Мы затаились. Особенно мне запомнился Воронский.
   Он выглядывал из-под светлых стеклышек пенсне с какой-то удивленной тревогой, улыбка пришла сразу и не сходила с лица, он хорохорился, храбрился, скрывал свои чувства и переживания, но они были явны в той жадности внимания, с какой он смотрел на поэта. Каюсь, никогда не мог без спазм в горле слушать чтение Есенина. И на этот раз, отвернувшись к шкафу, хлебал я редкие слезы и протирал глаза.
   – Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам… – в величайшем возбуждении, тряся забинтованной рукой, кричал Есенин:
    Бью, а кони, как метель, шерсть разносят в хлопья.
    Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я.
 
    Встал и вижу: что за черт – вместо бойкой тройки…
    Забинтованный лежу на больничной койке.
 
    И заместо лошадей по дороге тряской
    Бью я жесткую кровать мокрою повязкой.
   Нет, это было совершенно необыкновенно, это потрясало, это выворачивалась раненая душа поэта!
    Синие твои глаза в кабаках промокли.
   Сорвался вдруг голос Есенина ‹…› он закашлялся и устало вытер платком лоб.
   – Ты мне дай его, – взволнованно сказал Воронский. Стихи были напечатаны рядом с "Письмом матери" в той же книжке "Красной нови".
   В мае-июне месяце 1924 года Литературно-художественный отдел перевели с Большого Успенского переулка в Главное управление Госиздата на Рождественку.
   Перед отъездом – в комнатах был уже разгром – зашел Есенин, трезвый, веселый, свежий. Он собирался уезжать из Москвы.
   – До осени, – говорил он, – буду писать прозу. Напишу повесть, листов десять. Хочется. Я ведь писал прозой.
   – Это "Яр"-то?
   – Да. И еще. Воронскому привезу ее осенью. Для "Красной нови". И сюжет… и все у меня есть.
   – Не забудь привезти стихов, – пошутил я.
   – И стихи будут. Сначала в деревню к себе съезжу. У нас там охота хорошая. Денег надо свезти на сенокос матери. Потом поеду на юг.
   В дальнейшем я встречал Есенина в Госиздате мельком в конце 1924 года и в первой половине 1925 года 1, обычно в крестьянском отделе или в коридорах, у кассы. При первой же встрече зимой я спросил:
   – А как, Сергей Александрович, повесть?
   Он заулыбался и, будто извиняясь, ответил:
   – Ничего не вышло. Да и заболел я.
 
БЕРЕЗОВЫЙ СИТЕЦ
 
   В июне 1925 года Есенин зачастил в Литературно-художественный отдел Госиздата. Кажется, он вернулся тогда из Баку. Пошли слухи о женитьбе его на С. А. Толстой. И неизменно при этом повторяли: на внучке Толстого. Наконец он мне и сам сказал:
   – Евдокимыч *, я женюсь. Живу я у Сони. Это моя жена. Скоро будет свадьба. Всех своих ребят позову да несколько графьев. Народу будет человек семьдесят. А Катя – сестра – выходит замуж за поэта Наседкина.
   * Так он называл меня почти с первой встречи.
 
