– Я сперва в тюрьме сгнию.
   – Ну, ну! – попыталась вмешаться мать. – В чем дело?
   – Где эти пятнадцать центов?
   – Дай мне посмотреть на твой палец.
   – Я сказал, где пятнадцать центов?
   – У тебя в кармане, – ответила Мона. – Придурок.
   И я вышел из комнаты.

Восемнадцать

   Я пересек школьный двор и направился к Джиму. В кармане у меня побрякивали пятнадцать центов. Двор был засыпан гравием, и башмаки мои хрустели, отдаваясь эхом. А что, неплохая мысль, подумал я, во всех тюрьмах дворы засыпаны гравием, отличная мысль; это стоит запомнить; будь я пленником матери с сестрой – как тщетно бежать с таким шумом; хорошая мысль, надо подумать.
   Джим сидел в глубине лавки и читал беговой формуляр. Он только что установил новую винную полку. Я остановился перед ней получше рассмотреть бутылки. Некоторые весьма симпатичные, отчего их содержимое казалось более сносным для нёба.
   Джим отложил формуляр и подошел. Вечно безучастный, он ждал, когда заговорит собеседник. Женил шоколадный батончик. Весьма необычно. Впервые вижу что-либо у него во рту. Вид его мне тоже не нравился. Я легонько постучал по витрине.
   – Я хочу бутылку пойла.
   – Привет! – ответил он. – А как у тебя на фабрике?
   – Нормально, наверное. Но сегодня я, видимо, напьюсь. Я не хочу разговаривать о консервной фабрике.
   Я увидел маленькую бутылочку виски, пять унций жидкого золота. За этот мерзавчик Джим хотел с меня десять центов. Разумная цена. Я спросил его, хорош ли этот виски. Джим ответил, что да.
   – Самый лучший, – сказал он.
   – Заметано. Верю тебе на слово и беру без дальнейших комментариев.
   Я протянул ему пятнадцать центов.
   – Нет, – сказал он. – Только десять.
   – Лишний никель оставь себе. Это чаевые, жест моей персональной доброй воли и братства.
   Улыбаясь, он отказывался. Я все равно протягивал монетку, но он лишь отталкивал мою руку и качал головой. Я не понимал, почему он постоянно отказывается от моих чаевых. И дело вовсе не в том, что я их редко предлагал: напротив, я старался давать ему на чай всякий раз; фактически он был единственным человеком, кому я вообще давал на чай.
   – Давай не будем, – сказал я. – Я ж тебе говорил: я всегда чаевые даю. Для меня это вопрос принципа. Я – как Хемингуэй. Это моя вторая натура.
   Хрюкнув, он взял мелочь и засунул в карман джинсов.
   – Джим, ты странный человек: донкихотствующий тип, пропитанный отличными качествами. Ты превосходишь лучшие образцы того, что может предложить толпа. Ты мне нравишься, поскольку разум твой обладает широтой охвата.
   От таких слов он засуетился. По нему, так лучше о чем-нибудь другом поговорить. Он откинул со лба волосы, провел ладонью по затылку, пощипал загривок, пытаясь придумать, что бы на это ответить. Я отвинтил колпачок и поднял бутылку.
   – Салют! – И отхлебнул. Сам не знаю, зачем я купил этот вискач. Деньги за такое барахло я выложил впервые в жизни. Вкус у виски был отвратительный. Удивительно обнаружить его у себя во рту, но пойло гуда действительно попало и, прежде чем я успел сообразить, заработало на полную мощность, скрежеща по зубам, заползая в глотку, брыкаясь и царапаясь, словно тонущий кошак. Вкус ужасен – точно горелые волосы. Я чувствовал, как виски уже бухнулся вниз, творя у меня в желудке какие-то странные вещи. Я облизал губы.
   – Великолепно! Ты был прав. Это великолепно! Вискач перекатывался в брюхе волнами, снова и
   снова, пытаясь найти себе место, чтобы прилечь, и я сильно потер себя по животу, чтобы боль снаружи уравновесила жжение внутри.
