Страница:
Из крестьянской колыбели вынес Сергей Есенин мечту о счастливом будущем народа, и, хоть он многое не сразу понял в нашей революции, – он был родным сыном Советской России, он был и остается искреннейшим и большим поэтом Земли Русской, Земли Советской.
‹1956›
П. В. ОРЕШИН
МОЕ ЗНАКОМСТВО С СЕРГЕЕМ ЕСЕНИНЫМ
Часов около девяти вечера слышу – кто-то за дверью спрашивает меня.
Дверь без предупреждения открывается, и входит Есенин.
Было это в семнадцатом году, осенью, в Петрограде, когда в воздухе уже попахивало Октябрем. Я сидел за самоваром, дописывал какое-то стихотворение. Есенин подошел ко мне, и мы поцеловались. На нем был серый, с иголочки костюм, белый воротничок и галстук синего цвета. Довольно щегольской вид. Спрашивает улыбаясь:
– С Клюевым ты как… знаком?
– Нет.
– А с Городецким? А с Блоком?
– Нет.
Попросил чаю.
– Вот чудак! А ведь Блок и Клюев… хорошие ребята!… Зря ты так, в стороне…
Засунул обе руки в карманы, прошелся по большой комнате, по ковру, и тут я впервые увидел "легкую походку" – есенинскую. Никто так легко не умел ходить, как Есенин, и в первые дни нашего знакомства мне все казалось, что у него ноги длиннее, чем следует. На цветистом ковре, под электрической лампочкой, в прекрасно сшитом костюме, Есенин больше походил на изящного джентльмена, чем на крестьянского поэта, воспевающего тальянку и клюевскую хату, где "из углов щенки кудлатые заползают в хомуты" 1. Потом поглядел на меня так, поглядел этак и сел за стол:
– А Клычкова знаешь?
– И Клычкова не знаю.
– Ну, ладно… я не за тем пришел… Это я так… Хорошая у тебя комната!… А Ширяевца знаешь?
– Никогда не видал.
Смеется.
– Вот чудак!
Поглядел я на него: хорош! Свежее юношеское лицо, светлый пушок над губами, синие глаза и кудри – все то, о чем потом все мы читали в его позднейших стихах: "Я сыграю на тальяночке про синие глаза", которые "кто-то тайный тихим светом напоил" 2, о которых говорил он в последние годы: "Были синие глаза, да теперь поблекли" 3. Ему всего двадцать два года, от всей его стройной фигуры веяло уверенностью и физической силой, и по его лицу нежно светилась его розовая молодость: "Глупое, милое счастье, свежая розовость щек". Если бы я не видел его воочию, я никогда не поверил бы, что "свет от розовой иконы на златых моих ресницах" – написано им про самого себя.
А когда он встряхивал головой или менял положение головы, я не мог не сказать ему, что у него хорошие волосы, и опять он вместо ответа улыбнулся и заговорил о стихах. После я понял эту его улыбку, которая говорила: "А ты думаешь, я не знаю, что хорошо и что плохо… отлично знаю!" И действительно, разве мы не читали потом: "старый клен головой на меня похож", "ах, увял головы моей куст", или "тех волос золотое сено превращается в серый цвет", или "запрокинулась и отяжелела золотая моя голова".
В комнате было холодно, пришлось подогреть самовар и достать из-за гардины с подоконника запасную колбасу и хлеб. За окном висел густой петроградский туман. Самовар крутился горячим паром к самому потолку. Я сидел на диване. Есенин под электрической лампочкой, на середине комнаты читал стихи, взмахивая руками и поднимаясь на цыпочки.
Но вот под тесовым
Окном – Два ветра взмахнули
Крылом;
То с вешнею полымью
Вод
Взметнулся российский
Народ 4.
Голос его гремел по всей квартире, желтые кудри стряхивались на лицо. Гляжу: дверь слегка приоткрывается… Что такое? Оказывается, вся хозяйская семья, человек шесть, кроме ребят, столпились возле двери – послушать Есенина. Читка его в те времена была еще не такая роскошная, какую мы слышали позже, но уже и тогда он умел отточить каждое слово, оттенить каждый образ и приковать к себе внимание слушателей. По крайней мере, хозяйская семья, толпившаяся за дверью, потом уже вся постепенно влезла в комнату и простояла около часа, пока Есенин не кончил читать. Окончив чтение, Есенин сел на стул и вздернул на коленях отлично выутюженные брюки и вопросительно прищурил глаза.
– Очень хорошо! – сказал я.
От всей моей колбасы и от всего самовара через каких-нибудь два-три часа ничего не осталось. За эти два-три часа мы переворошили всю современную литературу, основательно промыли ей кости и нахохотались до слез.
– Вот дураки! – захлебываясь, хохотал Есенин. – Они думали, мы лыком шиты… Ведь Клюев-то, знаешь… я неграмотный, говорит! Через о… неграмотный! Это в салоне-то… А думаешь, я не чудил? А поддевка-то зачем?… Хрестьянские, мол!… Хотя, знаешь, я от Клюева ухожу… Вот лысый черт! Революция, а он "избяные песни"… На-ка-за-ние! Совсем старик отяжелел. А поэт огромный! Ну, только не по пути… – И вдруг весело и громко, на всю квартиру: – А знаешь… мы еще и Блоку и Белому загнем салазки! Я вот на днях написал такое стихотворение, что и сам не понимаю, что оно такое! Читал Разумнику, говорит – здорово, а я… Ну, вот хоть убей, ничего не понимаю!
– А ну-ка…
Я думал, что Есенин опять разразится полным голосом и закинет правую руку на свою золотую макушку, как он обыкновенно делал при чтении своих стихов, но Есенин только слегка отодвинулся от меня в глубину широкого кожаного дивана и наивыразительнейше прочитал одно четверостишие почти шепотом:
Облаки лают,
Ревет златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись! 5
И вдруг громко, сверкая глазами:
– Ты понимаешь: господи, отелись! Да нет, ты пойми хорошенько: го-спо-ди, о-те-лись!… Понял? Клюеву и даже Блоку так никогда не сказать… Ну?
Мне оставалось только согласиться, возражать было нечем. Все козыри были в руках Есенина, а он стоял передо мной, засунув руки в карманы брюк, и хохотал без голоса, всем своим существом, каждым своим желтым волосом в прихотливых кудрявинках, и только в синих глазах, прищуренных, был виден светлый кусочек этого глубокого внутреннего хохота. Волосы на разгоряченной голове его разметались золотыми кустами, и от всего его розового лица шел свет. Я совершенно искренне сказал ему, что этот образ "господи, отелись" мне тоже не совсем понятен, но тем не менее, если перевести все это на крестьянский язык, то тут говорится о каком-то вселенском или мировом урожае, размножении или еще что-то в этом же роде. Есенин хлопнул себя по коленке и весело рассмеялся.
