Страница:
Вот здесь, на этих просторах, протекало детство Сергея. На этих лугах, в зарослях озер босоногим мальчиком он вылавливал утиные выводки, здесь "рвал цветы, валялся на траве". Эти места имел он в виду, когда писал строки: "Как бы ни был красив Шираз, он не лучше рязанских раздолий".
С ранних детских лет наша мать приучала нас к труду, но не заставляла, не неволила и к неумению нашему относилась очень терпеливо.
Помню, как она приучала меня полоть картошку. Уходя на огород, она не звала меня с собой. Через час-другой я сама прибегала и вертелась около нее. Вот тут-то она и скажет: "А ты рви травку, рви. Видишь, вот это картошка. Ее нужно оставлять, а травку рвать, а то она не дает никакого хода картошке".
И невольно принимаешься за работу: идешь в бой с врагом. За вырванную случайно картофельную плеть мать никогда не ругала, а спокойно говорила: "Ну что ж. бывает".
Если идешь с ней копать картошку, то она копает, а я выбираю. Пока копошусь в земле, отыскивая картофелины, она терпеливо стоит и ждет и укажет, где еще нужно искать.
Помню, как приучала ходить за водой; из консервных банок из-под сгущенного молока она сделала мне ведра, выстругала сама маленькое коромысло. И я была горда и довольна тем, что тоже хожу за водой. Но с непривычки "ведра" качались из стороны в сторону, и вода выплескивалась из них чуть не до половины, а принесешь домой хоть кружку воды, мать и за это похвалит: "Вот умница".
Когда мне было одиннадцать лет, мать научила меня доить корову. Мне очень нравилось доить коров, ездить с бабами за реку в лодках. Утром и вечером Ока так красива. Податлив характер Оки. Она настолько подчинена окружающему, что даже цвета своего не имеет, а отражает в себе, как в зеркале, все цвета неба и берегов.
Хорошо летом часа в два-три выйти на высокий берег ее. Часами здесь можно просидеть, смотря вдаль. Тишина. Лишь слышится гул комаров, толкущихся над головой, и однообразная трескотня кузнечиков, пристроившихся в зарослях крапивы. Слышен негромкий разговор баб, спускающихся с соседних гор, стук и всплеск весел отплывающей лодки.
Не гаснут летние зори. На далеком горизонте "заря окликает другую". Еще горит вечерняя, продвинувшись на север, а, подойдя вплотную к ней, уже загорается утренняя. Темной стальной полосой течет внизу спокойная река. Направо вдали мерцают огоньки Кузьминского шлюза и слышится слабый шум падающей воды.
Еще темно, неясны дали, и о приближении утра можно догадаться лишь по соединившимся зорям да по прохладному легкому предутреннему ветерку. Но пройдет час-полтора, подоив коров, возвращаешься на это же место и видишь другую картину. На ярко-розовом фоне востока темнеют контуры леса, в сизой дымке луга, заблестели озера. Солнце еще не взошло, но его золотые лучи веером пробились из-за леса. На розоватой речной глади серебрится чуть заметная рябь. Под ногами в траве перламутром играют капельки росы.
С первыми лучами пробуждается все живое. В садах, едва проснувшись, на разные голоса запели отдохнувшие за ночь птицы. Нестройным хором закукарекали на селе петухи, поодиночке, изредка галдя, пролетают в луга грачи. Баба, вернувшись от коров, уже торопится, бежит за водой; из-за реки мужики тянут паром с лошадьми. Тихое бодрое утро каждый встречает по-своему.
В такое тихое утро река течет спокойно, неторопливо, и зеркальная поверхность ее играет всеми утренними красками. Но бывает она и другой. В ненастные дни озорной, разгулявшийся ветер шумит по деревьям, качает из стороны в сторону гибкий хворост, в косе гнет почти до земли луговую траву и с разбойным свистом налетает на широкую реку. Потревоженная, посеревшая от низко нависших туч, она покрывается огромными волнами с белыми гребнями. В такую погоду переехать через нее трудно даже на пароме. Разгневанная, она не раз обрывала толстый пеньковый канат, и если не успевали поймать и удержать один из его оборванных концов, то паром уносило далеко от перевоза и прибить его к берегу удавалось уже в Волхоне или в Кузьминском.
А к зиме, когда уберут щиты Кузьминского шлюза, река становится уже и мельче, спокойно дает морозу заковать себя толстым синеватым льдом, оставляя лишь редкие полыньи.
По ровному заснеженному льду пройдут первые разведчики – пешеходы, за ними неторопливо проедут первые розвальни, и, смотришь, уже проложена прямая, как стрела, дорога в луга и лес, прорублены конурки, из которых берут воду, и прорубь, где бабы полощут белье. Вдоль дороги, поперек реки и в лугах расставлены соломенные вешки на случай непогоды. Раздольно здесь буйному ветру. Кажется, со всего света он собрал сюда снег и крутит и вертит его, охапками сбрасывает с высоких крутых гор, сплошной стеной гонит по опустевшим лугам, вдоль реки, заметая проруби, полыньи и дороги.
Заметает пурга
Белый путь.
Хочет в мягких снегах
Потонуть.
Ветер резвый уснул
На пути; -
Ни проехать в лесу,
Ни пройти…
Но пройдут и эти суровые дни. Солнце начнет пригревать все сильней и сильней, побегут к реке "с гор потоки день и ночь", становясь все говорливее и быстрее; взломаются окрайки, вздуется лед на реке, потемнеет и со страшным грохотом расколется на части. Тогда многие идут на высокий берег смотреть, как лед идет.
Необъятно широка Ока во время разлива. Уйдут под воду обрывистые, с тысячами ласточкиных гнезд берега ее, сольются многочисленные озера, разбросанные по лугам, исчезнут крутые речные повороты и Старица вместе с кустарниками, растущими по берегам ее. Все сольется в одно бескрайнее море. Лишь где-то далеко, за много километров, чернеет лес, вырисовываясь на чистом небосклоне острыми пиками елей.
Шумит река, крутит воронками мутную воду, вертит, как легкие щепки, огромные льдины, сталкивая их друг с другом и с треском кроша одна о другую.
Радуется наш народ большому половодью. Помимо захватывающей красоты, большая вода несет буйный рост луговых трав.
Лед, движущийся вначале сплошным полотном, с каждым днем и часом становится мельче, подвижнее и реже. Через несколько дней вода очистится от него, станет спокойнее и медленно начнет спадать, как будто нехотя освобождая от своего плена кустарники, возвышенности и до краев заполненные озера.
