Страница:
Хозяин встает, снимает салфетку, не торопясь вытирает рот и, с грустью глядя на остатки стола, заявляет, что он пойдет распорядиться относительно счета.
Проходит десять минут, пятнадцать, двадцать.
Проходит полчаса. Как в воду канул.
По очереди выходим на поиски.
В конце концов положение выясняется, но от этого не легче. Официант, заметив наше смущение, бродит волком. Чтобы успокоить его, спрашиваем еще бутылку вина.
Спасает нас Шмерельсон. Он отправляется куда-то, в другой конец города, где он, может быть, сумеет достать деньги.
К половине шестого мы свободны.
Вторично я встретил нашего благодетеля вечером 29 декабря 1925 года. Он шел за гробом и обливал слезами мостовую.
Саженный дядя лупит лошадь кнутовищем по морде. Есенин, белый от злости, кроет его по всем матерям и грозит тростью. Собирается толпа. Когда скандал ликвидирован, он снимает шляпу и, обмахиваясь ею, хрипит:
– Понимаешь? Никак не могу! Ну никак!
Проходим квартал, другой.
– А знаешь, кого я еще люблю? Очень люблю!
Он краснеет и заглядывает в глаза:
– Детей. ‹…›
Поезд еще не остановился, но мы соскакиваем на ходу и, с невероятным шумом, перебегаем платформу. Все мы вооружены китайскими трещотками и стараемся шуметь как можно больше. Но, выйдя на улицу, Есенин сразу принимает степенный вид и командует:
– Вот что! Сначала к Разумнику Васильичу! Повзводно! Раз! Два! Да! Чуть не забыл! К нему – со всем уважением, на которое мы способны! Марш!
Через четверть часа мы у Иванова-Разумника. Ласковый хозяин, умно посматривая на нас сквозь пенсне, слушает стихи и сосет носогрейку.
– Так-с… Так-с… (вдох). Пушкинизм у вас (выдох), друзья мои, самый явный! Ну что ж! (вдох). Это не плохо! (выдох). Совсем не плохо!
Перед уходом Есенин просит его сказать вступительное слово на вечере в Доме ученых.
Хозяин жмет руку и ласково посапывает:
– Скажу, скажу! Но только для вас, Сергей Александрович! Только для вас! Жаль, Федора Кузьмича 10нет, а то бы зашли! Очень жаль! Итак, до вечера!
Весь день околачиваемся в парке. С нами студенты местного сельскохозяйственного института. Приволокли откуда-то фотографа и снимают нас "в разных позах" на скамье памятника Пушкину-лицеисту. Раз сняли, другой. А потом – снова трещотки и ходьба по парку. И так до вечера. Полумертвые от скуки приходим в Дом ученых. Литературный вечер. После него еще скучнее, чем прежде. Наконец расходимся в разные стороны. Кто куда, а я – в общежитие института – спать. Рано утром отправляюсь в парк разыскивать своих. Один под кустом, другой – в беседке. Есенина нет. Дважды обойдя город, вижу его наконец на паперти собора. Он спит, накрывшись пиджаком, и чувствует себя, по-видимому, превосходно. ‹…›
Ричиотти звал Есенина райской птицей.
Может быть, потому, что тот ходил зимой в распахнутой шубе, развевая за собой красный шелковый шарф – подарок Дункан.
Помню, кто-то еще назвал его чернозубым ангелом. Когда он подолгу не чистил зубов, они у него чернели от курева.
Он был очень красив.
У него была легчайшая в мире походка и тяжелое большое лицо. Оно становилось расплывчатым, если он улыбался.
18 июля.
Сергею Александровичу Есенину. Поздравляем дорогого именинника. Подписи.
Он держит телеграмму в руке и растерянно глядит на меня.
– Вот так история! А я ведь в ноябре именинник! Ей-богу, в ноябре! А нынче – летний Сергей, не мой! Как же быть-то?
Двухместное купе.
Готовимся ко сну.
– Да! Я забыл сказать тебе! А ведь я был прав!
– Что такое?
– А насчет того, что меня убить хотели. И знаешь кто? Нынче, когда прощались, сам сказал. "Я, – говорит, – Сергей Александрович, два раза к вашей комнате подбирался. Счастье ваше, что не один вы были, а то бы зарезал!"
– Да за что он тебя?
– А, так!… Ерунда!… Ну, спи спокойно!
– Ну вот и Москва! ‹…›
На полпути к трамваю он останавливается.
– Слушай! Я не могу к Гале с такими руками ехать! Надо зайти в парикмахерскую.
Заходим.
Через полчаса, рассматривая чистые, подстриженные ногти:
– Вот ты сейчас и Галю увидишь! Она красивая! И Катю увидишь! У меня сестры обе очень красивые!
– Молчи уж! Наизусть знаю! И сестры у тебя красивые, и дети у тебя красивые, и стихи у тебя красивые, и сам ты – красавец!
Он сдвигает шляпу на затылок и вызывающе тянет:
– А что? Нет?
Брюсовский переулок. Дом "Правды". Седьмой этаж. Четыре звонка.
– Вот это – Катя! А вот это – Галя! Идет, как на велосипеде едет! Обрати внимание! Вот что!… Надо зайти в "Стойло". Никогда не видал? Пойдем покажу. Романтика жизни моей в нем, друг ты мой!
Тверская. "Стойло Пегаса".
Огромный грязный сарай с простоватым, в форменной куртке, швейцаром, умирающими от безделья барышнями и небольшой стойкой, на которой догнивает десяток яблок, черствеет печенье и киснут вина.
Кто знает? Может быть, здесь когда-нибудь и обитала романтика.
Пока сидит Есенин, все – настороже. Никто не знает, что случится в ближайшую четверть часа: скандал? безобразие? В сущности говоря, все мечтают о той минуте, когда он наконец подымется и уйдет. И все становится глубоко бездарным, когда он уходит. ‹…›
– Хочешь, подарок сделаю?
– Валяй, делай!
Есенин вытягивается на стуле и медленно цедит:
– Я виделся с Вадимом. Между прочим, он сказал мне, что ему понравились твои стихи.
– Ну, что ж? Я очень доволен…
– Что-о? Дурак ты, дурак! Вадим – умный! Понимаешь? Очень умный! И он прекрасно понимает стихи!
– Ты, я вижу, очень уважаешь его!
– Ого! Вадим – человек! Дружны мы с ним никогда не были. Но это совсем по другой причине. Понимаешь? У него всегда своя жизнь была, особенная. Литературно мы были вместе.
