Эта старушка с согбенной спиной! Старушка, я так радостно чувствую боль твою. Попроси меня о чем-нибудь, старушка, попроси! О чем угодно. Умирать легко. Так и сделай. Плакать легко, подними юбку свою и дай мне выплакаться, и пусть слезы мои омоют тебе ноги, чтобы поняла ты: я знаю, как с тобою обошлась жизнь, поскольку спина моя тоже согбенна, но сердце мое цело, слезы вкусны, любовь моя – вся твоя, чтобы дать тебе такую радость, какую Господь не смог. Умирать так легко, и можешь взять мою жизнь, если пожелаешь, ты, старушка, ты принесла мне такую боль, правда-правда, я для тебя все, что угодно, сделаю, умру за тебя, кровь моих восемнадцати лет забурлит по сточным канавам Вилмингтона прямиком к морю для тебя, только для тебя, чтоб ты обрела такую же радость, какую сейчас обрел я, и распрямилась, избавившись от ужаса этого горба.
Я оставил старуху у ее дверей.
Деревья подрагивали от жары. Облака смеялись. Голубое небо приподняло меня. Где я? Это действительно Вилмингтон, штат Калифорния? Разве я не был здесь раньше? Мелодия вела мои ноги. Воздух взмывал ввысь с Артуро внутри, вдувая и выдувая его, делая его и чем-то, и ничем. Сердце мое все смеялось и смеялось. Прощайте, Ницше и Шопенгауэр, и все остальные, дураки. Я более велик, чем все вы, вместе взятые! По венам моим струилась музыка крови. Надолго ли? Не могло это быть надолго. Надо спешить. Но куда? И я побежал к дому. И вот я дома. Книгу я забыл в парке. Ну ее к черту. Никаких больше книг. Я поцеловал маму. Я крепко к ней прижался. На колени упал я к ее ногам целовать ей ноги, вцепился ей в лодыжки так, что ей, наверное, больно стало, и изумил ее тем, что делаю это я.
– Прости меня, – говорил я. – Прости меня, прости меня.
– Тебя? – спросила она. – Конечно, прощу. А за что?
Ахх! Какая глупая женщина! Откуда я знаю, за что? Ах! Ну и мать. Странность миновала. Я поднялся. Чувствовал я себя полным придурком. Я вспыхнул, будто в ванне холодной крови. Что это было? Я не шал. Стул. Я обнаружил его на другом конце комнаты и сел. Мои руки. Они мешали; дурацкие руки! Проклятые руки! Я с ними что-то сделал, убрал их куда подальше. Дыхание. Оно шипело от ужаса и страха перед чем-то. Сердце. Оно больше не рвалось у меня в груди, но съежилось, уползло поглубже во тьму внутри меня. Мать. Наблюдала за мной в панике, боялась слово молвить, считала меня безумцем.
– Что такое? Артуро! Что случилось?
– Не твое дело.
– Доктора позвать?
– Ни за что.
– Ты так странно себя ведешь. Тебе больно?
– Не разговаривай со мной. Я думаю.
– Но в чем дело?
– Тебе не понять. Ты женщина.
Восемь
Девять
Я оставил старуху у ее дверей.
Деревья подрагивали от жары. Облака смеялись. Голубое небо приподняло меня. Где я? Это действительно Вилмингтон, штат Калифорния? Разве я не был здесь раньше? Мелодия вела мои ноги. Воздух взмывал ввысь с Артуро внутри, вдувая и выдувая его, делая его и чем-то, и ничем. Сердце мое все смеялось и смеялось. Прощайте, Ницше и Шопенгауэр, и все остальные, дураки. Я более велик, чем все вы, вместе взятые! По венам моим струилась музыка крови. Надолго ли? Не могло это быть надолго. Надо спешить. Но куда? И я побежал к дому. И вот я дома. Книгу я забыл в парке. Ну ее к черту. Никаких больше книг. Я поцеловал маму. Я крепко к ней прижался. На колени упал я к ее ногам целовать ей ноги, вцепился ей в лодыжки так, что ей, наверное, больно стало, и изумил ее тем, что делаю это я.
– Прости меня, – говорил я. – Прости меня, прости меня.
– Тебя? – спросила она. – Конечно, прощу. А за что?
Ахх! Какая глупая женщина! Откуда я знаю, за что? Ах! Ну и мать. Странность миновала. Я поднялся. Чувствовал я себя полным придурком. Я вспыхнул, будто в ванне холодной крови. Что это было? Я не шал. Стул. Я обнаружил его на другом конце комнаты и сел. Мои руки. Они мешали; дурацкие руки! Проклятые руки! Я с ними что-то сделал, убрал их куда подальше. Дыхание. Оно шипело от ужаса и страха перед чем-то. Сердце. Оно больше не рвалось у меня в груди, но съежилось, уползло поглубже во тьму внутри меня. Мать. Наблюдала за мной в панике, боялась слово молвить, считала меня безумцем.
– Что такое? Артуро! Что случилось?
– Не твое дело.
– Доктора позвать?
– Ни за что.
– Ты так странно себя ведешь. Тебе больно?
– Не разговаривай со мной. Я думаю.
– Но в чем дело?
– Тебе не понять. Ты женщина.
Восемь
Дни ползли. Прошла неделя. Мисс Хопкинс работала в библиотеке каждый день, парила на белых ногах в складках просторных платьев среди атмосферы книг и прохладных мыслей. Я наблюдал. Я был как ястреб. Что бы ни делала она, от меня это не ускользало.
Затем настал великий день. Ах, что за день настал!
Я следил за нею из теней сумрачных стеллажей. Она стояла за своей конторкой, держа в руках книгу, как солдат, – плечи развернуты, читала ее, лицо такое серьезное и такое мягкое, серые глаза следовали проторенными тропами строк, одна за другой. Мои же глаза – такие ищущие и такие голодные, что испугали ее. Внезапно мисс Хопкинс подняла голову: лицо ее побелело, как от потрясения, как от чего-то кошмарного подле нее. Я увидел, как она облизнула губы, и отвернулся. Через некоторое время посмотрел опять. Словно по волшебству. И опять она вздрогнула, тягостно оглянулась, коснулась длинными пальцами горла и продолжала читать. Еще несколько мгновений – и я снова посмотрел. Она по-прежнему держала эту книгу. Но что за книга? Этого я не знал, но был обязан получить ее, чтобы глаза мои скитались по тем же тропам, какими следовали ее глаза до меня.
Снаружи стоял вечер, солнце полосатило золотом полы. На белых ногах, неслышных, точно призраки, она пересекла читальный зал и подняла шторы на окнах. В правой руке у нее раскачивалась книга, терлась о платье, когда мисс Хопкинс шла, – в самих ее руках, в бессмертных белых руках мисс Хопкинс, прижималась к теплой мягкой белизне цепких пальцев.