   – Чудесно! Превосходно! Невероятно!
   В лавку вошла женщина. Краем глаза я углядел, как она подходит к сигаретной стойке. Затем развернулся и посмотрел на покупательницу. Лет тридцати, может, больше. Возраст не имел значения: она – тут, вот что важно. Ничего в ней не было поразительного. На вид очень простенькая, однако я чувствовал эту женщину. Присутствие ее перепрыгнуло через всю комнату и вырвало дыхание из моей гортани. Меня затопило электричеством. Плоть моя затрепетала от возбуждения. В горле перехватило, в голову кинулась кровь. На женщине было полинявшее фиолетовое пальто с пристегнутой меховой горжеткой. Меня она, кажется, не замечала. Взглянула разок в мою сторону и отвернулась к прилавку. На миг я увидел ее бледное лицо. Затем оно спряталось в старый мех, и больше я лица не видел.
   Но одного взгляда мне хватило. Я никогда не забуду этого лица. Болезненно белое, будто полицейские фотографии преступниц. Глаза – изголодавшиеся, серые, большие и затравленные. У волос цвета не выло вообще: коричневые и черные, светлые, но все же темные – я не запомнил. Она показала на пачку сигарет, постукав монеткой о прилавок. Не сказала ни слова. Джим протянул ей пачку. Он совершенно не чувствовал эту женщину. Просто еще одна покупательница.
   Я же таращился на нее по-прежнему. Я знал, что не должен так пристально смотреть. Но мне было наплевать. Я чувствовал, что стоит ей только увидеть мое лицо, и она не станет возражать. Горжетка у нее под белку, пальто – старое и разлохмаченное в подоле, доходившем только до колен. Оно плотно ее облегало, преподнося мне всю фигуру. Чулки – металлического цвета, со светлыми полосками там, где побежали стрелки. Синие туфли со сношенными каблуками и расклеившимися подошвами. Я улыбался и уверенно смотрел на нее, поскольку совсем ее не боялся. Такая женщина, как мисс Хопкинс, меня расстраивала, с такой женщиной я чувствовал себя абсурдно – но не с женщинами на картинках, к примеру, и уж точно не с такой, как эта. Улыбаться ей было так легко, так нахально просто; так весело было чувствовать себя непристойным. Мне хотелось сказать что-нибудь грязное, бросить какой-нибудь намек вроде «фью-у! я могу принять все, что ты сможешь мне предложить, сучка этакая». Но она меня не видела. Не оборачиваясь, расплатилась за сигареты, вышла из магазина и зашагала вниз по бульвару Авалон к морю.
   Джим выбил чек и вернулся ко мне. Начал было что-то говорить. Ни слова не ответив, я вышел. Просто вышел и двинулся по улице вслед за женщиной. Она была уже в дюжине шагов от меня, спешила к набережной. На самом деле я не соображал, что преследую ее. Поняв же это, я остановился как вкопанный и щелкнул пальцами. О! так ты, значит, извращенец! Сексуальный извращенец! Так-так-так, Бандини, вот уж не думал, что до подобного дойдет; я очень удивлен! Я чуть помедлил, вырывая зубами и выплевывая здоровенные куски заусенцев. Но думать об этом не хотелось. Лучше думать о ней.
   Она не была изящна. Походка упрямая, грубоватая, шла она с вызовом, как бы говоря: спорим, не остановите! К тому же ее шкивало из стороны в сторону, иногда она оступалась на обочину, а иногда чуть не сталкивалась со стеклянными витринами по левую руку. Но как бы она там ни шла, фигура под старым фиолетовым пальто волновалась и перекатывалась. Шаг длинный и тяжелый. Я сохранял то же расстояние, что и вначале.
   Меня лихорадило: бред и невозможное счастье. Да еще этот запах моря, чистая соленая сладость воздуха, циничное холодное безразличие звезд, внезапная хохочущая интимность улиц, наглая туманность света во тьме, чахоточное сияние вспоротого месяца. Я любил это всё. Мне хотелось визжать, издавать странные звуки, новые звуки горлом. Будто голым идешь по долине, а со всех сторон – красивые девушки.