   Почему-то больше всех хлопотала и волновалась о свадьбе А. А. Берзинь, считавшаяся близким другом Есенина. Чаще всего с нею он и заходил ко мне в то время. Шли переговоры о новой книжке стихов Есенина под названием "Рябиновый костер". Литературно-художественный отдел заключил договор на эту книжку. Договор заключили спешно, чтобы иметь какой-либо повод выдать ему из кассы сто рублей денег. Впоследствии этот договор аннулировали, когда заключили договор на трехтомное "Собрание стихотворений" 2.
   Наблюдая в этот месяц Есенина, – а приходил он неизменно трезвый, живой, в белом костюме (был он в нем обаятелен), приходил с невестой и три раза знакомил с ней, – я сохранил воспоминание о начале, казалось, глубокого и серьезного перелома в душе поэта. Мне думалось, что женится он по-настоящему, перебесился – дальше может начаться крепкая и яркая жизнь. Скептики посмеивались:
   – Очередная женитьба! Да здравствует следующая!
   А он сам как-то говорил:
   – С Соней у меня давно, давно… давнишний роман. Теперь только женимся.
   Скептики оказались правы: в середине месяца он приходил два раза пьяный, растерзанный. Досужие языки шептали:
   – Вчера сбежал от невесты! Свадьбы не будет!
   И уже приходили колебания – делаемый им шаг становился случайным.
   Незадолго перед этими днями Литературно-художественный отдел выпустил его книжку "Березовый ситец" 3. Двенадцатого июня он пришел в отдел за авторскими экземплярами в сопровождении А. А. Берзинь, пошатываясь, ухмыляясь, тускло глядя. Меня зачем-то вызвали в другой отдел. Когда через некоторое время я вернулся, Есенина уже но было, но мне кто-то передал от него книжку с надписью красными чернилами:
    "Сердце вином не вымочу,
    Милому Евдокимочу,
    Пока я тих,
    Эта книга и стих.
    С. Есенин
 
   1925, 12/VI" 4 .
 
   Сердце было вымочено через полгода.
 
"СОБРАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ" ЕСЕНИНА
 
   В середине июня 1925 года в Литературно-художественном отделе Госиздата возникла мысль об издании "Собрания стихотворений" Сергея Есенина. Неоднократно До того мне приходилось беседовать с поэтом об издании ‹…›. Однажды он пришел довольно рано.
   – Евдокимыч, я насчет моего "Собрания". Мы с тобой говорили в прошлый раз. У меня, понимаешь, свадьба, я женюсь. Вместе со мной в один день сестра выходит замуж за Наседкина. Нельзя ли мне сразу получить тысячи две денег. Только надо скоро.
   Я его осведомил, что едва ли можно будет сделать так скоро, как он предполагает: договор на большую сумму, необходимо будет получить согласие высших органов Госиздата и, конечно, поставить дело на "формальные" колеса, подать заявление, сговориться об условиях и т. д. Дня через два он появился с Наседкиным и под мою диктовку наспех написал следующее заявление:
   "В Литературный отдел Госиздата
   Сергея Есенина.
   Предлагаю литерат. отд. издать собрание моих стихотворений в количестве 10000 строк, по рублю за строку, с единовременной выдачей в 2000 рублей и остальные с ежемесячной выдачей по 1000 руб., начиная с 1 августа 1925 г. по 1 апреля 1926 г. сроком издания на 2 года, тиражом не более 10000 т. Мое собрание стихотворений и поэм никогда не издавалось. Сергей Есенин.17/VI-25".
   Все условия его были приняты, кроме одного: единовременной выдачи двух тысяч рублей. Летние месяцы – время обычного затишья в книгопродавческой деятельности – были трудными, и Госиздат вынужден был сводить свои расходы до минимума. Через неделю, 30 июня, был подписан договор: поэт обеспечивал свою жизнь на много месяцев вперед. С июля началась выдача денег, по тысяче рублей ежемесячно. Факт заключения договора с Есениным по высшей ставке – рубль за строку, никому из других поэтов не назначаемой, свидетельствовал о той высокой оценке есенинского творчества, какая была в Государственном издательстве. Кроме того, Госиздат договорился с поэтом о печатании всех его вновь написанных стихотворений отдельными книжками после предварительного их распубликования Есениным в периодической печати. Как общее правило, стихи на рынке идут плохо – эпоха наша полуравнодушна к стихам, – и даже стихи Есенина, например "Березовый ситец", шли медленно, тем не менее Госиздат почел своей обязанностью издать его "Собрание стихотворений".
   Надо было видеть ту редкую радость, которая была в синих глазах Есенина, когда дело закончилось во всех инстанциях.
   – Евдокимыч, – говорил он, – я написал тысяч пятнадцать строк. Я, понимаешь, отберу самое лучшее, тысяч десять. Этого довольно: будет три тома. Понимаешь, первое мое "Собрание". Надо издать только хорошо. Я теперь примусь за работу.
   Обращение Есенина ко мне объяснялось тем, что главным образом мне пришлось иметь с ним дело в оформлении разных деталей: заведующим отделом Н. И. Николаевым мне это было поручено особо.
   Уже вскоре Есенин принес первую партию стихотворений, затем другую. Рукопись была в хаотическом состоянии. Я засмеялся, засмеялся и он.
   – Это ничего, – смеясь, говорил Есенин, – я, понимаешь, как-нибудь зайду, мы с тобой вместе и разберемся.
   У него не было никакого плана издания, рукопись была неудобна для набора, в разных местах попадались одни и те же стихотворения, поэмы мешались с ранними стихотворениями и наоборот, истрепанные лоскутки старых газет лежали рядом с переписанными от руки стихотворениями, конечно, без знаков препинания, – словом, смешение почерков, разных машинок, газет, вырезок из журналов, полная неразбериха…
