– Сколько? – спросил я. Еврей скривился.
   – Все это мусор. Я не могу это продать.
   – Все равно, сколько? У вас же тут табличка: «Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото».
   – Ну, может быть, долларов сто, но я не смогу с ними ничего сделать. Тут золота мало. В основном дутое.
   – Давайте двести и забирайте все.
   Он горько ухмыльнулся, черные глаза съежились между лягушачьих век.
   – Никогда. Ни за что на свете.
   – Ладно, давайте сто семьдесят пять.
   Он оттолкнул драгоценности обратно ко мне.
   – Уноси. Пятьдесят и ни цента больше.
   – Давайте сто семьдесят пять.
   Сошлись на ста десяти. Одну за другой он передал мне купюры. Таких денег я никогда в жизни не видел. Мне показалось, я сейчас грохнусь в обморок. Но виду я не подал.
   – Это пиратство, – сказал я. – Вы меня грабите.
   – Ты хочешь сказать – благотворительность. Я практически дарю тебе пятьдесят долларов.
   – Чудовищно, – сказал я. – Неслыханно. Через пять минут я уже был у Джима. Он надраивал стаканы за стойкой. Приветствие у него не изменилось.
   – Здорово! Как на фабрике работается?
   Я уселся, извлек пачку банкнот и снова их пересчитал.
   – Ну у тебя тут и богатство, – улыбнулся он.
   – Сколько я тебе должен?
   – Чего? Ничего.
   – Ты уверен?
   – Ты не должен мне ни цента.
   – Я уезжаю из города, – сообщил я. – Обратно в штаб-квартиру. Мне показалось, я тебе должен несколько долларов. Расплачиваюсь со всеми долгами.
   Он ухмыльнулся деньгам.
   – Неплохо, если б ты мне хотя бы половину должен был.
   – Тут не все мои. Кое-что принадлежит партии. Командировочные расходы.
   – О-о. Так ты партейку расписать собрался на прощанье, а?
   – Не такую партию. Я имею в виду Коммунистическую партию.
   – В смысле, русских?
   – Можно и так назвать, если хочешь. Их прислал комиссар Деметриев. Командировочные.
   Глаза у него расширились. Он присвистнул и положил полотенце.
   – Так ты коммунист? – Произнес он это не с тем ударением – так, что рифмовалось с Бакуниным.
   Я встал, подошел к двери и выглянул наружу, внимательно осмотрев всю улицу. Вернувшись, кивнул в сторону черного хода.
   – Там никого нет? – прошептал я.
   Джим покачал головой. Я сел. Мы таращились друг на друга в молчании. Я облизал губы. Он посмотрел на улицу, потом перевел взгляд на меня. Глаза его то выкатывались из орбит, то снова становились на место. Я прокашлялся.
   – Ты умеешь держать рот на замке? Похоже, я могу тебе доверять. Умеешь?
   Он сглотнул слюну и подался вперед.
   – Тихо, – сказал я. – Да. Я коммунист.
   – Русский?
   – В принципе – да. Дай мне шоколадного эля. Ему как будто стилет воткнули между ребер. Он
   боялся отвести от меня взгляд. Даже отвернувшись поставить стакан в миксер, он смотрел на меня через плечо. Я хмыкнул и полез за сигаретой.
   – Мы довольно безобидны, – хохотнул я. – Да, вполне.
   Он не произнес в ответ ни слова. Я пил медленно, то и дело хмыкая в паузах. Веселый бесстрашный хохоток вырывался у меня из горла.
   – Нет, в самом деле! Мы вполне человечны. Вполне! Он смотрел на меня так, будто я – налетчик в
   банке. Я снова рассмеялся – весело, заливисто, легко.
   – Деметриев об этом услышит. Я расскажу в следующем докладе. Старина Деметриев просто заревет в свою черную бороду. Ах, как же он заревет от хохота, этот черный русский волк! Но в самом деле – мы довольно безобидны – вполне. Уверяю тебя, вполне. Ну в самом деле, Джим. Разве ты не знал? Ну, в самом деле…
   – Нет, не знал…
   Я вновь залился хохотом.