Скоро вновь здесь зазеленеет обмытая трава, замычат обрадованные простором коровы, зазвенят, как колокольчики, птичьи голоса, и снова с сумками под кислый щавель появится босоногая детвора.
Я родилась в 1911 году. Я не помню своих бабушек, из которых одна, по отцу, бабушка Груша, умерла еще до моего рождения, в 1908 году, а вторая, по матери, бабушка Наталья, – когда меня качали в люльке. Дедушка Никита умер рано, когда нашему отцу было двенадцать лет, и о нем мы, дети, знали только по рассказам отца. Дедушка Федор, отец нашей матери, умер в 1927 году, пережив Сергея почти на два года. Об этих семьях я могу рассказать только то, что слышала от старших.
Дедушка наш, Никита Осипович Есенин, был человеком набожным и в молодости готовился уйти в монастырь, за что и получил прозвище "Монах". Это прозвище перешло на все его потомство да так и осталось за нашей семьей. До самой смерти Сергея нас почти не называли по фамилии, мы все были Монашкины. Да и теперь, когда в нашем селе стало много Есениных, объясняя, из каких мы Есениных, говорят: "Это тетки Тани Монашкиной".
Прожив холостым до двадцати восьми лет и так и не собравшись уйти в монастырь, дедушка женился на шестнадцатилетней девушке.
После женитьбы дедушка отделился от своих родных и в 1871 году купил небольшой приусадебный участок земли без огорода против церкви. Приобрести огород он не смог до самой своей смерти, и его прикупал уже наш отец.
Покупая усадьбу, дедушка наш одновременно составил завещание: "В случае моей, Есенина, смерти, то все устроенное на оной усадьбе строение с находящимся в оном имуществом должно поступить в вечное и потомственное владение жены моей Аграфены Панкратьевой и наследникам моим по конец…"
Последним наследником усадьбы дедушки Никиты стал Сергей. С открытием в нашем доме мемориального музея за ним "по конец" и осталась эта усадьба, расположенная на одном из красивейших мест села.
На приобретенном участке дедушка выстроил двухэтажный дом, верх которого был жилым помещением, а низ складским, так как даже амбара дедушке поставить было негде. Этот дом простоял примерно до 1909-1910 года. Затем за ветхостью его сломали, а на его месте выстроили новый. Из нашей семьи в старом доме родились отец, Сергей и моя сестра Катя.
Прожил дедушка Никита недолго, оставив бабушку с кучей маленьких детей, из которых старшей девочке было четырнадцать, нашему отцу двенадцать лет. И еще двое ребят были моложе нашего отца.
Растить такую ораву ребятишек без мужа бабушке было трудно, поэтому, когда нашему отцу исполнилось тринадцать лет и он окончил трехклассную сельскую школу, бабушка через знакомых определила его в "мальчики" в один из московских магазинов. Затем и его младшего брата Ивана она вынуждена была отправить на заработки.
Но помощи от них бабушка не имела, так как "мальчикам" жалованья не платили и работали они только за хлеб и одежду. Чтобы прокормиться с остальными детьми, бабушке пришлось пускать к себе на квартиру живописцев, каменщиков, маляров, которые работали в это время в церкви и часовне, стоявшей против церкви среди села, наискосок от нашего дома.
Через три-четыре года бабушке было уже легче. Подросшие сыновья стали высылать ей свое небольшое жалованье, а те, что остались дома, помогали ей в работе.
Наши родители поженились очень рано, когда нашему отцу было восемнадцать, а матери шестнадцать с половиной лет.
Сыграв свадьбу, отец вернулся в Москву, а мать осталась в доме свекрови. С первых же дней они невзлюбили друг друга, и сразу же начались неприятности. Полной хозяйкой была бабушка. В доме ее по-прежнему жили постояльцы, их было много, и для них нужно было готовить, стирать, носить воду, за всеми убирать. Много работы легло на плечи матери, а в награду она получала ворчание и косые взгляды свекрови. По-прежнему наш отец высылал свое жалованье бабушке.
Вскоре положение еще более осложнилось: женился второй сын бабушки, Иван. Его жена Софья сумела поладить со свекровью и была ее любимицей.
Вспоминая свою жизнь в эти годы в доме Есениных, мать рассказывала о том, как бабушка иногда даже молока не давала ее детям, и мать, чтобы купить молоко, продавала вещи из своего приданого.
Так продолжалось около восьми лет. За это время у нашей матери родилось двое детей, одним из которых был Сергей. Но первый ребенок прожил недолго и умер. Когда Сергею было около четырех лет, забрав его, наша мать вернулась в родительский дом.
На другом конце села, носящего название Матово, жил наш дедушка по матери Федор Андреевич Титов. Он был умный, общительный и довольно зажиточный человек. В молодости он каждое лето уезжал на заработки в Питер, где нанимался на баржи возить дрова. Проработав несколько лет на чужих баржах, он приобрел в конце концов свои и стал получать от них приличный доход.
Семья у дедушки была довольно большая: жена – наша бабушка Наталья, дочь Татьяна – наша мать и три сына – наши дяди: дядя Ваня, дядя Саша и дядя Петр.
Дедушка наш был человеком с большим размахом, любил повеселиться и погулять. Возвращаясь из Питера, он устраивал гулянье на несколько дней. Ведрами выставлялось вино – пей сколько хочешь и кто хочет. И пьет и гуляет чуть не все село. Игра на гармонях, песни, пляски, смех не смолкали иной раз по неделе. Но потом, когда отгуляет, дедушка начинал подсчитывать каждую копейку и, по словам нашей матери, ворчать, что "много соли съели, много спичек сожгли".
Наша мать была единственной девочкой в доме Титовых и поэтому была любимицей. Она была стройна, красива, лучшая песенница на селе, играла на гармони, умела организовать веселую игру. Вообще в доме Титовых молодежь жила весело, и сам дедушка поощрял это веселье. Мать рассказывала, что одних гармоний у них стояло несколько корзин (гармони тогда были маленькие – "черепашки").
Совершенно иной жизнью в своей семье жила бабушка Наталья. Она была человеком тихим, кротким, добрым и ласковым. Была она набожна и любила ходить по церквам и монастырям. Часто она брала с собой и Сергея.
В одной из своих автобиографий Сергей писал: "Помню лес, большая канавистая дорога. Бабушка идет в Радовецкий монастырь, который от нас верстах в 40. Я, ухватившись за ее палку, еле волочу от усталости ноги, а бабушка все приговаривает: "Иди, иди, ягодка, бог счастья даст".
Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, пели духовные стихи о прекрасном рае, о Лазаре, о Миколе и о женихе, светлом госте из града неведомого.
К тому времени, когда в эту семью вернулась наша мать, женились дядя Ваня и дядя Саша и у дяди Саши уже были дети. Чтобы не быть обузой, мать оставила Сергея дедушке, а сама ушла на заработки. В это время дедушка наш был уже разорен. Две его баржи сгорели, а другие затонули, и все они были не застрахованными. Теперь дедушка занимался только сельским хозяйством.
Неграмотная, беспаспортная, не имея специальности, мать устраивалась то прислугой в Рязани, то работницей на кондитерской фабрике в Москве. Но несмотря на трудную жизнь, на маленький заработок, из которого она выплачивала по три рубля в месяц дедушке за Сергея, она все время просила у нашего отца развод. Любя нашу мать и считая развод позором, отец развода ей не дал, и, промучившись пять лет, мать вынуждена была вернуться к нему. Через год у матери народилась моя сестра Катя.
Когда вернулась наша мать в дом Есениных, семья разделилась. Бабушка Груша осталась с нашим отцом, и дом достался им, а дядя Ваня со своей семьей выстроил себе новый дом на другой усадьбе.
Мое появление на свет было не особенно обременительным, так как из всех моих старших братьев и сестер осталось в живых только двое – старший пятнадцатилетний Сергей и пятилетняя Катя.
Матери нашей, когда я родилась, было тридцать шесть лет. Жила она дома только с Катей, отец работал мясником в Москве, а Сергей учился в спас-клепиковской школе.
Из своего детства я помню лишь отдельные эпизоды, примерно лет с четырех. В эти годы меня прозвали "купчихой". Прозвище это я получила из-за пальто. Мать наша, приезжая к отцу в гости, часто стирала белье, мыла полы, прибирала в доме у хозяйки. В уплату за труды ей часто давали всякие детские обноски, и так как купеческие дети были постарше меня, то эти обноски шли мне. Среди таких обносков было почти совсем новое зимнее пальтишко. Я до сих пор очень хорошо его помню: синее, расклешенное, на шерстяной вате и на чудесной шерстяной подкладке в клетку. В этом пальто я ходила за французскими булками, которые выпекал наш односельчанин дядя Илья. В этом пальто, в новых валеночках, с румяными булками в руках я действительно походила на купчиху.
Я рано научилась петь. Я пела все, что пела наша мать, а она во время любой работы пела часто, и песни ее были разнообразные. Это были и русские народные песни, и романсы, а в предпраздничные вечера и праздничным утром она пела молитвы из церковной службы. Она, как и бабушка, много ходила по церквам и монастырям и все службы знала наизусть.
Может быть, я не запомнила бы, что я рано научилась петь, но в моей памяти сохранился отцовский смех, когда однажды, приехав домой в отпуск, он услышал, как я, играя на печке в куклы, распевала совершенно правильно: "Бродяга, судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах…" А мне в это время было четыре-пять лет.
Очень ясно запомнился мне приезд Сергея в 1915 году. Он приехал с одним из своих товарищей, имя которого показалось мне необыкновенным – Леонид. Я никак не могла решиться выговорить это имя и называла его "Эй, ты". Мать делала мне замечания, смеялся Сергей, улыбался Леонид, а я старалась не обращаться к нему, а когда мама посылала меня позвать его к обеду или еще зачем, я снова называла его "Эй, ты" и старалась убежать и спрятаться.
В этот приезд свой Сергей привез мне огромный разноцветный мяч в сетке, а Кате много ярких разноцветных шелковых лент и бусы. Я была обрадована этими подарками. Я видела шелковые ленты и раньше, но в основном красные да по одной штуке, а тут их было не меньше десятка, и все разных цветов. Видела я кое у кого из ребят и мячи, но то были черные, "араповые", маленькие, а вот такого большого, красивого, покрытого лаком, не было ни у кого. И когда я появилась с ним на улице, вся соседская детвора окружила меня и кто-то попросил поиграть. Но где там поиграть! Я сама-то не решалась вынуть его из сетки.
Вышли из дому Сергей и Леонид. Сергей, улыбаясь, предлагает: "Давай поиграем". Я отдаю ему мяч и с ужасом смотрю, как он бросает его высоко-высоко. Мяч становится маленьким и каким-то темным, летит все выше и выше, и я боюсь, что он не вернется. Потом на какое-то мгновение мяч как будто повисает в вышине, затем начинает опускаться. С замиранием сердца я жду его возвращения. Вот мяч совсем уже близко, но, ударившись со звоном о землю, он снова подпрыгивает и так несколько раз, с каждым разом делая прыжки все ниже и ниже. Наконец он покатился по земле, я с радостью хватаю его и проверяю: не разбился ли. Убедившись, что мяч целый, я потихоньку, осторожно начинаю играть им.
Целыми днями я не расставалась с мячом, однако счастье мое продолжалось недолго. Дня через три я играла в мяч около крыльца. Выскользнув из моих рук, мяч закатился под крыльцо. Я полезла за ним и, уже вылезая обратно, проткнула его торчащим из доски гвоздем. Мяч сильно зашипел, и вместо него в руках у меня осталась какая-то круглая чаша.
В это время Сергей возвращался от Поповых и, увидев меня удивленную и растерявшуюся, громко расхохотался. Я настолько была потрясена случившимся, что, видимо, нельзя было удержаться от смеха. А потом, когда я расплакалась от горя, Сергей стал уговаривать меня, что поедет в Москву и пришлет мне такой же мяч. Но второго мяча я так и не получила. Скоро я успокоилась и забыла о нем, и Сергей, вероятно, тоже забыл о своем обещании.
Делая нам подарки, Сергей всегда равнял нас с сестрой, и благодаря его подаркам мы часто имели такие вещи, каких не было ни у кого из наших сверстников.
Я помню, как-то он привез нам с Катей по платью: Кате розовое из крепа с затейливой каймой, а мне из белого зефира с кружевной кокеткой и с большим голубым шелковым поясом, который завязывался бантом. Привозил он нам сандалии, чулки в резиночку, которых в деревне тогда не было: все носили тряпичные тапочки кустарной работы и чулки своей вязки.
