Пять

   Вся квартира пропахла жарившимся бифштексом, и я услышал, как на кухне разговаривают. У нас сидел дядя Фрэнк. Я заглянул, поздоровался, и он ответил мне тем же. Они с моей сестрой сидели в обеденном уголке. Мать хлопотала у плиты. Дядя Фрэнк приходился ей родным братом – мужик лет сорока пяти, седые виски, большие глаза, волоски торчат из ноздрей. Хорошие зубы. Он вообще был нежным. Жил один в коттедже на другом конце города. Мону очень любил и постоянно хотел сделать ей что-нибудь приятное, только она редко соглашалась. Он вечно помогал нам деньгами, а после смерти отца несколько месяцев нас практически содержал. Ему хотелось, чтобы мы переселились к нему, но я был против – тогда он смог бы нами помыкать. Когда умер отец, дядя Фрэнк оплатил все счета за похороны и даже купил надгробье, что странно, поскольку всерьез он отца своим шурином никогда не считал.
   Всю кухню просто завалило едой. На полу стояла огромная корзина с покупками, а на доске возле раковины кучей громоздились овощи. Роскошный ужин у нас будет. Разговаривали за столом только они. Я до сих пор чувствовал на себе крабов, даже еда ими отдавала. Перед глазами стояли эти живые твари под мостом – ползают во тьме, покойников собирают. И этот, здоровый, Голиаф. Великий боец. Я вспомнил эту чудесную личность; вне всякого сомнения, он был вождем своего народа. А теперь умер. Интересно, отец и мать ищут в потемках его тело? Я подумал о скорби его возлюбленной – или она тоже мертва? Голиаф сражался, щурясь от ненависти. Много патронов пришлось истратить, чтобы его убить. Великий был краб – величайший из всех современных крабов, включая Принцессу. Крабий Народ должен воздвигнуть ему памятник. Но более ли великий он, чем я? Нет, сэр. Я – его покоритель. Подумать только! Этот могучий краб, герой своего народа – и я его победил! И Принцессу тоже – самую потрясающую крабиху в истории, ее я тоже убил. Крабам этим меня еще долго не забыть. Если бы они писали историю, мне бы досталось в их хрониках много места. Они меня даже могли бы назвать Черным Убийцей Тихоокеанского Побережья. Маленькие крабики услышат обо мне от своих предков, и я буду наводить ужас на их воспоминания. Страхом буду править я, даже отсутствуя, буду менять весь ход их бытия. Настанет день, и я стану легендой в их мире. Может быть, найдутся даже романтически настроенные особы, которых очарует жестокая казнь Принцессы. Они сделают меня своим божеством, и некоторые станут тайно мне поклоняться и страстно меня любить.
   Дядя Фрэнк, мать и Мона продолжали болтать. Походило на заговор. Один раз Мона посмотрела на меня, и во взгляде ее читалось: мы намеренно тебя игнорируем, ибо хотим, чтобы тебе стало неловко; более того, после еды тобой займется дядя Фрэнк. Потом сам дядя Фрэнк одарил меня отсутствующей улыбкой. Запахло жареным.
   После десерта женщины поднялись и вышли. Мать закрыла дверь. Будто все заранее отрепетировали. Дядя Фрэнк приступил к делу – раскурил трубку, отодвинул в сторону тарелки и склонился ко мне. Затем вынул трубку изо рта и потряс мундштуком у меня перед носом.
   – Слушай сюда, маленький сукин сын, – произнес он. – Я не знал, что ты еще и вор к тому же. Я знал, что ты лентяй, но, ей-богу, и подумать не мог, что ты маленький вороватый воришка.
   Я ответил:
   – Я к тому же еще и не сукин сын.
   – Я поговорил с Ромеро, – сказал он. – Я знаю, что ты натворил.
   – Предупреждаю вас, – сказал я. – В недвусмысленных терминах предупреждаю: впредь воздержитесь называть меня сукиным сыном.
   – Ты спер у Ромеро десять долларов.
