И Есенин близко наклонился ко мне.
   – Что же, – ответил я, – это твое личное дело. Тебе лучше знать. Я не знаю…
   – Да, да, – схватил он меня за руку. – Это мое дело. К черту! И лечиться я не хочу! Они меня там лечат, а мне наплевать, наплевать! Скучно! Скучно мне, Евдокимыч!
   Веселое, приподнятое и бесшабашное настроение прошло у Есенина. Не уверен твердо, боюсь, что последующие события обострили во мне это впечатление, но мне кажется, он тогда печально и безнадежно как-то вгляделся в меня. Я отнесся легко к этой фразе, приписывая ее случайному душевному состоянию, и даже отшутился.
   – Не тебе одному скучно. Всем скучно.
   – Скучно, скучно мне! – продолжал восклицать Есенин, недовольно мотая головой и глядя в пол. – Да, да, – вдруг опять он заговорил, – ты получил письмо?
   – Нет.
   – Ах! Я же ей, Катьке, дал снести: там стихи в "Собрание". Что же она не несет! Я ей скажу… Она принесет. Евдокимыч, я еду в Ленинград: мне надо денег.
   – Деньги выписаны, Сережа, – сказал я.
   Есенин лукаво и недоверчиво улыбнулся, чуточку выждал, хитро взглянул на меня и растерянно, вполголоса, выговорил:
   – Я спрашивал. В кассе говорят – нет ордера. Ты забыл спустить в кассу?
   И опять улыбка, ожидающая и недоверчивая. Я тоже усмехнулся на его недоверие ‹…›.
   – Видно, много тебя, Сережа, обманывали, – серьезно говорю я, – и ты перестал верить, когда тебя не обманывают?
   – Нет, нет, я тебе верю, – заторопился с ответом Есенин. – Значит… мне выдадут?
   – Конечно. Но ты очень рано пришел. Деньги же выдают в два часа дня. Ты бы куда-нибудь сходил.
   Поэт задумался и спохватился, сдвигая на глаза шапку:
   – Верно. Мне надо сходить к Воронскому проститься. Люблю Воронского. И он меня любит. Я пойду в "Красную новь". Там мне тоже надо получить деньги. Раньше, понимаешь, Евдокимыч, у тебя нельзя получить?
   – Я с удовольствием бы, Сережа, но это от меня не зависит. Раз денег нет в кассе, что же делать!
   – Ну, хорошо. Я подожду.
   Была в Есенине редкая в литературных кругах уступчивость в денежных делах. Современный писатель чаще всего неотвязно настойчив в получении гонорара, криклив, жалок. Тяжелое материальное положение извиняет эту писательскую черту, но в Есенине эта покорливость обстоятельствам была обаятельной. Он соглашался ждать, а те, которые ему отказали, вдруг сами, по своему почину, начинали волноваться, устраивать, бегать, просить, убеждать, даже лгать, лишь бы выдать ему деньги. Думаю, что черта эта у Есенина была органической, а не правильным психологическим расчетом. Поступил так и я на этот раз. Попытка оказалась неудачной: в кассе были гроши.
   Поэт подождал меня на диванчике и нетерпеливо спросил:
   – Ну, что, можно?
   Я развел руками и сел рядом.
   – Ты мне корректуры вышли в Ленинград, – погрустнев, сказал Есенин. – Ты говорил, стихи в наборе?
   – Да. Сдали в ноябре. Уже идет набор: не сегодня завтра будут гранки. А куда тебе выслать? Ты где там остановишься?
   Есенин немного подумал.
   – Я тебе напишу. Как устроюсь, так и напишу. Я тебе буду писать часто. Да, я тебе вышлю точный адрес. Остановлюсь я… у Сейфуллиной… у Правдухина… у Клюева. Люблю Клюева. У меня там много народу. Ты мне поскорее высылай корректуру.
   – Как только придут из типографии, в тот же день и направлю тебе. Ты внимательно погляди на даты. Помнишь, ты в некоторых сомневался?
   – Я… я все сделаю. Вот Катька не принесла тебе письма, я там послал семь новых стихотворений: "Стихи о которой". Не поздно их будет в первый том, в самый конец? *
   * Письмо было доставлено мне Е. А. Есениной только в конце апреля 1926 года. "Стихи о которой" переданы не были, почему и не вошли в первый том "Собрания", как того хотел поэт. Написано оно на листке из блокнота карандашом. Если не ошибаюсь, это, кажется, последнее предсмертное письмо, написанное С. А. Есениным. Несмотря на некоторую шутливую интимность письма, считаю необходимым привести его полностью.
   "Милый Евдокимыч! Привет тебе и тысячу пожеланий за все твои благодеяния ко мне. Дорогой мой! Так как жизнь моя немного перестроилась, то я прошу тебя, пожалуйста, больше никому денег моих не выдавать, ни Илье, ни Соне, кроме моей сестры Екатерины. Было бы очень хорошо, если б ты устроил эту тысячу между 7-10 дек., как ты говорил. Живу ничего. Лечусь вовсю. Скучно только дьявольски; но терплю, потому что чувствую, что лечиться надо, иначе мне не спеть, как в твоем "Сиверко", "пил бы да ел бы, спал бы да гулял бы". На днях пришлю тебе лирику "Стихи о которой". Если не лень, черкни пару слов с Екатериной. Я ведь теперь не знаю, чем пахнет жизнь. Жму руку.
   Твой С. Есенин.6/ХII 1925 г."
 
