…24 августа 1923 года 13, задолго до назначенного часа, народ устремился к Политехническому музею. Здание музея стало походить на осажденную крепость. Отряды конной милиции едва могли сдерживать напор толпы. Люди, имевшие билеты, с величайшим трудом пробирались сквозь толпу, чтобы попасть в подъезд, плотно забитый жаждущими попасть на вечер, но не успевшими приобрести билеты. Участники пробирались с не меньшим трудом.
   Но вот вечер наконец начался.
   Председатель объявил, что сейчас выступит поэт Сергей Есенин со своим "докладом" и поделится впечатлениями о Берлине, Париже, Нью-Йорке. Есенин, давно успевший привыкнуть к публичным выступлениям, почему-то на этот раз волновался необычайно. Это чувствовалось сразу, несмотря на его внешнее спокойствие. Публика встретила его появление на эстраде бурной овацией. Есенин долго не мог начать говорить. Я смотрел на него и удивлялся, что такой доброжелательный прием не только не успокоил, но даже усилил его волнение. Мною овладела какая-то неясная, но глубокая тревога.
   Наконец наступила тишина, и в зале раздался неуверенный голос Есенина. Он сбивался, делал большие паузы. Вместо более или менее плавного изложения своих впечатлений Есенин произносил какие-то отрывистые фразы, переходя от Берлина к Парижу, от Парижа к Берлину. Зал насторожился. Послышались смешки и пока еще негромкие выкрики. Есенин махнул рукой и, пытаясь овладеть вниманием публики, воскликнул:
   – Нет, лучше я расскажу про Америку. Подплываем мы к Нью-Йорку. Навстречу нам бесчисленное количество лодок, переполненных фотокорреспондентами. Шумят моторы, щелкают фотоаппараты. Мы стоим на палубе. Около нас пятнадцать чемоданов – мои и Айседоры Дункан…
   Тут в зале поднялся невообразимый шум, смех, раздался иронический голос:
   – И это все ваши впечатления?
   Есенин побледнел. Вероятно, ему казалось в эту минуту, что он проваливается в пропасть. Но вдруг он искренне и заразительно засмеялся:
   – Не выходит что-то у меня в прозе, прочту лучше стихи!
   Я вспомнил наш давнишний разговор с Есениным весной 1917 года в Петрограде и его слова: "Стихи могу, а вот лекции не умею".
   Публику сразу как будто подменили, раздался добродушный смех, и словно душевной теплотой повеяло из зала на эстраду. Есенин начал, теперь уже без всякого волнения, читать стихи громко, уверенно, со своим всегдашним мастерством. Так бывало и прежде. Стоило слушателям услышать его проникновенный голос, увидеть неистово пляшущие в такт стихам руки и глаза, устремленные вдаль, ничего не видящие, ничего не замечающие, как становилось понятно, что в чтении у него нет соперника. После каждого прочитанного стихотворения раздавались оглушительные аплодисменты. Публика неистовствовала, но теперь уже от восторга и восхищения. Есенин весь преобразился. Публика была покорена, зачарована, и, если бы кому-нибудь из присутствовавших на вечере напомнили про беспомощные фразы о трех столицах, которые еще недавно раздавались в этом зале, тот не поверил бы, что это было в действительности. Все это казалось нелепым сном, а явью был триумф, небывалый триумф поэта, покорившего зал своими стихами. Все остальное, происходившее на вечере: выступления других поэтов, в том числе и мое, – отошло на третий план. После наших выступлений снова читал Есенин. Вечер закончился поздно. Публика долго не расходилась и требовала от Есенина все новых и новых стихов. И он читал, пока не охрип. Тогда он провел рукой по горлу, сопровождая этот жест улыбкой, которая заставила угомониться публику.