   Пройдя так по улице с полквартала, я вдруг вспомнил о Джиме. Я обернулся: не вышел ли он посмотреть, почему я так внезапно удрал. Тошнотное чувство вины. Однако в дверях Джима не было. Пусто перед его яркой лавчонкой. Бульвар Авалон вообще не подавал признаков жизни. Я поднял глаза к звездам. Они казались такими голубыми, такими холодными, такими надменными, такими далекими и полными предельного презрения, такими чванными. От ярких уличных фонарей казалось, что бульвар окутывают легкие ранние сумерки.
   Я миновал первый перекресток, когда она дошла до подъезда кинотеатра в следующем квартале. Она отрывалась, но я не возражал. Ты не уйдешь, о прекрасная леди, я иду за тобой по пятам, и тебе не удастся меня избежать. Но куда же ты идешь, Артуро? Ты соображаешь, что преследуешь совершенно незнакомую женщину? Такого ты никогда раньше не делал. Каковы твои мотивы? Мне стало страшно. Я вспомнил о полицейских патрулях. Женщина притягивала, меня к себе. Ах, так вот в чем дело – я ее пленник. Мне было стыдно, но я чувствовал, что ничего плохого не делаю. В конце концов, я вышел немножечко пройтись по ночному воздуху; прогуливаюсь перед сном, знаете ли, офицер. А живу я вон там, офицер. Уже больше года, офицер. Мой дядя Фрэнк. Вы его знаете, офицер? Фрэнка Скарпи? Ну разумеется, офицер! Все знают моего дядю Фрэнка. Прекрасный человек. Он вам и подтвердит, что я его племянник. Нет нужды меня задерживать в данных обстоятельствах.
   Я шел, а перевязанный палец шлепал меня по ляжке. Я бросил взгляд вниз: вот он, этот ужасный белый бинт, хлопает по мне с каждым шагом, движется вместе с рукой, большой белый уродливый комок, такой белый и сияющий, будто каждому фонарю на улице про него все известно: зачем он здесь и почему. Мне он опротивел. Подумать только! Прокусил себе большой палец до крови! Можете себе представить, чтобы так поступил человек в здравом уме? Говорю вам, он потерял рассудок, сэр. Он уже делал раньше странные вещи, сэр. Я вам рассказывал, как он крабов убивал? Я думаю, этот парень спятил, сэр. Я бы предложил его задержать и проверить ему голову. Тут я сорвал бинт, швырнул в канаву и вообще отказался о нем думать.
   Женщина уходила в отрыв. Теперь она удалилась на целых полквартала. Я же быстрее идти не мог. Плелся медленно, убеждал себя немного поспешить, но притормаживала мысль о полицейском патруле. В порту полиция – из центрального участка Лос-Анджелеса; очень крутые они фараоны, на очень крутом маршруте – сначала арестуют человека, а потом скажут за что, к тому же возникают из ниоткуда, но пешком – никогда, только на бесшумных быстрых «Бьюиках».
   – Артуро, – сказал я себе, – ты определенно шагаешь к неприятностям. Тебя арестуют как дегенерата!
   Как дегенерата? Какая чепуха! Я что, не могу выйти прогуляться, если хочется? Вон та женщина впереди? Я совершенно ничего о ней не знаю. Мы в свободной стране, Богом клянусь. Что я могу сделать, если она движется со мной в одном направлении? Если ей это не нравится, пускай перейдет на другую сторону, офицер. Как бы там ни было, это – моя любимая улица, офицер. Фрэнк Скарпи – мой дядя, офицер. Он подтвердит, что я всегда гуляю по этой улице перед тем, как отойти ко сну. В конце концов, это свободная страна, офицер.
   На следующем углу женщина остановилась чиркнуть спичкой о стену банка. Потом прикурила. Дымок повис в мертвом воздухе кривыми воздушными шариками. Я привстал на цыпочки и заторопился вперед. Добежав до неподвижных клубов, я весь подобрался и втянул их в себя. Дым от ее сигареты! Ага.