– Другие говорят то же! А только я, вот убей меня бог, ничего тут не понимаю…
Я увидел, что Сережа хитрит, но перевести разговор на другую тему не мог. Ведь он был очень большой и настойчивый говорун, и говор у него в ту пору был витиеватый, иносказательный, больше образами, чем логическими доводами, легко порхающий с предмета на предмет, занимательный, неподражаемый говор. Сам он был удивительно юн. Недаром его звали – Сережа. Юношеское горение лица не покидало его до самой смерти. Но пока он кудрявился в разговорах, я успел сообразить кое-что такое, чему невозможно было не оправдаться.
Я понял, что в творчестве Сергея Есенина наступила пора яркого и широкого расцвета. В самом деле, до сей поры Есенин писал, подражая исключительно Клюеву, изредка прорываясь своими самостоятельными строками и образами. У него была и иконописная символика, заимствованная через Клюева в народном творчестве: "Я поверил от рожденья в богородицын покров". Или: "Пойду в скуфье смиренным иноком иль белобрысым босяком". Но кто же не видит, что "пойду в скуфье смиренным иноком" – это целиком клюевская строчка, а "иль белобрысым босяком" – строчка совершенно самостоятельная, строчка есенинская, из которой в дальнейшем и развилась его поэзия. Вот его детство, написанное уже впоследствии, в пору ясного самосознания и расцвета:
Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой,
Часто, часто с разбитым носом
Приходил я к себе домой.
И навстречу испуганной маме
Я цедил сквозь кровавый рот:
"Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет" 6.
Вот где настоящий Есенин. Но этот настоящий Есенин уже сквозил и в те первые революционные дни. Выслушав целый ряд революционных стихотворений, написанных уже не по-клюевски, я увидел, что Есенин окончательно порывает всякую творческую связь и с Клюевым, и с Блоком, и с Клычковым, и с многими поэтами того времени конца семнадцатого года, когда поэты и писатели разбивались на группы и шли кто вправо, кто влево. Есенин круто повернул влево. Но это вовсе не было внезапное полевение. Есенин принял Октябрь с неописуемым восторгом, и принял его, конечно, только потому, что внутренне был уже подготовлен к нему, что весь его нечеловеческий темперамент гармонировал с Октябрем, что, по существу, он никогда не был Клюевым. Клюеву, а вместе с Клюевым и многим в то время он говорит:
Тебе о солнце не пропеть,
В окошко не увидеть рая.
Так мельница, крылом махая,
С земли не может улететь 7.
Видя в первый раз Есенина в глаза, я изумлялся его энергии и удивлялся его внешнему виду. В нем было то, что дается человеку от рождения: способность говорить без слов. В сущности, он говорил очень мало, но зато в его разговоре участвовало все: и легкий кивок головы, и выразительнейшие жесты длинноватых рук, и порывистое сдвигание бровей, и прищуривание синих глаз… Говорил он, обдумывая каждое слово и развивая до крайних пределов свою интонацию, но собеседнику всегда казалось, например мне, что Есенин высказался в данную минуту до самого дна, тогда как до самого дна есенинской мысли на самом деле никогда и никто донырнуть не мог! Одну и ту же тему, один и тот же разговор он поворачивал и так и этак и по существу высказывался всегда одинаково, только с разных сторон, разными образами и приемами. Например, если он в семнадцатом году сказал: "Господи, отелись!", то потом, в восемнадцатом году, он, продумав до конца свою мысль, развил этот образ до его совершенно логического оформления, и получилось вот что:
И невольно в море хлеба
Рвется образ с языка:
Отелившееся небо
Лижет красного телка 8.
Что это за "красный телок", можно легко догадаться. Но ведь и не в этом дело, как Есенин принял Октябрь, а в том, как его совершенно крестьянская психология художественно реагировала на события и какими путями Сергей Есенин в конце концов пришел к "Руси советской" и к своей знаменитой "Песне о великом походе", в которых он окончательно выявил свое поэтическое и человеческое лицо.
В комнате стоял густой и душный табак. Ночь затянулась, и первое наше знакомство сразу перешло в дружбу. Есенин уже готов был сидеть хоть до утра. Задорный смех и гневные вспышки в сторону "современных старцев" в литературе меняли Есенина: в одну и ту же минуту Есенин был грозен и прекрасен своей неподражаемой смешливой юностью.
– А знаешь, – сказал он, после того как разговор об отелившемся господе был кончен, – во мне… понимаешь ли, есть, сидит эдакий озорник! Ты знаешь, я к богу хорошо относился, и вот… Но ведь и все хорошие поэты тоже… Например, Пушкин… Что?
Было около четырех часов утра, когда мы разошлись. Есенин надел меховой пиджак и шляпу. Я предложил ему заночевать у меня, но он отказался.
– А жену кому?… Я, брат, жену люблю! Приходи к нам… Да вообще… так нельзя… в одиночку!
И тут, уже готовый к выходу, Есенин прочитал мне несколько стихотворений об одиночестве. Память у него была огромная, и поэтов-классиков он знал наизусть и читал превосходно. Проводив Есенина, я вернулся в свою большую холодную комнату, отнес пустой ледяной самовар на кухню, вздохнул об уничтоженной колбасе и лег спать.
После этого вечера мы виделись часто и подолгу. Я бывал у Есенина, Есенин бывал у меня. Я встречал его в редакциях газет и журналов и, к моему удивлению, видел, как быстро вширь и в глубину расцветает Есенин. Весной восемнадцатого, года мы перекочевали из Петрограда в Москву, и для Есенина эта весна и этот год были исключительно счастливыми временами. О нем говорили на всех перекрестках литературы того времени. Каждое его стихотворение находило отклик. На каждое его стихотворение обрушивались потоки похвал и ругательств. Есенин работал неутомимо, развивался и расцветал своим великолепным талантом с необыкновенной силой. Его Октябрь в творчестве стал окончательно вырываться наружу. Осенью восемнадцатого года в московских "Известиях" были напечатаны его стихи:
Небо – как колокол,
Месяц – язык,
Мать моя – родина,
Я – большевик 9.