Что за книга? Я должен ее иметь! Боже, как я хотел ее, держать, целовать, прижимать к груди, ту книгу, еще свежую после пальцев ее, может, и отпечаток ее теплых пальцев на ней будет. Кто знает? Может, она пальцами потеет, когда читает. О диво! Тогда отпечаток точно останется. Я должен ее получить. Я буду ждать ее вечно. И вот поэтому я ждал до семи часов и видел, как мисс Хопкинс держит эту книгу, подмечал точное положение ее дивных пальцев, таких тонких и белых, рядом с самим корешком, не больше чем в дюйме от низа, и аромат духов ее, быть может, впитывается в эти самые страницы и достанется через них мне.
Пока она ее не дочитала наконец. Понесла к стеллажам и сунула в щель полки с биографиями. Я прошаркал мимо в поисках, чего бы почитать, чем бы стимулировать ум, сегодня что-нибудь вроде биографии, что-нибудь типа какой-нибудь великой личности, которая меня вдохновит, возвысит мою жизнь.
Ха, вот она! Прекраснейшая книга изо всех, виденных мною, крупнее остальных на этой полке, сама королева биографий, принцесса литературы – книга в синем переплете. «Екатерина Арагонская». Так вот оно что! Одна королева читает о другой – что может быть естественнее? И серые глаза ее гуляли тропинками этих самых строк – значит, и мои пойдут следом.
Я должен ее получить – но не сегодня. Завтра я приду, завтра. На дежурстве будет другая библиотекарша, страшная и жирная. И тогда книга станет моей, моей полностью. Поэтому до завтра я припрятал ее за остальными, чтобы никто не забрал, пока меня не будет.
На следующий день я пришел пораньше – в девять часов, секунда в секунду. Екатерина Арагонская: изумительная женщина, Королева Англии, постельная спутница Генриха VIII – это я уже знал. Вне всякого сомнения, мисс Хопкинс прочла на этих страницах об интимностях Екатерины и Генриха. Те главы, что про любовь, – они восхитили мисс Хопкинс? Пробегала ли дрожь по спине ее? Дышала ли она чаще, вздымалась ли ее грудь и покалывало таинственно в кончиках пальцев? Да и кто знал? Возможно, мисс Хопкинс даже вскрикивала от радости, и что-то загадочное шевелилось в ней, зов женственности. Да. В самом деле, вне всякого сомнения. И чудесно к тому же. Великой красоты вещь, мысль, заставляющая мыслить. И вот я взял эту книгу, и вот уже она в обеих моих руках. Подумать только! Вчера мисс Хопкинс ее держала в своих пальцах, теплых и близких, а сегодня книга моя. Диво. Акт судьбы. Чудо преемственности. Когда мы поженимся, я расскажу ей об этом. Мы будем лежать совершенно нагими в постели, и я буду целовать мисс Хопкинс в губы, смеяться тихо и торжествующе, я расскажу ей, что вообще-то любовь моя началась в тот день, когда я увидел, как она читает некую книгу. И снова рассмеюсь, мои белые зубы блеснут, мои темные романтичные глаза вспыхнут, когда буду я повествовать ей, наконец, об истинной правде моей провокационной и вечной любви. И тогда она вопьется в меня изо всех сил, ее прекрасные белые груди прижмутся ко мне во всей полноте своей, и слезы градом покатятся по ее лицу, а я увлеку ее на волнах экстаза – одной за другой. Что за день это будет!
Я поднес книгу поближе к глазам, ища следов белых пальцев примерно в дюйме от низа. Отпечатки там были. Не имело значения, что они принадлежали множеству других людей, – все равно их оставила одна мисс Хопкинс. По пути в парк я целовал их и целовал так сильно, что они наконец совсем исчезли и на переплете осталось только синее мокрое пятно, где ртом своим я ощущал сладкий вкус краски. В парке я нашел любимое местечко и принялся за чтение.
Место это располагалось около моста, из веточек и стеблей травы я воздвиг там алтарь. Трон мисс Хопкинс. Ах, если б она только знала! Но в тот миг она сидела дома в Лос-Анджелесе, далеко от места поклонения себе, и совершенно о нем не думала.
На четвереньках я подполз к берегу пруда с кувшинками, где роились жуки и сверчки, и поймал одного сверчка. Черного, жирного и атлетически сложенного, и в теле его билась электрическая энергия. Он лежал у меня на ладони, этот сверчок, и был мной, этот сверчок был мной, Артуро Бандини, черным и недостойным прекрасной белой принцессы, а я сам лежал на животе и смотрел, как он ползает по тем местам, которых касались ее священные белые пальцы, и он тоже, проползая, наслаждался приторным вкусом синей краски. Затем он попробовал сбежать. Прыгнул – и едва не был таков. Пришлось сломать ему ноги. Ничего другого мне абсолютно не оставалось.
Я сказал ему:
– Бандини, мне жаль. Но долг заставляет меня. Желание Королевы – любимой Королевы.
Теперь он мучительно ползал, недоумевая, что же именно с ним стряслось. О прекрасная белая мисс Хопкинс, узри! О королева всех небес и земли, узри! Я ползаю у ног твоих, простой черный сверчок, мерзавец, недостойный называться человеком. Вот лежу я с переломанными ногами, ничтожный черный сверчок, готовый умереть за тебя; да-да, уже близка моя смерть. Ах! Обрати меня в пепел! Дай новый облик мне! Сделай меня мужчиной! Загаси жизнь мою ради славы любви вековечной и красоты ног твоих белых!
И я убил черного сверчка, сокрушил его насмерть после надлежащего прощания, между страниц «Екатерины Арагонской», и его бедное, жалкое, недостойное черное тело щелкнуло и лопнуло в экстазе и любви там, на священном маленьком алтаре мисс Хопкинс.
И узрите! Чудо: из смерти жизнь вечная родилась. Возрождение жизни. Сверчка больше не было, но сила любви пробила дорогу, и я снова оказался собой – не сверчком более, но Артуро Бандини, а вяз вдалеке стал мисс Хопкинс, и я опустился на колени и обвил дерево руками, целуя его ради вековечной любви, сдирая кору зубами и плюясь ею на газон.
Обернувшись, я поклонился кустам на берегу пруда. Те мощно аплодировали, раскачиваясь вместе, шипя от восторга и удовлетворения этой сценой, даже требуя, чтобы я унес мисс Хопкинс на собственных плечах. Я отказался – лукаво подмигивая и красноречиво помогая себе жестами, объяснил почему: прекрасная белая королева не желала, чтобы ее уносили на плечах, если позволите, вместо этого она хотела быть положенной горизонтально, и над этим все они посмеялись и решили, что я величайший любовник и герой, что когда-либо посещал их прекрасную страну.