   Я знал, куда упала спичка. Еще несколько шагов, и я поднял ее с земли. Вот она лежит у меня на ладони. Необыкновеннейшая спичка. Никакого ощутимого различия с прочими, однако спичка необыкновенная. Наполовину сгорела, эта сосновая спичка со сладостным ароматом, прекрасная, точно самородок редкого золота. Я ее поцеловал.
   – Спичка, – произнес я. – Я люблю тебя. Тебя зовут Генриетта. Я люблю тебя душой и телом.
   Я положил ее в рот и начал жевать. Уголь на вкус был как деликатес, горько-сладкая сосновая древесина, хрупкая и сочная. Вкусно, восхитительно вкусно. Та самая спичка, которую она держала в пальцах. Генриетта. Прекраснейшая спичка, какую мне только доводилось жевать, мадам. Позвольте мне вас поздравить.
   Теперь женщина шла быстрее, и за нею дрейфовали сгустки дыма. Я на ходу ими упивался. Ага. Бедра у нее перекатывались клубком змей. Я чувствовал его грудью и кончиками пальцев.
   Мы приближались к кварталам кафе и бильярдных вдоль набережной. Ночной воздух тренькал людскими голосами и далекими щелчками бильярдных шаров. Перед «Экме» неожиданно возникли стивидоры с киями в руках. Должно быть, услышали стук женских каблуков по тротуару – выскочили внезапно, а теперь стояли перед входом, ждали.
   Она прошла вдоль шеренги молчаливых глаз, и те следили за нею, медленно поворачивая шеи, пятеро мужиков, кучковавшихся в дверях. Я отставал футов на пятьдесят. Я презирал их. Один, монстр с прицепленным к карману рыболовным крючком, извлек изо рта сигару и тихонько присвистнул. Ухмыльнулся остальным, прочистил горло и харкнул серебристой ленточкой на мостовую. Я презирал этого мужлана. Знает ли он, что существует городское распоряжение, запрещающее извергать на тротуары слюну? Ему неведомы законы приличного общества? Или он просто необразованное человеческое чудовище, вынужденное харкать, харкать и харкать чисто из своей животной природы, отвратительного порочного телесного позыва, что заставляет его изрыгать мерзкую слизь, когда хочется? Знать бы хоть, как его зовут! Я бы его сдал в отдел здравоохранения и подал бы на него в суд.
   Тут я дошел до подъезда «Экме». Мужики и за мной пронаблюдали – бездельники, лишь бы на что-нибудь позексать. Женщина уже шла по тому кварталу, где все здания черны и пусты – сплошной огромный ряд черных голых провалов. На миг остановилась перед одним окном. Затем двинулась дальше. Что-то в окне привлекло ее внимание и задержало.
   Дойдя до этого окна, я понял, в чем дело. То была витрина единственной заселенной лавчонки в квартале. Магазин подержанных вещей, ломбард. Рабочий день давно окончился, и магазин закрылся, а на витрине горой навалены украшения, инструменты, пишущие машинки, чемоданы и фотокамеры. Объявление в витрине гласило: «Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото». Я знал, что она прочла эту бумажку, и перечитывал ее вновь и вновь. «Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото». «Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото». Теперь мы оба ее прочли, она и я – Артуро Бандини и его женщина. Чудесно! И разве она не вгляделась пристально в глубину лавки? Бандини так же поступит: как женщина Бандини, так и сам Бандини. В глубине горела маленькая лампочка над небольшим приземистым сейфом. Комната была просто набита старьем. В одном углу стояла проволочная клетка, за которой приткнулась конторка. Глаза моей женщины видели все это, и я не забуду.
   Я повернулся идти за ней дальше. На следующем перекрестке она сошла с тротуара в тот момент, когда светофор вспыхнул зеленым: ИДИТЕ. Я подскочил, стремясь перейти улицу тоже, но свет изменился на красный: СТОЙТЕ. К черту светофоры. Любовь не терпит барьеров. Бандини должен прорваться. Вперед, к победе! И я перешел через дорогу. Женщина оказалась всего лишь в двадцати футах, и округлая тайна ее форм уже переполняла меня. Вскоре я обрушусь на нее. Вот это мне в голову как-то не приходило.
