овладеть городом с шестьюдесятью тысячами жителей. Всякий другой на месте знаменитого флибустьера если не отказался бы от такого смелого предприятия, то, по крайней мере, постарался бы усилить свое войско, уменьшив гарнизоны взятых им городов. Монбару и в голову это не пришло. Он только улыбнулся Олоне, который стоял возле него, и, пожав ему руку, заметил,
   — Ба-а! Каждый из нас стоит десяти, мы одержим верх. Труднее будет — больше славы и достанется. Вперед, братья! Мы остановимся только в Панаме.
   Авантюристы ответили громкими криками восторга и весело выступили в поход.
   Что могли противопоставить испанцы подобным людям?

ГЛАВА XVI. До чего любовь доводит некоторых женщин

 
   В тот же день, когда флибустьеры, поднявшись на пригорок, радостными криками приветствовали Южное море, которое расстилалось перед их восторженными взорами гладким и прозрачным зеркалом, дон Рамон де Ла Крус, генерал-губернатор Панамы, расхаживал взад и вперед по гостиной в своем дворце. Он казался мрачен, озабочен, ходил быстро, порывисто, опустив голову на грудь и заложив руки за спину; весь вид дона Рамона выдавал с трудом сдерживаемое внутреннее раздражение.
   На столе лежало развернутое письмо. Каждый раз, проходя мимо, он взглядывал на него в порыве раздражения, порой останавливался, перечитывал несколько слов глухим голосом и опять принимался ходить с волнением, которое все возрастало.
   Донья Линда, прелестная, но бледная, как статуя паросского мрамора, сидела, или, вернее, полулежала, в одном из кресел-качалок, встречающихся повсеместно в тех краях и чрезвычайно удобных для мечтаний при их мерном покачивании. Девушка озабоченным взглядом следила за движениями отца.
   Часы, стоявшие на тумбе, пробили половину десятого. При скрипе пружин перед боем дон Рамон вздрогнул и с нетерпением взглянул на циферблат.
   — Еще полчаса! — прошептал он.
   — Стоит ли так тревожиться из-за анонимного письма, отец? — тихо заметила донья Линда. — Разве вы не знаете, что только подлецы прибегают к такому средству вредить своим врагам, на которых напасть открыто не решаются?
   — Эти же слова я повторял себе сотню раз, — возразил дон Рамон, — конечно, анонимное письмо — низость; всякий согласен, что оно достойно одного только презрения. Однако, прочитав его, невольно задаешься вопросом: «А если все же это правда?» Уж такова наша жалкая человеческая натура, что все неизвестное пугает нас; откуда бы ни раздавался голос, грозящий нам несчастьем, мы готовы ему верить.
   — Увы! — грустно прошептала девушка.
   — Впрочем, — с живостью продолжал дон Рамон, — хотя почерк изменен довольно искусно, я почти ручаюсь, что узнал его: по-моему, это письмо написано доном Хесусом Ордоньесом.
   — Доном Хесусом Ордоньесом, этим гнусным человеком, который подло бросил свою дочь и меня!
   — Им самым, дитя мое… Ты понимаешь, что если этот человек осмеливается мне писать и вызывается лично явиться ко мне для предъявления доказательств того, что утверждает, он должен быть полностью уверен в своей безопасности, а следовательно, и в том, что намерен доказать.
   — И вы поверите тому, что скажет вам подобный человек?
   — Поверю, если он представит доказательства. Не беспокойся, — прибавил он со странной улыбкой, — если этот подлец намерен играть мной, не так легко будет ему ускользнуть из моих рук, как он воображает.
   — А я так буду откровенна, отец! — вскричала донья Линда с оживлением. — Выбирая из двух человек, таких как дон Хесус Ордоньес и дон Фернандо де Кастель-Морено, я не колебалась бы ни минуты: первый — трус, мошенник, словом, презренная тварь; другой — человек благородный, все поведение которого служит тому доказательством. Несколько дней тому назад он раненый прискакал на асиенду дель-Райо, чтобы спасти меня и в безопасности доставить к вам; он же предупредил вас о высадке флибустьеров — все он! Не стану упоминать, какое имя он носит! Его положение в свете, родство с вице-королем Новой Испании — все это явные доказательства в его пользу! К чему говорить лишнее? Скажу только одно: сравните этих двоих между собой и с первого же взгляда вы увидите, который изменник.