– Вы понимаете, друзья. Мы предпочитаем побыть наедине, королева и я. Между нами осталось много незавершенных дел – если вы понимаете, о чем идет речь.
Смех и дикие аплодисменты со стороны кустов.
Затем настал великий день. Ах, что за день настал!
Я следил за нею из теней сумрачных стеллажей. Она стояла за своей конторкой, держа в руках книгу, как солдат, – плечи развернуты, читала ее, лицо такое серьезное и такое мягкое, серые глаза следовали проторенными тропами строк, одна за другой. Мои же глаза – такие ищущие и такие голодные, что испугали ее. Внезапно мисс Хопкинс подняла голову: лицо ее побелело, как от потрясения, как от чего-то кошмарного подле нее. Я увидел, как она облизнула губы, и отвернулся. Через некоторое время посмотрел опять. Словно по волшебству. И опять она вздрогнула, тягостно оглянулась, коснулась длинными пальцами горла и продолжала читать. Еще несколько мгновений – и я снова посмотрел. Она по-прежнему держала эту книгу. Но что за книга? Этого я не знал, но был обязан получить ее, чтобы глаза мои скитались по тем же тропам, какими следовали ее глаза до меня.
Снаружи стоял вечер, солнце полосатило золотом полы. На белых ногах, неслышных, точно призраки, она пересекла читальный зал и подняла шторы на окнах. В правой руке у нее раскачивалась книга, терлась о платье, когда мисс Хопкинс шла, – в самих ее руках, в бессмертных белых руках мисс Хопкинс, прижималась к теплой мягкой белизне цепких пальцев.
Что за книга? Я должен ее иметь! Боже, как я хотел ее, держать, целовать, прижимать к груди, ту книгу, еще свежую после пальцев ее, может, и отпечаток ее теплых пальцев на ней будет. Кто знает? Может, она пальцами потеет, когда читает. О диво! Тогда отпечаток точно останется. Я должен ее получить. Я буду ждать ее вечно. И вот поэтому я ждал до семи часов и видел, как мисс Хопкинс держит эту книгу, подмечал точное положение ее дивных пальцев, таких тонких и белых, рядом с самим корешком, не больше чем в дюйме от низа, и аромат духов ее, быть может, впитывается в эти самые страницы и достанется через них мне.
Пока она ее не дочитала наконец. Понесла к стеллажам и сунула в щель полки с биографиями. Я прошаркал мимо в поисках, чего бы почитать, чем бы стимулировать ум, сегодня что-нибудь вроде биографии, что-нибудь типа какой-нибудь великой личности, которая меня вдохновит, возвысит мою жизнь.
Ха, вот она! Прекраснейшая книга изо всех, виденных мною, крупнее остальных на этой полке, сама королева биографий, принцесса литературы – книга в синем переплете. «Екатерина Арагонская». Так вот оно что! Одна королева читает о другой – что может быть естественнее? И серые глаза ее гуляли тропинками этих самых строк – значит, и мои пойдут следом.
Я должен ее получить – но не сегодня. Завтра я приду, завтра. На дежурстве будет другая библиотекарша, страшная и жирная. И тогда книга станет моей, моей полностью. Поэтому до завтра я припрятал ее за остальными, чтобы никто не забрал, пока меня не будет.
На следующий день я пришел пораньше – в девять часов, секунда в секунду. Екатерина Арагонская: изумительная женщина, Королева Англии, постельная спутница Генриха VIII – это я уже знал. Вне всякого сомнения, мисс Хопкинс прочла на этих страницах об интимностях Екатерины и Генриха. Те главы, что про любовь, – они восхитили мисс Хопкинс? Пробегала ли дрожь по спине ее? Дышала ли она чаще, вздымалась ли ее грудь и покалывало таинственно в кончиках пальцев? Да и кто знал? Возможно, мисс Хопкинс даже вскрикивала от радости, и что-то загадочное шевелилось в ней, зов женственности. Да. В самом деле, вне всякого сомнения. И чудесно к тому же. Великой красоты вещь, мысль, заставляющая мыслить. И вот я взял эту книгу, и вот уже она в обеих моих руках. Подумать только! Вчера мисс Хопкинс ее держала в своих пальцах, теплых и близких, а сегодня книга моя. Диво. Акт судьбы. Чудо преемственности. Когда мы поженимся, я расскажу ей об этом. Мы будем лежать совершенно нагими в постели, и я буду целовать мисс Хопкинс в губы, смеяться тихо и торжествующе, я расскажу ей, что вообще-то любовь моя началась в тот день, когда я увидел, как она читает некую книгу. И снова рассмеюсь, мои белые зубы блеснут, мои темные романтичные глаза вспыхнут, когда буду я повествовать ей, наконец, об истинной правде моей провокационной и вечной любви. И тогда она вопьется в меня изо всех сил, ее прекрасные белые груди прижмутся ко мне во всей полноте своей, и слезы градом покатятся по ее лицу, а я увлеку ее на волнах экстаза – одной за другой. Что за день это будет!
Я поднес книгу поближе к глазам, ища следов белых пальцев примерно в дюйме от низа. Отпечатки там были. Не имело значения, что они принадлежали множеству других людей, – все равно их оставила одна мисс Хопкинс. По пути в парк я целовал их и целовал так сильно, что они наконец совсем исчезли и на переплете осталось только синее мокрое пятно, где ртом своим я ощущал сладкий вкус краски. В парке я нашел любимое местечко и принялся за чтение.
Место это располагалось около моста, из веточек и стеблей травы я воздвиг там алтарь. Трон мисс Хопкинс. Ах, если б она только знала! Но в тот миг она сидела дома в Лос-Анджелесе, далеко от места поклонения себе, и совершенно о нем не думала.
На четвереньках я подполз к берегу пруда с кувшинками, где роились жуки и сверчки, и поймал одного сверчка. Черного, жирного и атлетически сложенного, и в теле его билась электрическая энергия. Он лежал у меня на ладони, этот сверчок, и был мной, этот сверчок был мной, Артуро Бандини, черным и недостойным прекрасной белой принцессы, а я сам лежал на животе и смотрел, как он ползает по тем местам, которых касались ее священные белые пальцы, и он тоже, проползая, наслаждался приторным вкусом синей краски. Затем он попробовал сбежать. Прыгнул – и едва не был таков. Пришлось сломать ему ноги. Ничего другого мне абсолютно не оставалось.
Я сказал ему:
– Бандини, мне жаль. Но долг заставляет меня. Желание Королевы – любимой Королевы.