   – Ваша презумпция колоссальна, непревзойденна. Мне не удается увидеть, почему вы позволяете себе вольность оскорблять меня, называя сукиным сыном.
   Он ответил:
   – Красть у своего нанимателя! Хорошенькое дело.
   – Повторяю вам еще раз, и притом – с крайней прямотой, что, невзирая на ваше старшинство и наши кровные узы, я положительно запрещаю вам использовать такие уничижительные имена, как сукин сын, относительно меня.
   – Не племянник, а лоботряс и вор! Мерзко!
   – Прошу принять к сведению, дорогой дядюшка, что, раз вы предпочли поносить меня сукиным сыном, у меня нет другой альтернативы, кроме как указать на кровный факт вашей собственной непристойности. Короче говоря, если я сукин сын, то так случилось, что вы – сукин брат. Посмотрим, как вы теперь посмеетесь.
   – Ромеро мог бы тебя арестовать. Жалко, что он этого не сделал.
   – Ромеро – монстр, гигантская фальшивка, угрожающий всему свету олух. Его обвинения в пиратстве развлекают меня. Я не могу быть тронутым его стерильными нападками. Но должен напомнить вам еще раз: отставьте в сторону бойкость своих непристойностей. Я не обладаю привычкой сносить оскорбления – даже от своих родственников.
   Он ответил:
   – Да закрой ты свой рот, маленький придурок! Я про другое. Что ты теперь будешь делать?
   – Есть мириады возможностей.
   Он фыркнул:
   – Мириады возможностей! Эк сказанул! Что ты, к чертовой матери, мелешь? Мириады возможностей!
   Я несколько раз затянулся сигаретой и ответил:
   – Предполагаю сейчас пуститься в свою литературную карьеру, ибо я уже покончил с ромеровской породой пролетариата.
   – Что тысобираешься сделать?
   – Мои литературные планы. Моя проза. Буду продолжать свои литературные попытки. Я ведь писатель, знаете ли.
   – Писатель! Это с каких же пор ты стал писателем? Что-то новенькое. Ну-ка давай, я такого раньше от тебя не слышал.
   Я сказал ему:
   – Писательский инстинкт всегда дремал во мне. Теперь же он вступил в процесс метаморфоз. Эра преобразования прошла. Я стою на пороге выражения.
   Он ответил:
   – Чушь.
   Из кармана я вытащил свою новую записную книжку и большим пальцем пробежался по страницам. Так быстро, чтобы он не успел ничего прочесть, но видел: там что-то написано.
   – Это рабочие заметки, – сказал я. – Атмосферные зарисовки. Я пишу сократический симпозиум касательно до Порта Лос-Анджелеса со дней Испанской Конкисты.
   – Ну-ка давай поглядим, – сказал дядя.
   – Не выйдет. Только после публикации.
   – После публикации! Какие планы!
   Я снова спрятал записную книжку в карман. Она воняла крабами.
   – Ну почему ты не можешь подтянуться и стать настоящим мужчиной? – сказал он. – Отец твой был бы там счастлив.
   – Где – там? – осведомился я.
   – Там, наверху, после смерти. Этого я ждал.
   – Нет никакой жизни после смерти, – сказал я. – Небесная гипотеза – чистой воды пропаганда, формулируемая имущими для того, чтобы вводить в заблуждение неимущих. Я оспариваю бессмертие души. Это настойчивое заблуждение человечества, которому втирали очки. Я отрицаю в недвусмысленных терминах гипотезу Бога. Религия – опиум для народа. Церкви должны быть преобразованы в больницы и общественные заведения. Всем, что мы есть и чем только надеемся быть, мы обязаны дьяволу и его краденым яблокам. В Библии – 78 000 противоречий. И это – слово Бога? Нет! Я отрицаю Бога! Я развенчиваю его дикими и неумолимыми проклятьями! Я принимаю вселенную без Бога. Я – монист!
   – Ты с ума сошел, – сказал он. – Ты маньяк.
   – Вы меня не понимаете, – улыбнулся я. – Но это ничего. Я предвижу непониманье; нет, я взыскую жесточайших преследований на своем пути. Так что все в порядке.