   Так закончился этот памятный вечер. ‹ …›
 
   Журнал имажинистов "Гостиница для путешествующих в прекрасном" начал свое существование до отъезда Есенина за границу. По его возвращении в Москву в нем были напечатаны новые стихи Есенина 14. Таким образом, сотрудничество продолжалось, но началось уже его охлаждение к журналу. В N 3 после больших колебаний он все же дал свою "Москву кабацкую", а в N 4 наотрез отказался сотрудничать.
   Были у нас и новые сотрудники, как называл их Мариенгоф – "молодое поколение" имажинистов, – Иван Грузинов, Николай Эрдман, Матвей Ройзман. Последний славился среди нас своей кипучей энергией, он принимал деятельное участие во всех делах, связанных с изданием журнала и будущего сборника под лаконическим заглавием "Имажинисты" с четырьмя участниками: Мариенгофом, Ивневым, Шершеневичем, Ройзманом (1925).
   У Есенина в ту пору назревал разрыв с Мариенгофом, и он не дал своих стихов для этого сборника.
   С Есенина начала постепенно сползать искусственная позолота Запада, проявлявшаяся в какой-то странной манере держать себя, словно он так долго путешествовал по дальним странам, что отвык от родных мест и едва их узнавал (первое время он даже говорил с нарочитым акцентом). Он становился снова прежним Есениным времен 1915- 1920 годов. Но все же в нем чувствовалась какая-то надломленность.
   Встречи наши с Есениным продолжались, как будто в жизни его не произошло никаких перемен. А перемены все же были. Хотя он стал "прежним Есениным", но в нем не было прежней есенинской простоты и непосредственности. Он иногда задумывался, иногда смотрел рассеянно, потом как бы стряхивал с себя что-то ему чуждое и опять становился самим собой, улыбался и балагурил.
   Однажды он неожиданно взял мою руку и, крепко сжав, тихо проговорил:
   – А все-таки ты счастливый!
   – Чем же это? – спросил я удивленно.
   – Будто не знаешь?
   – Не знаю…
   – Ну вот тем и счастлив, что ничего не знаешь.
   И быстро переменил тему разговора, так что я до сих пор и не знаю, что он имел в виду. Предполагаю, что это был порыв, когда он хотел поделиться со мной какой-то своей болью, но потом раздумал. Еще до этого странного разговора я стал замечать, что его что-то тяготит. Но пока все это было только как бы намеком на будущее признание.
   Разрыв между Есениным и Мариенгофом прошел мимо меня. Или Есенин не хотел меня впутывать в свои "распри", или не хотел оказывать на меня давление, чтобы я последовал его примеру и отстранился от Мариенгофа. Есенин не был никогда ни мелочным, ни мстительным. Благородство души не позволяло ему искать союзников для борьбы с бывшими друзьями. ‹…›
 
   Еще до отъезда Есенина на Кавказ я навестил его в больнице на Полянке 15. Это было своеобразное лечебное заведение, скорее похожее на пансионат. У Есенина была своя комната – большая, светлая, с четырьмя окнами. Опять встреча, поцелуи, расспросы. На вид Есенин был совершенно здоров.
   Во время разговора мы сидели у окна. Вдруг Есенин перебил меня на полуслове и, перейдя на шепот, как-то странно оглядываясь по сторонам, сказал:
   – Перейдем отсюда скорей. Здесь опасно, понимаешь? Мы здесь слишком на виду, у окна…
   Я удивленно посмотрел на Есенина, ничего не понимая. Он, не замечая моего изумленного взгляда, отвел меня в другой угол комнаты, подальше от окна.
   – Ну вот, – сказал он, сразу повеселев, – здесь мы в полной безопасности.
   – Но какая же может быть опасность? – спросил я.
   – О, ты еще всего не знаешь. У меня столько врагов. Увидели бы в окно и запустили бы камнем. Ну и в тебя могли бы попасть. А я не хочу, чтобы ты из-за меня пострадал.
   Теперь я уже понял, что у него что-то вроде мании преследования, и перевел разговор на другую тему.