   – Нет, но надо скорее. Пока гранки, вставить можно. Ты будешь читать корректуру, вместе с ней и вышли эти стихи.
   – Хорошо. Я пришлю. Стихи, кажется, неплохие. Я в клинике написал.
   – А как твоя поэма "Пармен Крямин"?
   При распределении стихотворений по томам для издания Есенин обещал доставить поэму "Пармен Крямин", в которой, по его тогдашним предположениям, должно было быть 500 строк. Я о ней и напомнил теперь.
   – Я ее вышлю, только дам другое заглавие. Пармен, пожалуй, нехорошо. В Ленинграде я допишу ее. Она не готова. Тут мне мешают. Напишу четыре строчки, кто-нибудь придет… В Ленинград я совсем, навсегда…
   – Даты не позабудь.
   – Нет, нет! И даты – все проставлю. Раз "Собрание", надо по-настоящему сделать. Я помню все стихи. Мне надо остаться одному. Я припомню. А денег ты никому, кроме меня, не давай…
   – Будем высылать тебе в Ленинград.
   – Надо бы биографию в первый том, – обеспокоенно сказал Есенин. – Выкинь ты к черту, что я там сам написал! Ложь все, ложь все! Если можно, выкинь! Ты скажи заведующему Николаеву. Напиши ты, Евдокимыч, мою биографию!
   – Как же написать – ведь я совершенно не знаю, как ты жил. Ты теперь уезжаешь в Ленинград. Тут надо бы о многом расспросить тебя, а где же теперь?
   Есенин сумрачно задумался – и вдруг, оживляясь и злобясь на что-то, закричал, мне казалось, с похвальбой и презрением:
   – Обо мне напишут, напи-и-шут! Много напи-ишут! А мою автобиографию к черту! Я не хочу! Ложь, ложь там все! Любил, целовал, пьянствовал… не то… не то… не то!… Скучно мне, Евдокимыч, скучно!
   – Тебя, кажется, хорошо знает Касаткин? – спросил я. – Вот бы кому написать.
   Настроение Есенина было чрезвычайно неустойчивое: от мрачности он быстро переходил в самое благодушное состояние.
   – Да, Касаткин, – весь заулыбался он нежнейшим вниманием к этому имени. – Да, да. Люблю его. Ты не знаешь, какой это парень… дядя Ваня… Мы с ним давно-о… давно-о! Давнишний мой друг! Черт с ней, с биографией. Обо мне напишут, напи-и-шут!
   В это время я обратил внимание на его полупьяное, но очень свежее лицо и, помню, ясно подумал о том, что он поправился в клинике.
   Есенин заметил мой взгляд и, улыбаясь, сказал:
   – Тебе нравится мой шарф?
   Он подкинул его на ладони, оттянул вперед и еще раз подкинул.
   – Да, – говорю, – очень красивый у тебя шарф!
   Действительно, шарф очень шел к нему, гармонично как-то доканчивая белое и бледное лицо поэта. Шарф кидался в глаза тончайшим соединением черного тона шелка с красными маками, спрятавшимися в складках, будто выставлявшими отдельные лепестки на волнистой линии концов. Я потрогал его рукой.
   Продолжая радостно улыбаться, Есенин заметил:
   – Это подарок Изадоры… Дункан. Она мне подарила.
   Поэт скосил на меня глаза.
   – Ты знаешь ее?
   – Как же. Лет двенадцать назад я бывал на ее выступлениях здесь, в Москве.
   – Эх, как эта старуха любила меня! – горько сказал Есенин. – Она мне и подарила шарф. Я вот ей напишу… позову… и она прискачет ко мне откуда угодно…
   Он опять погладил шарф несколько раз.
   – Я поеду совсем, совсем, навсегда в Ленинград, – твердил он дальше, – буду писать. Я еще напишу, напишу! Есть дураки… говорят… кончился Есенин! А я напишу… напишу-у! Лечить меня, кормить… и так далее! К черту!