   Дядя выбил трубку и потряс пальцем у меня перед носом.
   – Тебе вот что надо: хватит читать свои проклятые книжки, хватит воровать, становись мужчиной и найди себе работу.
   Я резко растер сигарету в пепельнице.
   – Книжки! – сказал я. – А что вы знаете о книгax? Вы! Игнорамус, Бубус Американус, осел, трусливая деревенщина, у которого смысла не больше, чем у хорька.
   Он промолчал и снова набил трубку. Я не говорил ничего, поскольку наступила его очередь. Некоторое время он внимательно меня рассматривал, думая о чем-то своем.
   – У меня есть для тебя работа, – наконец вымолвил он.
   – Что делать?
   – Пока не знаю. Посмотрю.
   – Она должна соответствовать моим талантам. Не забывайте, я писатель. Я перенес метаморфозу.
   – Мне наплевать, что с тобой случилось. Ты будешь работать. Может быть, на консервной фабрике.
   – Я ничего не знаю о консервных фабриках.
   – Это хорошо, – ответил он. – Чем меньше будешь знать, тем лучше. Там нужны только сильная спина и слабый ум. У тебя есть и то и другое.
   – Работа меня не интересует, – сообщил я ему. – Лучше я буду писать прозу.
   – Прозу – что такое проза?
   – Вы – буржуазный Бэббитт[3]. Сколько живете – никогда не сможете отличить хорошую прозу.
   – Следовало бы тебя отлупить.
   – Попробуйте.
   – Маленький паскудник.
   – Американское хамло.
   Он вскочил из-за стола, сверкая глазами. Вышел в соседнюю комнату и сказал матери и Моне, что мы с ним друг друга поняли и что отныне я переворачиваю новую страницу. Дал им немного денег и велел матери ни о чем не беспокоиться. Я подошел к дверям и кивнул на прощанье, когда он уходил. Мать с Моной заглянули мне в глаза. Они ждали, что я выйду из кухни с лицом, омытым слезами. Мать положила руки мне на плечи. Мило меня успокаивает, думает, что дядя Фрэнк довел меня до слез.
   – Он тебя обидел, – сказала она. – Правда, бедный мой мальчик?
   Я отцепил от себя ее руку.
   – Кто? – переспросил я. – Этот кретин? Черт возьми, нет!
   – Не надо больше плакать.
   Я зашел в спальню и посмотрел на свои глаза в зеркале. Сухие. Как обычно. Мать вошла следом и стала промокать их носовым платочком. Какого дьявола, подумал я.
   – Могу я осведомиться, что ты делаешь?
   – Бедный мальчик! Все хорошо. Тебе стыдно. Я понимаю. Мама все понимает.
   – Но я не плачу\
   Это ее разочаровало, и она отвернулась.

Шесть

   Утро, пора вставать, поднимайся же, Артуро, иди искать работу. Выметайся отсюда на фиг, ищи то, чего не отыщешь никогда. Ты вор, ты убийца крабов и любитель женщин в одежных чуланах. Уж ты-то никогда не найдешь себе работу!
   Каждое утро я просыпался с такими чувствами. Я должен найти работу, будь она трижды проклята. Съедал завтрак, совал под мышку книгу, в карман – карандаши и выходил из дому. Вниз по лестнице шел я, вниз по улице, иногда стояла жара, иногда холод, иногда туман, а иногда ясно. Какая разница, с книгой под мышкой иду искать работу.
   Какую работу, Артуро? Хо-хо! Работу для тебя? Подумай только, кто ты такой, мой мальчик! Крабоубийца. Вор. Ты рассматриваешь голых женщин в чуланах. И ты после этого рассчитываешь найти работу! Как смешно! Но вот идет он, этот идиот с толстой книгой. Ты куда это, к чертовой матери, собрался, Артуро? Зачем поперся вот по этой улице, а не по той? Почему идешь на восток – а не на запад? Отвечай мне, вор! Кто даст тебе работу, свинья, – кто? Но на другом конце города есть парк, Артуро. Он называется Баннинг-парк. В нем растет много прекрасных эвкалиптов, там зеленые лужайки. Как хорошо там читать! Ступай туда, Артуро. Почитай Ницше. Почитай Шопенгауэра. Повращайся в обществе могучих. Работа? Тьфу! Ступай посиди под эвкалиптом, почитай книжку, ища себе работу.