   Есенин охотно перешел к разговору о толстом журнале, который он собирается издавать. О "Гостинице для путешествующих в прекрасном" он не хотел больше слышать.
   – Пусть Мариенгоф там распоряжается как хочет. Я ни одной строчки стихов туда не дам. А ты… ты как хочешь, я тебя не неволю. Все равно в моем журнале ты будешь и в том и в другом случае. Привлеку в сотрудники Ванечку Грузинова. Он хороший мужик. Это не то что многие… да ну их… и вспоминать не хочу. Грузинов хорошо разбирается в стихах, из него бы критик вышел дельный и, главное, честный. Не юлил бы хвостом. И стихи у него неплохие, есть из чего выбрать для журнала. Правда, любит мудрить иногда, но это пройдет, да и кто в этом не грешен.
   – Знаешь что,- сказал он мне вдруг,- давай образуем новую группу: я, ты, Ванечка Грузинов…
   Есенин назвал еще несколько фамилий (насколько помнится, крестьянских поэтов). Я ответил ему, что группы и школы можно образовывать только до двадцати пяти лет, а после этого возраста можно оказаться в смешном положении. Ему это понравилось. Он засмеялся, но через минуту продолжал в том же духе:
   – Я имажинизма не бросал, но я не хочу видеть этой "Гостиницы", пусть издает ее кто хочет, а я буду издавать "Вольнодумец".
   Потом он вдруг, без всякой видимой причины, опять впал в какое-то нервное состояние, опустив голову, задумался и проговорил сдавленным голосом:
   – Все-таки сколько у меня врагов! И что им от меня надо? Откуда берется эта злоба? Ну, скажи, разве я такой человек, которого надо ненавидеть?
   Я как мог успокаивал его и, чтобы отвлечь, напомнил ему один эпизод, когда он однажды в кафе "Стойло Пегаса" рассердился на завхоза Силина и до того рассвирепел, что от него все отскочили в сторону, а я подошел к нему, взял за руки, и он, к величайшему удивлению всех присутствовавших, залился заразительным смехом. Есенин вспомнил это, и в глазах его зажглись те веселые искорки, которые так часто сверкали у него прежде. Он пододвинулся ко мне ближе и, будто это был очень важный вопрос для него, спросил:
   – Скажи откровенно, только не дипломатничай, ведь ты все-таки боялся? В душе, конечно. Дрожал?
   Я улыбнулся:
   – Если бы боялся, то не подошел бы к тебе.
   – Нет, – упрямился Есенин,- ты боялся, но думал: авось сойдет, и тогда все скажут: "Какой он храбрый".
   – Ну пусть так, – согласился я, теперь уже действительно боясь, что если я буду противоречить, то он опять потеряет душевное равновесие и заговорит о "врагах", которые его окружают.
   Но Есенин неожиданно для меня сказал совершенно спокойно:
   – Нет, я шучу. Ты просто хорошо меня знаешь. А ведь меня не все знают хорошо. Думают, что хорошо знают, а… совсем не знают и не понимают. Есть люди, на которых я не мог бы замахнуться, если бы они даже… ударили меня.
   После небольшой паузы он добавил:
   – Но, правда, таких людей было очень мало. Наперечет.
   В это время раздался стук в дверь. Есенин вздрогнул.
   – Покоя не дают. Кто там? – окликнул он раздраженно.
   Вошла сотрудница больницы.
   – А, это вы, – сразу смягчился Есенин. – Заходите, заходите. Познакомьтесь с моим другом, поэтом…
   Я перебил его:
   – Сережа, не надо никаких представлений.
   Сотрудница взглянула на меня и улыбнулась. Я понял, что время посещения истекло, и сказал Есенину:
   – Я заговорился с тобой и забыл, что ведь у меня важное дело. Боюсь опоздать.
   Есенин пробовал меня отговорить, но мне удалось убедить его, что я действительно тороплюсь по делу.