   – Но конечно же!… Ну, разумеется, ты должен был знать!
   Я встал с табурета и довольно человечно расхохотался.
   – Да – старина Деметриев об этом услышит. И как же он будет реветь в свою черную бороду, этот черный русский волк!
   Я остановился перед стойкой с журналами.
   – Ну-с, что же сегодня вечером читает буржуазия?
   Джим ничего не ответил. Его зазвеневшая тугим проводом враждебность обожгла меня, а он в ярости полировал стаканы – один за другим.
   – Ты мне должен за выпивку, – процедил он.
   Я протянул ему десятку.
   Лязгнула касса. Он вытянул из ящика горсть мелочи и жахнул ею по стойке.
   – На! Чего еще?
   Я сгреб все, кроме четвертачка. Мои обычные чаевые.
   – Ты забыл четвертак, – сказал он.
   – О нет! – улыбнулся я. – Это тебе – на чай.
   – Не хочу. Оставь свои деньги себе.
   Без единого слова, лишь уверенно, мечтательно улыбаясь, я положил четвертачок в карман.
   – Старина Деметриев – как же он будет реветь от хохота, этот черный волк.
   – Тебе чего-нибудь еще надо?
   Я взял с полки все пять номеров «Художников и Моделей». Лишь коснувшись их, я понял, зачем пришел к Джиму с такими деньгами в кармане.
   – Вот эти. Я возьму эти. Он перегнулся через стойку.
   – Сколько их у тебя там?
   – Пять.
   – Я могу тебе только два продать. Остальные уже пообещал кое-кому.
   Я знал, что он врет.
   – Тогда пусть будет два, товарищ.
   Когда я выходил на улицу, его глаза ввинчивались мне в спину. Я пересек школьный двор. В наших окнах свет не горел. Ах, снова эти женщины. Вот идет Бандини со своими женщинами. Им суждено остаться со мной в мою самую последнюю ночь в этом городе. Сразу же во мне всколыхнулась застарелая ненависть.
   Нет. Бандини не поддастся. Никогда больше не поддастся!
   Я свернул журналы в трубочку и отшвырнул прочь. Они приземлились на тротуар, хлопая в тумане страницами, и темные фотографии на них выделялись черными цветами. Я метнулся было за ними, но остановился. Нет, Бандини! Сверхчеловек не слабеет. Сильный позволяет искушению толкать себя в бок, чтобы можно было ему противостоять. И я шагнул к ним еще раз. Смелее, Бандини! Сражайся до последнего! Изо всех сил я заставил себя отвернуть от журналов прочь и зашагать прямиком к дому. У самых дверей я оглянулся. В тумане их не было видно.
   Печальные ноги сами подняли меня по скрипучей лестнице. Я открыл дверь и щелкнул выключателем. Я был один. Одиночество ласкало, воспламеняло. Нет. Только не в эту последнюю ночь. Ибо сегодня я уйду завоевателем.
   Я лег. Подскочил. Лег. Подскочил. Походил, поискал. В кухне, в спальне. В чулане с одеждой. Подошел к двери и улыбнулся. Подошел к столу, к окну. Женщины в тумане трепетали. Поискал в комнате. Это твоя последняя битва. Ты побеждаешь. Сражайся дальше.
   Но я уже шел к двери. И вниз по лестнице. Ты проигрываешь: сражайся, как сверхчеловек! Туман, ворча, поглотил меня. Не сегодня, Бандини. Не будь же тупой скотиной под кнутом. Будь героем в борьбе!
   Однако я возвращался, зажав в кулаке журнал. Вот ползет он, слабак. Он пал вновь.
   Смотри, как крадется он в тумане со своими бескровными женщинами. Вот так и всю жизнь будет красться он с бескровными женщинами бумажек и книжек. Когда все завершится, его найдут, как сейчас – в царстве белых грез, где будет пробираться он на ощупь в тумане самого себя.