Теперь он мучительно ползал, недоумевая, что же именно с ним стряслось. О прекрасная белая мисс Хопкинс, узри! О королева всех небес и земли, узри! Я ползаю у ног твоих, простой черный сверчок, мерзавец, недостойный называться человеком. Вот лежу я с переломанными ногами, ничтожный черный сверчок, готовый умереть за тебя; да-да, уже близка моя смерть. Ах! Обрати меня в пепел! Дай новый облик мне! Сделай меня мужчиной! Загаси жизнь мою ради славы любви вековечной и красоты ног твоих белых!
И я убил черного сверчка, сокрушил его насмерть после надлежащего прощания, между страниц «Екатерины Арагонской», и его бедное, жалкое, недостойное черное тело щелкнуло и лопнуло в экстазе и любви там, на священном маленьком алтаре мисс Хопкинс.
И узрите! Чудо: из смерти жизнь вечная родилась. Возрождение жизни. Сверчка больше не было, но сила любви пробила дорогу, и я снова оказался собой – не сверчком более, но Артуро Бандини, а вяз вдалеке стал мисс Хопкинс, и я опустился на колени и обвил дерево руками, целуя его ради вековечной любви, сдирая кору зубами и плюясь ею на газон.
Обернувшись, я поклонился кустам на берегу пруда. Те мощно аплодировали, раскачиваясь вместе, шипя от восторга и удовлетворения этой сценой, даже требуя, чтобы я унес мисс Хопкинс на собственных плечах. Я отказался – лукаво подмигивая и красноречиво помогая себе жестами, объяснил почему: прекрасная белая королева не желала, чтобы ее уносили на плечах, если позволите, вместо этого она хотела быть положенной горизонтально, и над этим все они посмеялись и решили, что я величайший любовник и герой, что когда-либо посещал их прекрасную страну.
– Вы понимаете, друзья. Мы предпочитаем побыть наедине, королева и я. Между нами осталось много незавершенных дел – если вы понимаете, о чем идет речь.
Смех и дикие аплодисменты со стороны кустов.
Девять
Как-то вечером завалился дядюшка. Дал матери денег. Он на минутку. Сказал, что у него для меня есть хорошие новости. Мне сразу стало интересно, о чем он. О работе, ответил он. Наконец он отыскал мне работу. Я ответил, что новости эти необязательно для меня хороши, поскольку я не знаю, что именно за работу он мне отыскал. Дядюшка велел мне заткнуться, а потом рассказал о работе. Потом велел:
– Возьми вот это и скажи ему, что послал я. – И вручил мне записку, которую сам написал. – Я сегодня с ним разговаривал, – сказал он. – Все улажено. Делай, что тебе говорят, держи свой дурацкий рот на защелке, и он тебя не уволит.
– И не должен, – ответил я. – Любой параноик может работать на консервной фабрике.
– Это мы еще посмотрим, – сказал дядя.
На следующее утро я сел в автобус до порта. От нашего дома там было всего семь кварталов, но поскольку я ехал на работу, я решил, что длинными пешими прогулками лучше себя не утомлять. Рыбная компания «Сойо» выпирала из канала черным дохлым китом. Из окон и труб валил пар.
В приемной сидела девица. Странная то была приемная. Девица располагалась за столом, на котором не лежало ни бумаг, ни карандашей. Страшная, с крючковатым носом, в очках и желтой юбке. За столом девица не делала абсолютно ничего – перед ней ни телефона, ни хотя бы ручки.
– Здрасьте, – сказал я.
– Это необязательно, – ответила она. – Тебе кого надо?
Я сказал, что хочу видеть человека по имени Коротышка Нэйлор. У меня для него записка. Девица поинтересовалась, о чем она. Я ей отдал бумажку, она прочла.
– Господи ты боже мой, – произнесла она, а затем велела мне подождать. Встала и вышла. В дверях обернулась и сказала: – Только ничего, пожалуйста, не трогай.
Я пообещал, что не буду. Но, оглядевшись, увидел, что здесь и трогать-то нечего. В углу на полу стояла банка с сардинами – неоткрытая. Вот и все, что можно было увидеть в комнате, не считая стола со стулом. Маньячка, подумал я; у нее дементия прекокс.[5]
Но даже здесь я кое-что почувствовал. В желудок тотчас начала всасываться вонь. Она подтягивала его к горлу. Откинувшись на спинку стула, я ощущал, как она меня сосет. Мне стало страшно. Как в лифте, который спускается слишком быстро.
Потом девица вернулась. Она была одна. Нет – не одна. У нее за спиной прятался маленький человечек – я его увидел, лишь когда девица отошла. Это и был Коротышка Нэйлор. Гораздо меньше меня. Очень худой. Аж ключицы выпирают. О зубах и говорить не стоит: торчала во рту парочка – хуже, чем ничего. Глаза – как лежалые устрицы на газетном развороте. В уголках губ шоколадной коркой засохла табачная жвачка. Походил он, в общем, на притаившуюся крысу. Лицо такое серое, будто он никогда солнечного света не видит. И смотрел он не в лицо мне, а на живот. Интересно, что он там увидел? Я опустил глаза. Ничего там не было, живот как живот, не толще обычного и пристального внимания не заслуживает. Коротышка принял у меня из рук бумажку. Ногти у него были обгрызены до самых корней. Он озлобленно прочел записку, смял ее и сунул в карман.
– Оплата двадцать пять центов в час, – сказал он.
– Это абсурдно и нечестиво.
– Как бы оно там ни было, так оно и есть. Девица уселась на стол и стала нас разглядывать.
Коротышке она улыбалась. Будто он удачно сострил. Ничего смешного. Я пожал плечами. Коротышка уже примеривался исчезнуть там, откуда возник.
– Оплата большой роли не играет, – сказал я. – Факты дела меняют всю ситуацию. Я – писатель. Я интерпретирую американскую сцену. Цель моя здесь – собирать не денежные знаки, а материал для моей грядущей книги о рыболовстве Калифорнии. Доход мой, разумеется, гораздо больше, чем я смогу получить тут. Но это, я полагаю, не имеет большого значения в данный момент, совершенно не имеет.
– Не имеет, – согласился он. – Оплата – двадцать пять центов в час.
– Не важно. Пять центов или двадцать пять. В данных обстоятельствах это не играет ни малейшей роли. Никакой. Я, как уже было сказано, – писатель. Я интерпретирую американскую сцену. Я здесь для того, чтобы собрать материал для своей новой работы.
– Ох, да ради бога! – промолвила девица, поворачиваясь ко мне спиной. – Ради всего святого, убери его отсюда.
– Мне в моей бригаде американцы не нравятся, – сказал Коротышка. – Работают не так хорошо, как другие парни.