– Слушай! Сходи, пожалуйста, домой, возьми у Гали деньги и приходи сюда. Вина купишь по дороге.
Я смущен.
– Знаешь, Сергей… Мне не хочется…
– Не хочется?…
Я знаю, что еще секунда и он скажет слово, после которого я не смогу с ним встретиться.
Я молча поворачиваюсь и иду к двери.
Ночная Тверская. Бульвар.
Куда идти?
В Москве – Ричиотти и Шмерельсон. Ночуют у Шершеневича. Пойду к ним.
Шершеневич живет в маленьком одноэтажном флигельке.
Осторожно стучу в окно кабинета, где спят свои. Один из них, как спал – в подштанниках, открывает мне дверь. Оба рады, отбившийся от стада осел вернулся в стойло. Осторожно, стараясь не шуметь, я раздеваюсь и ложусь между ними.
Утро. Стук в дверь и голос Юлии Сергеевны:
– Можно?
Натягиваем одеяло до подбородков.
– Войдите!
Она входит в комнату, с изумлением смотрит на нас и бежит обратно.
– Вадим! Вадим! Вставайте! Ваши имажинисты размножаются почкованием!
Наскоро одевшись, иду на Брюсовский.
Есенин молчалив и серьезен.
Не глядя на меня, надевает шляпу и открывает дверь, пропуская меня вперед.
Так же молча мы выходим на Тверскую и спускаемся в подвал для обычного завтрака.
После долгого молчания он подымает на меня глаза. Они печальны и почти суровы.
– Разве я оскорбил тебя?
Я молчу.
– Если так, прости!
Тут только я начинаю понимать, что я совершил гнусность. Я предал его, занятый мыслью о том, что обо мне подумает Якулов! Вспотев от стыда, я подымаюсь на ноги.
– Сергей! Если можешь, забудь вчерашний вечер! Я готов служить тебе.
Он тоже подымается и смотрит мне в глаза.
– У тебя есть полтинник?
– Есть.
– Дай мне!
Он берет деньги и выходит на улицу. Раньше, чем я успеваю сообразить, в чем дело, он возвращается и кладет передо мной коробку "Ducat".
– У тебя нет папирос…
– Так-с… Хочешь притчу послушать?
– Сам сочинил?
– Ума хватит. Так вот! Жили-были два друга. Один был талантливый, а другой – нет. Один писал стихи, а другой – (непечатное). Теперь скажи сам, можно их на одну доску ставить? Нет! Отсюда мораль: не гляди на цилиндр, а гляди под цилиндр!
Он закладывает левую руку за голову и читает:
Я ношу цилиндр не для женщин,
В глупой страсти сердце жить не в силе,
В нем удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле 11.
– Хотел бы я знать, хорошие это стихи или плохие?
– Слушай! И слушай меня хорошо! Вот я, например, могу сказать про себя, что я – ученик Клюева. И это – правда! Клюев – мой учитель. Клюев меня учил даже таким вещам: "Помни, Сереженька! Лучший размер лирического стихотворения – двадцать четыре строки". Кстати: когда я умру, а это случится довольно скоро, считай, что ты получил это от меня в наследство. Но дело не в этом! Прежде всего: можешь ты сказать про себя, что ты – мой ученик?
– С глазу на глаз – могу.
– А публично?
– Только в том случае, если тебе сильно не повезет.
– Значит, никогда. Я – в сорочке родился. Вообще я что-то плохо тебя понимаю. Верней, не хочу понимать! Ну, да ладно! Во всяком случае я считаю себя обязанным (понимаешь? обязанным!) передать тебе все, что я знаю сам. Сегодня я тебя буду учить, как надо доставать деньги. Во-первых, я должен одеться.
Он с особенной тщательностью выбирает себе костюм, носки, галстук. Окончательно одевшись и дважды примерив перед зеркалом шляпу:
– Ну вот! А теперь я должен раздобыть себе на представительство. Идем к Гале!
Минуты через две честная трехрублевка ложится в задний карман его брюк.
– Есть! А теперь – пошли в парикмахерскую!
Выбритый и вымытый одеколоном он уверенно идет по Тверской, скосив глаз на свое отражение в витринах.
Раньше чем войти в издательство, он покупает коробку "Посольских".
– Имей в виду! Папиросы должны быть хорошими! Иначе ничего не выйдет!…
Через час он помахивает перед моим носом пачкой кредиток.
– Видал? Улыбается? Ну то-то! А приди я к ним в драных штанах да без папирос, не видать нам этих денег до приезда Воронского.
Какой-то дурак из стихотворцев, отведя меня в сторону (мы были в редакции "Красной нови") и, очевидно, желая доставить мне удовольствие, сказал:
– Знаете, я вам очень сочувствую! Дружба с Есениным – неблагодарная вещь!
Вспоминаю. Было это еще в Ленинграде. Есенин среди бела дня привел меня в кавказский погребок на Караванной и угостил водкой. Это была первая настоящая водка в моей жизни, а потому через час я был "готов". Когда я наконец продрал глаза, был уже вечер. Есенин сидел рядом со мной на диване и читал газету. Нетронутая рюмка водки стояла перед ним на столе.
Почему я раньше не вспомнил об этом?
Он все время поет.
Пел в Ленинграде, поет в Москве.
Иногда – бандитские, но чаще всего – обыкновенную русскую песню с обыкновенными словами. Поет ее он, поет Сахаров. Но лучше их обоих поет эту песню его сестра Катя.
Слова такие:
Это было дело
Летнею порою.
В саду канарейка
Громко распевала.
Голосок унывный
В саду раздается.
Это, верно, Саша
С милым расстается.
Выходила Саша
За новы ворота.
Говорила Саша
Потайные речи:
– Куда, милый, едешь.
Куда уезжаешь?
На кого ты, милый,
Меня покидаешь?
– На себя, на бога.
Вас на свете много!
Не стой надо мною.
Не обливай слезою.
А то люди скажут,
Что я жил с тобою!
– Пускай они скажут,
А я не боюся.
Кого я любила,
С тем я расстаюся! 12
В Москве он подцепил новую. В этой ему больше всего нравится строфа:
Я любил вас сердцем
И ласкал душою.
Вы же, как младенцем,
Забавлялись мною.
Он поет ее с надрывом, закрыв глаза и поматывая головой.