   Есенин любил всякие затеи, выдумки. Ему нравилось, когда какой-нибудь его поступок вызывал удивление. Например, хождение в цилиндре и лаковых ботинках по заснеженным улицам Москвы двадцать первого года, когда все ходили в ушанках и валенках.
   Я уже не говорю про нашумевшие проказы с росписью стен Страстного монастыря цитатами из своих стихов. Для него было сущим наслаждением ошарашить всех чем-нибудь неожиданным и необычным. Кроме того, Есенин любил строить всякие планы, иногда замаскированно шутливые, а иногда просто неисполнимые.
   В моих ранних воспоминаниях о Есенине в сборнике "С. А. Есенин" (Госиздат, 1926) я допустил ошибку, утверждая, что якобы Есенин никого по-настоящему не любил 16. Это казалось мне потому, что Есенин имел такой огромный успех у женщин, который как бы затмевал его собственные чувства.
   Как-то раз при одной из встреч он с таинственным видом отвел меня в сторону (это было на Тверском бульваре), выбрал свободную скамейку на боковой аллее и, усадив рядом с собой, сказал:
   – Ты должен мне дать один совет, очень… очень важный для меня.
   – Ты же никогда ничьих советов не слушаешь и не исполняешь!
   – А. твой послушаю. Понимаешь, все это так важно. А ты сможешь мне правильно ответить. Тебе я доверяю.
   Я прекрасно понимал, что если Есенин на этот раз не шутит, то, во всяком случае, это полушутка… Есенин чувствовал, что я не принимаю всерьез его таинственность, но ему страшно хотелось, чтобы я отнесся серьезно к его просьбе – дать ему совет.
   – Ну, хорошо, говори, – сказал я, – обещаю дать тебе совет.
   – Видишь ли, – начал издалека Есенин. – В жизни каждого человека бывает момент, когда он решается на… как бы это сказать, ну, на один шаг, имеющий самое большое значение в жизни. И вот сейчас у меня… такой момент. Ты знаешь, что с Айседорой я разошелся. Знаю, что в душе осуждаешь меня, считаешь, что во всем я виноват, а не она.
   – Я ничего не считаю и никогда не вмешиваюсь в семейные дела друзей.
   – Ну хорошо, хорошо, не буду. Не в этом главное.
   – А в чем?
   – В том, что я решил жениться. И вот ты должен дать мне совет, на ком.
   – Это похоже на анекдот.
   – Нет, нет, ты подожди. Я же не досказал. Я же не дурачок, чтобы просить тебя найти мне невесту. Невест я уже нашел.
   – Сразу несколько?
   – Нет, двух. И вот из этих двух ты должен выбрать одну.
   – Милый мой, это опять-таки похоже на анекдот.
   – Совсем не похоже… – рассердился или сделал вид, что сердится, Есенин. – Скажи откровенно, что звучит лучше: Есенин и Толстая или Есенин и Шаляпина?
   – Я тебя не понимаю.
   – Сейчас поймешь. Я познакомился с внучкой Льва Толстого и с племянницей Шаляпина. Обе, мне кажется, согласятся, если я сделаю предложение, и я хочу от тебя услышать совет, на которой из них мне остановить выбор?
   – А тебе разве все равно, на какой? – спросил я с деланным удивлением, понимая, что это шутка.
   Но Есенину так хотелось, чтобы я сделал хотя бы вид, что верю в серьезность вопроса. Не знаю, разгадал ли мои мысли Есенин, но он продолжал разговор, стараясь быть вполне серьезным.
   – Дело не в том, все равно или не все равно… Главное в том, что я хочу знать, какое имя звучит более громко.
   – В таком случае я должен тебе сказать вполне откровенно, что оба имени звучат громко.
   Есенин засмеялся:
   – Не могу же я жениться на двух именах!
   – Не можешь.
   – Тогда как же мне быть?
   – Не жениться совсем.
   – Нет, я должен жениться.
   – Тогда сам выбирай.
   – А ты не хочешь?