   Отложили до более благоприятного случая. А летом внезапно, не сказавшись, Есенин исчез – в Баку. Прождали месяца два. В августе мне поручили написать ему письмо. Ухмыляясь и стремясь быть строгим и официальным, я послал ему письмо, в котором напомнил о невозможности производить набор по его оригиналам, об отсутствии всякого плана издания, и просил подумать его, в каком виде он хочет издать "Собрание стихотворений" 5. Тут же указал несколько возможных видов издания: хронологический, по циклам, по родам и видам поэзии. Ответ получил по телеграфу: "Приезжаю" (31/VIII). Скоро он появился в Москве. После жена Софья Андреевна рассказывала, что письмо его встревожило и явилось поводом уехать из наскучившего ему Баку, отменив назначенную поездку в Тифлис и Абас-Туман.
   По возвращении он несколько раз был вместе с женой в отделе, и мы втроем, усевшись тут же за стол, работали над распланированием стихотворений.
   – Я, понимаешь, Евдокимыч, хочу так,- заговорил он, появившись в первый же раз после приезда, – я обдумал… В первом томе – лирика, во втором – мелкие поэмы, в третьем – крупные. А? Так будет неплохо. Тебе нравится?
   – Как ты хочешь, – отвечал я, – это твое дело. Мы тебе не будем подсказывать никакого другого способа, лишь бы можно было скорее приступить к работе.
   Остановились на распределении по родам и видам поэзии. Есенин унес из отдела свою непричесанную груду стихотворений, еще более растрепавшуюся, так как за время его отсутствия она неоднократно была читаема в отделе разными лицами.
   Недели через полторы стихи вернулись в более налаженном виде, но – увы – и в таком обличье посылать их в типографию не представлялось возможным: рукопись была не пронумерована, без оглавления, на одном листе соединялось по несколько стихотворений без начала и конца, кое-где было по несколько дат, зачеркнутых и перечеркнутых и опять восстановленных, не соблюдена строфичность, тексты не сверены после машинистки и т. д.
   Нетрудно было рассердиться на другого, но на этого обаятельного человека, серьезно и детски синевшего глазами над тобой, было свыше человеческих сил рассердиться.
   – Теперь, кажется, совсем хорошо, – торопливо суетился он у стола,- тут вот – лирика, тут – поэмы. Я еще подбавлю. Соня переписывает.
   Тогда и условились еще раз-два просмотреть рукопись вместе со мной в отделе…
   Поэт ‹ …›мельком заходил ко мне, раздраженно бормотал о каких-то и от кого-то обидах, собирался куда-то уезжать, а потом внезапно поднимался, сулил зайти – и не заходил. При таком его состоянии работа над изданием была немыслима.
   Вдруг как-то позвонила жена по телефону: и на второй, на третий день он пришел вместе с ней.
   Мы уселись за стол. Я выложил стихотворения. Есенин исхудал, побледнел, руки у него тряслись, на лице его, словно от непосильной работы, была глубочайшая усталость, он капризничал, покрикивал на жену, был груб с нею… И тотчас, наклоняясь к ней, с трогательной лаской спрашивал:
   – Ты как думаешь, Соня, это стихотворение сюда лучше?
   А потом сразу серчал:
   – Что же ты переписала? Где же то-то, понимаешь, недавно-то я написал? Ах, ты!…
   И так мешались грубость и ласка все время.
   В отделе было душно и жарко. На лбу у него был пот, влажные руки он вытирал о пиджак.
   – Сережа, ты разденься, – подсказал я, – тебе будет удобнее.
   А в душе думалось: вот он выйдет сейчас потный на улицу, простынет – и чахотка доделает свое дело. В эти осенние месяцы я много раз слышал рассказы о чахотке у поэта, об этом даже писал какой-то неловкий репортер одной из московских газет, сообщая о своем свидании в Италии с Максимом Горьким, который будто бы сказал:
   – У Есенина горловая чахотка. Тут уж ничего сделать нельзя.