Мы выходим из "Стойла". Он идет некоторое время молча, углубленный в газету, затем, не глядя, спрашивает:
– О чем с тобой говорил Грузинов?
– Об участии нашем, ленинградцев, в "Гостинице".
– Ну и что?
– Ничего. Я сказал, что за других я не ответчик, а сам буду участвовать в журнале только в том случае, если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других 13.
– Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?
– Думаю.
– Боишься?
– Не слишком.
– Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?
– Ничего.
– Заладила сорока Якова! "Ничего, ничего!" Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений? Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм… А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в "Гостиницу" идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!…
– Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!
– Та-а-ак…
Он медленно поворачивается ко мне.
– Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?
– Запомню.
– Ну так вот! Галя – мой друг! Больше, чем друг! Галя – мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?
– Аминь.
В этот вечер наше внимание привлекла к себе "Ленинградская пивная" на Тверской. Есенину было приятно, что она – Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит – согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы – вошли.
Не успели мы как следует насладиться музыкой, грохотом и пляской, в пивную вошел человек. Он подошел к нашему столу и поздоровался с одной из наших дам. Наружность этого человека достойна описания. Он был очень невысок, худощав и в обращении скромен. У него было изможденное и невыразительное лицо, скрытный и тихий голос. Сильно поношенная, широкополая шляпа и плащ, скрепленный на груди позолоченной цепью с пряжками, изображающими львиные головы. В окружении советской Москвы от него несло средневековьем. Если бы сейчас, в 1928 году, меня долго и сильно пытали, я бы, пожалуй, не выдержал и признался, что у него на шляпе было петушиное перо.
Я перегнулся к Есенину.
– У него под плащом шпага!
– Карлос! – подтвердил Есенин. – Или нет. Камоэнс! Он очень худ.
– А может быть – черт?
– Может быть, и черт! Скорей всего!
– Нет! Скорей всего – бывший учитель Коммерческого училища.
– И то верно! Тише…
Незнакомец оказался воспитателем детского дома. Он в свое время заинтересовался периодическим бегством из детского дома и периодическим же возвращением в него своих воспитанников. Он проследил их и таким образом вошел в соприкосновение с миром блатных. Теперь он прекрасно знает их и пользуется их полным доверием. Если мы хотим, то он может свести нас с ними и таким образом пополнить наш литературный багаж. Кончил он свой рассказ предложением ехать в Ермаковку.
– Куда?
– В Ермаковку! В Москве есть Ермаков переулок. В этом переулке есть большой ночлежный дом, а в просторечии – Ермаковка.
– А удобно это? Не примут ли они нас за агентов? Тогда ведь мы ничего не узнаем!
– На этот счет будьте спокойны! Меня знают.
И мы поехали.
Тверская, Мясницкая, Рязанский вокзал и дальше за ним – Ермаков переулок и семь этажей ночлежки.
Сначала мужчины. Они – умны, ироничны, воспитанны. Приветливы в меру. Спокойно, как профессионалы, говорят о своем деле. К одному из них, мальчику лет четырнадцати, Казин пристает с просьбой показать свое искусство. Мальчишка скалит белые зубы и отказывается. Есенин читает им "Москву кабацкую". Им нравится, но они не потрясены. Когда мы собираемся уходить, тот же мальчишка подходит к Казину и возвращает ему бумажник, платок, карандаш. Он вытащил их во время чтения.
Переходим к женщинам. Здесь совсем другое. На всех лицах – водка и кокаин. Это уже не жилище, а кладбище человеческого горя. Обычна – истерика. На некоторое время выхожу в коридор. Возвращаюсь, услышав голос Есенина. Встав между койками, он читает стихи.
Какой-то женский голос визжит:
– Молча-а-ать! Идите к такой-то матери вместе со своими артистами!
Остальные шикают и водворяют молчание.
Есенин читает.
Одна из женщин подходит к нему и вдруг начинает рыдать. Она смотрит на него и плачет горько и безутешно.
Он потрясен и горд.
Когда мы выходим в коридор, он берет меня за руку и дрожащими губами шепчет:
– Боже мой! Неужели я так пишу? Ты посмотри! Она – плакала! Ей-богу, плакала!
Снова мужчины.
Мы начинаем прощаться.
Один из них подходит к нашим дамам и, с сожалением глядя на их испорченные туфли (был дождь), говорит:
– До чего вам хотелось познакомиться с нами! Вот и туфельки испортили! Ну, ничего! Вы дайте мне ваш адрес, и я вам на дом доставлю новые!
Тягостное молчание.
– Может быть, вам неудобно, чтобы я приходил лично? Так вы будьте спокойны! Я с посыльным пришлю!
У самых выходных дверей мы встречаем женщину, что плакала, слушая Есенина.
Он подходит к ней и что-то ей говорит.
Она молчит.
Он говорит громче.
Она не отвечает.
Он кричит.
Та же игра.
Тогда он обращается к остальным.
Остальные подходят и охотно разъясняют:
– Она глухая!
Стоит ли говорить, что на следующий день наш вожатый оказался совсем не учителем, а одним из ответственных работников МУРа? 14
Подмосковная дача.
Хозяин – Тарасов-Родионов.
В числе гостей – Березовский, Вардин, Анна Абрамовна Берзинь, позднее – ненадолго – Фурманов.
Есть такая песня:
Умру я, умру я.
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могила моя.
Вардину очень нравится эта песня, но он никак не может запомнить слов. Он бродит по садику и поет:
Умру я, умру я.
Умру я, умру я.
Умру я, умру я.
Умру я, умру-у!…
Есенин ходит за ним по пятам и, скосив глаза, подвывает.
Спать лезем на сеновал – Есенин, Вардин и я. Сена столько, что лежа на спине можно рукой достать до крыши.
Первое, что мы видим, проснувшись поутру: почтенных размеров осиное гнездо в полуаршине над нами.
А лестницу от сеновала на ночь убрали.
Хорошо, что мы спим спокойно.
"Стойло" в долгах.
Света нет.
"Гостей" нет.
Денег нет.
Где причина, а где следствие – определить невозможно.
Упокой, господи!
Есенина тянет в деревню. Он накупил кучу удочек (со звонками и без звонков) и мечтает о рыбной ловле.
У меня поломана рука.
Надо ехать.
В одиннадцать тридцать влезаем в вагон.
Есть попутчики: компания молодых пролетарских поэтов.
Есенин, горячась, объясняет:
– Что вы там кричите: "Есенин, Есенин…" В сущности говоря, каждое ваше выступление против меня – бунт! Что будет завтра, – мы не знаем, но сегодня я – вожак!