   – Не не хочу, а не могу. Я сказал свое мнение: оба имени звучат громко.
   Есенин с досадой махнул рукой. А через несколько секунд он расхохотался и сказал:
   – Тебя никак не проведешь! – И после паузы добавил: – Вот что, Рюрик. Я женюсь на Софье Андреевне Толстой.
   В скором времени состоялся брак Есенина с С. А. Толстой.
   Есенин так любил шутить и балагурить и делал это настолько тонко и умно, что ему часто удавалось ловить многих "на удочку". Мне рассказывали уже значительно позже некоторые из тех, с кем говорил Есенин о своем тогда еще только предполагавшемся браке, что они до сих пор убеждены, что Есенин всерьез спрашивал их совета, на ком жениться, на Толстой или на Шаляпиной.
   Запомнилась мне еще одна беседа с Есениным, относящаяся к тому же периоду, когда однажды я показал ему афишу большого концерта, в котором я участвовал; он прежде всего обратил внимание не на известные имена, а на извещение в самом конце афиши, что "зал будет отоплен". Когда я выразил свое удивление, что он обращает внимание на такие мелочи, он ответил: "Эти мелочи для историков будут иметь более важное значение, чем имена людей, которые и без афиши не будут забыты".
   И тут же он мне привел пример из моего документа 1918 года, который я ему незадолго до этого показывал.
   Это была официальная бумага с тремя подписями: наркома просвещения А. В. Луначарского, управделами наркомата Покровского (однофамильца историка M. H. Покровского) и начальника канцелярии К. А. Федина, но не однофамильца известного писателя Константина Федина, а его самого. Эта любопытная бумага гласила:
   "Прошу выдать моему секретарю тов. Ивневу Р. А. теплые перчатки, которые ему крайне нужны, так как ему часто приходится разъезжать по служебным делам в открытом экипаже".
   Есенин, который до упаду хохотал, когда я первый раз показал ему бумагу, теперь, вспомнив о ней, сказал:
   – Вот видишь, что значит мелкая подробность: сейчас, спустя четыре года после ее появления на свет, она стала сверхлюбопытна, а что же будет через десять лет? Ведь она скажет будущим историкам больше, чем свод постановлений об улучшении бытовых условий жизни, если таковой бы существовал. Теперь ты понял, какое значение имеют так называемые "мелкие подробности"?!
   Эти слова Есенина я вспоминаю всегда, когда мне приходится писать воспоминания.
 
   Говорят, что время – лучший лекарь. И все же этот "лучший лекарь" никогда не может нас окончательно вылечить от боли, которую мы испытываем, теряя лучших друзей. Эта боль то затихает, то опять вспыхивает. И вот с этой вновь вспыхнувшей болью я и заканчиваю мои воспоминания о Есенине. Но эта горечь смягчается сознанием, что того, о ком я вспоминаю, помнит вся Россия, помнит весь многонациональный Союз родных и близких нашему сердцу народов.
    ‹1926- 1964›
 

И. В. ГРУЗИНОВ

 
    ЕСЕНИН
 
   В первый раз я увидел Сергея Есенина в 1918 году. В Политехническом музее был какой-то литературный вечер. Я был в публике. В антракте, взглянув нечаянно влево, я заметил странного молодого человека. Он мгновенно привлек мое внимание своей внешностью: бросились в глаза костюм и волосы. Одет он был в коротенькую русскую поддевку нараспашку. Длинная белая рубаха, почти такой же длины, как и поддевка. Поясок. Сияли длинные курчавые волосы, светлые, как золотистый лен. Стоял в дверях и кому-то улыбался.
   Антракт кончился. Публика засуетилась, занимая места. В конце вечера артист Оленин читал стихи Есенина. Прочитав стихи, артист сошел в публику. Невольно следил за артистом. Он подбежал к русоволосому человеку, одетому в русскую поддевку, и пожал ему руку. Это был Есенин. Вскоре познакомились. ‹…›
    1920 г.Весна. Георгиевский пер., д. 7, квартира С. Ф. Быстрова.