   Общее настроение отражалось и на мне.
   Он скинул пальто и кашне и, будто всегда делал так, подал их жене, а та, словно всегда раздевала его, взяла и спокойно положила на соседний свободный стол. Не скрою, я испытывал неловкость.
   Есенин торопливо, умело и знакомо шабаршился в рукописи, видимо, помня каждое стихотворение, где оно лежало, и складывал их грудкой. Листки расползались, он сердился, хватал их… Сделали первый том. Начали определять даты написания вещей. Тут между супругами возник разлад. И разлад этот происходил по ряду стихотворений. Есенин останавливал глаза на переписанном Софьей Андреевной произведении и ворчал:
   – Соня, почему ты тут написала четырнадцатый год, а надо тринадцатый?
   – Ты так сказал.
   – Ах, ты все перепутала! А вот тут надо десятый. Это одно из моих ранних… Нет! Не-е-т! – Есенин задумывался. – Нет, ты права! Да, да, тут правильно.
   Но в общем у меня получилось совершенно определенное впечатление, что поэт сам сомневался во многих датах. Зачеркнули ряд совершенно сомнительных. Долго обсуждали – оставлять даты или отказаться от них вовсе. Не остановились ни на чем. Проработали часа полтора-два. И сделали два тома. Есенин перескакивал от одного тома к другому, переделывал по нескольку раз, быстро вытаскивая листки из грудки и перекладывая их, снова нумеровали, снова ставили даты, писали шмуцтитула и уничтожали их. Я записывал в каждом томе, чего недоставало и что хотел поэт донести потом: он диктовал. Остановились над поэмой "Страна негодяев". Есенин перелистал ее, быстро зачеркнул заглавие и красным карандашом написал: "Номах".
   – Это что? – спросил я.
   – Понимаешь, надо переменить заглавие. Номах это Махно. И Чекистов, ты говорил, я согласен с тобой, выдуманная фамилия. Я переменю. И вообще я в корректуре кое-что исправлю.
   – А мне жалко названия "Страна негодяев", – сказал я – "Номах" очень искусственно.
   Впоследствии он опять восстановил название "Страна негодяев".
   Собирались и еще и еще. Есенин несколько раз приносил новые стихотворения, но уже небольшими частями, проставлял некоторые даты, а главную, окончательную проверку по рукописям откладывал до корректуры.
   И не дождался, не захотел корректировать!
   Планирующие органы Госиздата наметили сдачу в производство "Собрания стихотворений" в ноябре с тем, чтобы начиная с января выпускать его по одному тому в месяц. В конце ноября все три тома были сданы в набор. В каждое свое посещение Есенин неизменно начинал разговор о своих стихах, спрашивал о корректурах, нетерпеливо ожидал их. Портрет, напечатанный в первом томе, он принес сам и хотел непременно поместить его. Выбрал он и формат книжек и не хотел никакого иного.
   Последний раз он принес большое стихотворение "Сказка о пастушонке Пете, его комиссарстве и коровьем царстве". Был он под сильным хмельком. Мы все скопились в одно место. Есенин громко и жарко читал, размахивая листками.
   – Это мое первое детское стихотворение, – кончив, сказал он 6.
   Все улыбались и хвалили стихи. А когда он ушел, многие сразу запомнили и твердили отдельные строфы. Первое "Собрание стихотворений" Есенина, таким образом, сделано им самим. От временного невнимания к нему, вызванного больным состоянием поэта, он постепенно перешел буквально к страстному интересу, постоянно говорил о нем и даже мечтал с трепетом времен "Радуницы" – первой книги поэта.
   – Понимаешь, Евдокимыч, – как-то тревожно похрипывал он, – будет три толстых книжки. Ты только каждое стихотворение пусти с новой страницы, как вот Демьяна Бедного печатаете. Не люблю я, когда стихи печатают, как прозу.
   И он быстро перебирал пальцами, будто листал будущие тома своих стихотворений.
 