Таким образом, окидывая взглядом этот первый год моего общения с Есениным, я невольно должен сказать, что такой огромный художественный рост и такая пышность расцвета творчества за один год могут быть только у совершенно исключительного и самобытного поэта, и таким исключительным и самобытным художником, удивительным человеком и тончайшим лириком был, есть и останется в истории русской поэзии Сергей Есенин.
‹1926›
В. Т. КИРИЛЛОВ
ВСТРЕЧИ С ЕСЕНИНЫМ
Нелегко писать о Есенине. Еще слишком свежи впечатления недавних дней. Особенно трудно писать о Есенине людям, близко его знавшим и любившим его. Опасность утерять перспективу будет преследовать пишущего на каждом шагу. А между тем на пишущем лежит большая ответственность перед обществом, ждущим ясного и убедительного ответа на волнующие вопросы. Кроме того, в жизни Есенина было много моментов, писать о которых еще рано. Оставим это будущему, ибо только оно с полной беспристрастностью сумеет осветить все стороны жизни и творчества замечательного поэта наших дней. Моя задача неизмеримо скромней. Я просто хочу поделиться своими впечатлениями о встречах и разговорах с Есениным.
Первая моя встреча с Есениным произошла в Петрограде в декабре 1917 года. Я состоял в то время секретарем Московско-Заставского райкома большевиков. Нашей культкомиссией был организован "концерт-митинг" в театре завода Речкина. Начался концерт. Я находился на сцене, ожидая своего выступления. Тут появился один из устроителей концерта и сообщил:
– Приехали известные поэты – Есенин и Орешин. Они выступят сейчас со своими стихами.
Затем на сцену вышел невысокий молодой человек, белокурый, вихрастый, франтовски одетый, – почему-то запомнились ботинки с серыми гетрами. Следом за ним показался другой, но постарше, с темными короткими волосами, в пиджаке поверх косоворотки и в больших русских сапогах. Кто-то объявил:
– Слово предоставляется поэту Орешину.
Человек в русских сапогах достал из кармана исписанные листки бумаги и начал читать доклад о крестьянской поэзии. Читал долго и не особенно внятно. В публике началось движение, кашель и даже разговоры.
Потом выступил Есенин. Он, словно почувствовав неблагоприятную обстановку для чтения, подошел к рампе и обратился к публике:
– Художественное слово требует большого внимания. Прошу соблюдать тишину.
Потом он прочитал стихотворение "О Русь, взмахни крылами…". Читал хорошо, но стихотворение по своей теме осталось чуждым рабочей аудитории, она вяло реагировала на чтение, и, когда поэт окончил, раздались весьма жидкие хлопки. Есенин был смущен холодным отношением и, прочитав еще одно стихотворение, ушел за кулисы. Орешин совсем не читал стихов. Я хотел было познакомиться с поэтами, но они, быстро одевшись, уехали на автомобиле.
Знакомство мое с Есениным произошло уже в Москве, зимой 1919 года, в "Кафе поэтов" на Тверской. Вспоминается причудливая роспись стен, фантастические рисунки, карикатуры. Строчки стихов Есенина, Мариенгофа и Шершеневича огромными ковыляющими буквами разбежались до самого потолка. У эстрады покачиваются разноцветные фонарики. В программе вечера выступление поэтов. Один за другим поднимаются на эстраду поэты и поэтессы и читают, читают…
Объявляется выступление Есенина. Вот он на эстраде. Такой же, как и при первой встрече: вихрастые волосы, светлые и пушистые, будто хорошо расчесанный лен, голубые с веселым огоньком глаза. Одет хорошо и тщательно. Читает мастерски, с налетом как бы колдовства или заклинания. Характерно выкидывает руку вперед, словно сообщаясь ею со слушателями. Стихи производят сильное впечатление, ему горячо и дружно рукоплещут. Сходит с эстрады как бы довольный успехом. Кто-то знакомит меня с ним.
– Владимир Кириллов? Как же, знаю, читал…
Садимся за столик и разговариваем весело и непринужденно, словно давние друзья. Вспомнили о поэте Клюеве, нашем общем знакомом и друге. Есенин рассказал о некоторых встречах с Клюевым. Долго и весело смеялись. Я сказал Есенину:
– Мне кажется, что Клюев оказал на тебя некоторое влияние?
– Может быть, вначале, а теперь я далек от него – он весь в прошлом.
Другой раз, придя в кафе, я увидел Есенина выступающим на эстраде вместе с Мариенгофом и Шершеневичем. Они втроем (коллективная декламация) читали нечто вроде гимна имажинистов. Читали с жаром и пафосом, как бы бросая кому-то вызов. Я запомнил строчки из этого гимна:
Три знаменитых поэта
Бьют в тарелки лун… 1
Было обидно за Есенина: зачем ему эта реклама? ‹…›
Хорошо помню Есенина в пору его увлечения имажинизмом. Имажинизм в то время расцветал тепличным, но довольно пышным цветком. Десятки поэтов и поэтесс были увлечены этим модным направлением. Есенин с видом молодого пророка горячо и вдохновенно доказывал мне незыблемость и вечность теоретических основ имажинизма.
– Ты понимаешь, какая великая вещь и-мажи-низм! Слова стерлись, как старые монеты, они потеряли свою первородную поэтическую силу. Создавать новые слова мы не можем. Словотворчество и заумный язык – это чепуха. Но мы нашли способ оживить мертвые слова, заключая их в яркие поэтические образы. Это создали мы, имажинисты. Мы изобретатели нового. Если ты не пойдешь с нами – крышка, деваться некуда.
Я оставался равнодушен к его проповеди,- наоборот, говорил ему, что рано или поздно он тоже уйдет от имажинизма. Мне казалось, что лучшее в Есенине – простой, русский песенный лиризм, а имажинизм, "Кобыльи корабли" и пр. – это тот же жест, необходимый, как "скандал" для молодого таланта.
Помню первое выступление Есенина с "Пугачевым". Он читал эту поэму в Доме печати 2. Я был председателем собрания. Как и всегда, Есенин читал прекрасно, увлекая аудиторию мастерством своего чтения. Поэма имела успех. Все выступавшие с оценкой "Пугачева" отметили художественные достоинства поэмы и указывали на ее революционность. Я сказал, что Пугачев говорит на имажинистском наречии и что Пугачев – это сам Есенин. Есенин обиделся и сказал:
– Ты ничего не понимаешь,это действительно революционнаявещь.
Говорил он очень характерно, подчеркивая слова замедлением их произношения.