   — Очень уж ты опрометчиво заступаешься за дона Фернандо, душа моя, — слегка насмешливо и вместе с тем нежно заметил дочери дон Рамон, — уж не влюбилась ли ты в него, чего доброго? Обычно так защищают только того, кого любишь.
   — Что ж, папа, это правда! — вскричала во внезапном порыве девушка и, мгновенно встав с кресла, очутилась перед губернатором, который остановился, оторопев от неожиданности. — Да, я люблю его! Люблю всей душой, люблю за красоту, за величие, за благородство, люблю за то, что он спас мне, быть может, жизнь, но честь наверняка, люблю я его, наконец, потому, что люблю!
   — Успокойся, дитя, ради самого неба! — вскричал дон Рамон. — Еще ничто не доказывает, что этот донос справедлив.
   — Да мне-то что в этом доносе! — продолжала девушка, пожав плечами с гордым презрением. — Разве мы, женщины, отдав свое сердце, занимаемся подобными вещами? Пусть дон Фернандо будет изменник, как его обвиняют в этом; пусть он будет одним из главарей разбойников, от этого я не полюблю его меньше, больше — да, потому что в поступке его есть величие: во имя успеха замыслов тех людей, на сторону которых он встал, не колеблясь, один, беззащитный, он отдается в руки врагов и открыто идет с ними в бой! Кто так поступает, папа, тот не изменник, не подлец! Какое бы дело ни защищал он — это герой! И наконец, если этот донос, которому вы придаете такое значение, и справедлив, то это значит, что дон Фернандо не испанец, а француз. Вам он ничем не обязан и не изменяет вам; он служит своим друзьям, вот и все!
   — Успокойся, дитя мое, — ответил дон Рамон, нежно пожимая ей руки. — Твои слова очень огорчают меня; я глубоко уважаю дона Фернандо, поведение которого всегда казалось мне безупречным. Я не только не желаю возводить на него напраслины, но и, будь уверена, напротив, мое живейшее желание — достоверно убедиться в его невиновности. Кроме того, что бы ни случилось, я не забываю и не забуду, в каком громадном долгу мы у него; будь он даже виновен, чего я пока что допускать не хочу, он найдет во мне защитника! В его же интересах следует довести это дело до конца и посрамить подлого доносчика. Ты только одного не учла, мое бедное дитя, — а именно, что мы находимся в обстоятельствах исключительных: враги окружают нас извне, измена грозит нам внутри, на мне лежит страшная ответственность — я отвечаю перед королем и отечеством за жизнь и благополучие жителей города, находящегося под моим началом. Я обязан исполнить свой долг и я не изменю ему!
   — Отец…
   — Не увеличивай же, милое дитя, своими женскими увлечениями и пристрастными доводами трудность моего положения; предоставь мне полную свободу действий. Мне потребуются все мое хладнокровие и вся ясность мыслей, чтобы не сделать промаха при событиях, угрожающих нам со всех сторон. Особенно об одном умоляю тебя, Линда, мое дорогое дитя, — не противопоставляй моему долгу нежную любовь к тебе, ведь кто знает, не перетянет ли последняя и не сделаюсь ли я тогда преступником, забыв обо всем, кроме тебя. Не прибавляй ни слова! Настал час, когда должен прийти этот человек. Оставь меня с ним наедине.
   Девушка сделала движение, как будто хотела возразить, но вдруг передумала. Бледная улыбка на мгновение мелькнула на ее губах.
   — Хорошо, отец, — кротко согласилась она, подставляя ему лоб для поцелуя, — я ухожу.
   — Ступай, дитя, и успокойся; положись без боязни на мою нежную любовь к тебе.
   Он проводил дочь до двери, которую отворил перед ней, и донья Линда вышла, не сказав больше ни слова.
   Дон Рамон вернулся к столу, взял анонимное письмо, в сотый раз перечитал его и спрятал в боковой карман камзола.