   Трагедия, сэр. Великая трагедия. Бесхребетное текучее существование, сэр. А тело, сэр. Мы обнаружили его у пирсов. Да, сэр. Пуля в сердце, сэр. Да, самоубийство, сэр. А что нам делать с телом, сэр? Оставить Науке – очень хорошая мысль, сэр. Институту Рокфеллера, никак не меньше. Ему бы хотелось так распорядиться, сэр. Его последняя земная воля. Он ведь был большим любителем Науки, сэр, – Науки и бескровных женщин.
   Я сел на диван и начал перелистывать страницы. Ах, женщины, женщины.
   Как вдруг щелкнул пальцами.
   Идея!
   Отшвырнув на пол журналы, я заметался, ища карандаш. Роман! Совершенно новый роман! Какая мысль! Господи ты боже мой, что за мысль! Первый не удался, разумеется. А этот – нет. Вот вам всем идеям идея! И в этой новой идее Артур Баннинг не будет сказочно богат – он будет сказочно беден! Он не станет обшаривать весь мир на дорогой яхте в поисках женщины своей мечты. Нет! Все будет как раз наоборот. Женщина будет искать его! У-ух! Что за мысль! Женщина будет олицетворять счастье; она будет символизировать его, а Артур Баннинг будет символизировать весь род мужской. Какая мысль!
   Я начал писать. Однако через несколько минут мне стало противно. Я переоделся и сложил вещи в чемодан. Необходимо сменить обстановку. Великому писателю требуется разнообразие. Все упаковав, я сел и написал прощальную записку матери.
   Дорогая Женщина, Подарившая Мне Жизнь,
   Бесчувственные придирки и пертурбации сегодняшней ночи как следствие разрешились состоянием, повергающим меня, Артуро Бандини, в принятие бробдиньягского и гаргантюанского решения. Я информирую тебя об этом в недвусмысленных терминах. Эрго[19], теперь я покидаю тебя и твою неизменно очаровательную дочь (мою возлюбленную сестру Мону) и отправляюсь на поиски баснословных узуфруктов[20] собственной неразумной карьеры в глубочайшем уединении. Иными словами, сегодня ночью я отправляюсь в метрополию к востоку отсюда – в наш собственный Лос-Анджелес, город ангелов. Я вверяю тебя милостивой щедрости твоего брата, Фрэнка Скарпи, являющегося, как гласит народная мудрость, хорошим семьянином (сик[21]!). Я отправляюсь без единого гроша в кармане, однако понуждаю тебя в недвусмысленных терминах приостановить свою церебральную озабоченность моей судьбой, ибо истинно лежит она в деснице бессмертных богов. За прошедший период лет я совершил прискорбное открытие, заключающееся в том, что совместное проживание с тобой и Моной тлетворно для высокой и великодушной цели Искусства, и я повторяю тебе в недвусмысленных терминах, что я – художник, творец вне всякого сомнения. К тому же, пер се[22], суетливые инвективы умственной деятельности и интеллекта находят мало отклика в растленной, искаженной гегемонии, кою мы, несчастные смертные, за неимением лучшей и более точной терминологии именуем домом. В совершенно недвусмысленных терминах настоящим я вручаю тебе всю свою любовь и благословения и клянусь в собственной искренности, когда заявляю в недвусмысленных терминах, что не только прощаю тебя за все, что прискорбно произошло в эту ночь, но и за то, что было во все остальные ночи. Эрго, я подразумеваю в недвусмысленных терминах, что ты ответишь мне взаимностью сходным же образом. Могу ли я сказать в заключение, что мне есть за что тебя благодарить, о женщина, вдохнувшая дыхание жизни в мой мозг судьбы? Да, это так, это так.
   Подпись.
   Артуро Габриэль Бандини.
   С чемоданом в руке я пришел на станцию. Полуночный до Лос-Анджелеса отправлялся через десять минут. Я сел на лавку и принялся думать о новом романе.

ПРИМЕЧАНИЯ

   Джон Фанте родился в штате Колорадо в 1909 году. Учился в приходской школе города Боулдера и в средней школе «Регис» ордена иезуитов. Также посещал Университет Колорадо и городской колледж Лонг-Бича.