   Желтоватое тихое утро. Низенькая комнатка с маленькими окошками. Обстановка простенькая: стол, кровать, диван, в углу старый книжный шкафик. Есенин сидит за столом против окошка. Делает макет "Трерядницы". Наклеивает вырезки с напечатанными стихами в тетрадку, мелким почерком переписывает новые стихи на восьмушки писчей бумаги: каждая буковка отдельно. Буквы у него всегда отдельно одна от другой, но так как макет этот для типографии, то буквы еще дальше отстоят друг от друга, каждая буква живет своей собственной жизнью – не буквы, а букашки. Работает размеренно. Сосредоточен и молчалив. Озабочен работой. Напоминает сельского учителя, занятого исправлением детских тетрадок. Отдельные неприклеенные листики дает мне:
   – Прочти и, если что заметишь, скажи!
   Читаю поэму "Пантократор". Предлагаю переделать строку:
    Полярный круг – на сбрую.
   Спорим. Он не соглашается. Защищает строчку.
   В стихотворении "О боже, боже, эта глубь…" предлагаю исправить строку:
    В твой в синих рощах скит.
   Ему нравится эта строка. Он решает оставить ее неприкосновенной.
   Читаю "Кобыльи корабли", обращаю внимание Есенина на предпоследнюю строфу:
    В сад зари лишь одна стезя,
    Сгложет рощи октябрьский ветр.
    Все познать, ничего не взять
    В мир великий пришел поэт.
   Спрашиваю:
   – Куда следует отнести определение "великий" – к слову "мир" или к слову "поэт"?
   Ничего не отвечает. Молча берет листик чистой бумаги, пересаживается на диван и, покачивая головою вправо и влево, исправляет строфу.
   – Так лучше,- говорит через минуту и читает последнюю строчку строфы:
    Пришел в этот мир поэт 1.
   Утро. Вдвоем. Есенин читает драматический отрывок. Действующие лица: Иван IV, митрополит Филипп, монахи и, кажется, опричники. Диалоги Ивана IV и Филиппа. Зарисовка фигур Ивана IV и Филиппа близка к характеристике, сделанной Карамзиным в его "Истории государства Российского". Иван IV и Филипп, если мне не изменяет память, говорят пятистопным ямбом. Два других действующих лица, кажется, монахи, в диалогах описывают тихую лунную ночь. Их речи полны тончайшего лиризма: Есенин из "Радуницы" и "Голубени" изъясняется из них обоих. В дальнейшем, приблизительно через год, Есенин в "Пугачеве" точно так же описывает устами своих героев бурную дождливую ночь. Не знаю, сохранился ли этот драматический опыт Есенина 2.
    1921 г.Весна. Богословский пер., д. 3.
   Есенин расстроен. Усталый, пожелтевший, растрепанный. Ходит по комнате взад и вперед. Переходит из одной комнаты в другую. Наконец садится за стол в углу комнаты:
   – У меня была настоящая любовь. К простой женщине. В деревне. Я приезжал к ней. Приходил тайно. Все рассказывал ей. Об этом никто не знает. Я давно люблю ее. Горько мне. Жалко. Она умерла. Никого я так не любил. Больше я никого не люблю 3.
   Есенин в стихах никогда не лгал. Рассказывает он об умершей канарейке – значит, вспомнил умершую канарейку, рассказывает о гаданье у попугая – значит, это гаданье действительно было, рассказывает о жеребенке, обгоняющем поезд, – значит, случай с милым и смешным дуралеем был… 4
   Всякая черточка, маленькая черточка в его стихах, если стихи касаются его собственной жизни, верна. Сам поэт неоднократно указывает на это обстоятельство, на автобиографический характер его стихов.
    1921 г.Лето. Богословский пер., д. 3.