– Ах, – ответил я. – Вот тут вы ошибаетесь, сэр. Мой патриотизм универсален. Я никакому флагу не присягал.
– Господи, – произнесла девица.
Ну и уродина. Пусть говорит что угодно – мне до лампочки. Страхолюдина.
– Американцы не выдерживают темпа, – сказал Коротышка. – Чуть только брюхо себе набьют – сразу бросают.
– Интересно, мистер Нэйлор. – Я сложил на животе руки и покачался с носка на пятку. – Крайне интересно то, что вы тут говорите. Чарующий социологический аспект ситуации в консервной промышленности. Моя книга осветит это с большими подробностями и примечаниями. Да, в самом деле.
Девица изрекла что-то непечатное. Коротышка отскреб крошки карманных отложений от плитки табака и откусил шмат. Хорошенько откусил, забил себе весь рот. Он меня едва слушал – судя по тому, с каким тщанием жевал он табак. Девица уселась за стол, выложив перед собою руки. Мы оба повернулись и посмотрели друг на друга. Она поднесла пальни к носу и сжала ими кончик. Но жест ее меня совершенно не расстроил. Слишком уродлива.
– Тебе работа нужна? – спросил Коротышка.
– Да. В данных обстоятельствах.
– Запомни: работа тяжелая, и к тому же никаких поблажек от меня не жди. Если б не твой дядя, я б тебя и брать не стал, но это – все, на что я согласился. Вы, американцы, мне не нравитесь. Вы лодыри. Когда устаете – бросаете. И слишком много валяете дурака.
– Совершенно с вами согласен, мистер Нэйлор. Согласен с вами целиком и полностью. Леность, если мне будет позволено бросить реплику, леность – выдающаяся характеристика американской сцены. Вы следите за ходом моей мысли?
– Не нужно называть меня мистером. Зови меня Коротышкой. Меня так зовут.
– Разумеется, сэр! Всенепременнейше, конечно же! И, Коротышка, я бы сказал, – какое колоритное прозвище, типичный американизм. Мы, писатели, постоянно с ним сталкиваемся.
Этой реплике не удалось ни ублажить его, ни впечатлить. Губа его скривилась. Девица за столом что-то бормотала.
– И сэром меня не называй, – сказал Коротышка. – Не люблю я этой церемонной чуши.
– Забери его отсюда, – проговорила девица.
Но меня замечания такой каракатицы не волновали ни в малейшей степени. Они меня развлекали. Ну и рожа! Чересчур забавная, чтоб описать словами. Я рассмеялся и похлопал Коротышку по спине. Я и сам небольшого роста, но просто нависал над этим малявкой. Я чувствовал себя великолепно – будто великан.
– Весьма забавно, Коротышка. Мне нравится ваше урожденное чувство юмора. Весьма забавно. В самом деле, весьма и весьма забавно. – И я снова рассмеялся. – Очень забавно. Хо-хо-хо. Очень и очень забавно.
– Не вижу ничего смешного, – произнес он.
– Но это же смешно. Если вы следуете за ходом моих мыслей.
– К черту. Следовать за мной сейчас будешь ты.
– О, я и так следую за вами. Следую-следую.
– Нет, – сказал он. – Я имею в виду, что ты сейчас пойдешь за мной. Я поставлю тебя в этикеточную бригаду.
Когда мы выходили в заднюю дверь, девица обернулась посмотреть.
– И держись отсюда подальше! – бросила она мне вслед. Но я не обратил совершенно никакого внимания. Уж очень она страшна.
Мы вошли в консервную фабрику. Строение из гофрированного железа изнутри напоминало темное жаркое подземелье. С балок капало. Повсюду вздувались глыбы пара, белого и бурого. Зеленый пол – скользкий от рыбьего жира. Мы шли через длинный цех, где мексиканки и японки потрошили рыбными ножами скумбрию на длинных столах. Все обернуты в тяжелую клеенку, ноги утоплены в резиновые сапоги по щиколотку в потрохах.
Вонь была чересчур. Меня тут же затошнило, как бывает, когда напьешься кипятка с горчицей. Еще десяток шагов – и я почувствовал, как он вздымается, мой завтрак, согнулся пополам и выпустил его наружу. Кишки мои вывалились одним куском. Коротышка захохотал. Он колотил меня по спине и ржал. Потом закатились остальные. Босс над чем-то ржет – значит, и нам можно. Я их возненавидел. Тетки отрывались от работы поглядеть и ржали. Как весело! Да еще за счет компании! Смотрите, как начальник смеется! Наверное, тут что-то происходит. Вот и мы посмеемся. Работа в разделочном цехе замерла. Все гоготали. Все. Кроме Артуро Бандини.
Артуро Бандини не смеялся. Он блевал собственными кишками прямо на пол. Я ненавидел каждую из этих теток, я клялся отомстить, пытался куда-нибудь уковылять, скрыться где подальше. Коротышка взял меня за руку и повел к другой двери. Я прислонился к стене и перевел дыхание. Но вонь накатила снова. Стены кружились, тетки ржали, и сам Коротышка ржал, а Артуро Бандини, великий писатель, снова травил. Как же он травил! Тетки вечером разойдутся по домам и будут рассказывать своим домашним. Этот новый парень! Посмотрели бы на него! И я ненавидел их и даже прекратил на минутку блевать, чтобы насладиться тем фактом, что это – величайшая ненависть всей моей жизни.
– Полегчало? – спросил Коротышка.
– Разумеется, – ответил я. – Пустяк. Идиосинкразии артистического желудка. Безделица. Что-то не то съел, наверное, если пожелаете.
– Еще бы.
Мы зашли в следующий цех. Бабы по-прежнему ржали за счет компании. В дверях Коротышка Нэйлор развернулся к ним и неторопливо нахмурился. И ничего больше. Просто нахмурился. Бабы перестали смеяться. Концерт окончен. Все вернулись к работе.
Теперь мы стояли в цехе, где на банки цеплялись этикетки. Бригада состояла из мексиканских и филиппинских парней. Они с плоских конвейеров подавали банки в машины. Парней двадцать или больше, и мои ровесники, и старше – все приостановились глянуть, кто я такой, понимая, что сейчас на работу выйдет новичок.
– Стой и смотри, – сказал Коротышка. – Включайся, когда поймешь, как они это делают.
– Выглядит очень просто, – ответил я. – Готов уже сейчас.
– Нет. Подожди несколько минут. И ушел.
Я стоял и смотрел. Все очень просто. Но желудку моему до этого не было никакого дела. Через минуту я снова травил. Опять смех. Однако парни эти – не такие, как тетки. Им по правде смешно от того, что Артуро Бандини так здорово развлекается.