Ночь (весьма неуютная). Рассвет. Станция "Дивово".
Поезд не останавливается.
Есенин, Катя Есенина, Приблудный на ходу соскакивают и исчезают за станционным бараком.
Я еду дальше: Рязань – Рузаевка – Инза – Симбирск, ныне – Ульяновск.
С 4 сентября я в Ленинграде. Один. Что у меня осталось от Есенина? – Красный шелковый бинт, которым он перевязывал кисть левой руки, да черновик "Песни о великом походе".
Кстати о бинте. Один ленинградский писатель, глядя как-то на руки Есенина, съязвил: – У Есенина одна рука красная, а другая белая.
Я не думаю, что он был прав.
Дружба – что зимняя дорога. Сбиться с нее – пустяк. Особенно ночью – в разлуке. На Волге, как только лед окрепнет, выпадет снег и пробегут по нему первые розвальни, начинают ставить вешки. Ставят их ровно, сажени на две одна от другой. Бывает – метель снегу нанесет, дорогу засыпет, вот тогда по вешкам и едут.
Были и у нас свои вешки. Ставила нам их Галина Артуровна Бениславская. Не на две сажени, пореже, но все-таки ставила. По ним-то мы и брели, вплоть до июня 25 года. Где те вешки, по которым шел Есенин, не знаю. Мои – при мне.
Теперь, при повторном хождении по тому же пути, мне хочется поставить их перед собой. Не знаю для чего. Может быть, как и тогда, для того, чтобы не сбиться с дороги.
13 ноября 24 г. 15
…От С. А. Вам привет, просит Вас писать ему, сам же не пишет, потому что потерял ваш адрес. Я ему сообщила, вероятно, скоро напишет. Сейчас он в Тифлисе, собирается в Персию (еще не ездил). Говорит сам и другие о нем – чувствует себя недурно. Пишет. Прислал кое-что из новых стихов. Прислал исправленную "Песнь о великом походе". Просит поправки переслать Вам 16.
Поправки к "Песне о великом походе":
1. А за синим Доном
Станицы казачьей
В это время волк ехидный
По-кукушьи плачет.
ГоворитКорнилов
Казакам поречным…
(вместо: Каледин).
2. Ах, яблочко
Цвета милого.
Бьют Деникина.
БьютКорнилова…
(вместо: Уж, ты подъедено
…Каледина).
3. От полуночи
До синя утра
Над Невой твоей
Бродит тень Петра.
Бродит тень Петра,
Грозно хмурится
На кумачный цвет
В наших улицах,
(вместо: и любуется).
"26" переименовать в "36", соответственно изменив в тексте.
Г. Бениславская.
12 декабря 24 г.
…Сергей сейчас в Батуме. Прислал телеграмму с адресом, но моя соседка умудрилась потерять эту телеграмму. Так что писать приходится на ощупь. Хорошее дело, не правда ли? Он будто здоров, пишет. Последние стихи прислал. Одно мне очень нравится, это – "Русь уходящая". Будет, вероятно, в "Красной нови". Доверенность, напишу Сергею, чтобы выслал на Ваше имя.
Г. Бениславская.
15 декабря 24 г.
…Сергей сейчас в Батуме. (Батум, отделение "Зари Востока", Есенину.) Пробудет там, вероятно, дней десять, а может быть, и более. Написала ему, чтобы выслал доверенность Вам и указал, ему или нам посылать деньги, т. к. не знаю: не нужны ли они ему. В таком случае мы здесь как-нибудь устроимся.
Г. Бениславская.
21 января 25 г.
…"Бакинский рабочий" издал книжку "Русь советская". Туда вошло все, начиная с "Возвращения на родину" и кончая "Письмами". Сам Сергей Александрович что-то замолчал. Перед тем часто нас баловал, а сейчас ни гугу. Вот "36" и книжку "Круга" посылаю.
Г. Бениславская.
24 марта 25 г.
…А Сергей Александрович уже 3 недели здесь. Стихи хорошие привез. Ну, тысячу приветов.
Галя.
…Три к носу. Ежели через 7-10 дней я не приеду к тебе, приезжай сам.
Любящий тебя С. Есенин.
30 марта 25 г.
…Посылаю эти письма, как библиографическую редкость. 27 марта Сергей укатил в Баку, неожиданно, как это и полагается.
В мае месяце я узнал из газет, что у Есенина горловая чахотка.
Июнь 25 года. Первый день, как я снова в Москве. Днем мы ходили покупать обручальные кольца, но почему-то купили полотно на сорочки. Сейчас мы стоим на балконе квартиры Толстых (на Остоженке) и курим. Перед нами закат, непривычно багровый и страшный. На лице Есенина полубезумная и почти торжествующая улыбка. Он говорит, не вынимая изо рта папиросы:
– Видал ужас?… Это – мой закат… Ну пошли! Соня ждет.
(Софья Андреевна Толстая – его невеста.)
Мы стоим на Тверской. Перед нами горой возвышается величественный, весь в чесуче Качалов.
Есенин держится скромно, почти робко.
Когда мы расходимся, он говорит:
– Ты знаешь, я перед ним чувствую себя школьником! Ей-богу! А почему, понять не могу! Не в возрасте же дело!
– Слушай, кацо! Ты мне не мешай! Я хочу Соню подразнить.
Садимся обедать.
Он рассуждает сам с собой вдумчиво и серьезно:
– Интересно… Как вы думаете? Кто у нас в России все-таки лучший прозаик? Я так думаю, что Достоевский! Впрочем, нет! Может быть, и Гоголь. Сам я предпочитаю Гоголя. Кто-нибудь из этих двоих. Что ж там? Гончаров… Тургенев… Ну, эти – не в счет! А больше и нет. Скорей всего – Гоголь.
После обеда он выдерживает паузу, а затем начинает просить прощения у Софьи Андреевны:
– Ты, кацо, на меня не сердись! Я ведь так, для смеху! Лучше Толстого у нас все равно никого нет. Это всякий дурак знает.
Проходит десять минут, пятнадцать, двадцать.
Проходит полчаса. Как в воду канул.
По очереди выходим на поиски.
В конце концов положение выясняется, но от этого не легче. Официант, заметив наше смущение, бродит волком. Чтобы успокоить его, спрашиваем еще бутылку вина.
Спасает нас Шмерельсон. Он отправляется куда-то, в другой конец города, где он, может быть, сумеет достать деньги.