   – А ты гляди, Сережа, как набрался сил, – взглянув на него, сказал я, – клиника здорово тебе помогла. Посидел бы еще с месяц, окреп бы совсем для работы. Лицо у тебя стало свежее, спокойное.
   Помню, он внимательно всмотрелся в меня и, будто завидуя и будто спрашивая у меня, сказал:
   – Мне бы твое здоровье, Евдокимыч!
   Я засмеялся.
   – Это видимость одна, Сережа. У меня целая коллекция болезней. Вид – обманчив.
   – Ну да! – недоверчиво протянул Есенин. – А, может быть! Я ничего не говорю! Может быть!
   В это время вышел из отдела Тарасов-Родионов. Меня кто-то вызвал по телефону. Я ушел в комнату. Пока я разговаривал по телефону, я слышал, Есенин что-то кричал с Тарасовым-Родионовым. Потом они ушли. Я сел за свою обычную работу.
   В течение дня Есенин несколько раз заглядывал в комнату, повторял о своем ленинградском адресе и уходил. Потом около часу дня пришел в отдел двоюродный его брат Илья и сказал:
   – Денег не выдают.
   Я спустился по лестнице в кассу. В прихожей финсектора поэт сидел на лавочке у окна среди шоферов и ожидавшей денег публики. Есенин пьяно моргал и что-то шептал губами. Его разглядывали. Он поднял глаза, заметил меня, замахал рукой, трудно поднялся, и мы встретились.
   – Евдокимыч, денег не привезли! Я с утра сижу. Мне надоело!… Понимаешь, надо-о-е-л-ло!
   В голосе его было раздражение. Сделать, однако, я ничего не мог: банк обещал выдать деньги только около двух-трех часов дня.
   Изредка я наведывался в кассу: Есенин неотлучно сидел на лавочке. Наконец в четвертом часу дня деньги привезли, но в незначительном количестве, выдавали по мелочам. Единственный раз мне почему-то хотелось выдать Есенину деньги, а не чек, но пришлось выписывать опять чек. У кассы стояла очередь. Я спустился к кассе, отыскивая Есенина. Он держал в руках чек, застегивался и серьезно говорил:
   – Евдокимыч, денег нет. Вот дали бумажку. Ну, ладно! Билет у меня есть. Я уеду. Завтра Илья получит в банке и переведет мне. Спасибо. Я обойдусь.
   Около него стоял застенчивый огромный Илья, тревожно не сводивший с него глаз. Этот замечательный парень, наблюдал я всегда, относился к поэту с редчайшей привязанностью и любовью. Достаточно было мельком поглядеть на его большие глаза, грустно устремленные на поэта, чтобы это почувствовать. И я всегда это чувствовал. Он любил его крепко. ‹…›
   В очереди у кассы в толпе были писатели: Пильняк, Герасимов, Кириллов.
   – Ну, прощайте! – пошатался Есенин с серьезным и сосредоточенным видом.
   Он обнял попеременно Пильняка, Герасимова, меня, расцеловались… Я шутливо толкнул его в спину "для пути ".
   – Жди письма, – сказал, уходя, Есенин и, свесив голову на грудь, заковылял к выходу пьяными нетвердыми шагами.
   Было грустно, не по себе, на душе было нехорошо. Конечно, никто не предполагал, что уже никогда не услышит этого с хрипотцой голоса, не увидит пошатывающейся дорогой фигуры, носившей в себе редчайший дар и необъяснимое личное очарование. ‹…›
   Письмо из Ленинграда не успело прийти: точный адрес был ненужен.
    Январь- февраль 1926 г.
 