   Пробило десять часов. Дверь гостиной отворилась, и слуга доложил:
   — Дон Хесус Ордоньес де Сильва-и-Кастро. Вошел асиендадо.
   «Я угадал!» — подумал про себя дон Рамон.
   Он сделал слуге знак, и тот вышел, плотно затворив за собой дверь.
   Два человека остались с глазу на глаз.
   Донья Линда вернулась к себе в страшном волнении. Отослав служанок и заперев двери на ключ, она опустилась в кресло, закрыла лицо руками и погрузилась в размышления.
   Без сомнения, думы ее были грустными — подавленные вздохи вырывались из груди девушки, рыдания душили ее, слезы струились сквозь пальцы, судорожно сжатые терзаниями скорби.
   Но приступ отчаяния длился недолго; эта девушка с огненной душой тотчас опять подняла голову гордо, надменно, решительно. Она быстро отерла слезы с покрасневших глаз, и горькая улыбка тронула ее маленькие губки.
   — Так надо! — прошептала она. — Что мне за дело?
   Она приняла твердое решение.
   Донья Линда закуталась в черную мантилью, накинула на голову платок, взяла со стола крошечный кинжал с тонким и острым, как игла, лезвием, какие в ту странную эпоху женщины постоянно носили при себе (в некоторых странах мужчины и женщины всегда ходили вооруженные); кинжал этот девушка спрятала за пазуху, осенила себя крестным знаменем, как это делают испанки: сперва перекрестив лоб, потом глаза, рот и наконец сердце; тихо отворив дверь, она прокралась в смежную комнату, затем в другую, добралась до лестницы, сошла вниз на цыпочках и, поскольку дверь губернаторского дома случайно была приотворена, мигом очутилась на улице, не замеченная даже часовым, и помчалась легко, как птичка.
   Было десять часов вечера. Ночь стояла светлая и ясная; улицы были пусты. Девушка храбро шла вперед. Впрочем, план, задуманный ею, поглощал все ее мысли до такой степени, что для страха места не оставалось.
   Донья Линда плотнее закуталась в мантию, взялась за ручку кинжала и, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой горящим взором и ступая твердо и решительно, быстрыми шагами направилась по лабиринту улиц к нижним кварталам города.
   На своем пути она встречала одних лишь ночных стражей — необходимую принадлежность всякого испанского города. Эти люди с удивлением посматривали на прекрасную молодую женщину, которая в столь поздний час ночи шла по улицам города одна и пешком. Порой на пути ей попадались ночные объезды, и солдаты отпускали в ее сторону шутки не совсем изящного свойства, но девушка не замечала ни изумления сторожей, ни насмешек солдат, она неуклонно шла своей дорогой, не замедляя шагов, не поворачивая головы.
   Ее цель была еще далеко, но она стремилась к ней во что бы то ни стало.
   Когда женщина решится быть храброй, она становится во сто крат настойчивее и намного отважнее мужчины; ничто не может остановить ее в исполнении того решения, которым она задалась, — ни трудности, ни опасность. Она сумеет преодолеть все преграды, но готова рухнуть от истощения сил и страха, когда пройдет то нервное возбуждение, которое одно и поддерживало ее.
   Донья Линда шла таким образом около трех четвертей часа, пока наконец не очутилась перед великолепной решеткой с засовами изнутри. Она остановилась, с минуту постояла, прислонившись к решетке, чтобы перевести дух, потом, схватив молоток обеими руками, стала громко стучать.
   Решетка эта принадлежала Цветочному дому.
   Прошло несколько минут; девушка не переставала стучать. Наконец до ее слуха донеслись голоса и шум приближающихся шагов.
   — Кто там? — спросили изнутри.
   — Отоприте! — задыхающимся голосом ответила она.
   — Кто вы? Что вам нужно?
   — Узнаете, когда отопрете.
   — Уже слишком поздно.
   — Чего вы опасаетесь? Разве не слышите женского голоса?
   — Так-то оно так, но мы не отопрем, пока не узнаем, кто вы.
   — О! — воскликнула девушка в отчаянии и снова принялась стучать. — Отоприте — или я упаду мертвая у ворот. Это вопрос жизни или смерти.