Помню приезд Сергея в мае – июне 1917 года. Была тихая теплая лунная ночь. Дома на селе, освещенные полной луной, казались какими-то обновленными, а на белой церковной колокольне четко отпечатались густые узорные тени от ветвей берез. Все спали. Не было видно ни одного освещенного окна, а мы еще сидели за самоваром. Напившись чаю, Сергей вышел погулять и остановился у раскрытого окна. Он был в белой рубашке и серых брюках. С одной стороны его освещала наша керосиновая лампа, стоявшая на подоконнике, а с другой – луна. В барском саду громко пел соловей. В ночной тишине казалось, он совсем рядом. Захваченный чудесной песней, Сергей стал ему подсвистывать. Эта картина мне хорошо запомнилась.
Я росла довольно тихим и бесхитростным ребенком. Сверстницы мои часто меня обманывали, выманивая у меня игрушки, сладости, и часто били: я совершенно не умела защищаться. После очередной взбучки я с ревом бежала домой, а мать отправлялась ругать обидчицу. За это мне попадало еще больше. В том, что я не могла постоять за себя, была доля вины матери. С ранних лет она твердила мне, что драться нельзя, что я должна быть послушной, вежливой, а я с моим податливым характером боялась ослушаться ее.
Очень любила я играть в куклы. Мы делали их сами.
Были у нас они без рук, без ног, вместо лица просто белая тряпица, а мужчины от женщин отличались лишь цветом одежды да тем, что голову женщин покрывали платком и сзади на голове делали прическу – "пук".
Чаще в куклы играли зимой и осенью. Летом нас занимали другие игры на улице, где действующими лицами были мы сами. Из палочек, вбитых в землю, мы городили себе по нескольку комнат с коридорами, с дверями и окнами. Были у нас коровы – кирпичи, и мы их доили: терли один кирпич о другой, и кирпичный порошок был у нас молоком. Покупали селедки – листья от ветел, из глины пекли пирожки.
Летом же играли в лапту, в "кулички" (прятки), в "чикалки" (классики), качались на релях (качелях). После дождей с удовольствием бегали вдоль села по лужам, изображая пароходы.
Но играла я недолго. В 1918 году, когда мне исполнилось семь лет, меня отдали в школу. Я полюбила книги, и уже не хватало времени на игру. Спать зимой мы ложились часов в семь-восемь, так как керосина не было, по вечерам горели коптилки, а с коптилкой долго не просидишь.
Небольшая деревянная школа стояла среди села недалеко от нашего дома. Она была разделена на две половины: одну половину занимали учителя – Иван Матвеевич и Лидия Ивановна Власовы, муж и жена, во второй половине размещались друг против друга два класса – маленький и большой. В большом обычно занимались первый и третий классы вместе, в маленьком занимались второй и четвертый. После революции учились в две смены. Переоборудовали под класс помещение, которое раньше было учительской кухней.
В 1904 году, когда Сергею исполнилось 9 лет, он начал учиться в этой школе. Учился он хорошо, но за шалости в третьем классе был оставлен на второй год. Окончил он школу в 1909 году и за отличную успеваемость был награжден похвальным листом. Этот похвальный лист много лет висел у нас на стене в застекленной раме.
В этой же школе, у тех же учителей училась и Катя, в нее же теперь пришла и я.
Первый год я училась у тех же учителей, которые учили Сергея и Катю: у Ивана Матвеевича и Лидии Ивановны, которые учительствовали в нашей школе более тридцати лет, но учиться у отца Ивана мне уже не пришлось, так как закон божий, который он преподавал, был отменен.
Иван Матвеевич был очень строгим учителем и суровым человеком. В классе у него была тишина, и за малейшую провинность он драл учеников за уши, ставил в угол на колени. Ученики его боялись, но любили. У него не было дружбы с ними, и смотрел он на всех свысока. Вообще от людей он держался в стороне. Среднего роста, брюнет, с небольшими усами и клинышком бородкой, он всегда был опрятно одет в черный костюм и сорочку с галстуком. Со всеми держался надменно, и я не помню, чтобы он когда-нибудь улыбался. Здоровался с людьми он еле заметным кивком головы с недовольным видом, при ходьбе туловище держал прямо, "как аршин проглотил", и смотрел только вперед. Ходил он всегда медленно, важно и как-то странно: наступит на одну ногу, немножко попрыгает на ней, потом уж наступит на вторую.
Лидия Ивановна была тоже строга. Тоже наказывала больно, отдерет, бывало, за ухо или ударит линейкой по затылку. Она была вспыльчива, но отходчива. Держала она себя тоже с важностью, но все-таки со всеми была значительно проще, чем Иван Матвеевич.
В годы гражданской войны к нам в село привезли детей-сирот и в барском доме открыли детский дом. Ивана Матвеевича и Лидию Ивановну направили туда работать, а к нам прислали других учителей.
Мне и моим сверстникам довелось учиться в самые тяжелые для нашей страны годы, когда разрушалось старое и еще не было опыта и возможностей наладить новое. Преподавателей не хватало. Вместо опытных педагогов к нам стали присылать совсем юных, только что окончивших, а то и не окончивших семь-восемь классов, совершенно не знавших ни жизни, ни методов преподавания.
Не имея программы, учителя учили нас тому, что лучше знали сами.
Современным ученикам трудно себе представить, как можно учиться без учебника или тетради, а мы писали на бумаге, кто какую сумеет достать, вплоть до газеты. Вместо чернил писали свекольным соком, а промокашкой нам служил чистый песок с Оки.
Революционных событий в деревне я не помню, так как Советская власть пришла к нам без боев и выстрелов. Помню только, как разгородили барское подгорье и все, кто ходил на перевоз по нашей горе, стали ходить теперь новой дорогой. Она была длиннее, но привлекала людей тем, что была более красивой и после векового запрета теперь была открыта для всех.
Помню наступивший голод. Страшное время. Хлеб пекли с мякиной, лузгой, щавелем, крапивой, лебедой. Не было соли, спичек, мыла, а об остальном уж и думать не приходилось.
К довершению бед зимой вспыхнула эпидемия сыпного тифа, пробравшегося почти в каждый дом и скашивающего иногда целые семьи. Скот болел сибирской язвой, а от скота иногда заражались люди.
В это тяжелое время еще не был налажен порядок в селе. Неустойчиво было административное управление. То нас приписывали к Кузьминской волости, то организовывалась новая – Федякинская, и мы были Федякинской волости.
К власти наряду с честными людьми пролезли "лабути", имеющие длинные руки. Жилось этим людям совсем неплохо.