Вспоминается смерть А. Блока. Я ездил на его похороны в Петроград. Возвратившись обратно в Москву, я вместе с моими друзьями – пролетарскими поэтами устроил вечер памяти Блока в только что открытом тогда клубе "Кузница" на Тверской. Народу было очень много. В конце вечера в зале появился Есенин. Он был очень возбужден и почему-то закричал:
– Это вы, пролетарские поэты, виноваты в смерти Блока!
С большим трудом мне удалось его успокоить. Насколько я помню, к Блоку он относился с большой любовью, особенно ценя его "Двенадцать" и "Скифы".
Смерть поэта А. Ширяевца весной 1924 г. впервые и по-настоящему сблизила меня с Есениным 3. Эта смерть вызвала глубокую и искреннюю печаль у всех знавших поэта. Особенно горячо отозвался на смерть Ширяевца Есенин. Он принял самое энергичное участие в организации похорон. Помню, в день смерти Ширяевца в Доме Герцена шел литературный вечер, устроенный какой-то группой. Неожиданно в зале появляется Есенин. Его просят прочесть стихи. Он соглашается, но предварительно произносит слово о Ширяевце, в котором рисует его как прекрасного поэта и человека. Затем читает несколько своих последних стихотворений, в том числе "Письмо к матери". Стихи были прочитаны с исключительной силой и подъемом.
На второй день мы встретились с ним на похоронах Ширяевца. Есенин шел грустный и опечаленный. Немного пасмурный майский день, изредка выглянет солнышко и озарит печальную картину – скромный катафалк и небольшую толпу людей. Есенин идет в светло-сером костюме, теплый ветерок шевелит его светлые волнистые волосы, голова опущена. А впереди уже виднеются ворота Ваганьковского кладбища, те самые, через которые он сам потом проплыл на руках друзей… Я иду рядом с Есениным.
– А кто из нас раньше умрет, ты или я? – неожиданно спрашивает меня Есенин.
– Не знаю, Сережа…
– Наверно, я, – я скоро умру. Ты обязательно приходи меня хоронить, слышишь? Ну, а если ты умрешь раньше, то я обязательно приду.
Что-то детское и наивное было в этих словах, приобретших сейчас особый смысл и значение… Но вот гроб опущен в могилу. Начались прощальные речи. Неожиданно эти речи приняли полемический характер, ораторы стали пререкаться и спорить. Это было нелепо. Вдруг над самой могилой Ширяевца, в свежей весенней зелени берез громко запел соловей. Ораторы умолкли, взоры всех обратились вверх к невидимому певцу, так чудесно и своевременно прекратившему ненужные споры. Есенин стоял светлый и радостный и по-детски улыбался.
Есенин заметно увядал физически. Лицо его, прежде светлое и жизнерадостное, подернулось мглистыми, пепельными тенями. Голос потерял свою первоначальную чистоту и звонкость, стал хриплым и заглушенным. Как-то по-новому глядели немного выцветшие глаза. Он стал производить впечатление человека, опаленного каким-то губительным внутренним огнем.
Вскоре после смерти Ширяевца я сидел с Есениным в одном из московских ресторанов. С нами был еще поэт В. Казин. Есенин был печален. Говорил о своей болезни, о том, что он устал жить и что, вероятно, он уже ничего не создаст значительного.
– Чувство смерти преследует меня. Часто ночью во время бессонницы я ощущаю ее близость… Это очень страшно. Тогда я встаю с кровати, открываю свет и начинаю быстро ходить по комнате, читая книгу. Таким образом рассеиваешься.
Потом неожиданно он стал читать на память мое стихотворение "Мои похороны", которое начинается так:
Под звон трамваев я умру
В сурово-каменном жилище,
Друзья потащат поутру
Меня на дальнее кладбище…
Несколько удивленный, я спросил Есенина:
– Откуда у тебя такая память на стихи?
– Не знаю, запомнилось почему-то мне это стихотворение.
Затем Есенин прочитал два варианта стихотворения на смерть Ширяевца 4. В этот вечер мы долго не расставались.
Однажды в пассаже ГУМа встречаю Есенина, с ним поэт В. Наседкин. Куда-то торопятся, почти бегут.
– Не знаешь ли, где здесь продают "русскую горькую"? Еду к себе в деревню на свадьбу 5.
Я указал им магазин. Есенин схватил меня под руку.
– Проводи нас. Да, кстати, не поедешь ли ты с нами в деревню? Поедем, будет весело, на станции нас встретят с лошадьми и гармошками. Погуляем!
Я отказался. Тогда он неожиданно переменил разговор:
– Ты знаешь, то, что я говорил о Клюеве, – неправда. Клюев – мой учитель, и я его очень люблю и ценю… Заходи ко мне, пожалуйста. Нам надо с тобой поговорить, тащи с собой и Михаила Герасимова.
Прощаясь, Есенин сказал:
– Знаешь, я думаю жениться, надоела мне такая жизнь, угла своего не имею.
При последних встречах я замечал, что Есенина крепко волнуют какие-то вопросы. Он пытался о них говорить. Это были вопросы о советской власти, о революции и о близких нам людях. Хотел высказаться точно и определенно, но выходило у него как-то туманно и неясно.
Однажды я спросил:
– Ты ценишь свои революционные произведения? Например, "Песнь о великом походе" и другие?
– Да, конечно, это очень хорошие вещи, и они мне нравятся. ‹…›
В день отъезда Есенина в Ленинград, 23 декабря, я встретил его в Государственном издательстве у кассы. Денег еще не выдавали, и большая группа ожидающих, главным образом литераторов, толпилась в коридоре. Среди них я увидел Есенина. Я заметил, что он чрезвычайно возбужден, глаза лихорадочно блестят, движения резкие и неестественные. Я намеренно не подходил к нему, зная, что говорить с ним будет и трудно, и неприятно. Но Есенин сам увидел меня. Подошел, поздоровался и, обращаясь к стоящему рядом со мной поэту Герасимову, как-то странно и загадочно произнес:
– Ну. Миша, прощай! Я уезжаю. Но вот здесь остается Кириллов… Я ему верю!
Открыли кассу. Есенин получил деньги и ушел со своим братом. Это была последняя встреча. ‹…›
‹1926›
П. А. КУЗЬКО
ЕСЕНИН, КАКИМ Я ЕГО ЗНАЛ
В 1915 году в Екатеринодаре появилась новая газета либерального направления – "Кубанская мысль". Редактором этой газеты был брат известного поэта Сергея Городецкого – Борис Митрофанович Городецкий.
Я был знаком с Б. М. Городецким с 1908 года, когда он редактировал журнал "На Кавказе", в котором я сотрудничал и был секретарем редакции. И теперь он предложил мне работать в новой газете.