В. Ф. НАСЕДКИН

 
ПОСЛЕДНИЙ ГОД ЕСЕНИНА
 
   Конец февраля.
   Захожу в Брюсовский к Г. А. Бениславской. В комнате передвигают что-то. Здесь же сестры Есенина – Катя и Шура. На угловом столике последний портрет Есенина (с П. И. Чагиным) и свежая, развернутая телеграмма.
   – Завтра приедет Сергей, – говорит Катя в ответ на мой любопытный взор, обращенный на телеграмму 1.
   Эта весть обрадовала и напугала меня. С той поры, как я приобрел тонкую тетрадочную книжку стихов "Исповедь хулигана", я полюбил Есенина как величайшего лирика наших дней. Новая встреча с ним, после годичной разлуки, мне казалась счастьем. Но почти этого же я испугался. Мне тогда часто думалось, что рядом с Есениным все поэты "крестьянствующего" толка, значит, и я, не имели никакого права на литературное существование.
   На другой день Катя, Галя и я отправляемся на Курский вокзал встречать Есенина. Подходит поезд. Вдруг, точно откуда-то разбежавшись, на ходу поезда, в летнем пальто, легко спрыгивает Есенин.
   Через полминуты из того же вагона, откуда спрыгнул Есенин, шел его бакинский товарищ (брат П. И. Чагина) с чемоданами в руках. Выходим на вокзальную площадь. Вечереет, падает теплый, голубоватый снежок.
 
   После утреннего чая, на следующий день, Есенин достает из чемоданов подарки, рукописи, портреты.
   – А вот мои дети… – показывает он мне фотографическую карточку.
   На фотографии девочка и мальчик. Он сам смотрит на них и словно чему-то удивляется. Ему двадцать девять лет, он сам еще походит на юношу. Выглядел он очень хорошо, хвалился, что Кавказ исправил его.
   Из Баку он привез целый ворох новых произведений: поэму "Анна Снегина", "Мой путь", "Персидские мотивы" и несколько других стихотворений.
   "Анну Снегину" набело он переписывал уже здесь, в Москве, целыми часами просиживая над ее окончательной отделкой. В такие часы он оставался один, и телефон выключался.
   Друзьям он охотнее всего читал тогда эту поэму. Поэма готова. Я предложил ему прочитать ее в "Перевале" 2. Есенин согласился. В 1925 г. это было его первое публичное выступление в Москве.
   Поместительная комната Союза писателей на третьем этаже была набита битком. Кроме перевальцев "на Есенина" зашло много "мапповцев", "кузнецов" и других. Но случилось так, что прекрасная поэма не имела большого успеха. Кто-то предложил обсудить.
   – Нет, товарищи, у меня нет времени слушать ваше обсуждение. Вам меня учить нечему, все вы учитесь у меня, – сказал Есенин.
   Потом читал "Персидские мотивы". Эти стихи произвели огромное впечатление. Есенин снова владел всей аудиторией.
 
   На три дня из деревни к Есенину приехала мать. Есенин весел, все время шутит – за столом сестры, мать. Семья, как хорошо жить семьей!
 