Одного из таких "работников" судили всей волостью самосудом и приговорили к замурованию в каменный столб. Гневен русский народ, но и отходчив. Услышав крики жены и инвалида-дочери осужденного, его помиловали, а через короткий срок он снова работал в волости.
С ранних детских лет наша мать приучала нас к труду, но не заставляла, не неволила и к неумению нашему относилась очень терпеливо.
Помню, как она приучала меня полоть картошку. Уходя на огород, она не звала меня с собой. Через час-другой я сама прибегала и вертелась около нее. Вот тут-то она и скажет: "А ты рви травку, рви. Видишь, вот это картошка. Ее нужно оставлять, а травку рвать, а то она не дает никакого хода картошке".
И невольно принимаешься за работу: идешь в бой с врагом. За вырванную случайно картофельную плеть мать никогда не ругала, а спокойно говорила: "Ну что ж. бывает".
Если идешь с ней копать картошку, то она копает, а я выбираю. Пока копошусь в земле, отыскивая картофелины, она терпеливо стоит и ждет и укажет, где еще нужно искать.
Помню, как приучала ходить за водой; из консервных банок из-под сгущенного молока она сделала мне ведра, выстругала сама маленькое коромысло. И я была горда и довольна тем, что тоже хожу за водой. Но с непривычки "ведра" качались из стороны в сторону, и вода выплескивалась из них чуть не до половины, а принесешь домой хоть кружку воды, мать и за это похвалит: "Вот умница".
Когда мне было одиннадцать лет, мать научила меня доить корову. Мне очень нравилось доить коров, ездить с бабами за реку в лодках. Утром и вечером Ока так красива. Податлив характер Оки. Она настолько подчинена окружающему, что даже цвета своего не имеет, а отражает в себе, как в зеркале, все цвета неба и берегов.
Хорошо летом часа в два-три выйти на высокий берег ее. Часами здесь можно просидеть, смотря вдаль. Тишина. Лишь слышится гул комаров, толкущихся над головой, и однообразная трескотня кузнечиков, пристроившихся в зарослях крапивы. Слышен негромкий разговор баб, спускающихся с соседних гор, стук и всплеск весел отплывающей лодки.
Не гаснут летние зори. На далеком горизонте "заря окликает другую". Еще горит вечерняя, продвинувшись на север, а, подойдя вплотную к ней, уже загорается утренняя. Темной стальной полосой течет внизу спокойная река. Направо вдали мерцают огоньки Кузьминского шлюза и слышится слабый шум падающей воды.
Еще темно, неясны дали, и о приближении утра можно догадаться лишь по соединившимся зорям да по прохладному легкому предутреннему ветерку. Но пройдет час-полтора, подоив коров, возвращаешься на это же место и видишь другую картину. На ярко-розовом фоне востока темнеют контуры леса, в сизой дымке луга, заблестели озера. Солнце еще не взошло, но его золотые лучи веером пробились из-за леса. На розоватой речной глади серебрится чуть заметная рябь. Под ногами в траве перламутром играют капельки росы.
С первыми лучами пробуждается все живое. В садах, едва проснувшись, на разные голоса запели отдохнувшие за ночь птицы. Нестройным хором закукарекали на селе петухи, поодиночке, изредка галдя, пролетают в луга грачи. Баба, вернувшись от коров, уже торопится, бежит за водой; из-за реки мужики тянут паром с лошадьми. Тихое бодрое утро каждый встречает по-своему.
В такое тихое утро река течет спокойно, неторопливо, и зеркальная поверхность ее играет всеми утренними красками. Но бывает она и другой. В ненастные дни озорной, разгулявшийся ветер шумит по деревьям, качает из стороны в сторону гибкий хворост, в косе гнет почти до земли луговую траву и с разбойным свистом налетает на широкую реку. Потревоженная, посеревшая от низко нависших туч, она покрывается огромными волнами с белыми гребнями. В такую погоду переехать через нее трудно даже на пароме. Разгневанная, она не раз обрывала толстый пеньковый канат, и если не успевали поймать и удержать один из его оборванных концов, то паром уносило далеко от перевоза и прибить его к берегу удавалось уже в Волхоне или в Кузьминском.
А к зиме, когда уберут щиты Кузьминского шлюза, река становится уже и мельче, спокойно дает морозу заковать себя толстым синеватым льдом, оставляя лишь редкие полыньи.
По ровному заснеженному льду пройдут первые разведчики – пешеходы, за ними неторопливо проедут первые розвальни, и, смотришь, уже проложена прямая, как стрела, дорога в луга и лес, прорублены конурки, из которых берут воду, и прорубь, где бабы полощут белье. Вдоль дороги, поперек реки и в лугах расставлены соломенные вешки на случай непогоды. Раздольно здесь буйному ветру. Кажется, со всего света он собрал сюда снег и крутит и вертит его, охапками сбрасывает с высоких крутых гор, сплошной стеной гонит по опустевшим лугам, вдоль реки, заметая проруби, полыньи и дороги.
Заметает пурга
Белый путь.
Хочет в мягких снегах
Потонуть.
Ветер резвый уснул
На пути; -
Ни проехать в лесу,
Ни пройти…
Но пройдут и эти суровые дни. Солнце начнет пригревать все сильней и сильней, побегут к реке "с гор потоки день и ночь", становясь все говорливее и быстрее; взломаются окрайки, вздуется лед на реке, потемнеет и со страшным грохотом расколется на части. Тогда многие идут на высокий берег смотреть, как лед идет.
Необъятно широка Ока во время разлива. Уйдут под воду обрывистые, с тысячами ласточкиных гнезд берега ее, сольются многочисленные озера, разбросанные по лугам, исчезнут крутые речные повороты и Старица вместе с кустарниками, растущими по берегам ее. Все сольется в одно бескрайнее море. Лишь где-то далеко, за много километров, чернеет лес, вырисовываясь на чистом небосклоне острыми пиками елей.
Шумит река, крутит воронками мутную воду, вертит, как легкие щепки, огромные льдины, сталкивая их друг с другом и с треском кроша одна о другую.
Радуется наш народ большому половодью. Помимо захватывающей красоты, большая вода несет буйный рост луговых трав.
Лед, движущийся вначале сплошным полотном, с каждым днем и часом становится мельче, подвижнее и реже. Через несколько дней вода очистится от него, станет спокойнее и медленно начнет спадать, как будто нехотя освобождая от своего плена кустарники, возвышенности и до краев заполненные озера.
Скоро вновь здесь зазеленеет обмытая трава, замычат обрадованные простором коровы, зазвенят, как колокольчики, птичьи голоса, и снова с сумками под кислый щавель появится босоногая детвора.