Осенью 1915 года к Борису Митрофановичу ненадолго приехал погостить его брат Сергей Городецкий.
‹1956›
П. В. ОРЕШИН
МОЕ ЗНАКОМСТВО С СЕРГЕЕМ ЕСЕНИНЫМ
Часов около девяти вечера слышу – кто-то за дверью спрашивает меня.
Дверь без предупреждения открывается, и входит Есенин.
Было это в семнадцатом году, осенью, в Петрограде, когда в воздухе уже попахивало Октябрем. Я сидел за самоваром, дописывал какое-то стихотворение. Есенин подошел ко мне, и мы поцеловались. На нем был серый, с иголочки костюм, белый воротничок и галстук синего цвета. Довольно щегольской вид. Спрашивает улыбаясь:
– С Клюевым ты как… знаком?
– Нет.
– А с Городецким? А с Блоком?
– Нет.
Попросил чаю.
– Вот чудак! А ведь Блок и Клюев… хорошие ребята!… Зря ты так, в стороне…
Засунул обе руки в карманы, прошелся по большой комнате, по ковру, и тут я впервые увидел "легкую походку" – есенинскую. Никто так легко не умел ходить, как Есенин, и в первые дни нашего знакомства мне все казалось, что у него ноги длиннее, чем следует. На цветистом ковре, под электрической лампочкой, в прекрасно сшитом костюме, Есенин больше походил на изящного джентльмена, чем на крестьянского поэта, воспевающего тальянку и клюевскую хату, где "из углов щенки кудлатые заползают в хомуты" 1. Потом поглядел на меня так, поглядел этак и сел за стол:
– А Клычкова знаешь?
– И Клычкова не знаю.
– Ну, ладно… я не за тем пришел… Это я так… Хорошая у тебя комната!… А Ширяевца знаешь?
– Никогда не видал.
Смеется.
– Вот чудак!
Поглядел я на него: хорош! Свежее юношеское лицо, светлый пушок над губами, синие глаза и кудри – все то, о чем потом все мы читали в его позднейших стихах: "Я сыграю на тальяночке про синие глаза", которые "кто-то тайный тихим светом напоил" 2, о которых говорил он в последние годы: "Были синие глаза, да теперь поблекли" 3. Ему всего двадцать два года, от всей его стройной фигуры веяло уверенностью и физической силой, и по его лицу нежно светилась его розовая молодость: "Глупое, милое счастье, свежая розовость щек". Если бы я не видел его воочию, я никогда не поверил бы, что "свет от розовой иконы на златых моих ресницах" – написано им про самого себя.
А когда он встряхивал головой или менял положение головы, я не мог не сказать ему, что у него хорошие волосы, и опять он вместо ответа улыбнулся и заговорил о стихах. После я понял эту его улыбку, которая говорила: "А ты думаешь, я не знаю, что хорошо и что плохо… отлично знаю!" И действительно, разве мы не читали потом: "старый клен головой на меня похож", "ах, увял головы моей куст", или "тех волос золотое сено превращается в серый цвет", или "запрокинулась и отяжелела золотая моя голова".
В комнате было холодно, пришлось подогреть самовар и достать из-за гардины с подоконника запасную колбасу и хлеб. За окном висел густой петроградский туман. Самовар крутился горячим паром к самому потолку. Я сидел на диване. Есенин под электрической лампочкой, на середине комнаты читал стихи, взмахивая руками и поднимаясь на цыпочки.
Но вот под тесовым
Окном – Два ветра взмахнули
Крылом;
То с вешнею полымью
Вод
Взметнулся российский
Народ 4.
Голос его гремел по всей квартире, желтые кудри стряхивались на лицо. Гляжу: дверь слегка приоткрывается… Что такое? Оказывается, вся хозяйская семья, человек шесть, кроме ребят, столпились возле двери – послушать Есенина. Читка его в те времена была еще не такая роскошная, какую мы слышали позже, но уже и тогда он умел отточить каждое слово, оттенить каждый образ и приковать к себе внимание слушателей. По крайней мере, хозяйская семья, толпившаяся за дверью, потом уже вся постепенно влезла в комнату и простояла около часа, пока Есенин не кончил читать. Окончив чтение, Есенин сел на стул и вздернул на коленях отлично выутюженные брюки и вопросительно прищурил глаза.
– Очень хорошо! – сказал я.
От всей моей колбасы и от всего самовара через каких-нибудь два-три часа ничего не осталось. За эти два-три часа мы переворошили всю современную литературу, основательно промыли ей кости и нахохотались до слез.
– Вот дураки! – захлебываясь, хохотал Есенин. – Они думали, мы лыком шиты… Ведь Клюев-то, знаешь… я неграмотный, говорит! Через о… неграмотный! Это в салоне-то… А думаешь, я не чудил? А поддевка-то зачем?… Хрестьянские, мол!… Хотя, знаешь, я от Клюева ухожу… Вот лысый черт! Революция, а он "избяные песни"… На-ка-за-ние! Совсем старик отяжелел. А поэт огромный! Ну, только не по пути… – И вдруг весело и громко, на всю квартиру: – А знаешь… мы еще и Блоку и Белому загнем салазки! Я вот на днях написал такое стихотворение, что и сам не понимаю, что оно такое! Читал Разумнику, говорит – здорово, а я… Ну, вот хоть убей, ничего не понимаю!
– А ну-ка…
Я думал, что Есенин опять разразится полным голосом и закинет правую руку на свою золотую макушку, как он обыкновенно делал при чтении своих стихов, но Есенин только слегка отодвинулся от меня в глубину широкого кожаного дивана и наивыразительнейше прочитал одно четверостишие почти шепотом:
Облаки лают,
Ревет златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись! 5
И вдруг громко, сверкая глазами:
– Ты понимаешь: господи, отелись! Да нет, ты пойми хорошенько: го-спо-ди, о-те-лись!… Понял? Клюеву и даже Блоку так никогда не сказать… Ну?
Мне оставалось только согласиться, возражать было нечем. Все козыри были в руках Есенина, а он стоял передо мной, засунув руки в карманы брюк, и хохотал без голоса, всем своим существом, каждым своим желтым волосом в прихотливых кудрявинках, и только в синих глазах, прищуренных, был виден светлый кусочек этого глубокого внутреннего хохота. Волосы на разгоряченной голове его разметались золотыми кустами, и от всего его розового лица шел свет. Я совершенно искренне сказал ему, что этот образ "господи, отелись" мне тоже не совсем понятен, но тем не менее, если перевести все это на крестьянский язык, то тут говорится о каком-то вселенском или мировом урожае, размножении или еще что-то в этом же роде. Есенин хлопнул себя по коленке и весело рассмеялся.