   И все же несколько раз работу я себе искал. Попалась мне пятнадцатицентовая лавочка. Долго стоял я перед витриной, рассматривая ореховые плитки. Потом зашел.
   – Управляющего, пожалуйста.
   – Он внизу, – ответила девушка.
   Я его знал. Его звали Трэйси. Я спустился по жесткой лестнице – интересно, почему она такая жесткая? – и внизу увидел мистера Трэйси. Он поправлял перед зеркалом желтый галстук. Славный человек, этот мистер Трэйси. Восхитительный вкус. Красивый галстук, белые ботинки, голубая рубашка. Прекрасный человек, почту за честь с таким работать. Что-то в нем есть; сквозит элан виталь[4]. Ах, Бергсон! Вот еще один великий писатель – Бергсон.
   – Здравствуйте, мистер Трэйси.
   – Э-э, тебе чего?
   – Я хотел спросить…
   – Для этого у нас есть бланки заявлений. Но тебе это ничего не даст. У нас все занято.
   Я пошел назад по жесткой лестнице. Какая любопытная лестница! Такая жесткая, такая точная! Судя по всему, новое слово в деле производства лестниц. Ах, человечество! Что же ты дальше придумаешь? Прогресс. Я верю в реальность Прогресса. А этот Трэйси. Низменный, грязный, никчемный сукин сын! Со своим дурацким желтым галстуком, стоит перед зеркалом, как обезьяна: буржуазный подлец-Бэббитт. Желтый галстук! Вообразите только. О, меня-то он не одурачил. Я про этого парня кое-что знаю. Как-то ночью я там был, в порту, и видел его. Я ничего не сказал, но полагаю, что видел именно его в машине, брюхастого, как свинью, с девчонкой под боком. Я видел его жирные зубы при свете луны. Он сидел под тяжестью собственного пуза, ублюдок просто, а не жирный недоносок-Бэббитт за тридцать долларов в неделю, брюхо отвисло, а под боком – девка, шлюха, сучка, прошмандовка рядом с ним, гнусное отродье женского рода. Толстыми пальцами он держал девкину руку. Он по-своему, по-свинячьи казался страстен, этот жирный ублюдок, эта вонючая, тошнотворная тридцатидолларовая недоумочная крыса, с этими жирными зубами, торчащими в лунном свете, пузо вдавилось в руль, грязные глазенки жирны и похотливы, в них только жирненькие мыслишки о жирненьком романчике. Ему меня не одурачить; ему никогда не обвести меня вокруг пальца. Вот девку эту одурачить он может, но только не Артуро Бандини, и ни при каких обстоятельствах не снизойдет Артуро Бандини до того, чтобы работать с ним. Наступит день, и мы посчитаемся. Он будет умолять, желтый галстук будет тащиться за ним в пыли, он кинется упрашивать Артуро Бандини, умолять великого Артуро принять от него работу, а Артуро Бандини гордо пнет его в брюхо и посмотрит, как управляющий будет корчиться на земле перед ним. Он заплатит, заплатит!
   Я сходил на завод Форда. А почему бы и нет? Форду нужны мужчины. Бандини в компании «Форд Мотор». Неделю в одном цехе, три недели в другом, месяцв третьем, полгода в четвертом. Два года – и я стану главным директором Западного Отделения.
   Мостовая вилась по белому песку – новая дорога, над которой висела тяжелая пелена выхлопов. Из песка торчала бурая трава, и прыгали кузнечики. Сквозь траву поблескивали осколки ракушек. Вся земля тут насыпана человеком, плоская и беспорядочная, хижины не крашены, везде кучи бревен, кучи бочек, нефтекачки и киоски с сосисками, с фруктами, а старики по обеим сторонам торгуют воздушной кукурузой. Над головой тяжелые телефонные провода гудят всякий раз, когда на дороге наступает затишье. Илистое русло канала густо воняет нефтью, грязью и странными грузами.