К половине шестого мы свободны.
Вторично я встретил нашего благодетеля вечером 29 декабря 1925 года. Он шел за гробом и обливал слезами мостовую.
НА УЛИЦЕ
Саженный дядя лупит лошадь кнутовищем по морде. Есенин, белый от злости, кроет его по всем матерям и грозит тростью. Собирается толпа. Когда скандал ликвидирован, он снимает шляпу и, обмахиваясь ею, хрипит:
– Понимаешь? Никак не могу! Ну никак!
Проходим квартал, другой.
– А знаешь, кого я еще люблю? Очень люблю!
Он краснеет и заглядывает в глаза:
– Детей. ‹…›
ДЕТСКОЕ СЕЛО
Поезд еще не остановился, но мы соскакиваем на ходу и, с невероятным шумом, перебегаем платформу. Все мы вооружены китайскими трещотками и стараемся шуметь как можно больше. Но, выйдя на улицу, Есенин сразу принимает степенный вид и командует:
– Вот что! Сначала к Разумнику Васильичу! Повзводно! Раз! Два! Да! Чуть не забыл! К нему – со всем уважением, на которое мы способны! Марш!
Через четверть часа мы у Иванова-Разумника. Ласковый хозяин, умно посматривая на нас сквозь пенсне, слушает стихи и сосет носогрейку.
– Так-с… Так-с… (вдох). Пушкинизм у вас (выдох), друзья мои, самый явный! Ну что ж! (вдох). Это не плохо! (выдох). Совсем не плохо!
Перед уходом Есенин просит его сказать вступительное слово на вечере в Доме ученых.
Хозяин жмет руку и ласково посапывает:
– Скажу, скажу! Но только для вас, Сергей Александрович! Только для вас! Жаль, Федора Кузьмича 10нет, а то бы зашли! Очень жаль! Итак, до вечера!
Весь день околачиваемся в парке. С нами студенты местного сельскохозяйственного института. Приволокли откуда-то фотографа и снимают нас "в разных позах" на скамье памятника Пушкину-лицеисту. Раз сняли, другой. А потом – снова трещотки и ходьба по парку. И так до вечера. Полумертвые от скуки приходим в Дом ученых. Литературный вечер. После него еще скучнее, чем прежде. Наконец расходимся в разные стороны. Кто куда, а я – в общежитие института – спать. Рано утром отправляюсь в парк разыскивать своих. Один под кустом, другой – в беседке. Есенина нет. Дважды обойдя город, вижу его наконец на паперти собора. Он спит, накрывшись пиджаком, и чувствует себя, по-видимому, превосходно. ‹…›
БЕЗ ЗАГЛАВИЯ
Ричиотти звал Есенина райской птицей.
Может быть, потому, что тот ходил зимой в распахнутой шубе, развевая за собой красный шелковый шарф – подарок Дункан.
Помню, кто-то еще назвал его чернозубым ангелом. Когда он подолгу не чистил зубов, они у него чернели от курева.
Он был очень красив.
У него была легчайшая в мире походка и тяжелое большое лицо. Оно становилось расплывчатым, если он улыбался.
ТЕЛЕГРАММА
18 июля.
Сергею Александровичу Есенину. Поздравляем дорогого именинника. Подписи.
Он держит телеграмму в руке и растерянно глядит на меня.
– Вот так история! А я ведь в ноябре именинник! Ей-богу, в ноябре! А нынче – летний Сергей, не мой! Как же быть-то?
ПО ДОРОГЕ В МОСКВУ
Двухместное купе.
Готовимся ко сну.
– Да! Я забыл сказать тебе! А ведь я был прав!
– Что такое?
– А насчет того, что меня убить хотели. И знаешь кто? Нынче, когда прощались, сам сказал. "Я, – говорит, – Сергей Александрович, два раза к вашей комнате подбирался. Счастье ваше, что не один вы были, а то бы зарезал!"
– Да за что он тебя?
– А, так!… Ерунда!… Ну, спи спокойно!
МОСКВА
– Ну вот и Москва! ‹…›
На полпути к трамваю он останавливается.
– Слушай! Я не могу к Гале с такими руками ехать! Надо зайти в парикмахерскую.
Заходим.
Через полчаса, рассматривая чистые, подстриженные ногти:
– Вот ты сейчас и Галю увидишь! Она красивая! И Катю увидишь! У меня сестры обе очень красивые!
– Молчи уж! Наизусть знаю! И сестры у тебя красивые, и дети у тебя красивые, и стихи у тебя красивые, и сам ты – красавец!
Он сдвигает шляпу на затылок и вызывающе тянет:
– А что? Нет?
ПРИЕХАЛИ
Брюсовский переулок. Дом "Правды". Седьмой этаж. Четыре звонка.
– Вот это – Катя! А вот это – Галя! Идет, как на велосипеде едет! Обрати внимание! Вот что!… Надо зайти в "Стойло". Никогда не видал? Пойдем покажу. Романтика жизни моей в нем, друг ты мой!
"СТОЙЛО"
Тверская. "Стойло Пегаса".
Огромный грязный сарай с простоватым, в форменной куртке, швейцаром, умирающими от безделья барышнями и небольшой стойкой, на которой догнивает десяток яблок, черствеет печенье и киснут вина.
Кто знает? Может быть, здесь когда-нибудь и обитала романтика.
Пока сидит Есенин, все – настороже. Никто не знает, что случится в ближайшую четверть часа: скандал? безобразие? В сущности говоря, все мечтают о той минуте, когда он наконец подымется и уйдет. И все становится глубоко бездарным, когда он уходит. ‹…›
ПОДАРОК
– Хочешь, подарок сделаю?
– Валяй, делай!
Есенин вытягивается на стуле и медленно цедит:
– Я виделся с Вадимом. Между прочим, он сказал мне, что ему понравились твои стихи.
– Ну, что ж? Я очень доволен…
– Что-о? Дурак ты, дурак! Вадим – умный! Понимаешь? Очень умный! И он прекрасно понимает стихи!
– Ты, я вижу, очень уважаешь его!
– Ого! Вадим – человек! Дружны мы с ним никогда не были. Но это совсем по другой причине. Понимаешь? У него всегда своя жизнь была, особенная. Литературно мы были вместе.
ССОРА
Мы в гостях у Георгия Якулова. Есенин волнуется: нет вина. Он подходит ко мне и диктует:– Слушай! Сходи, пожалуйста, домой, возьми у Гали деньги и приходи сюда. Вина купишь по дороге.