У этого первого утра не было ни начала, ни конца. Между фонтанами блевоты я стоял у мусорного бака и бился в конвульсиях. И рассказывал, кто я такой. Артуро Бандини, писатель. Неужели вы обо мне не слышали? Услышите! Не беспокойтесь. Еще услышите! Моя книга о рыбном хозяйстве Калифорнии. Станет основной работой по данной теме. Говорил я быстро между приступами рвоты.
– Я здесь не насовсем. Я собираю материал для книги о Калифорнийском Рыбном Хозяйстве. Я Бандини, писатель. Она не существенна, вот эта самая работа вот тут. Я могу отдать всю свою зарплату на благотворительные цели: в Армию Спасения.
И снова метал содержимое желудка. Теперь там уже ничего не оставалось – только то, что так никогда и не вышло наружу. Я сгибался пополам и давился всухую. Знаменитый писатель, обхватил руками живот, корчился и задыхался. Ничего не выходило. Кто-то перестал смеяться и заорал, чтобы я пил воду. Эй, писатель! Воду пей! Я отыскал пожарный кран и напился. Вода хлынула фонтаном, пока я бежал к двери. И они зареготали с новой силой. Ох уж этот писатель! Что за писатель! Смотрите, как пишет!
– Ничего, переживешь, – смеялись они.
– Иди домой, – говорили они. – Иди пиши книгу. Ты писатель. Ты слишком хороший для консервной фабрики. Иди домой и пиши книгу про блевотину.
Хохот с визгом.
Я вышел на улицу и растянулся на груде рыболовных сетей на солнцепеке между двумя цехами, в стороне от главной дороги, бежавшей вдоль канала. Хохот заглушал даже гул механизмов. Меня он не волновал – ни в малейшей степени. Хотелось спать. Но на сетях спать плохо, они отдавали густым запахом скумбрии и соли. Через минуту меня обнаружили мухи. Стало еще хуже. Скоро обо мне узнали все мухи лос-анджелесского порта. Я сполз с сетей на песчаную прогалину. Там было чудесно. Я вытянул руки, и пальцы мои нащупали участки песка попрохладнее. Ми от чего и никогда не было мне так чудесно. Даже песчинки, которые я случайно сдувал, казались сладкими у меня в ноздрях и на губах. На холмике песка остановился крохотный жучок – посмотреть, что тут за шум. В иных обстоятельствах я бы убил его без малейшего колебания. Он заглянул мне в глаза, помедлил и двинулся вперед. Потом начал восхождение на мой подбородок.
– Валяй, – сказал я ему. – Я не возражаю. Можешь даже в рот мне залезть, если хочешь.
Он миновал подбородок и защекотал губы. Чтобы увидеть его, пришлось скосить к переносице глаза.
– Давай-давай, – сказал я. – Сегодня праздник. Я тебя не обижу.
Он полез к моим ноздрям. Тут я уснул.
Меня разбудил свисток. Двенадцать часов, полдень. Из цехов повалили рабочие. Мексиканцы, филиппинцы, японцы. Японцы слишком деловые, по сторонам не смотрят. Они спешили мимо. Мексиканцы же с филиппинцами увидели, как я валяюсь, и снова захохотали: мол, вот он, этот великий писатель, растянулся тут, словно пьянь какая.
К этому моменту по всей консервной фабрике уже разнеслось, что в их среду затесалась великая личность – не кто иной, как бессмертный Артуро Бандини, писатель; а вот и он сам, лежит, без сомнения, сочиняет что-то для Вечности, этот великий писатель, сделавший рыбу своей специальностью, работал за какие-то двадцать пять центов в час, поскольку так демократичен, этот великий писатель. Так он в самом деле велик, что лежит вот, растянувшись на животе, чуть кишки все не выблевал, не переваривает одного запаха того, о чем собирается писать книгу. Книгу о Рыбном Хозяйстве Калифорнии! Ох, что за писатель! Книгу о калифорнийской блевотине! Ну и писатель!
Хохот.
Прошло полчаса. Свисток прозвучал снова. Они повалили от обеденных стоек обратно. Я перекатился на спину и стал смотреть, как они идут, очертания размыты, желчный сон какой-то. От яркого солнца меня тошнило. Я зарылся лицом в сгиб локтя. Они до сих пор веселились, хотя и не так сильно, как раньше, потому что великий писатель им уже поднадоел. Подняв голову, я наблюдал за ними сквозь щелочки глаз – а поток все тек мимо. Они жевали яблоки, лизали мороженое, чавкали шоколадными конфетами из громко хрустевших пакетов. Тошнота подступила снова. Желудок мой заворчал, забился, взбунтовался.
– Возьми вот это и скажи ему, что послал я. – И вручил мне записку, которую сам написал. – Я сегодня с ним разговаривал, – сказал он. – Все улажено. Делай, что тебе говорят, держи свой дурацкий рот на защелке, и он тебя не уволит.
– И не должен, – ответил я. – Любой параноик может работать на консервной фабрике.
– Это мы еще посмотрим, – сказал дядя.
На следующее утро я сел в автобус до порта. От нашего дома там было всего семь кварталов, но поскольку я ехал на работу, я решил, что длинными пешими прогулками лучше себя не утомлять. Рыбная компания «Сойо» выпирала из канала черным дохлым китом. Из окон и труб валил пар.
В приемной сидела девица. Странная то была приемная. Девица располагалась за столом, на котором не лежало ни бумаг, ни карандашей. Страшная, с крючковатым носом, в очках и желтой юбке. За столом девица не делала абсолютно ничего – перед ней ни телефона, ни хотя бы ручки.
– Здрасьте, – сказал я.
– Это необязательно, – ответила она. – Тебе кого надо?
Я сказал, что хочу видеть человека по имени Коротышка Нэйлор. У меня для него записка. Девица поинтересовалась, о чем она. Я ей отдал бумажку, она прочла.
– Господи ты боже мой, – произнесла она, а затем велела мне подождать. Встала и вышла. В дверях обернулась и сказала: – Только ничего, пожалуйста, не трогай.
Я пообещал, что не буду. Но, оглядевшись, увидел, что здесь и трогать-то нечего. В углу на полу стояла банка с сардинами – неоткрытая. Вот и все, что можно было увидеть в комнате, не считая стола со стулом. Маньячка, подумал я; у нее дементия прекокс.[5]
Но даже здесь я кое-что почувствовал. В желудок тотчас начала всасываться вонь. Она подтягивала его к горлу. Откинувшись на спинку стула, я ощущал, как она меня сосет. Мне стало страшно. Как в лифте, который спускается слишком быстро.