   Я шел по этой дороге вместе с прочими. Те пытались останавливать машины, чтоб хоть чуть-чуть подбросили. Нищие, машут руками да жалко улыбаются, выхаривая крошек на колесах. Никакой гордости. Я не таков – не таков Артуро Бандини с его могучими ногами. Попрошайничать не для него. Пусть обгоняют! Пусть выжимают девяносто миль в час и забивают мне ноздри своими выхлопами. Наступит день, и все будет по-другому. Вы за это заплатите, все до единого, каждый водитель на этой дороге. Я не поеду в ваших авто, даже если вы все вылезете, и станете меня упрашивать, и подарите мне машину, бесплатно и безо всяких условий. Я лучше умру на этой дороге. Но мое время придет, и вот тогда вы увидите имя мое в небесах. Тогда посмотрите, каждый из вас тогда посмотрит! Я не буду махать руками, как остальные, вытянув большой палец, поэтому ни к чему останавливаться. Никогда! Но вы за это все равно заплатите.
   Они не хотели меня подвозить. Он убивает крабов, этот парень на обочине. Зачем его подбрасывать? Он любит бумажных дамочек в одежных чуланах. Подумать только! Поэтому не подвозите его, этого Франкенштейна, эту жабу на дороге, этого черного паука, гадюку, пса, крысу, дурака, чудовище, идиота. Никто не желал меня подвозить; очень хорошо – и что с того? Какое мне дело! К черту вас всех! Меня вполне устраивает. Я люблю ходить на этих богоданных ногах, и, ей-богу, я на них пойду. Как Ницше. Как Кант. Иммануил Кант. Что знаете вы об Иммануиле Канте? Дураки в своих «Фордах» и «Шевроле»!
   Добравшись до ворот, я встал перед входом с остальными вместе. Они перемещались густой толпой возле зеленой платформы. Напряженные лица, холодные лица. Потом вышел человек. Сегодня работы нет, ребята. Но пара мест найдется, если вы умеете красить, если знаете коробку передач, если у вас есть опыт, если вы работали на заводе в Детройте.
   Для Артуро Бандини же работы не нашлось. Я с первого взгляда это понял, поэтому решил не позволять им отказывать мне. Забавно. Этот спектакль, эта сцена перед платформой развлекали меня. Я здесь с одной особой целью, сэр: конфиденциальное задание, если можно так выразиться, я лишь проверяю условия для своего доклада. Меня прислал президент Соединенных Штатов Америки. Франклин Делано Рузвельт, он меня отправил. Мы с Фрэнком – мы такие! Сообщи мне, как обстоят дела на Тихоокеанском Побережье, Артуро; пришли мне факты и цифры из первых рук; дай мне знать своими словами, что там массы думают.
   Поэтому я тут – зритель. Жизнь – сцена. А тут – драма, Старина Франклин, Дружище, Кореш; тут чистая драма в людских сердцах. Я уведомлю Белый дом немедленно. Закодированная телеграмма для Франклина. Фрэнк, на Тихоокеанском Побережье неспокойно. Советую отправить двадцать тысяч человек с пушками. Население в ужасе. Положение крайне опасно. Завод Форда в руинах. Командование приму лично. Мое слово здесь – закон. Твой старый приятель Артуро.
   О стену опирался какой-то старик. Из носа у него текло до самого кончика подбородка, но дед пребывал в счастливом неведении. Это меня тоже развлекло. Очень забавный старикан. Надо будет отметить его для Франклина; он любит анекдоты. Дорогой Фрэнк, ты бы умер от хохота, если б увидел этого деда! Как это Франклину понравится, как будет хмыкать, повторяя историю членам своего кабинета. А ну-ка, ребятки, слыхали последние новости от моего кореша Артуро с Тихоокеанского Побережья? Я расхаживал взад-вперед, исследователь человечества, философ, ходил мимо старика с уморительным носом. Философ на Западе созерцает человеческую сцену.