   Ну, Бандини, так что ты будешь сейчас делать?
   Бандини не медлит. Бандини знает, что делать, – не так ли, Бандини? Разумеется, знаю! Я заговорю с нею сладкими словами. Я скажу: приветствую, возлюбленная моя! Какая к тому же прекрасная ночь; и не станешь ли ты возражать, если я немного пройдусь с тобою? Я знаю немного утонченной поэзии, вроде Песни Песней и еще этой, длинной, из Ницше… ну, про сладострастие – что ты предпочтешь? А тебе известно, что я писатель? Да, в самом деле! Я пишу для Вечности. Давай пройдемся до самой линии прибоя, и я расскажу тебе о своей работе, о прозе для Вечности.
   Но когда я нагнал ее, случилось странное.
   Мы поравнялись. Я кашлянул и прочистил горло. Я уже собирался было сказать: здравствуйте, уважаемая. Но что-то в глотке у меня заклинило. Я ничего не мог сделать. Даже взглянуть на нее не мог, потому что голова отказывалась поворачиваться на шее. Решимость моя испарилась. Мне показалось, что сейчас я грохнусь в обморок. Я падаю, сказал я себе; я в состоянии коллапса. А потом произошло самое странное: я побежал. Я подбрасывал ноги, закидывал голову и несся, как последний дурак. Работая локтями, ноздрями ловя соленый воздух, я делал ноги, словно олимпиец, словно спринтер на последнем отрезке к победе.
   Ну а сейчас ты что делаешь, Бандини? Почему ты бежишь?
   Мне хочется бежать. Ну и что с того? Полагаю, я могу побегать немного, если мне так хочется, не правда ли?
   Мои подметки клацали по пустынной улице. Я набирал скорость. Двери и окна проносились мимо удивительнейшим образом. Я никогда раньше и вообразить не мог, что способен развивать такую скорость. Я стремглав проскочил Зал Докеров и плавно свернул на Франт-стрит. Длинные склады отбрасывали на дорогу черные тени, среди них разносилось поспешное эхо моих шагов. Я уже был возле доков, через дорогу от меня, за линией складов – море.
   Я – не кто иной, как Артуро Бандини, величайший спринтер в истории анналов спортивной славы Америки. Гуч, могучий голландский чемпион, Сильвестр Гуч, демон скорости из страны ветряных мельниц и деревянных башмаков, опережал меня на пятьдесят футов – могучий голландец устроил мне забег всей моей карьеры. Выиграю ли я? Такой вопрос задавали себе тысячи мужчин и женщин, собравшиеся на трибунах, – в особенности женщины, поскольку среди спортивных писак я в шутку был известен как «женский бегун» в силу того, что среди спортивных болельщиц был неимоверно популярен. Теперь же трибуны ревели от неистовства. Женщины воздевали руки и умоляли меня победить – ради Америки. Давай, Бандини! Давай, Бандини! Ох ты, Бандини! Как же мы тебя любим! Женщины волновались, хотя беспокоиться не о чем. Ситуация под надежным контролем, и я это знал. Сильвестр Гуч уставал; он не мог выдержать такого темпа. Я же приберегал себя для этих последних пятидесяти ярдов. Я знал, что смогу разгромить его. Не бойтесь, мои дамы, все, кто любит меня, не страшитесь! Честь Америки зависит от моей победы, я это знаю, и когда Америка нуждается во мне, вы найдете меня на месте, в самой гуще борьбы, готовым пролить свою кровь. Гордыми, прекрасными скачками я миновал пятидесятиярдовую отметку. Господи, только посмотрите, как этот человек бежит! Визг радости из тысяч женских ртов. В десяти футах от финишной ленточки я ринулся вперед, прорвав ее за четверть секунды до могучего голландца. Трибуны взревели от восторга. Вокруг собрались операторы кинохроники, умоляя сказать хоть несколько слов. Пожалуйста, Бандини, пожалуйста! Опираясь на стену доков Американо-Гавайской компании, я хватал ртом воздух и, улыбаясь, соглашался выступить перед парнями с заявлением. Приятная компания, что и говорить.