– Другие говорят то же! А только я, вот убей меня бог, ничего тут не понимаю…
Я увидел, что Сережа хитрит, но перевести разговор на другую тему не мог. Ведь он был очень большой и настойчивый говорун, и говор у него в ту пору был витиеватый, иносказательный, больше образами, чем логическими доводами, легко порхающий с предмета на предмет, занимательный, неподражаемый говор. Сам он был удивительно юн. Недаром его звали – Сережа. Юношеское горение лица не покидало его до самой смерти. Но пока он кудрявился в разговорах, я успел сообразить кое-что такое, чему невозможно было не оправдаться.
Я понял, что в творчестве Сергея Есенина наступила пора яркого и широкого расцвета. В самом деле, до сей поры Есенин писал, подражая исключительно Клюеву, изредка прорываясь своими самостоятельными строками и образами. У него была и иконописная символика, заимствованная через Клюева в народном творчестве: "Я поверил от рожденья в богородицын покров". Или: "Пойду в скуфье смиренным иноком иль белобрысым босяком". Но кто же не видит, что "пойду в скуфье смиренным иноком" – это целиком клюевская строчка, а "иль белобрысым босяком" – строчка совершенно самостоятельная, строчка есенинская, из которой в дальнейшем и развилась его поэзия. Вот его детство, написанное уже впоследствии, в пору ясного самосознания и расцвета:
Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой,
Часто, часто с разбитым носом
Приходил я к себе домой.
И навстречу испуганной маме
Я цедил сквозь кровавый рот:
"Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет" 6.
Вот где настоящий Есенин. Но этот настоящий Есенин уже сквозил и в те первые революционные дни. Выслушав целый ряд революционных стихотворений, написанных уже не по-клюевски, я увидел, что Есенин окончательно порывает всякую творческую связь и с Клюевым, и с Блоком, и с Клычковым, и с многими поэтами того времени конца семнадцатого года, когда поэты и писатели разбивались на группы и шли кто вправо, кто влево. Есенин круто повернул влево. Но это вовсе не было внезапное полевение. Есенин принял Октябрь с неописуемым восторгом, и принял его, конечно, только потому, что внутренне был уже подготовлен к нему, что весь его нечеловеческий темперамент гармонировал с Октябрем, что, по существу, он никогда не был Клюевым. Клюеву, а вместе с Клюевым и многим в то время он говорит:
Тебе о солнце не пропеть,
В окошко не увидеть рая.
Так мельница, крылом махая,
С земли не может улететь 7.
Видя в первый раз Есенина в глаза, я изумлялся его энергии и удивлялся его внешнему виду. В нем было то, что дается человеку от рождения: способность говорить без слов. В сущности, он говорил очень мало, но зато в его разговоре участвовало все: и легкий кивок головы, и выразительнейшие жесты длинноватых рук, и порывистое сдвигание бровей, и прищуривание синих глаз… Говорил он, обдумывая каждое слово и развивая до крайних пределов свою интонацию, но собеседнику всегда казалось, например мне, что Есенин высказался в данную минуту до самого дна, тогда как до самого дна есенинской мысли на самом деле никогда и никто донырнуть не мог! Одну и ту же тему, один и тот же разговор он поворачивал и так и этак и по существу высказывался всегда одинаково, только с разных сторон, разными образами и приемами. Например, если он в семнадцатом году сказал: "Господи, отелись!", то потом, в восемнадцатом году, он, продумав до конца свою мысль, развил этот образ до его совершенно логического оформления, и получилось вот что:
И невольно в море хлеба
Рвется образ с языка:
Отелившееся небо
Лижет красного телка 8.
Что это за "красный телок", можно легко догадаться. Но ведь и не в этом дело, как Есенин принял Октябрь, а в том, как его совершенно крестьянская психология художественно реагировала на события и какими путями Сергей Есенин в конце концов пришел к "Руси советской" и к своей знаменитой "Песне о великом походе", в которых он окончательно выявил свое поэтическое и человеческое лицо.
В комнате стоял густой и душный табак. Ночь затянулась, и первое наше знакомство сразу перешло в дружбу. Есенин уже готов был сидеть хоть до утра. Задорный смех и гневные вспышки в сторону "современных старцев" в литературе меняли Есенина: в одну и ту же минуту Есенин был грозен и прекрасен своей неподражаемой смешливой юностью.
– А знаешь, – сказал он, после того как разговор об отелившемся господе был кончен, – во мне… понимаешь ли, есть, сидит эдакий озорник! Ты знаешь, я к богу хорошо относился, и вот… Но ведь и все хорошие поэты тоже… Например, Пушкин… Что?
Было около четырех часов утра, когда мы разошлись. Есенин надел меховой пиджак и шляпу. Я предложил ему заночевать у меня, но он отказался.
– А жену кому?… Я, брат, жену люблю! Приходи к нам… Да вообще… так нельзя… в одиночку!
И тут, уже готовый к выходу, Есенин прочитал мне несколько стихотворений об одиночестве. Память у него была огромная, и поэтов-классиков он знал наизусть и читал превосходно. Проводив Есенина, я вернулся в свою большую холодную комнату, отнес пустой ледяной самовар на кухню, вздохнул об уничтоженной колбасе и лег спать.
После этого вечера мы виделись часто и подолгу. Я бывал у Есенина, Есенин бывал у меня. Я встречал его в редакциях газет и журналов и, к моему удивлению, видел, как быстро вширь и в глубину расцветает Есенин. Весной восемнадцатого, года мы перекочевали из Петрограда в Москву, и для Есенина эта весна и этот год были исключительно счастливыми временами. О нем говорили на всех перекрестках литературы того времени. Каждое его стихотворение находило отклик. На каждое его стихотворение обрушивались потоки похвал и ругательств. Есенин работал неутомимо, развивался и расцветал своим великолепным талантом с необыкновенной силой. Его Октябрь в творчестве стал окончательно вырываться наружу. Осенью восемнадцатого года в московских "Известиях" были напечатаны его стихи:
Небо – как колокол,
Месяц – язык,
Мать моя – родина,
Я – большевик 9.
Таким образом, окидывая взглядом этот первый год моего общения с Есениным, я невольно должен сказать, что такой огромный художественный рост и такая пышность расцвета творчества за один год могут быть только у совершенно исключительного и самобытного поэта, и таким исключительным и самобытным художником, удивительным человеком и тончайшим лириком был, есть и останется в истории русской поэзии Сергей Есенин.