   Старик улыбался своему, я – своему. Я посмотрел на него, он – на меня. Улыбнулись. Он, очевидно, не знал, кто я такой. Вне всякого сомнения, он путает меня с прочим стадом. Очень это забавно, дивное развлечение – путешествовать инкогнито. Два философа задумчиво улыбались друг другу над судьбою человека. Ему тоже было по-настоящему забавно, из старого носа у него текло, голубые глаза посверкивали тихим смехом. Одет в синюю робу, та закрывала его целиком. На поясе болтался ремень – вообще безо всякой цели, бесполезный придаток, просто ремень, ничего не поддерживает, даже брюха, поскольку старик худ. Возможно, таков его каприз, над которым он сам хихикает, одеваясь по утрам.
   Лицо его осветилось улыбкой пошире, приглашая меня подойти и высказать свое мнение, если мне хочется; мы – родственные души, он и я, и он, без сомнения, проник сквозь мою оболочку и распознал во мне личность глубокую и значительную, выделяющуюся на фоне быдла.
   – Немного сегодня, – сказал я. – Ситуация, как я погляжу, с каждым днем все более обостряется.
   Он в восторге покачал головой, из старого носа его блаженно текло – этакий сопливый Платон. Очень древний старик, лет, наверное, восемьдесят, со вставными зубами, кожа – как старые башмаки, бессмысленный ремень и философская усмешка. Вокруг нас шевелилась темная масса мужчин.
   – Бараны! – сказал я. – Увы, они – бараны! Жертвы Лицемерия и Американской Системы, внебрачные рабы Баронов-Грабителей. Рабы, говорю я вам! Я бы не принял место на этом заводе, даже если бы мне поднесли его на золотом блюде! Работать на эту систему и терять душу. Нет, спасибо. А какая выгода человеку, если он получает весь мир, но теряет собственную душу?
   Он кивнул, улыбнулся. Согласился, кивнул, чтобы я продолжал. Я разогрелся. Мой излюбленный предмет. Условия труда в машинный век, тема для будущей работы.
   – Бараны, говорю я вам! Стадо трусливых баранов!
   Глаза его загорелись. Он вытащил трубку и зажег ее. Трубка смердела. Когда он вынимал ее изо рта, за нею ниточками тянулись сопли. Он смахивал их большим пальцем и вытирал палец о штаны. К чему вытирать нос? Нет на это времени, когда говорит Бандини.
   – Меня это потешает, – продолжал я. – Спектакль просто бесценен. Бараны собираются вместе, чтобы им обстригли души. Раблезианский спектакль. Я вынужден рассмеяться. – И я смеялся, пока смеха во мне уже не осталось. Он тоже хохотал, шлепая себя по бедрам и взвизгивая пронзительно, а из глаз его потекли слезы. Вот человек с сердцем, как у меня, человек вселенского юмора, без сомнения, начитанный человек, несмотря на свою робу и бесполезный ремень. Из кармана он достал блокнот, карандаш и что-то написал. Теперь я понял: он тоже писатель, разумеется! Тайна прояснилась. Он закончил писать и протянул мне листок.
   Я прочел: «Напиши, пожалуйста. Я глух как пробка».
   Нет, работы для Артуро Бандини тут не было. Я ушел, чувствуя себя лучше, радуясь этому. Я шел назад, мечтая об аэроплане, о миллионе долларов и еще – вот бы раковины морские были алмазами. Пойду-ка я в парк. Я пока еще не баран. Почитаю Ницше. Стану сверхчеловеком. «Так говорил Заратустра». Ох этот Ницше! Не будь бараном, Бандини. Сохрани святость разума своего. Ступай в парк и читай мастера под эвкалиптами.