   – Я хочу передать привет моей маме, – прерывисто начал я, еще задыхаясь. – Ты здесь, мама? Привет! Видите ли, джентльмены, когда я был мальчишкой еще в Калифорнии, после школы я бегал разносить газеты по маршруту. А мама моя в то время лежала в больнице. Каждую ночь она была практически при смерти. Вот тогда-то я и научился бегать. Ужасно сознавать, что я могу потерять маму, не закончив с доставкой вилмингтонской «Газетт», поэтому я бежал, как безумец, стараясь закончить маршрут, а потом мчался пять миль до больницы. Таковы были мои тренировки. Я хочу поблагодарить вас всех и еще раз передать привет моей мамочке в Калифорнии. Привет, мам! Как там Билли и Тед? Собачка поправилась?
   Смех. Перешептываются о моей простой природной скромности. Поздравления.
   Но в конечном итоге удовлетворения от победы над Гучем немного, хоть это и великая победа. Запыхавшись, я уже устал быть олимпийским бегуном.
   Все дело в женщине в фиолетовом пальто. Где она сейчас? Я поспешил обратно к бульвару Авалон. Нигде никого не видно. Если не считать стивидоров в следующем квартале да мотыльков, что кружатся возле уличных фонарей, бульвар пуст.
   Дурак! Потерял ее. Она исчезла навсегда…
   Я начал кружить по кварталу. Вдали раздался лай полицейской собаки. Это Герман. Про Германа я знал все. Пес почтальонов. Искренний пес: не только лаял, но и кусался. Однажды гнал меня много кварталов, сдирая у меня с лодыжек носки. Я решил прекратить поиски. Все равно уже поздно. Как-нибудь в другой раз, вечером, я ее отыщу. Завтра с утра пораньше надо быть на работе. И я двинулся домой по Авалону.
   Снова увидел табличку: «Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото». Меня она тронула до глубины души, поскольку ее прочла она, женщина в фиолетовом пальто. Она видела и чувствовала все это: ломбард, стекло, витрину, старье внутри. Она прошла по этой самой улице. Вот этот самый тротуар ощутил на себе зачарованный груз ее веса. Она дышала этим воздухом и нюхала это море. С запахом мешался дым ее сигареты. Ах, это просто слишком, просто слишком!
   Возле банка я коснулся того места, о которое она зажгла спичку. Вот – на кончиках моих пальцев. Чудесно. Крошечная темная черточка. О черточка, тебя зовут Клаудиа. О Клаудиа, я люблю тебя. Я поцелую тебя, чтобы доказать свою преданность. Я огляделся. На два квартала в обе стороны – никого. Я нагнулся и поцеловал темную черточку.
   Я люблю тебя, Клаудиа. И умоляю выйти за меня замуж. Мне в жизни больше ничего не важно. Даже труды мои, эти тома, предназначенные Вечности, – они ничего не значат без тебя. Выходи за меня, иначе я пойду к докам и прыгну в море вниз головой. И я снова поцеловал темную черточку.
   И тут с ужасом заметил, что весь фасад банка покрыт точно такими же темными черточками и полосами от тысяч и тысяч спичек. Я сплюнул в отвращении.
   Ее след должен быть уникальным – нечто вроде ее самой, простое и в то же время таинственное, такая черточка от спички, какой мир до сих пор не знал. Я отыщу ее, даже если придется искать вечно. Ты слышишь меня? Навеки вечно. Пока не состарюсь, я буду стоять здесь, все ища и ища таинственную черточку своей любви. Меня никто не разубедит. Итак, начинаю: вся жизнь или один миг – какая разница?
   Не прошло и двух минут, как я ее нашел. Я был уверен в ее происхождении. Малюсенькая черточка, такая слабая, что почти незаметна. Только она могла так чиркнуть спичкой. Чудесно. Крохотная черточка с едва различимым намеком на росчерк в конце, хвостик художества, будто змея изготовилась к броску.