Потом девица вернулась. Она была одна. Нет – не одна. У нее за спиной прятался маленький человечек – я его увидел, лишь когда девица отошла. Это и был Коротышка Нэйлор. Гораздо меньше меня. Очень худой. Аж ключицы выпирают. О зубах и говорить не стоит: торчала во рту парочка – хуже, чем ничего. Глаза – как лежалые устрицы на газетном развороте. В уголках губ шоколадной коркой засохла табачная жвачка. Походил он, в общем, на притаившуюся крысу. Лицо такое серое, будто он никогда солнечного света не видит. И смотрел он не в лицо мне, а на живот. Интересно, что он там увидел? Я опустил глаза. Ничего там не было, живот как живот, не толще обычного и пристального внимания не заслуживает. Коротышка принял у меня из рук бумажку. Ногти у него были обгрызены до самых корней. Он озлобленно прочел записку, смял ее и сунул в карман.
– Оплата двадцать пять центов в час, – сказал он.
– Это абсурдно и нечестиво.
– Как бы оно там ни было, так оно и есть. Девица уселась на стол и стала нас разглядывать.
Коротышке она улыбалась. Будто он удачно сострил. Ничего смешного. Я пожал плечами. Коротышка уже примеривался исчезнуть там, откуда возник.
– Оплата большой роли не играет, – сказал я. – Факты дела меняют всю ситуацию. Я – писатель. Я интерпретирую американскую сцену. Цель моя здесь – собирать не денежные знаки, а материал для моей грядущей книги о рыболовстве Калифорнии. Доход мой, разумеется, гораздо больше, чем я смогу получить тут. Но это, я полагаю, не имеет большого значения в данный момент, совершенно не имеет.
– Не имеет, – согласился он. – Оплата – двадцать пять центов в час.
– Не важно. Пять центов или двадцать пять. В данных обстоятельствах это не играет ни малейшей роли. Никакой. Я, как уже было сказано, – писатель. Я интерпретирую американскую сцену. Я здесь для того, чтобы собрать материал для своей новой работы.
– Ох, да ради бога! – промолвила девица, поворачиваясь ко мне спиной. – Ради всего святого, убери его отсюда.
– Мне в моей бригаде американцы не нравятся, – сказал Коротышка. – Работают не так хорошо, как другие парни.
– Ах, – ответил я. – Вот тут вы ошибаетесь, сэр. Мой патриотизм универсален. Я никакому флагу не присягал.
– Господи, – произнесла девица.
Ну и уродина. Пусть говорит что угодно – мне до лампочки. Страхолюдина.
– Американцы не выдерживают темпа, – сказал Коротышка. – Чуть только брюхо себе набьют – сразу бросают.
– Интересно, мистер Нэйлор. – Я сложил на животе руки и покачался с носка на пятку. – Крайне интересно то, что вы тут говорите. Чарующий социологический аспект ситуации в консервной промышленности. Моя книга осветит это с большими подробностями и примечаниями. Да, в самом деле.
Девица изрекла что-то непечатное. Коротышка отскреб крошки карманных отложений от плитки табака и откусил шмат. Хорошенько откусил, забил себе весь рот. Он меня едва слушал – судя по тому, с каким тщанием жевал он табак. Девица уселась за стол, выложив перед собою руки. Мы оба повернулись и посмотрели друг на друга. Она поднесла пальни к носу и сжала ими кончик. Но жест ее меня совершенно не расстроил. Слишком уродлива.
– Тебе работа нужна? – спросил Коротышка.
– Да. В данных обстоятельствах.
– Запомни: работа тяжелая, и к тому же никаких поблажек от меня не жди. Если б не твой дядя, я б тебя и брать не стал, но это – все, на что я согласился. Вы, американцы, мне не нравитесь. Вы лодыри. Когда устаете – бросаете. И слишком много валяете дурака.
– Совершенно с вами согласен, мистер Нэйлор. Согласен с вами целиком и полностью. Леность, если мне будет позволено бросить реплику, леность – выдающаяся характеристика американской сцены. Вы следите за ходом моей мысли?
– Не нужно называть меня мистером. Зови меня Коротышкой. Меня так зовут.
– Разумеется, сэр! Всенепременнейше, конечно же! И, Коротышка, я бы сказал, – какое колоритное прозвище, типичный американизм. Мы, писатели, постоянно с ним сталкиваемся.
Этой реплике не удалось ни ублажить его, ни впечатлить. Губа его скривилась. Девица за столом что-то бормотала.
– И сэром меня не называй, – сказал Коротышка. – Не люблю я этой церемонной чуши.
– Забери его отсюда, – проговорила девица.
Но меня замечания такой каракатицы не волновали ни в малейшей степени. Они меня развлекали. Ну и рожа! Чересчур забавная, чтоб описать словами. Я рассмеялся и похлопал Коротышку по спине. Я и сам небольшого роста, но просто нависал над этим малявкой. Я чувствовал себя великолепно – будто великан.
– Весьма забавно, Коротышка. Мне нравится ваше урожденное чувство юмора. Весьма забавно. В самом деле, весьма и весьма забавно. – И я снова рассмеялся. – Очень забавно. Хо-хо-хо. Очень и очень забавно.
– Не вижу ничего смешного, – произнес он.
– Но это же смешно. Если вы следуете за ходом моих мыслей.
– К черту. Следовать за мной сейчас будешь ты.
– О, я и так следую за вами. Следую-следую.
– Нет, – сказал он. – Я имею в виду, что ты сейчас пойдешь за мной. Я поставлю тебя в этикеточную бригаду.
Когда мы выходили в заднюю дверь, девица обернулась посмотреть.
– И держись отсюда подальше! – бросила она мне вслед. Но я не обратил совершенно никакого внимания. Уж очень она страшна.
Мы вошли в консервную фабрику. Строение из гофрированного железа изнутри напоминало темное жаркое подземелье. С балок капало. Повсюду вздувались глыбы пара, белого и бурого. Зеленый пол – скользкий от рыбьего жира. Мы шли через длинный цех, где мексиканки и японки потрошили рыбными ножами скумбрию на длинных столах. Все обернуты в тяжелую клеенку, ноги утоплены в резиновые сапоги по щиколотку в потрохах.
Вонь была чересчур. Меня тут же затошнило, как бывает, когда напьешься кипятка с горчицей. Еще десяток шагов – и я почувствовал, как он вздымается, мой завтрак, согнулся пополам и выпустил его наружу. Кишки мои вывалились одним куском. Коротышка захохотал. Он колотил меня по спине и ржал. Потом закатились остальные. Босс над чем-то ржет – значит, и нам можно. Я их возненавидел. Тетки отрывались от работы поглядеть и ржали. Как весело! Да еще за счет компании! Смотрите, как начальник смеется! Наверное, тут что-то происходит. Вот и мы посмеемся. Работа в разделочном цехе замерла. Все гоготали. Все. Кроме Артуро Бандини.