Я родилась в 1911 году. Я не помню своих бабушек, из которых одна, по отцу, бабушка Груша, умерла еще до моего рождения, в 1908 году, а вторая, по матери, бабушка Наталья, – когда меня качали в люльке. Дедушка Никита умер рано, когда нашему отцу было двенадцать лет, и о нем мы, дети, знали только по рассказам отца. Дедушка Федор, отец нашей матери, умер в 1927 году, пережив Сергея почти на два года. Об этих семьях я могу рассказать только то, что слышала от старших.
Дедушка наш, Никита Осипович Есенин, был человеком набожным и в молодости готовился уйти в монастырь, за что и получил прозвище "Монах". Это прозвище перешло на все его потомство да так и осталось за нашей семьей. До самой смерти Сергея нас почти не называли по фамилии, мы все были Монашкины. Да и теперь, когда в нашем селе стало много Есениных, объясняя, из каких мы Есениных, говорят: "Это тетки Тани Монашкиной".
Прожив холостым до двадцати восьми лет и так и не собравшись уйти в монастырь, дедушка женился на шестнадцатилетней девушке.
После женитьбы дедушка отделился от своих родных и в 1871 году купил небольшой приусадебный участок земли без огорода против церкви. Приобрести огород он не смог до самой своей смерти, и его прикупал уже наш отец.
Покупая усадьбу, дедушка наш одновременно составил завещание: "В случае моей, Есенина, смерти, то все устроенное на оной усадьбе строение с находящимся в оном имуществом должно поступить в вечное и потомственное владение жены моей Аграфены Панкратьевой и наследникам моим по конец…"
Последним наследником усадьбы дедушки Никиты стал Сергей. С открытием в нашем доме мемориального музея за ним "по конец" и осталась эта усадьба, расположенная на одном из красивейших мест села.
На приобретенном участке дедушка выстроил двухэтажный дом, верх которого был жилым помещением, а низ складским, так как даже амбара дедушке поставить было негде. Этот дом простоял примерно до 1909-1910 года. Затем за ветхостью его сломали, а на его месте выстроили новый. Из нашей семьи в старом доме родились отец, Сергей и моя сестра Катя.
Прожил дедушка Никита недолго, оставив бабушку с кучей маленьких детей, из которых старшей девочке было четырнадцать, нашему отцу двенадцать лет. И еще двое ребят были моложе нашего отца.
Растить такую ораву ребятишек без мужа бабушке было трудно, поэтому, когда нашему отцу исполнилось тринадцать лет и он окончил трехклассную сельскую школу, бабушка через знакомых определила его в "мальчики" в один из московских магазинов. Затем и его младшего брата Ивана она вынуждена была отправить на заработки.
Но помощи от них бабушка не имела, так как "мальчикам" жалованья не платили и работали они только за хлеб и одежду. Чтобы прокормиться с остальными детьми, бабушке пришлось пускать к себе на квартиру живописцев, каменщиков, маляров, которые работали в это время в церкви и часовне, стоявшей против церкви среди села, наискосок от нашего дома.
Через три-четыре года бабушке было уже легче. Подросшие сыновья стали высылать ей свое небольшое жалованье, а те, что остались дома, помогали ей в работе.
Наши родители поженились очень рано, когда нашему отцу было восемнадцать, а матери шестнадцать с половиной лет.
Сыграв свадьбу, отец вернулся в Москву, а мать осталась в доме свекрови. С первых же дней они невзлюбили друг друга, и сразу же начались неприятности. Полной хозяйкой была бабушка. В доме ее по-прежнему жили постояльцы, их было много, и для них нужно было готовить, стирать, носить воду, за всеми убирать. Много работы легло на плечи матери, а в награду она получала ворчание и косые взгляды свекрови. По-прежнему наш отец высылал свое жалованье бабушке.
Вскоре положение еще более осложнилось: женился второй сын бабушки, Иван. Его жена Софья сумела поладить со свекровью и была ее любимицей.
Вспоминая свою жизнь в эти годы в доме Есениных, мать рассказывала о том, как бабушка иногда даже молока не давала ее детям, и мать, чтобы купить молоко, продавала вещи из своего приданого.
Так продолжалось около восьми лет. За это время у нашей матери родилось двое детей, одним из которых был Сергей. Но первый ребенок прожил недолго и умер. Когда Сергею было около четырех лет, забрав его, наша мать вернулась в родительский дом.
На другом конце села, носящего название Матово, жил наш дедушка по матери Федор Андреевич Титов. Он был умный, общительный и довольно зажиточный человек. В молодости он каждое лето уезжал на заработки в Питер, где нанимался на баржи возить дрова. Проработав несколько лет на чужих баржах, он приобрел в конце концов свои и стал получать от них приличный доход.
Семья у дедушки была довольно большая: жена – наша бабушка Наталья, дочь Татьяна – наша мать и три сына – наши дяди: дядя Ваня, дядя Саша и дядя Петр.
Дедушка наш был человеком с большим размахом, любил повеселиться и погулять. Возвращаясь из Питера, он устраивал гулянье на несколько дней. Ведрами выставлялось вино – пей сколько хочешь и кто хочет. И пьет и гуляет чуть не все село. Игра на гармонях, песни, пляски, смех не смолкали иной раз по неделе. Но потом, когда отгуляет, дедушка начинал подсчитывать каждую копейку и, по словам нашей матери, ворчать, что "много соли съели, много спичек сожгли".
Наша мать была единственной девочкой в доме Титовых и поэтому была любимицей. Она была стройна, красива, лучшая песенница на селе, играла на гармони, умела организовать веселую игру. Вообще в доме Титовых молодежь жила весело, и сам дедушка поощрял это веселье. Мать рассказывала, что одних гармоний у них стояло несколько корзин (гармони тогда были маленькие – "черепашки").
Совершенно иной жизнью в своей семье жила бабушка Наталья. Она была человеком тихим, кротким, добрым и ласковым. Была она набожна и любила ходить по церквам и монастырям. Часто она брала с собой и Сергея.
В одной из своих автобиографий Сергей писал: "Помню лес, большая канавистая дорога. Бабушка идет в Радовецкий монастырь, который от нас верстах в 40. Я, ухватившись за ее палку, еле волочу от усталости ноги, а бабушка все приговаривает: "Иди, иди, ягодка, бог счастья даст".
Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, пели духовные стихи о прекрасном рае, о Лазаре, о Миколе и о женихе, светлом госте из града неведомого.