   Между тем кто-то приближался. Я уже слышал шаги.
   Очень старый человек с седой бородой. Он шел с клюкой, в руке держал книгу и, казалось, о чем-то глубоко задумался. Прихрамывал, опираясь на палку. У него были очень яркие и маленькие глазки. Я нырнул под арку, пока он не прошел мимо. Потом вылез опять и осыпал черточку дикими поцелуями. И вновь я умоляю тебя выйти за меня замуж. Любовь нетленнее моей никому не ведома. Прилив и время никого не ждут. Дорога ложка к обеду. Под лежачий камень вода не течет. Выходи за меня!
   Вдруг ночь содрогнулась от слабого покашливания. Опять этот старик. Прошел по улице ярдов пятьдесят, а потом обернулся. И теперь стоял, опираясь на свою клюку, и пристально меня рассматривал.
   Дрожа от стыда, я поспешил прочь. В конце квартала оглянулся. Старик придвинулся к самой стене. Он тоже ее изучал. Шел по моим следам. Я содрогнулся при одной мысли об этом. Еще квартал – и я опять обернулся. Он по-прежнему был там, этот ужасный человек. Остаток пути домой я бежал как угорелый.

Девятнадцать

   Мона с матерью уже были в постели. Мать тихонько похрапывала. В гостиной диван стоял разложенным, постель моя расстелена, подушка взбита. Я разделся и нырнул под одеяло. Минуты шли. Я не мог заснуть. Ощупал свою спину, затем бок. Попробовал живот. Минуты текли. Я слышал, как они тикают в часах у матери в комнате. Прошло полчаса. Сна ни в одном глазу. Я ворочался и чувствовал, как саднит мой разум. Что-то не так. Час. Я уже начал злиться, что не могу заснуть; я весь вспотел. Скинул ногами одеяло и просто лежал, пытаясь что-нибудь придумать. Утром вставать рано. На фабрике из меня ничего путного не выйдет, если я хорошенько не высплюсь. Однако глаза у меня слипались и их пекло, когда я пытался зажмуриться.
   Эта женщина. Как изгибались ее формы на улице, как мелькнуло ее белое болезненное лицо. Постель стала невыносимой. Я включил свет и закурил. Первая же затяжка обожгла мне горло. Я выбросил сигарету и поклялся бросить курить навсегда.
   Обратно в постель. И снова – с боку на бок. Вот женщина. Как же я любил ее! Изгибы ее бедер, голод в затравленных глазах, мех возле шеи, стрелка на чулке, ощущение у меня в груди, цвет ее пальто, проблеск ее лица, зуд у меня в пальцах, дрейф за нею по улице, холод мерцавших звезд, глупая щепка теплого месяца, вкус спички, запах моря, мягкость ночи, грузчики, щелчки бильярда, бусинки музыки, изгибы ее бедер, музыка ее каблуков, упрямство походки, старик с книгой, женщина, женщина, женщина.
   У меня родилась мысль. Я скинул одеяло и соскочил с дивана. Ах, что за идея! Она обрушилась на меня лавиной, будто рухнул дом, будто стекло вдребезги. Меня охватили огонь и безумие. В ящике – бумага и карандаши. Я сгреб их и поспешил на кухню. Там было холодно. Я зажег печь и открыл дверцу духовки. Сидя голышом, я начал писать.
   Любовь вековечная,
   или
   Женщина для мужской любви,
   или
   Omnia Vincit Amor[10]
   Роман
   Артуро Габриэля Бандини
   Три заглавия.
   Превосходно! Великолепное начало. Три заглавия, во как! Поразительно! Невероятно! Гений! В самом деле гений!
   Да еще это имя. Ах, выглядело оно величественно.
   Артуро Габриэль Бандини.
   Такое имя требует тщательного изучения по мере того, как будут катиться века за бессмертными веками: это имя – для бесконечных эпох. Артуро Габриэль Бандини. Звучит даже лучше, чем Данте Габриэль Россетти. Да и он к тому же итальянцем был. Принадлежал к моей расе.