Артуро Бандини не смеялся. Он блевал собственными кишками прямо на пол. Я ненавидел каждую из этих теток, я клялся отомстить, пытался куда-нибудь уковылять, скрыться где подальше. Коротышка взял меня за руку и повел к другой двери. Я прислонился к стене и перевел дыхание. Но вонь накатила снова. Стены кружились, тетки ржали, и сам Коротышка ржал, а Артуро Бандини, великий писатель, снова травил. Как же он травил! Тетки вечером разойдутся по домам и будут рассказывать своим домашним. Этот новый парень! Посмотрели бы на него! И я ненавидел их и даже прекратил на минутку блевать, чтобы насладиться тем фактом, что это – величайшая ненависть всей моей жизни.
– Полегчало? – спросил Коротышка.
– Разумеется, – ответил я. – Пустяк. Идиосинкразии артистического желудка. Безделица. Что-то не то съел, наверное, если пожелаете.
– Еще бы.
Мы зашли в следующий цех. Бабы по-прежнему ржали за счет компании. В дверях Коротышка Нэйлор развернулся к ним и неторопливо нахмурился. И ничего больше. Просто нахмурился. Бабы перестали смеяться. Концерт окончен. Все вернулись к работе.
Теперь мы стояли в цехе, где на банки цеплялись этикетки. Бригада состояла из мексиканских и филиппинских парней. Они с плоских конвейеров подавали банки в машины. Парней двадцать или больше, и мои ровесники, и старше – все приостановились глянуть, кто я такой, понимая, что сейчас на работу выйдет новичок.
– Стой и смотри, – сказал Коротышка. – Включайся, когда поймешь, как они это делают.
– Выглядит очень просто, – ответил я. – Готов уже сейчас.
– Нет. Подожди несколько минут. И ушел.
Я стоял и смотрел. Все очень просто. Но желудку моему до этого не было никакого дела. Через минуту я снова травил. Опять смех. Однако парни эти – не такие, как тетки. Им по правде смешно от того, что Артуро Бандини так здорово развлекается.
У этого первого утра не было ни начала, ни конца. Между фонтанами блевоты я стоял у мусорного бака и бился в конвульсиях. И рассказывал, кто я такой. Артуро Бандини, писатель. Неужели вы обо мне не слышали? Услышите! Не беспокойтесь. Еще услышите! Моя книга о рыбном хозяйстве Калифорнии. Станет основной работой по данной теме. Говорил я быстро между приступами рвоты.
– Я здесь не насовсем. Я собираю материал для книги о Калифорнийском Рыбном Хозяйстве. Я Бандини, писатель. Она не существенна, вот эта самая работа вот тут. Я могу отдать всю свою зарплату на благотворительные цели: в Армию Спасения.
И снова метал содержимое желудка. Теперь там уже ничего не оставалось – только то, что так никогда и не вышло наружу. Я сгибался пополам и давился всухую. Знаменитый писатель, обхватил руками живот, корчился и задыхался. Ничего не выходило. Кто-то перестал смеяться и заорал, чтобы я пил воду. Эй, писатель! Воду пей! Я отыскал пожарный кран и напился. Вода хлынула фонтаном, пока я бежал к двери. И они зареготали с новой силой. Ох уж этот писатель! Что за писатель! Смотрите, как пишет!
– Ничего, переживешь, – смеялись они.
– Иди домой, – говорили они. – Иди пиши книгу. Ты писатель. Ты слишком хороший для консервной фабрики. Иди домой и пиши книгу про блевотину.
Хохот с визгом.
Я вышел на улицу и растянулся на груде рыболовных сетей на солнцепеке между двумя цехами, в стороне от главной дороги, бежавшей вдоль канала. Хохот заглушал даже гул механизмов. Меня он не волновал – ни в малейшей степени. Хотелось спать. Но на сетях спать плохо, они отдавали густым запахом скумбрии и соли. Через минуту меня обнаружили мухи. Стало еще хуже. Скоро обо мне узнали все мухи лос-анджелесского порта. Я сполз с сетей на песчаную прогалину. Там было чудесно. Я вытянул руки, и пальцы мои нащупали участки песка попрохладнее. Ми от чего и никогда не было мне так чудесно. Даже песчинки, которые я случайно сдувал, казались сладкими у меня в ноздрях и на губах. На холмике песка остановился крохотный жучок – посмотреть, что тут за шум. В иных обстоятельствах я бы убил его без малейшего колебания. Он заглянул мне в глаза, помедлил и двинулся вперед. Потом начал восхождение на мой подбородок.
– Валяй, – сказал я ему. – Я не возражаю. Можешь даже в рот мне залезть, если хочешь.
Он миновал подбородок и защекотал губы. Чтобы увидеть его, пришлось скосить к переносице глаза.
– Давай-давай, – сказал я. – Сегодня праздник. Я тебя не обижу.
Он полез к моим ноздрям. Тут я уснул.
Меня разбудил свисток. Двенадцать часов, полдень. Из цехов повалили рабочие. Мексиканцы, филиппинцы, японцы. Японцы слишком деловые, по сторонам не смотрят. Они спешили мимо. Мексиканцы же с филиппинцами увидели, как я валяюсь, и снова захохотали: мол, вот он, этот великий писатель, растянулся тут, словно пьянь какая.
К этому моменту по всей консервной фабрике уже разнеслось, что в их среду затесалась великая личность – не кто иной, как бессмертный Артуро Бандини, писатель; а вот и он сам, лежит, без сомнения, сочиняет что-то для Вечности, этот великий писатель, сделавший рыбу своей специальностью, работал за какие-то двадцать пять центов в час, поскольку так демократичен, этот великий писатель. Так он в самом деле велик, что лежит вот, растянувшись на животе, чуть кишки все не выблевал, не переваривает одного запаха того, о чем собирается писать книгу. Книгу о Рыбном Хозяйстве Калифорнии! Ох, что за писатель! Книгу о калифорнийской блевотине! Ну и писатель!
Хохот.
Прошло полчаса. Свисток прозвучал снова. Они повалили от обеденных стоек обратно. Я перекатился на спину и стал смотреть, как они идут, очертания размыты, желчный сон какой-то. От яркого солнца меня тошнило. Я зарылся лицом в сгиб локтя. Они до сих пор веселились, хотя и не так сильно, как раньше, потому что великий писатель им уже поднадоел. Подняв голову, я наблюдал за ними сквозь щелочки глаз – а поток все тек мимо. Они жевали яблоки, лизали мороженое, чавкали шоколадными конфетами из громко хрустевших пакетов. Тошнота подступила снова. Желудок мой заворчал, забился, взбунтовался.