Я смущен.
– Знаешь, Сергей… Мне не хочется…
– Не хочется?…
Я знаю, что еще секунда и он скажет слово, после которого я не смогу с ним встретиться.
Я молча поворачиваюсь и иду к двери.
Ночная Тверская. Бульвар.
Куда идти?
В Москве – Ричиотти и Шмерельсон. Ночуют у Шершеневича. Пойду к ним.
Шершеневич живет в маленьком одноэтажном флигельке.
Осторожно стучу в окно кабинета, где спят свои. Один из них, как спал – в подштанниках, открывает мне дверь. Оба рады, отбившийся от стада осел вернулся в стойло. Осторожно, стараясь не шуметь, я раздеваюсь и ложусь между ними.
Утро. Стук в дверь и голос Юлии Сергеевны:
– Можно?
Натягиваем одеяло до подбородков.
– Войдите!
Она входит в комнату, с изумлением смотрит на нас и бежит обратно.
– Вадим! Вадим! Вставайте! Ваши имажинисты размножаются почкованием!
Наскоро одевшись, иду на Брюсовский.
Есенин молчалив и серьезен.
Не глядя на меня, надевает шляпу и открывает дверь, пропуская меня вперед.
Так же молча мы выходим на Тверскую и спускаемся в подвал для обычного завтрака.
После долгого молчания он подымает на меня глаза. Они печальны и почти суровы.
– Разве я оскорбил тебя?
Я молчу.
– Если так, прости!
Тут только я начинаю понимать, что я совершил гнусность. Я предал его, занятый мыслью о том, что обо мне подумает Якулов! Вспотев от стыда, я подымаюсь на ноги.
– Сергей! Если можешь, забудь вчерашний вечер! Я готов служить тебе.
Он тоже подымается и смотрит мне в глаза.
– У тебя есть полтинник?
– Есть.
– Дай мне!
Он берет деньги и выходит на улицу. Раньше, чем я успеваю сообразить, в чем дело, он возвращается и кладет передо мной коробку "Ducat".
– У тебя нет папирос…
ПРИТЧА О ЦИЛИНДРАХ
– Так-с… Хочешь притчу послушать?
– Сам сочинил?
– Ума хватит. Так вот! Жили-были два друга. Один был талантливый, а другой – нет. Один писал стихи, а другой – (непечатное). Теперь скажи сам, можно их на одну доску ставить? Нет! Отсюда мораль: не гляди на цилиндр, а гляди под цилиндр!
Он закладывает левую руку за голову и читает:
Я ношу цилиндр не для женщин,
В глупой страсти сердце жить не в силе,
В нем удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле 11.
– Хотел бы я знать, хорошие это стихи или плохие?
МАЛЬБРУК В ПОХОД СОБРАЛСЯ
– Слушай! И слушай меня хорошо! Вот я, например, могу сказать про себя, что я – ученик Клюева. И это – правда! Клюев – мой учитель. Клюев меня учил даже таким вещам: "Помни, Сереженька! Лучший размер лирического стихотворения – двадцать четыре строки". Кстати: когда я умру, а это случится довольно скоро, считай, что ты получил это от меня в наследство. Но дело не в этом! Прежде всего: можешь ты сказать про себя, что ты – мой ученик?
– С глазу на глаз – могу.
– А публично?
– Только в том случае, если тебе сильно не повезет.
– Значит, никогда. Я – в сорочке родился. Вообще я что-то плохо тебя понимаю. Верней, не хочу понимать! Ну, да ладно! Во всяком случае я считаю себя обязанным (понимаешь? обязанным!) передать тебе все, что я знаю сам. Сегодня я тебя буду учить, как надо доставать деньги. Во-первых, я должен одеться.
Он с особенной тщательностью выбирает себе костюм, носки, галстук. Окончательно одевшись и дважды примерив перед зеркалом шляпу:
– Ну вот! А теперь я должен раздобыть себе на представительство. Идем к Гале!
Минуты через две честная трехрублевка ложится в задний карман его брюк.
– Есть! А теперь – пошли в парикмахерскую!
Выбритый и вымытый одеколоном он уверенно идет по Тверской, скосив глаз на свое отражение в витринах.
Раньше чем войти в издательство, он покупает коробку "Посольских".
– Имей в виду! Папиросы должны быть хорошими! Иначе ничего не выйдет!…
Через час он помахивает перед моим носом пачкой кредиток.
– Видал? Улыбается? Ну то-то! А приди я к ним в драных штанах да без папирос, не видать нам этих денег до приезда Воронского.
ЕЩЕ О ЛЕНИНГРАДЕ
Какой-то дурак из стихотворцев, отведя меня в сторону (мы были в редакции "Красной нови") и, очевидно, желая доставить мне удовольствие, сказал:
– Знаете, я вам очень сочувствую! Дружба с Есениным – неблагодарная вещь!
Вспоминаю. Было это еще в Ленинграде. Есенин среди бела дня привел меня в кавказский погребок на Караванной и угостил водкой. Это была первая настоящая водка в моей жизни, а потому через час я был "готов". Когда я наконец продрал глаза, был уже вечер. Есенин сидел рядом со мной на диване и читал газету. Нетронутая рюмка водки стояла перед ним на столе.
ПЕСНИ
Почему я раньше не вспомнил об этом?
Он все время поет.
Пел в Ленинграде, поет в Москве.
Иногда – бандитские, но чаще всего – обыкновенную русскую песню с обыкновенными словами. Поет ее он, поет Сахаров. Но лучше их обоих поет эту песню его сестра Катя.
Слова такие:
Это было дело
Летнею порою.
В саду канарейка
Громко распевала.
Голосок унывный
В саду раздается.
Это, верно, Саша
С милым расстается.
Выходила Саша
За новы ворота.
Говорила Саша
Потайные речи:
– Куда, милый, едешь.
Куда уезжаешь?
На кого ты, милый,
Меня покидаешь?
– На себя, на бога.
Вас на свете много!
Не стой надо мною.
Не обливай слезою.
А то люди скажут,
Что я жил с тобою!
– Пускай они скажут,
А я не боюся.
Кого я любила,
С тем я расстаюся! 12
В Москве он подцепил новую. В этой ему больше всего нравится строфа:
Я любил вас сердцем
И ласкал душою.
Вы же, как младенцем,
Забавлялись мною.
Он поет ее с надрывом, закрыв глаза и поматывая головой.