   Круг знакомых, в котором Есенин вращался в то время, небольшой, преимущественно писательский.
   На вечеринке, устроенной в день рождения Гали, в числе гостей были Софья Андреевна Сухотина (урожденная Толстая), Б. Пильняк и ленинградская поэтесса М. Шкапская.
   Наибольшее внимание за этот вечер Есенин уделял Софье Андреевне.
   Из Баку Есенин привез несколько новых песенок, которые он как новинки охотно исполнял перед гостями. Через некоторое время звучание этих песенок появилось в творчестве Есенина.
 
   В первой половине марта Есенин заговорил об издании своего альманаха. Вместе составляли план. Часами придумывали название и наконец придумали:
   – Новая пашня?
   – Суриковщина,
   – Загорье?
   – Почему не Заречье?
   – Стремнины?
   – Не годится.
   – Поляне.
   – По-ля-не… Это, кажется, хорошо. Только… вспоминаются древляне, кривичи…
   Остановились на "Полянах". На другой день о плане сообщили Вс. Иванову. Поговорили еще. Редакция: С. Есенин, Вс. Иванов, Ив. Касаткин и я – с дополнительными обязанностями секретаря.
   Альманах выходит два-три раза в год с отделами прозы, стихов и критики. Сотрудники – избранные коммунисты-одиночки и "попутчики".
   Прозаиков собирали долго. По замыслу Есенина, альманах должен стать вехой современной литературы, с некоторой ориентацией на деревню. Поэтов наметили скорей: П. Орешин, П. Радимов, В. Казин, В. Александровский и крестьянское крыло "Перевала".
   Пошли в Госиздат к Накорякову. "Основной докладчик" – Есенин. Я знал, что Есенин говорить не умеет, поэтому дорогой и даже в дверях Госиздата напомнил ему главные пункты доклада.
   Но… ничего не помогло. Вместо доклада вышла путаница. Накоряков деликатно, как будто понимая все сказанное, задал Есенину несколько вопросов. Но с альманахом ничего не вышло. Есенин через две недели опять уехал на Кавказ, поручив Вс. Иванову и мне хлопотать об издании 3.
 
   На троицын день (кажется, 7 июня) Есенин поехал к себе на родину, в село Константиново 4.
   Вернувшись из Константинова, Есенин ушел от Г. А. Бениславской. И на время перевез ко мне в комнату свои чемоданы. Недели через две Есенин решил переехать к Софье Андреевне и как-то нерешительно, почти нехотя, стал он перебираться к ней, но чемоданы его и книги долго еще стояли у меня в комнате.
 
   Вскоре Есенин уехал на Кавказ вместе с С. А. Толстой, но в этот раз он вернулся с Кавказа скорее, чем всегда 5.
   Перед отъездом на Кавказ Есенин ездил в свое Константиново 6. Из деревни, прямо с вокзала, он заехал в "Красную новь". Мне и еще кому-то из "перевальцев", случайно бывшим в редакции, он прочитал свои новые стихи, написанные на родине:
    Каждый труд благослови, удача!
    Рыбаку – чтоб с рыбой невода,
    Пахарю – чтоб плуг его и кляча
    Доставали хлеба на года.
   Это стихотворение он написал на Оке, два дня пропадая с рыбацкой артелью на рыбной ловле.
 
   Квартира С. А. Толстой в Померанцевом переулке, со старинной, громоздкой мебелью и обилием портретов родичей, выглядела мрачной и скорее музейной. Комнаты, занимаемые Софьей Андреевной, были с северной стороны. Там никогда не было солнца. Вечером мрачность как будто исчезала, портреты уходили в тень от абажура, но днем в этой квартире не хотелось приземляться надолго. Есенин ничего не говорил, но работать стал больше ночами. Новое местожительство, видимо, начинало тяготить Есенина.
   Примерно в первой половине сентября он попросил Галю купить ему квартиру. Квартира были найдена, и задаток оставлен. Но через несколько дней задаток Софья Андреевна взяла обратно. Повлиять на Есенина в некоторых случаях было очень легко.
   Приблизительно в то же время такая же история получилась с санаторием Мосздрава.
   Нервы Есенина были расшатаны окончательно. Нужно было лечиться и отдыхать. Несколько дней Галя и Екатерина хлопотали в Мосздраве о путевке. Наконец путевка получена. Санаторий осмотрен; все хорошо, но в последний момент Есенин ехать не захотел. Софья Андреевна пожелала ехать вместе с Есениным, но для нее не было путевки. Есенин воспользовался этой возможностью не ехать в санаторий.
 