К тому времени, когда в эту семью вернулась наша мать, женились дядя Ваня и дядя Саша и у дяди Саши уже были дети. Чтобы не быть обузой, мать оставила Сергея дедушке, а сама ушла на заработки. В это время дедушка наш был уже разорен. Две его баржи сгорели, а другие затонули, и все они были не застрахованными. Теперь дедушка занимался только сельским хозяйством.
Неграмотная, беспаспортная, не имея специальности, мать устраивалась то прислугой в Рязани, то работницей на кондитерской фабрике в Москве. Но несмотря на трудную жизнь, на маленький заработок, из которого она выплачивала по три рубля в месяц дедушке за Сергея, она все время просила у нашего отца развод. Любя нашу мать и считая развод позором, отец развода ей не дал, и, промучившись пять лет, мать вынуждена была вернуться к нему. Через год у матери народилась моя сестра Катя.
Когда вернулась наша мать в дом Есениных, семья разделилась. Бабушка Груша осталась с нашим отцом, и дом достался им, а дядя Ваня со своей семьей выстроил себе новый дом на другой усадьбе.
Мое появление на свет было не особенно обременительным, так как из всех моих старших братьев и сестер осталось в живых только двое – старший пятнадцатилетний Сергей и пятилетняя Катя.
Матери нашей, когда я родилась, было тридцать шесть лет. Жила она дома только с Катей, отец работал мясником в Москве, а Сергей учился в спас-клепиковской школе.
Из своего детства я помню лишь отдельные эпизоды, примерно лет с четырех. В эти годы меня прозвали "купчихой". Прозвище это я получила из-за пальто. Мать наша, приезжая к отцу в гости, часто стирала белье, мыла полы, прибирала в доме у хозяйки. В уплату за труды ей часто давали всякие детские обноски, и так как купеческие дети были постарше меня, то эти обноски шли мне. Среди таких обносков было почти совсем новое зимнее пальтишко. Я до сих пор очень хорошо его помню: синее, расклешенное, на шерстяной вате и на чудесной шерстяной подкладке в клетку. В этом пальто я ходила за французскими булками, которые выпекал наш односельчанин дядя Илья. В этом пальто, в новых валеночках, с румяными булками в руках я действительно походила на купчиху.
Я рано научилась петь. Я пела все, что пела наша мать, а она во время любой работы пела часто, и песни ее были разнообразные. Это были и русские народные песни, и романсы, а в предпраздничные вечера и праздничным утром она пела молитвы из церковной службы. Она, как и бабушка, много ходила по церквам и монастырям и все службы знала наизусть.
Может быть, я не запомнила бы, что я рано научилась петь, но в моей памяти сохранился отцовский смех, когда однажды, приехав домой в отпуск, он услышал, как я, играя на печке в куклы, распевала совершенно правильно: "Бродяга, судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах…" А мне в это время было четыре-пять лет.
Очень ясно запомнился мне приезд Сергея в 1915 году. Он приехал с одним из своих товарищей, имя которого показалось мне необыкновенным – Леонид. Я никак не могла решиться выговорить это имя и называла его "Эй, ты". Мать делала мне замечания, смеялся Сергей, улыбался Леонид, а я старалась не обращаться к нему, а когда мама посылала меня позвать его к обеду или еще зачем, я снова называла его "Эй, ты" и старалась убежать и спрятаться.
В этот приезд свой Сергей привез мне огромный разноцветный мяч в сетке, а Кате много ярких разноцветных шелковых лент и бусы. Я была обрадована этими подарками. Я видела шелковые ленты и раньше, но в основном красные да по одной штуке, а тут их было не меньше десятка, и все разных цветов. Видела я кое у кого из ребят и мячи, но то были черные, "араповые", маленькие, а вот такого большого, красивого, покрытого лаком, не было ни у кого. И когда я появилась с ним на улице, вся соседская детвора окружила меня и кто-то попросил поиграть. Но где там поиграть! Я сама-то не решалась вынуть его из сетки.
Вышли из дому Сергей и Леонид. Сергей, улыбаясь, предлагает: "Давай поиграем". Я отдаю ему мяч и с ужасом смотрю, как он бросает его высоко-высоко. Мяч становится маленьким и каким-то темным, летит все выше и выше, и я боюсь, что он не вернется. Потом на какое-то мгновение мяч как будто повисает в вышине, затем начинает опускаться. С замиранием сердца я жду его возвращения. Вот мяч совсем уже близко, но, ударившись со звоном о землю, он снова подпрыгивает и так несколько раз, с каждым разом делая прыжки все ниже и ниже. Наконец он покатился по земле, я с радостью хватаю его и проверяю: не разбился ли. Убедившись, что мяч целый, я потихоньку, осторожно начинаю играть им.
Целыми днями я не расставалась с мячом, однако счастье мое продолжалось недолго. Дня через три я играла в мяч около крыльца. Выскользнув из моих рук, мяч закатился под крыльцо. Я полезла за ним и, уже вылезая обратно, проткнула его торчащим из доски гвоздем. Мяч сильно зашипел, и вместо него в руках у меня осталась какая-то круглая чаша.
В это время Сергей возвращался от Поповых и, увидев меня удивленную и растерявшуюся, громко расхохотался. Я настолько была потрясена случившимся, что, видимо, нельзя было удержаться от смеха. А потом, когда я расплакалась от горя, Сергей стал уговаривать меня, что поедет в Москву и пришлет мне такой же мяч. Но второго мяча я так и не получила. Скоро я успокоилась и забыла о нем, и Сергей, вероятно, тоже забыл о своем обещании.
Делая нам подарки, Сергей всегда равнял нас с сестрой, и благодаря его подаркам мы часто имели такие вещи, каких не было ни у кого из наших сверстников.
Я помню, как-то он привез нам с Катей по платью: Кате розовое из крепа с затейливой каймой, а мне из белого зефира с кружевной кокеткой и с большим голубым шелковым поясом, который завязывался бантом. Привозил он нам сандалии, чулки в резиночку, которых в деревне тогда не было: все носили тряпичные тапочки кустарной работы и чулки своей вязки.