   Есенин, энергично жестикулируя:
   – Кто о чем, а я о корове. Знаешь ли, я оседлал корову. Я еду на корове. Я решил, что Россию следует показать через корову. Лошадь для нас не так характерна. Взгляни на карту – каждая страна представлена по-своему: там осел, там верблюд, там слон… А у нас что? Корова! Без коровы нет России.
    1921 г.Есенин только что вернулся из Ташкента. По-видимому, по дороге в Ташкент он хотел ознакомиться с местом действия героя его будущей поэмы "Пугачев". Вскоре после его приезда имажинисты задумали, как это бывало неоднократно, очередной литературный трюк. Глубокой ночью мы расклеили множество прокламаций по улицам Москвы 5.
 

"Имажинисты всех стран, соединяйтесь!

 
Всеобщая мобилизация
 

поэтов, живописцев, актеров, композиторов, режиссеров и друзей действующего искусства

 
N 1
 
   На воскресенье, 12 июня с. г., назначается демонстрация искателей и зачинателей нового искусства.
   Место сбора: Театральная площадь (сквер), время: 9 час. вечера.
   Маршрут: Тверская, памятник А. С. Пушкина.
   Программа
   Парад сил, речи, оркестр, стихи и летучая выставка картин.
   Явка обязательна для всех друзей и сторонников действующего искусства:
   1) имажинистов,
   2) футуристов,
   3) и других групп.
   Причина мобилизации:
   Война, объявленная действующему искусству.
   Кто не с нами, тот против нас.
   Вождь действующего искусства: Центральный Комитет Ордена Имажинистов".
 
   Под прокламацией подписи поэтов, художников, композиторов: Сергей Есенин, Георгий Якулов, Иван Грузинов, Павлов, Анатолий Мариенгоф и др.
   Прокламация была расклеена нами без разрешения. На другой день нас вызвали на допрос в соответствующее учреждение. Между прочим Есенин сказал, что прокламацию напечатал он в Ташкенте и оттуда привез в Москву. Затем неожиданно для всех нас стал просить разрешения устроить похороны одного из поэтов. Похороны одного из нас. Похороны его, Есенина. Можно? Ему ответили, что нельзя, что нужно удостоверение от врача в том, что данный человек действительно умер. Есенин не унимался: а если в гроб положить корову или куклу и со всеми знаками похоронных почестей, приличествующих умершему поэту, пронесут гроб по улицам Москвы? Можно? Ему ответили, что и этого нельзя сделать: нужно иметь надлежащее разрешение на устройство подобной процессии. Есенин возразил:
   – Ведь устраивают же крестные ходы?
   Снова разъясняют: на устройство крестного хода полагается иметь разрешение.
    1923 г.Есенин в Италии занимался гимнастикой, упал с трапеции, получил сильные ушибы, лечился несколько недель. В Париже, в кафе видел русских белогвардейцев, видел в одном кафе бывших высокопоставленных военных, они прислуживали ему в качестве официантов. Стал он читать при них революционные стихи, обозлились, напали на него. Хотели бить. Едва-едва убежал.
   – До революции я был вашим рабом, – сказал Есенин белогвардейцам, – я служил вам. Я чистил вам сапоги. Теперь вы послужите мне.
   Есенин рассказывает:
   – Искусство в Америке никому не нужно. Настоящее искусство. Там можно умереть душой и любовью к искусству. Там нужна Иза Кремер и ей подобные. Душа, которую у нас в России на пуды меряют, там не нужна. Душа в Америке – это неприятно, как расстегнутые брюки.
   – Видел ли ты Пикассо? Анатоля Франса?
   – Видел какого-то лысого. Кажется, Анри де Ренье… Как только мы приехали в Париж, я стал просить Изадору купить мне корову. Я решил верхом на корове прокатиться по улицам Парижа. Вот был бы смех! Вот было бы публики! Но пока я собирался это сделать, какой-то негр опередил меня. Всех удивил: прокатился на корове по улицам Парижа. Вот неудача! Плакать можно, Ваня!