   Как-то в конце лета я встретился в "Красной нови" с одним из своих знакомых, и по давней привычке запели народные песни. Во время пения в редакцию вошел Есенин. Пели с полчаса, выбирая наиболее интересные и многим совсем неизвестные старинные песни. Имея своим слушателем такого любителя песен, как Есенин, мы старались вовсю.
   Есенин слушал с большим вниманием. Последняя песня "День тоскую, ночь горюю" ему понравилась больше первых, а слова
    В небе чисто, в небе ясно,
    В небе звездочки горят.
    Ты гори, мое колечко,
    Гори, мое золото…
   вызвали улыбку восхищения.
   Позже Есенин читал:
    Гори, звезда моя, не падай.
    Роняй холодные лучи.
   Но настроение этого и другого стихотворения ("Листья падают, листья падают") мне показалось странным. Я спросил:
   – С чего ты запел о смерти?
   Есенин ответил, что поэту необходимо чаще думать о смерти и что, только памятуя о ней, поэт может особенно остро чувствовать жизнь.
 
   Жизнь Есенина была строго распределена. Неделя делилась на две половины. Первая половина недели иногда затягивалась на больший срок – это пора работы. Вторая половина – отдых и встречи. Вот эти-то встречи часто и выбивали из колеи Есенина.
   Первую половину недели до обеда, то есть до пяти часов вечера, Есенин обыкновенно писал или читал. Писал он много. Однажды в один день он написал восемь стихотворений, правда, маленьких. "Сказка о пастушонке Пете" написана им за одну ночь.
   В рабочие дни Есенин без приглашения никого не принимал.
 
   Последние месяцы Есенин был необычайно прост. Говорил немного и как-то обрывками фраз. Подолгу бывал задумчив.
   Случайно сказанное кем-нибудь из родных неискреннее слово его раздражало.
   Помню, на какой-то вопрос Есенина один молодой поэт затараторил так, как будто читал передовицу. Есенин остановил его и предложил говорить проще:
   – Ты что, не русский, что ли, оскабливаешь каждое слово?
   Сказано это было так, что поэт (очень самолюбивый) только "отряхнулся", сказал себе под нос "и правда" и заговорил другим языком.
 
   Октябрьский вечер. На столе журналы, бумаги. После обеда Есенин просматривает вырезки. Напротив с "Вечеркой" в руках я, Софья Андреевна сидит на диване. Светло, спокойно, тихо. Именно тихо. Есенин в такие вечера был тих.
   Через бюро вырезок Есенин знал все, что писалось о нем в газетах.
   О книге стихов "Персидские мотивы", вышедшей в мае в издательстве "Современная Россия", в провинциальных газетах печатались такие рецензии, что без смеха их нельзя было читать.
   Заслуживающей внимание была одна вырезка со статьей Осинского из "Правды" 7. Но и она была обзорной: о Есенине лишь упоминалось.
   О поэме "Анна Снегина", насколько помнится, не было за полгода ни одного отзыва. Она не избежала судьбы всех больших поэм Есенина 8.
   Есенин с горькой, едва заметной улыбкой отодвигал от себя пачку бумажек с синими наклейками.
 
   В начале осени как-то вечером я жаловался на самого себя. Есенин лежал на диване, а я сетовал на трудности, на неуверенность. Есенин, словно раздумывая о чем-то, спокойно заметил:
   – Стели себя, и все пойдет хорошо. Стели чаще и глубже.
 
   После одной читки стихов Есениным я искренне удивился его плодовитости. Довольный, Есенин улыбался.
   – Я сам удивляюсь,- молвил он,- прет черт знает как. Не могу остановиться. Как заведенная машина.
 