‹1926›
В. Т. КИРИЛЛОВ
ВСТРЕЧИ С ЕСЕНИНЫМ
Нелегко писать о Есенине. Еще слишком свежи впечатления недавних дней. Особенно трудно писать о Есенине людям, близко его знавшим и любившим его. Опасность утерять перспективу будет преследовать пишущего на каждом шагу. А между тем на пишущем лежит большая ответственность перед обществом, ждущим ясного и убедительного ответа на волнующие вопросы. Кроме того, в жизни Есенина было много моментов, писать о которых еще рано. Оставим это будущему, ибо только оно с полной беспристрастностью сумеет осветить все стороны жизни и творчества замечательного поэта наших дней. Моя задача неизмеримо скромней. Я просто хочу поделиться своими впечатлениями о встречах и разговорах с Есениным.
Первая моя встреча с Есениным произошла в Петрограде в декабре 1917 года. Я состоял в то время секретарем Московско-Заставского райкома большевиков. Нашей культкомиссией был организован "концерт-митинг" в театре завода Речкина. Начался концерт. Я находился на сцене, ожидая своего выступления. Тут появился один из устроителей концерта и сообщил:
– Приехали известные поэты – Есенин и Орешин. Они выступят сейчас со своими стихами.
Затем на сцену вышел невысокий молодой человек, белокурый, вихрастый, франтовски одетый, – почему-то запомнились ботинки с серыми гетрами. Следом за ним показался другой, но постарше, с темными короткими волосами, в пиджаке поверх косоворотки и в больших русских сапогах. Кто-то объявил:
– Слово предоставляется поэту Орешину.
Человек в русских сапогах достал из кармана исписанные листки бумаги и начал читать доклад о крестьянской поэзии. Читал долго и не особенно внятно. В публике началось движение, кашель и даже разговоры.
Потом выступил Есенин. Он, словно почувствовав неблагоприятную обстановку для чтения, подошел к рампе и обратился к публике:
– Художественное слово требует большого внимания. Прошу соблюдать тишину.
Потом он прочитал стихотворение "О Русь, взмахни крылами…". Читал хорошо, но стихотворение по своей теме осталось чуждым рабочей аудитории, она вяло реагировала на чтение, и, когда поэт окончил, раздались весьма жидкие хлопки. Есенин был смущен холодным отношением и, прочитав еще одно стихотворение, ушел за кулисы. Орешин совсем не читал стихов. Я хотел было познакомиться с поэтами, но они, быстро одевшись, уехали на автомобиле.
Знакомство мое с Есениным произошло уже в Москве, зимой 1919 года, в "Кафе поэтов" на Тверской. Вспоминается причудливая роспись стен, фантастические рисунки, карикатуры. Строчки стихов Есенина, Мариенгофа и Шершеневича огромными ковыляющими буквами разбежались до самого потолка. У эстрады покачиваются разноцветные фонарики. В программе вечера выступление поэтов. Один за другим поднимаются на эстраду поэты и поэтессы и читают, читают…
Объявляется выступление Есенина. Вот он на эстраде. Такой же, как и при первой встрече: вихрастые волосы, светлые и пушистые, будто хорошо расчесанный лен, голубые с веселым огоньком глаза. Одет хорошо и тщательно. Читает мастерски, с налетом как бы колдовства или заклинания. Характерно выкидывает руку вперед, словно сообщаясь ею со слушателями. Стихи производят сильное впечатление, ему горячо и дружно рукоплещут. Сходит с эстрады как бы довольный успехом. Кто-то знакомит меня с ним.
– Владимир Кириллов? Как же, знаю, читал…
Садимся за столик и разговариваем весело и непринужденно, словно давние друзья. Вспомнили о поэте Клюеве, нашем общем знакомом и друге. Есенин рассказал о некоторых встречах с Клюевым. Долго и весело смеялись. Я сказал Есенину:
– Мне кажется, что Клюев оказал на тебя некоторое влияние?
– Может быть, вначале, а теперь я далек от него – он весь в прошлом.
Другой раз, придя в кафе, я увидел Есенина выступающим на эстраде вместе с Мариенгофом и Шершеневичем. Они втроем (коллективная декламация) читали нечто вроде гимна имажинистов. Читали с жаром и пафосом, как бы бросая кому-то вызов. Я запомнил строчки из этого гимна:
Три знаменитых поэта
Бьют в тарелки лун… 1
Было обидно за Есенина: зачем ему эта реклама? ‹…›
Хорошо помню Есенина в пору его увлечения имажинизмом. Имажинизм в то время расцветал тепличным, но довольно пышным цветком. Десятки поэтов и поэтесс были увлечены этим модным направлением. Есенин с видом молодого пророка горячо и вдохновенно доказывал мне незыблемость и вечность теоретических основ имажинизма.
– Ты понимаешь, какая великая вещь и-мажи-низм! Слова стерлись, как старые монеты, они потеряли свою первородную поэтическую силу. Создавать новые слова мы не можем. Словотворчество и заумный язык – это чепуха. Но мы нашли способ оживить мертвые слова, заключая их в яркие поэтические образы. Это создали мы, имажинисты. Мы изобретатели нового. Если ты не пойдешь с нами – крышка, деваться некуда.
Я оставался равнодушен к его проповеди,- наоборот, говорил ему, что рано или поздно он тоже уйдет от имажинизма. Мне казалось, что лучшее в Есенине – простой, русский песенный лиризм, а имажинизм, "Кобыльи корабли" и пр. – это тот же жест, необходимый, как "скандал" для молодого таланта.
Помню первое выступление Есенина с "Пугачевым". Он читал эту поэму в Доме печати 2. Я был председателем собрания. Как и всегда, Есенин читал прекрасно, увлекая аудиторию мастерством своего чтения. Поэма имела успех. Все выступавшие с оценкой "Пугачева" отметили художественные достоинства поэмы и указывали на ее революционность. Я сказал, что Пугачев говорит на имажинистском наречии и что Пугачев – это сам Есенин. Есенин обиделся и сказал:
– Ты ничего не понимаешь,это действительно революционнаявещь.
Говорил он очень характерно, подчеркивая слова замедлением их произношения.
Вспоминается смерть А. Блока. Я ездил на его похороны в Петроград. Возвратившись обратно в Москву, я вместе с моими друзьями – пролетарскими поэтами устроил вечер памяти Блока в только что открытом тогда клубе "Кузница" на Тверской. Народу было очень много. В конце вечера в зале появился Есенин. Он был очень возбужден и почему-то закричал:
– Это вы, пролетарские поэты, виноваты в смерти Блока!