НА ДЕРЕВЯННОМ ДИВАНЧИКЕ
 
   В августе месяце Литературно-художественный отдел перевели по тому же коридору во втором этаже в самый конец. В двух маленьких комнатах, загроможденных шкафами и столами, с дурным архаическим отоплением (устаревшая Амосовская система), с переполнением комнат служебным персоналом и приходящей публикой, было тяжело и душно. И завели: не курить в комнатах. В коридоре у дверей поставили маленький, для троих, деревянный диванчик. На этом диванчике, пожалуй, редкий из современных писателей не провел несколько минут своей жизни.
   И почти каждое посещение Есенина тоже начиналось с этого диванчика. Он приходил, закуривал – и выходили в коридор. Всю осень он бывал довольно часто. И как-то случалось так, что чаще всего я встречал его на диванчике, замечая издали в коридоре знакомую фигуру. Вид его был неизбежно одинаков: расстегнутое пальто, шапка или шляпа, высоко сдвинутые кверху, кашне, наклон головы и плеч вперед, размахивающие руки… Какое-то глубочайшее удальство было в нем, совершенно естественное, милое, влекущее. Никакой позы и позировки. И еще издали рассиневались чудесные глаза на белом лице, будто слегка посеревший снег с шероховатыми весенними выбоинками от дождя. Связных воспоминаний я не сохранил, потому что не записывал, не было в этом нужды, казалось, и без записи все запомнится надолго. И все не запомнилось: память оказалась коварна, кое-что она упорно подсказывает, но без должной убедительности. И то, в чем я не уверен, я не пишу. Некоторые моменты запомнились настолько ярко, будто они были сейчас, и я слышу его веселый и негодующий, и капризный, и отчаянный голос. Эти чисто фрагментарные, мозаичные моменты были таковы.
   Как-то в октябре он горько и жалобно кричал на диванчике:
   – Евдокимыч, я не хочу за границу! Меня хотят отправить лечиться к немцам! А мне противно! Я не хочу! На кой черт! Ну их немцев! Тьфу! Скучно там, скучно! Был я за границей – тошнит меня от заграницы! Я не могу без России! Я сдохну там! Я буду волноваться! Мне надо в деревню, в Рязанскую губернию, под Москву куда-нибудь, в санаторий. Ну, их к…! Этот немецкий порядок аккурат-вокурат мне противен!
   – А ты не езди, – отвечал я, хотя в душе думал противоположное.
   – Не поеду! – решительно махнул рукой пьяный поэт. – Я давно решил.
   На глазах у него были слезы.
   – Меня уговаривают все – и Берзина и Воронский. Они не понимают – мне будет там хуже. Я околею там по России. Ах, Евдокимыч, если бы ты знал, как я люблю Россию! Был я в Америке, в Париже, в Италии – скука, скука, скука! Я люблю Москву. Москва очень хороша ночью, когда луна… Днем не люблю Москву. В деревню я хочу на месяц, на два, на три! Вот тут мы с Воронским поедем дня на четыре в одно место… Это хорошо! За границей мне ничего не написать, ни одной строчки!
   В то время, как я слышал, родственники проектировали отправить его в Германию в какой-то особенно оборудованный санаторий. Но он, кажется, действительно отказался ехать.
   В другой раз он приходил трезвый и принес несколько стихотворений в первый том "Собрания". Разговор коснулся литературы. Улыбаясь и лучась глазами, Есенин говорил:
   – Люблю Гоголя и Пушкина больше всего. Нам бы так писать!
   Кто-то, не помню, из бывших при этом писателей сказал:
   – Ты в последнее время совсем пишешь под Пушкина.
   Есенин не ответил. А кто-то другой добавил:
   – Пушкинские темы, рифмы, а выходит по-своему, по-есенински… Выходит здорово, захватывает прозрачностью и свежестью!
   Тогда же разговор перекинулся на "попутчиков" и "напостовцев". Писатели тут были одни "попутчики". Есенин внимательно слушал разговор, принявший довольно жестокий характер в оценках отдельных писателей, он больше молчал, будто высматривая что-то за льющимся потоком зряшных фраз. Только один раз он невесело, морщась, сказал:
   – Ну-у их! Лелевич писал обо мне, а мне смешно! 7
   Несколько раз он на этом же диванчике рассказывал мне о младшей своей сестре Шуре, всегда с неизменной любовью и словно бы с каким-то удивлением. В разное время он меня раз пять знакомил с ней, держа у ней на плече руку и заглядывая сверху в глаза. Смеялась молодая девушка, смеялся я. ‹…›
 