"ГОСТИНИЦА ДЛЯ ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ В ПРЕКРАСНОМ"
Мы выходим из "Стойла". Он идет некоторое время молча, углубленный в газету, затем, не глядя, спрашивает:
– О чем с тобой говорил Грузинов?
– Об участии нашем, ленинградцев, в "Гостинице".
– Ну и что?
– Ничего. Я сказал, что за других я не ответчик, а сам буду участвовать в журнале только в том случае, если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других 13.
– Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?
– Думаю.
– Боишься?
– Не слишком.
– Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?
– Ничего.
– Заладила сорока Якова! "Ничего, ничего!" Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений? Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм… А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в "Гостиницу" идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!…
ГАЛЯ
– Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!
– Та-а-ак…
Он медленно поворачивается ко мне.
– Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?
– Запомню.
– Ну так вот! Галя – мой друг! Больше, чем друг! Галя – мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?
– Аминь.
ЕРМАКОВКА
В этот вечер наше внимание привлекла к себе "Ленинградская пивная" на Тверской. Есенину было приятно, что она – Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит – согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы – вошли.
Не успели мы как следует насладиться музыкой, грохотом и пляской, в пивную вошел человек. Он подошел к нашему столу и поздоровался с одной из наших дам. Наружность этого человека достойна описания. Он был очень невысок, худощав и в обращении скромен. У него было изможденное и невыразительное лицо, скрытный и тихий голос. Сильно поношенная, широкополая шляпа и плащ, скрепленный на груди позолоченной цепью с пряжками, изображающими львиные головы. В окружении советской Москвы от него несло средневековьем. Если бы сейчас, в 1928 году, меня долго и сильно пытали, я бы, пожалуй, не выдержал и признался, что у него на шляпе было петушиное перо.
Я перегнулся к Есенину.
– У него под плащом шпага!
– Карлос! – подтвердил Есенин. – Или нет. Камоэнс! Он очень худ.
– А может быть – черт?
– Может быть, и черт! Скорей всего!
– Нет! Скорей всего – бывший учитель Коммерческого училища.
– И то верно! Тише…
Незнакомец оказался воспитателем детского дома. Он в свое время заинтересовался периодическим бегством из детского дома и периодическим же возвращением в него своих воспитанников. Он проследил их и таким образом вошел в соприкосновение с миром блатных. Теперь он прекрасно знает их и пользуется их полным доверием. Если мы хотим, то он может свести нас с ними и таким образом пополнить наш литературный багаж. Кончил он свой рассказ предложением ехать в Ермаковку.
– Куда?
– В Ермаковку! В Москве есть Ермаков переулок. В этом переулке есть большой ночлежный дом, а в просторечии – Ермаковка.
– А удобно это? Не примут ли они нас за агентов? Тогда ведь мы ничего не узнаем!
– На этот счет будьте спокойны! Меня знают.
И мы поехали.
Тверская, Мясницкая, Рязанский вокзал и дальше за ним – Ермаков переулок и семь этажей ночлежки.
Сначала мужчины. Они – умны, ироничны, воспитанны. Приветливы в меру. Спокойно, как профессионалы, говорят о своем деле. К одному из них, мальчику лет четырнадцати, Казин пристает с просьбой показать свое искусство. Мальчишка скалит белые зубы и отказывается. Есенин читает им "Москву кабацкую". Им нравится, но они не потрясены. Когда мы собираемся уходить, тот же мальчишка подходит к Казину и возвращает ему бумажник, платок, карандаш. Он вытащил их во время чтения.
Переходим к женщинам. Здесь совсем другое. На всех лицах – водка и кокаин. Это уже не жилище, а кладбище человеческого горя. Обычна – истерика. На некоторое время выхожу в коридор. Возвращаюсь, услышав голос Есенина. Встав между койками, он читает стихи.
Какой-то женский голос визжит:
– Молча-а-ать! Идите к такой-то матери вместе со своими артистами!
Остальные шикают и водворяют молчание.
Есенин читает.
Одна из женщин подходит к нему и вдруг начинает рыдать. Она смотрит на него и плачет горько и безутешно.
Он потрясен и горд.
Когда мы выходим в коридор, он берет меня за руку и дрожащими губами шепчет:
– Боже мой! Неужели я так пишу? Ты посмотри! Она – плакала! Ей-богу, плакала!
Снова мужчины.
Мы начинаем прощаться.
Один из них подходит к нашим дамам и, с сожалением глядя на их испорченные туфли (был дождь), говорит:
– До чего вам хотелось познакомиться с нами! Вот и туфельки испортили! Ну, ничего! Вы дайте мне ваш адрес, и я вам на дом доставлю новые!
Тягостное молчание.
– Может быть, вам неудобно, чтобы я приходил лично? Так вы будьте спокойны! Я с посыльным пришлю!
У самых выходных дверей мы встречаем женщину, что плакала, слушая Есенина.
Он подходит к ней и что-то ей говорит.
Она молчит.
Он говорит громче.
Она не отвечает.
Он кричит.
Та же игра.
Тогда он обращается к остальным.
Остальные подходят и охотно разъясняют:
– Она глухая!
Стоит ли говорить, что на следующий день наш вожатый оказался совсем не учителем, а одним из ответственных работников МУРа? 14
МАЛАХОВКА
Подмосковная дача.
Хозяин – Тарасов-Родионов.
В числе гостей – Березовский, Вардин, Анна Абрамовна Берзинь, позднее – ненадолго – Фурманов.
Есть такая песня:
Умру я, умру я.
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могила моя.
Вардину очень нравится эта песня, но он никак не может запомнить слов. Он бродит по садику и поет:
Умру я, умру я.
Умру я, умру я.
Умру я, умру я.
Умру я, умру-у!…
Есенин ходит за ним по пятам и, скосив глаза, подвывает.
Спать лезем на сеновал – Есенин, Вардин и я. Сена столько, что лежа на спине можно рукой достать до крыши.
Первое, что мы видим, проснувшись поутру: почтенных размеров осиное гнездо в полуаршине над нами.
А лестницу от сеновала на ночь убрали.
Хорошо, что мы спим спокойно.
КАНУН
"Стойло" в долгах.
Света нет.
"Гостей" нет.
Денег нет.
Где причина, а где следствие – определить невозможно.
Упокой, господи!
Есенина тянет в деревню. Он накупил кучу удочек (со звонками и без звонков) и мечтает о рыбной ловле.