   С той стороны ограды принялись совещаться шепотом, потом ворота приоткрылись, и в проеме показался человек, держа в каждой руке по пистолету; за ним маячил другой, с мечом в одной руке и фонарем в другой.
   — Наконец-то! — выдохнула донья Линда в порыве радости.
   — В самом деле — женщина! — воскликнул первый из вышедших, не кто иной как Мигель Баск, сопровождаемый Данником. — И она одна! Что вам угодно, сеньора?
   — Взгляните на меня, — ответила девушка, сбросив на плечи шарф.
   — Донья Линда де Ла Крус! — в крайнем изумлении вскричал Мигель. — Одна! Здесь! В такое время!
   — Да, любезный друг, это я; впустите меня скорее, ради Бога!
   — Пожалуйте, — ответил Мигель, почтительно посторонившись.
   Девушка быстро вошла, и ворота мгновенно затворились за ней.
   Мигель пошел впереди. Он привел посетительницу в гостиную и попросил ее садиться, потом зажег восковые свечи и стал перед ней с поклоном.
   — Что вам угодно, сеньорита? — спросил он. Изнемогая от усталости и волнения, девушка почти упала в кресло.
   — Мне надо поговорить с вашим хозяином, — ответила она, — я должна увидеть его немедленно.
   — Это невозможно, сеньорита!
   — Почему? Ведь я сказала, что мне необходимо видеть его. Неужели я решилась бы одна идти по городу в таком часу ночи из-за пустяков?
   — Но графа здесь нет, сеньорита.
   — Нет? Где же он?
   — Не знаю, сеньорита.
   — Положим, он отсутствует, но должен же он вернуться; я подожду его.
   — Граф не вернется, сеньорита; в самый день его приезда он вечером опять уехал, и с тех пор мы больше его не видели.
   — Да, да, — возразила девушка, недоверчиво покачав головой, — я понимаю: вам велено так говорить, и вы как честный слуга исполняете данное вам приказание; это прекрасно, но теперь пойдите и доложите обо мне вашему господину. Скажите ему, что я должна сообщить ему нечто чрезвычайно важное, что всякое промедление — гибель.
   — Но уверяю вас, сеньорита…
   — Ступайте, друг мой; будьте уверены, что не заслужите упреков от хозяина, если исполните мою просьбу.
   Подвижная створка тихо скользнула в невидимых пазах; в проеме стены показался Прекрасный Лоран.
   Он сделал знак Мигелю. Тот поклонился и вышел, не сказав ни слова.
   Лоран задвинул за собой створку и подошел к донье Линде; но целиком поглощенная своими мыслями, девушка не заметила его появления.
   Он остановился перед ней, почтительно склонил голову и тихим, ласковым голосом сказал:
   — К вашим услугам, сеньорита; что прикажете?
   Донья Линда с живостью подняла голову. У нее вырвалось радостное восклицание, но тотчас же усилием воли она справилась со своими чувствами; огонь померк в ее глазах, и черты ее лица приняли неподвижность мрамора.
   — Трудно добраться до вас, сеньор, — ответила она холодно.
   — Сознаюсь в этом, но я никак не рассчитывал на честь видеть вас у себя, особенно в такой поздний час ночи.
   — Боже мой, это правда! — прошептала девушка, и по ее лицу разлилась яркая краска.
   — Я понимаю, что только важная причина могла толкнуть вас на такой поступок, сеньорита. Говорите же откровенно, я ваш покорнейший и преданнейший слуга, что бы вы ни потребовали, я готов исполнить.
   — Правда ли это, сеньор дон Фернандо?
   — Клянусь честью, сеньорита! Я с радостью пролью кровь, если могу отвратить от вас горе, осушить хотя бы одну только вашу слезу. Говорите без опасения, умоляю вас!
   — Благодарю вас, граф, но теперь речь идет не обо мне.
   — О ком же?
   — О вас.
   — Обо мне?
   — Да, граф, о вас.
   Она указала ему на стул, и молодой человек сел.
   — Я не понимаю вас, — промолвил он.
   — Сейчас все поймете, — отозвалась девушка.