НАКАНУНЕ
 
   Есенин редко приходил один, а всякий раз с новыми людьми. За два года я перезнакомился через него по крайней мере с двадцатью – тридцатью человеками, которых потом ни разу не встречал. Все они были на "ты" с ним, чаще всего производили неприятное впечатление и вызывали к себе какое-то недоверие. По большей части эти люди молчали, глаза у них заискивающе бегали, или эти люди были чванливы, грубо подчеркивая свою близость к знаменитому поэту. Чрезвычайно редко приходили с ним люди, которые могли держаться естественно.
   ‹…›
   Около половины декабря Есенин пришел в сопровождении нового незнакомого человека. Я знал, что он находится в психиатрической клинике, куда, как рассказывала тогда же жена Софья Андреевна, он захотел сам. Должно быть, видя мое удивление на лице, Есенин с обычной своей милейшей улыбкой сказал:
   – А я из клиники вышел на несколько часов, потом опять обратно. Вот и доктор со мной. Мне, понимаешь, Евдокимыч, там нравится. Я пришел поговорить с тобой об одном деле.
   Встретились мы на знакомом диванчике. Я не понял, какой его доктор сопровождает, и, по правде сказать, принял это как шутку. Доктор остался сидеть на диванчике, а мы вошли в комнату и сели к моему столу. Как будто бы Есенин был немного пьян. Он наклонился ко мне и почему-то, мне показалось, стесняясь, сказал:
   – Понимаешь, Евдокимыч, я не хочу никому давать моих денег – ни жене, ни сестре, никому…
   – Ну, и не давай, – говорю я. – Что тебя это беспокоит?
   Обычно ежемесячные выплаты по тысяче рублей приходилось выдавать по доверенностям Есенина то жене, то двоюродному брату Илье Есенину. До женитьбы поэта на С. А. Толстой деньги получала сестра его Е. А. Есенина. В целях сохранения денег, когда приходил за ними поэт в нетрезвом состоянии, мы считали своим долгом денег ему не выдавать. Под благовидным предлогом я быстро сходил в нижний этаж, в финансовый сектор, предупреждал наших товарищей по работе, в кассе деньги Есенину не выдавать, или брал из кассы уже выписанный ордер. В случаях настойчивости поэта затягивали выдачу до 3 часов дня, затем выдавали ему чек в банк, когда там в этот день уже прекращались операции. В последнем случае была надежда, что поэт наутро протрезвится и деньги не пойдут прахом. Но еще в начале осени я договорился с поэтом, чтобы он сам вообще не ходил за деньгами, не отвлекался от работы… Есенин, смеясь, согласился и поручил получать деньги брату Илье, который и ходил за ними с тех пор. Иногда этот порядок нарушался: приходили с его доверенностями жена, знакомые. Почти всегда эти выдачи выражались в нескольких десятках рублей, а по растерянному виду получателей казалось, что где-то за стенами бушевал поэт и требовал денег или занемогал, и деньги были нужны на докторов и на лекарства.
   – Вот, Евдокимыч, – продолжал Есенин, – кто бы ни пришел с моей запиской, ты не давай. Я навыдавал их, не знаю и кому. Я к тебе скоро зайду. Мы это оформим.
   В это время доктор заглянул в дверь. Есенин заторопился и, приветливо улыбаясь ему, сказал:
   – Я сейчас, сейчас!
   Потом повернулся ко мне и с серьезным видом сказал:
   – Мне долго нельзя. Мне пора домой. Я на три часа вышел.
   Провожая его до дверей, я спросил:
   – Ты долго там думаешь отдохнуть? Смотри, как ты уже окреп! Посвежел!
   – Не-е-т, – вдруг раздраженно бросил Есенин, – мне надоело, над-д-д-оело! Я скоро совсем выйду!
   И остановился в раскрытых дверях:
   – Ты получил от Кати письмо к тебе? Я послал из клиники. Там и стихи в "Собрание".
   – Нет.
   – Она принесет тебе… Я ей скажу. Я ей скажу. Когда мне корректуру дашь?
   – Скоро. Все тома уже сданы в набор.
   Есенин, улыбаясь, толкнул шире дверь – и вышел.
   А 21 декабря он пришел снова, совершенно пьяный, злой, крикливый, и опять заговорил о том же.
   Я предложил ему подать заявление, и он под мою диктовку, клюя носом, трудно написал:
   "Лит. отдел Госиздата.
   Прошу гонорар за собрание моих стих‹отворений›, начиная с декабря 25 г., выдавать мне лично. Настоящим все доверенности, выданные мною разным лицам до 1-го (первого) декабря, считать недействительными.
    С. Есенин.19 -21/XII-25 г."
   Я не мог удержаться от смеха, когда Есенин, написав цифру 1, вдруг остановился, придвинулся ближе к бумаге и тщательно вписал в скобках (первого). Он тоже засмеялся, вертя в руках ручку, не державшуюся в нужном положении.
 
ЗА ПЯТЬ ДНЕЙ
 
   В десять часов утра 23 декабря я пришел на службу. Секретарь отдела сказал:
   – Здесь с девяти часов Есенин. Пьяный. Он уезжает в Ленинград. Пришел за деньгами. Дожидался вас.
   Столь необычно раннее появление Есенина, он всегда появлялся во второй половине дня, уже встревоживало. ‹…›
   Не скрою: мне было нехорошо. Я не любил визитов Есенина в таком состоянии, тяготился ими, всегда стремился выпроваживать его из отдела. Когда он умер, я корил себя, мне было жалко, что я это делал, но, к несчастью, это было непоправимо.
   В тревоге и ожидании я сел на диванчик. Скоро в глубине длинного госиздатского коридора показался Есенин. Пальто было нараспашку, бобровая шапка высоко сдвинута на лоб, на шее густой черного шелка шарф с красными маками на концах, веселые глаза, улыбка, качающаяся грациозная походка… Он был полупьян. Поздоровались. И сразу Есенин, садясь рядом и закуривая, заговорил:
   – Евдокимыч, я вышел из клиники. Еду в Ленинград. Совсем, совсем еду туда. Надоело мне тут. Мешают мне. Я развелся с Соней… с Софьей Андреевной. Поздно, поздно, Евдокимыч! Надо было раньше. А Катька вышла замуж за Наседкина. Ты как смотришь на это?