   Начал писать в 1929 году, а в 1932-м его первый рассказ опубликовал журнал «The American Mercury». Множество рассказов после этого печаталось в журналах «The Atlantic Monthly», «The American Mercury», «The Saturday Evening Post», «Collier's», «Esquire» и «Harper's Bazaar». Его дебютный роман «Подожди до весны, Бандини» вышел в 1938 году. На следующий год увидел свет роман «Спроси у праха», а в 1940-м – сборник рассказов «Макаронное красное».
   Литературная атмосфера Америки тех лет отразилась на писательской судьбе Джона Фанте вполне типично. В 1933 году он жил на чердаке Лонг-Бича и работал над своим первым романом «Дорога на Лос-Анджелес». «У меня есть семь месяцев и 450 долларов, за которые я должен написать свой роман. По-моему, это довольно шикарно», – писал Фанте в письме к Кэри Макуильямс, датированном 23 февраля. Фанте подписал контракте издательством «Knopf» и получил задаток. Однако за семь месяцев романа не закончил. Только где-то в 1936 году он переработал первые сто страниц и несколько сократил книгу. В недатированном (около 1936 года) письме к Макуильямс Фанте пишет: «Дорога на Лос-Анджелес» окончена – и господи! как же я доволен… Надеюсь отослать ее в пятницу. Кое-что в ней опалит шерсть на волчьей заднице. Может оказаться слишком сильным; т. е. не хватает «хорошего» вкуса. Но это меня не волнует». Роман так и не был опубликован – видимо, тему в середине 30-х сочли слишком провокационной.
   Роман вводит «второе я» Фанте – Артуро Бандини, который появляется вновь в «Подожди до весны, Бандини» (1938), «Спроси у праха» (1939) и «Грезы Банкер-Хилла» (1982). Издатели не баловали Джона Фанте частыми публикациями: «…не лучшее время для литературы, знаете ли…», и на хлеб он зарабатывал неблагодарным трудом сценариста: жить и работать в голливудских конюшнях возможно, однако о самовыражении и творчестве не могло быть и речи. Некоторые фильмы, в создании которых участвовал Джон Фанте, входят в классику американского мэйн-стрима середины прошлого века: «Полнота жизни», «Жанна Игелс», «Мы с моим мужчиной», «Святой поневоле», «Кое-что для одинокого мужчины», «Шесть моих Любовей» и «Прогулка по дикой стороне».
   В 1955-м Джон Фанте заболел диабетом, и осложнения недуга в 1978 году привели к слепоте. Однако он продолжал писать, диктуя своей жене Джойс. Результатом стала его последняя книга «Грезы Банкер-Хилла», выпущенная в 1982 году издательством «Black Sparrow». Скончался Джон Фанте 8 мая 1983 года в возрасте 74 лет.
   Честь «повторного открытия» его для американской читающей публики принадлежит, конечно, «Черному Воробью» – издательству, знаменитому своим почти безупречным литературным вкусом. Каталог Джона Фанте в нем относительно невелик – десяток нетолстых книжек и два тома писем (включая длившуюся более двадцати лет переписку с великим филологом и лингвистом Г.Л. Менкеном), – но стоит множества иных фолиантов. Стиль Фанте глубоко традиционен, без изысков, язык певуч и прозрачен, авторская речь так пряма и честна, что многие считают писателя предтечей американского литературного андерграунда 60-х годов. Чарлз Буковски, на всю жизнь благодарный Фанте, писал в предисловии к переизданию романа «Спроси у праха»:
   «…Как человек, отыскавший золото на городской свалке, я пошел с книгой к столу. Строки легко катились по странице, одно сплошное течение. В каждой строке билась собственная энергия, а за нею – еще строка, и еще, и еще. Сама субстанция каждой строки придавала странице форму, такое чувство, будто что-то врезано в нее. Вот, наконец, человек, не боявшийся эмоций. Юмор и боль переплетались с изумительной простотой. Начало этой книги явилось мне диким и невозможным чудом…»
   «Конечно же, это далеко не вся история Джона Фанте, – писал Хэнк дальше. – Это история кошмарной удачи и ужасной судьбы, редкого прирожденного мужества… Но позвольте мне все-таки заметить, что слова его и жизнь его одинаковы – сильны, добры и теплы…»
   М. Немцов