   Осенью Есенин закончил "Черного человека" и сдавал последние стихи в Госиздат для собрания сочинений. Еще раньше, отбирая материал для первого тома, он заметил, что у него мало стихов о зиме.
   – Теперь я буду писать о зиме, – сказал он. – Весна, лето, осень как фон у меня есть, не хватает только зимы.
   Появились стихи: "Эх вы, сани! А кони, кони!…", "Снежная замять дробится и колется…", "Слышишь – мчатся сани…", "Снежная замять крутит бойко…", "Синий туман. Снеговое раздолье…", "Свищет ветер, серебряный ветер…", "Мелколесье. Степь и дали…", "Голубая кофта. Синие глаза…" и три стихотворения, не увидевшие света, написанные им в клинике 9.
 
   Над "Черным человеком" Есенин работал два года. Эта жуткая лирическая исповедь требовала от него колоссального напряжения.
   То, что вошло в собрание сочинений, – это один из вариантов. Я слышал от него другой вариант, кажется, сильнее изданного. К сожалению, как и последние три зимних стихотворения, этот вариант "Черного человека" по-видимому, записан не был. И вообще, сочиняя стихи, Есенин чаще заносил на бумагу уже совсем готовое, вполне сложившееся, иногда под давлением необходимости сдавать в журналы.
 
   Есенин обладал огромной памятью. Он мог читать наизусть целые рассказы какого-нибудь понравившегося ему писателя, хотя за последний год память немного сдала, случалось, что стихи забывались.
 
   Не помню обстановки, были вдвоем. Есенин заговорил о творчестве.
   Теперь трудно даже приблизительно восстановить его отдельные слова или выражения. Лишь осталась в памяти его мысль.
   Есенин говорил о том, что для поэта живой разговорный язык, может быть, даже важнее, чем для писателя-прозаика. Поэт должен чутко прислушиваться к случайным разговорам крестьян, рабочих и интеллигенции, особенно к разговорам, эмоционально окрашенным. Тут поэту открывается целый клад. Новая интонация или новое интересное выражение к писателю идут из живого разговорного языка.
   Есенин хвалился, что этим языком он хорошо научился пользоваться.
 
   Осенью 1923 года Есенин также говорил, что его дружба с "логовом жутким" 10ему необходима для творчества. Возможно, это не полно, но ясно, что без этого знакомства стихов о "Москве кабацкой" не было бы.
 
   В конце осени Есенин опять думал о своем журнале. С карандашами в руках, втроем, вместе с Софьей Андреевной, мы несколько вечеров высчитывали стоимость бумаги, типографских работ и других расходов.
 
   Друзей действительных и друзей в кавычках у Есенина было огромное число. Редкий из писателей и поэтов с ним не был знаком.
   Как правило, Есенин со всеми прост и деликатен. Если кто-нибудь говорил ему плохое о знакомом, он, слегка хмельной, считал своим долгом заступиться за оговоренного. А когда ему доказывали, что N. все-таки плох, Есенин терялся и делал вид, что никак не может поверить этому.
   Похоже было – на людей Есенин смотрел через какие-то свои, им самим сделанные розоватые очки. Люди у него все хорошие, порядочные. Но чувствовалось, что где-то глубоко у него затаено другое, которому Есенин сознательно не давал ходу.
   Пожалуй, наибольшее дружеское расположение Есенин питал к Петру Орешину. Их связывало многое и в прошлом и в настоящем.
   Очень хорошо относился к Ив. Касаткину, уважал А. Воронского.
   Был близок с Вс. Ивановым, Б. Пильняком, И. В. Вардиным, Л. Леоновым, Ив. Вольновым, М. Герасимовым, П. Радимовым, В. Александровским, Вл. Кирилловым и с некоторыми другими.
   Одним из лучших современных писателей Есенин считал Вс. Иванова.
   После долгой размолвки, примерно за месяц до клиники, Есенин первым помирился с Мариенгофом, зайдя к нему на квартиру.
   Дня через два после примирения Есенин сказал мне:
   – Я помирился с Мариенгофом. Был у него… Он неплохой.
   Последние два слова он произнес так, как будто прощал что-то.