Помню приезд Сергея в мае – июне 1917 года. Была тихая теплая лунная ночь. Дома на селе, освещенные полной луной, казались какими-то обновленными, а на белой церковной колокольне четко отпечатались густые узорные тени от ветвей берез. Все спали. Не было видно ни одного освещенного окна, а мы еще сидели за самоваром. Напившись чаю, Сергей вышел погулять и остановился у раскрытого окна. Он был в белой рубашке и серых брюках. С одной стороны его освещала наша керосиновая лампа, стоявшая на подоконнике, а с другой – луна. В барском саду громко пел соловей. В ночной тишине казалось, он совсем рядом. Захваченный чудесной песней, Сергей стал ему подсвистывать. Эта картина мне хорошо запомнилась.
Я росла довольно тихим и бесхитростным ребенком. Сверстницы мои часто меня обманывали, выманивая у меня игрушки, сладости, и часто били: я совершенно не умела защищаться. После очередной взбучки я с ревом бежала домой, а мать отправлялась ругать обидчицу. За это мне попадало еще больше. В том, что я не могла постоять за себя, была доля вины матери. С ранних лет она твердила мне, что драться нельзя, что я должна быть послушной, вежливой, а я с моим податливым характером боялась ослушаться ее.
Очень любила я играть в куклы. Мы делали их сами.
Были у нас они без рук, без ног, вместо лица просто белая тряпица, а мужчины от женщин отличались лишь цветом одежды да тем, что голову женщин покрывали платком и сзади на голове делали прическу – "пук".
Чаще в куклы играли зимой и осенью. Летом нас занимали другие игры на улице, где действующими лицами были мы сами. Из палочек, вбитых в землю, мы городили себе по нескольку комнат с коридорами, с дверями и окнами. Были у нас коровы – кирпичи, и мы их доили: терли один кирпич о другой, и кирпичный порошок был у нас молоком. Покупали селедки – листья от ветел, из глины пекли пирожки.
Летом же играли в лапту, в "кулички" (прятки), в "чикалки" (классики), качались на релях (качелях). После дождей с удовольствием бегали вдоль села по лужам, изображая пароходы.
Но играла я недолго. В 1918 году, когда мне исполнилось семь лет, меня отдали в школу. Я полюбила книги, и уже не хватало времени на игру. Спать зимой мы ложились часов в семь-восемь, так как керосина не было, по вечерам горели коптилки, а с коптилкой долго не просидишь.
Небольшая деревянная школа стояла среди села недалеко от нашего дома. Она была разделена на две половины: одну половину занимали учителя – Иван Матвеевич и Лидия Ивановна Власовы, муж и жена, во второй половине размещались друг против друга два класса – маленький и большой. В большом обычно занимались первый и третий классы вместе, в маленьком занимались второй и четвертый. После революции учились в две смены. Переоборудовали под класс помещение, которое раньше было учительской кухней.
В 1904 году, когда Сергею исполнилось 9 лет, он начал учиться в этой школе. Учился он хорошо, но за шалости в третьем классе был оставлен на второй год. Окончил он школу в 1909 году и за отличную успеваемость был награжден похвальным листом. Этот похвальный лист много лет висел у нас на стене в застекленной раме.
В этой же школе, у тех же учителей училась и Катя, в нее же теперь пришла и я.
Первый год я училась у тех же учителей, которые учили Сергея и Катю: у Ивана Матвеевича и Лидии Ивановны, которые учительствовали в нашей школе более тридцати лет, но учиться у отца Ивана мне уже не пришлось, так как закон божий, который он преподавал, был отменен.
Иван Матвеевич был очень строгим учителем и суровым человеком. В классе у него была тишина, и за малейшую провинность он драл учеников за уши, ставил в угол на колени. Ученики его боялись, но любили. У него не было дружбы с ними, и смотрел он на всех свысока. Вообще от людей он держался в стороне. Среднего роста, брюнет, с небольшими усами и клинышком бородкой, он всегда был опрятно одет в черный костюм и сорочку с галстуком. Со всеми держался надменно, и я не помню, чтобы он когда-нибудь улыбался. Здоровался с людьми он еле заметным кивком головы с недовольным видом, при ходьбе туловище держал прямо, "как аршин проглотил", и смотрел только вперед. Ходил он всегда медленно, важно и как-то странно: наступит на одну ногу, немножко попрыгает на ней, потом уж наступит на вторую.
Лидия Ивановна была тоже строга. Тоже наказывала больно, отдерет, бывало, за ухо или ударит линейкой по затылку. Она была вспыльчива, но отходчива. Держала она себя тоже с важностью, но все-таки со всеми была значительно проще, чем Иван Матвеевич.
В годы гражданской войны к нам в село привезли детей-сирот и в барском доме открыли детский дом. Ивана Матвеевича и Лидию Ивановну направили туда работать, а к нам прислали других учителей.
Мне и моим сверстникам довелось учиться в самые тяжелые для нашей страны годы, когда разрушалось старое и еще не было опыта и возможностей наладить новое. Преподавателей не хватало. Вместо опытных педагогов к нам стали присылать совсем юных, только что окончивших, а то и не окончивших семь-восемь классов, совершенно не знавших ни жизни, ни методов преподавания.
Не имея программы, учителя учили нас тому, что лучше знали сами.
Современным ученикам трудно себе представить, как можно учиться без учебника или тетради, а мы писали на бумаге, кто какую сумеет достать, вплоть до газеты. Вместо чернил писали свекольным соком, а промокашкой нам служил чистый песок с Оки.
Революционных событий в деревне я не помню, так как Советская власть пришла к нам без боев и выстрелов. Помню только, как разгородили барское подгорье и все, кто ходил на перевоз по нашей горе, стали ходить теперь новой дорогой. Она была длиннее, но привлекала людей тем, что была более красивой и после векового запрета теперь была открыта для всех.
Помню наступивший голод. Страшное время. Хлеб пекли с мякиной, лузгой, щавелем, крапивой, лебедой. Не было соли, спичек, мыла, а об остальном уж и думать не приходилось.
К довершению бед зимой вспыхнула эпидемия сыпного тифа, пробравшегося почти в каждый дом и скашивающего иногда целые семьи. Скот болел сибирской язвой, а от скота иногда заражались люди.
В это тяжелое время еще не был налажен порядок в селе. Неустойчиво было административное управление. То нас приписывали к Кузьминской волости, то организовывалась новая – Федякинская, и мы были Федякинской волости.
К власти наряду с честными людьми пролезли "лабути", имеющие длинные руки. Жилось этим людям совсем неплохо.
Одного из таких "работников" судили всей волостью самосудом и приговорили к замурованию в каменный столб. Гневен русский народ, но и отходчив. Услышав крики жены и инвалида-дочери осужденного, его помиловали, а через короткий срок он снова работал в волости.