У меня поломана рука.
Надо ехать.
В одиннадцать тридцать влезаем в вагон.
Есть попутчики: компания молодых пролетарских поэтов.
Есенин, горячась, объясняет:
– Что вы там кричите: "Есенин, Есенин…" В сущности говоря, каждое ваше выступление против меня – бунт! Что будет завтра, – мы не знаем, но сегодня я – вожак!
Ночь (весьма неуютная). Рассвет. Станция "Дивово".
Поезд не останавливается.
Есенин, Катя Есенина, Приблудный на ходу соскакивают и исчезают за станционным бараком.
Я еду дальше: Рязань – Рузаевка – Инза – Симбирск, ныне – Ульяновск.
РАЗЛУКА
С 4 сентября я в Ленинграде. Один. Что у меня осталось от Есенина? – Красный шелковый бинт, которым он перевязывал кисть левой руки, да черновик "Песни о великом походе".
Кстати о бинте. Один ленинградский писатель, глядя как-то на руки Есенина, съязвил: – У Есенина одна рука красная, а другая белая.
Я не думаю, что он был прав.
Дружба – что зимняя дорога. Сбиться с нее – пустяк. Особенно ночью – в разлуке. На Волге, как только лед окрепнет, выпадет снег и пробегут по нему первые розвальни, начинают ставить вешки. Ставят их ровно, сажени на две одна от другой. Бывает – метель снегу нанесет, дорогу засыпет, вот тогда по вешкам и едут.
Были и у нас свои вешки. Ставила нам их Галина Артуровна Бениславская. Не на две сажени, пореже, но все-таки ставила. По ним-то мы и брели, вплоть до июня 25 года. Где те вешки, по которым шел Есенин, не знаю. Мои – при мне.
Теперь, при повторном хождении по тому же пути, мне хочется поставить их перед собой. Не знаю для чего. Может быть, как и тогда, для того, чтобы не сбиться с дороги.
13 ноября 24 г. 15
…От С. А. Вам привет, просит Вас писать ему, сам же не пишет, потому что потерял ваш адрес. Я ему сообщила, вероятно, скоро напишет. Сейчас он в Тифлисе, собирается в Персию (еще не ездил). Говорит сам и другие о нем – чувствует себя недурно. Пишет. Прислал кое-что из новых стихов. Прислал исправленную "Песнь о великом походе". Просит поправки переслать Вам 16.
Поправки к "Песне о великом походе":
1. А за синим Доном
Станицы казачьей
В это время волк ехидный
По-кукушьи плачет.
ГоворитКорнилов
Казакам поречным…
(вместо: Каледин).
2. Ах, яблочко
Цвета милого.
Бьют Деникина.
БьютКорнилова…
(вместо: Уж, ты подъедено
…Каледина).
3. От полуночи
До синя утра
Над Невой твоей
Бродит тень Петра.
Бродит тень Петра,
Грозно хмурится
На кумачный цвет
В наших улицах,
(вместо: и любуется).
"26" переименовать в "36", соответственно изменив в тексте.
Г. Бениславская.
12 декабря 24 г.
…Сергей сейчас в Батуме. Прислал телеграмму с адресом, но моя соседка умудрилась потерять эту телеграмму. Так что писать приходится на ощупь. Хорошее дело, не правда ли? Он будто здоров, пишет. Последние стихи прислал. Одно мне очень нравится, это – "Русь уходящая". Будет, вероятно, в "Красной нови". Доверенность, напишу Сергею, чтобы выслал на Ваше имя.
Г. Бениславская.
15 декабря 24 г.
…Сергей сейчас в Батуме. (Батум, отделение "Зари Востока", Есенину.) Пробудет там, вероятно, дней десять, а может быть, и более. Написала ему, чтобы выслал доверенность Вам и указал, ему или нам посылать деньги, т. к. не знаю: не нужны ли они ему. В таком случае мы здесь как-нибудь устроимся.
Г. Бениславская.
21 января 25 г.
…"Бакинский рабочий" издал книжку "Русь советская". Туда вошло все, начиная с "Возвращения на родину" и кончая "Письмами". Сам Сергей Александрович что-то замолчал. Перед тем часто нас баловал, а сейчас ни гугу. Вот "36" и книжку "Круга" посылаю.
Г. Бениславская.
24 марта 25 г.
…А Сергей Александрович уже 3 недели здесь. Стихи хорошие привез. Ну, тысячу приветов.
Галя.
…Три к носу. Ежели через 7-10 дней я не приеду к тебе, приезжай сам.
Любящий тебя С. Есенин.
30 марта 25 г.
…Посылаю эти письма, как библиографическую редкость. 27 марта Сергей укатил в Баку, неожиданно, как это и полагается.
Галя.
В мае месяце я узнал из газет, что у Есенина горловая чахотка.
ЗАКАТ
Июнь 25 года. Первый день, как я снова в Москве. Днем мы ходили покупать обручальные кольца, но почему-то купили полотно на сорочки. Сейчас мы стоим на балконе квартиры Толстых (на Остоженке) и курим. Перед нами закат, непривычно багровый и страшный. На лице Есенина полубезумная и почти торжествующая улыбка. Он говорит, не вынимая изо рта папиросы:
– Видал ужас?… Это – мой закат… Ну пошли! Соня ждет.
(Софья Андреевна Толстая – его невеста.)
КАЧАЛОВ
Мы стоим на Тверской. Перед нами горой возвышается величественный, весь в чесуче Качалов.
Есенин держится скромно, почти робко.
Когда мы расходимся, он говорит:
– Ты знаешь, я перед ним чувствую себя школьником! Ей-богу! А почему, понять не могу! Не в возрасте же дело!
ОБЕД
– Слушай, кацо! Ты мне не мешай! Я хочу Соню подразнить.
Садимся обедать.
Он рассуждает сам с собой вдумчиво и серьезно:
– Интересно… Как вы думаете? Кто у нас в России все-таки лучший прозаик? Я так думаю, что Достоевский! Впрочем, нет! Может быть, и Гоголь. Сам я предпочитаю Гоголя. Кто-нибудь из этих двоих. Что ж там? Гончаров… Тургенев… Ну, эти – не в счет! А больше и нет. Скорей всего – Гоголь.
После обеда он выдерживает паузу, а затем начинает просить прощения у Софьи Андреевны:
– Ты, кацо, на меня не сердись! Я ведь так, для смеху! Лучше Толстого у нас все равно никого нет. Это всякий дурак знает.