С большим трудом мне удалось его успокоить. Насколько я помню, к Блоку он относился с большой любовью, особенно ценя его "Двенадцать" и "Скифы".
Смерть поэта А. Ширяевца весной 1924 г. впервые и по-настоящему сблизила меня с Есениным 3. Эта смерть вызвала глубокую и искреннюю печаль у всех знавших поэта. Особенно горячо отозвался на смерть Ширяевца Есенин. Он принял самое энергичное участие в организации похорон. Помню, в день смерти Ширяевца в Доме Герцена шел литературный вечер, устроенный какой-то группой. Неожиданно в зале появляется Есенин. Его просят прочесть стихи. Он соглашается, но предварительно произносит слово о Ширяевце, в котором рисует его как прекрасного поэта и человека. Затем читает несколько своих последних стихотворений, в том числе "Письмо к матери". Стихи были прочитаны с исключительной силой и подъемом.
На второй день мы встретились с ним на похоронах Ширяевца. Есенин шел грустный и опечаленный. Немного пасмурный майский день, изредка выглянет солнышко и озарит печальную картину – скромный катафалк и небольшую толпу людей. Есенин идет в светло-сером костюме, теплый ветерок шевелит его светлые волнистые волосы, голова опущена. А впереди уже виднеются ворота Ваганьковского кладбища, те самые, через которые он сам потом проплыл на руках друзей… Я иду рядом с Есениным.
– А кто из нас раньше умрет, ты или я? – неожиданно спрашивает меня Есенин.
– Не знаю, Сережа…
– Наверно, я, – я скоро умру. Ты обязательно приходи меня хоронить, слышишь? Ну, а если ты умрешь раньше, то я обязательно приду.
Что-то детское и наивное было в этих словах, приобретших сейчас особый смысл и значение… Но вот гроб опущен в могилу. Начались прощальные речи. Неожиданно эти речи приняли полемический характер, ораторы стали пререкаться и спорить. Это было нелепо. Вдруг над самой могилой Ширяевца, в свежей весенней зелени берез громко запел соловей. Ораторы умолкли, взоры всех обратились вверх к невидимому певцу, так чудесно и своевременно прекратившему ненужные споры. Есенин стоял светлый и радостный и по-детски улыбался.
Есенин заметно увядал физически. Лицо его, прежде светлое и жизнерадостное, подернулось мглистыми, пепельными тенями. Голос потерял свою первоначальную чистоту и звонкость, стал хриплым и заглушенным. Как-то по-новому глядели немного выцветшие глаза. Он стал производить впечатление человека, опаленного каким-то губительным внутренним огнем.
Вскоре после смерти Ширяевца я сидел с Есениным в одном из московских ресторанов. С нами был еще поэт В. Казин. Есенин был печален. Говорил о своей болезни, о том, что он устал жить и что, вероятно, он уже ничего не создаст значительного.
– Чувство смерти преследует меня. Часто ночью во время бессонницы я ощущаю ее близость… Это очень страшно. Тогда я встаю с кровати, открываю свет и начинаю быстро ходить по комнате, читая книгу. Таким образом рассеиваешься.
Потом неожиданно он стал читать на память мое стихотворение "Мои похороны", которое начинается так:
Под звон трамваев я умру
В сурово-каменном жилище,
Друзья потащат поутру
Меня на дальнее кладбище…
Несколько удивленный, я спросил Есенина:
– Откуда у тебя такая память на стихи?
– Не знаю, запомнилось почему-то мне это стихотворение.
Затем Есенин прочитал два варианта стихотворения на смерть Ширяевца 4. В этот вечер мы долго не расставались.
Однажды в пассаже ГУМа встречаю Есенина, с ним поэт В. Наседкин. Куда-то торопятся, почти бегут.
– Не знаешь ли, где здесь продают "русскую горькую"? Еду к себе в деревню на свадьбу 5.
Я указал им магазин. Есенин схватил меня под руку.
– Проводи нас. Да, кстати, не поедешь ли ты с нами в деревню? Поедем, будет весело, на станции нас встретят с лошадьми и гармошками. Погуляем!
Я отказался. Тогда он неожиданно переменил разговор:
– Ты знаешь, то, что я говорил о Клюеве, – неправда. Клюев – мой учитель, и я его очень люблю и ценю… Заходи ко мне, пожалуйста. Нам надо с тобой поговорить, тащи с собой и Михаила Герасимова.
Прощаясь, Есенин сказал:
– Знаешь, я думаю жениться, надоела мне такая жизнь, угла своего не имею.
При последних встречах я замечал, что Есенина крепко волнуют какие-то вопросы. Он пытался о них говорить. Это были вопросы о советской власти, о революции и о близких нам людях. Хотел высказаться точно и определенно, но выходило у него как-то туманно и неясно.
Однажды я спросил:
– Ты ценишь свои революционные произведения? Например, "Песнь о великом походе" и другие?
– Да, конечно, это очень хорошие вещи, и они мне нравятся. ‹…›
В день отъезда Есенина в Ленинград, 23 декабря, я встретил его в Государственном издательстве у кассы. Денег еще не выдавали, и большая группа ожидающих, главным образом литераторов, толпилась в коридоре. Среди них я увидел Есенина. Я заметил, что он чрезвычайно возбужден, глаза лихорадочно блестят, движения резкие и неестественные. Я намеренно не подходил к нему, зная, что говорить с ним будет и трудно, и неприятно. Но Есенин сам увидел меня. Подошел, поздоровался и, обращаясь к стоящему рядом со мной поэту Герасимову, как-то странно и загадочно произнес:
– Ну. Миша, прощай! Я уезжаю. Но вот здесь остается Кириллов… Я ему верю!
Открыли кассу. Есенин получил деньги и ушел со своим братом. Это была последняя встреча. ‹…›
‹1926›
П. А. КУЗЬКО
ЕСЕНИН, КАКИМ Я ЕГО ЗНАЛ
В 1915 году в Екатеринодаре появилась новая газета либерального направления – "Кубанская мысль". Редактором этой газеты был брат известного поэта Сергея Городецкого – Борис Митрофанович Городецкий.
Я был знаком с Б. М. Городецким с 1908 года, когда он редактировал журнал "На Кавказе", в котором я сотрудничал и был секретарем редакции. И теперь он предложил мне работать в новой газете.
Осенью 1915 года к Борису Митрофановичу ненадолго приехал погостить его брат Сергей Городецкий.