Семь

   Однажды утром я проснулся с мыслью. С прекрасной идеей, здоровенной, как дом. Величайшая моя идея, шедевр. Найду себе работу ночным портье в гостинице – вот какой была эта мысль. Это даст мне возможность читать и работать одновременно. Я вскочил с кровати, проглотил на ходу завтрак и скатился по лестнице через шесть ступенек. На тротуаре я немножко постоял, поворочал свою мысль в голове. Солнце палило улицу, выжигая сон у меня из глаз. Странно. Теперь, когда я совсем проснулся, идея уже не казалась мне такой хорошей – одна из тех мыслей, что приходят в полусне. Сон, просто сон, тривиальность. Я не получу работу в отеле этого портового городишки по одной простой причине: ни в одном отеле этого портового городишка ночных портье нет. Математическая дедукция – довольно просто. Я снова поднялся по лестнице в квартиру и сел.
   – Ты чего выскочил как угорелый? – спросила мать.
   – Размять ноги.
   Дни наступили вместе с туманом. Ночи были ночами и ничем более. Дни от одного к другому не менялись, золотое солнце жарило и умирало. Я оставался один. Трудно припоминать такую монотонность. Дни не двигались. Стояли серыми камнями. Время тащилось медленно. Проползли два месяца.
 
   Это всегда было в парке. Я прочел сотню книг. И Ницше, и Шопенгауэра, и Канта, и Шпенглера, и Стрэйчи, и другие. О Шпенглер! Что за книга! Какой вес! Как «Лос-Анджелесский телефонный справочник». День за днем читал я ее, не понимая ни слова, да и не стараясь понять, но читал, поскольку мне нравилось, как одно рокочущее слово с мрачным таинственным ворчанием марширует по страницам следом за другим. А Шопенгауэр! Что за писатель! Целыми днями читал я его и читал, запоминая кусочек оттуда, кусочек отсюда. И что он пишет о женщинах! Я соглашался с ним. В точности мои чувства по этому поводу. Ах черт, что за писатель!
   Однажды читал я в парке. Лежал на газоне. Среди стебельков ползали черненькие муравьи. Смотрели на меня, переползая страницы, кое-кто недоумевал, чего это я делаю, других это не интересовало, и они шли мимо. Заползали мне по ноге, плутая в джунглях коричневых волосков, а я задирал штанину и убивал их большим пальцем. Они пытались сбежать как могли, неистово выныривая из кустарника и заныривая обратно, иногда замирая, чтобы обхитрить меня своей неподвижностью, но никогда, несмотря на все ухищрения, никогда не удавалось им избежать моего грозного пальца. Вот глупые муравьи! Буржуазные муравьи! Стараются обдурить того, чей разум питается мясом Шпенглера, Шопенгауэра и прочих великих! Настал их страшный суд – Упадок Муравьиной Цивилизации. Вот так читал я и давил муравьев.
   Книжка называлась «Евреи без денег». Что за книжка! Что за мать в этой книжке! Я оторвался от женщины на страницах, и передо мною на лужайке в старых безумных туфлях стояла женщина с корзинкой в руках.
   Горбунья с милой улыбкой. А мило улыбалась она всему – она ничего с этим не могла поделать: деревьям, мне, траве, чему угодно. Корзинка сгибала ее, притягивала к земле. Такая миниатюрная женщина, с лицом, полным боли, будто ей дали вечную пощечину. На ней была смешная старая шляпка, абсурдная, сводящая с ума шляпка, от которой мне хотелось расплакаться, с выцветшими красными ягодками на полях. И стояла горбунья, улыбаясь всему, с трудом пробравшись по травяному ковру с тяжелой корзинкой, где лежало бог знает что, на голове – шляпка с плюмажиком и красными ягодами.
   Я поднялся. Так загадочно. Вот он я, как по волшебству, встаю, обе ноги мои на земле, глаза повлажнели.
   Я сказал:
   – Давайте помогу.
   Она снова улыбнулась и протянула мне корзинку. Мы пошли. Она вела. За деревьями было удушающе жарко. А она улыбалась. Это было так славно, что у меня чуть голова не оторвалась. Она разговаривала, она рассказывала мне вещи, которых я потом так и не вспомнил. Не имело значения. Во сне она держала меня, во сне шел я следом под слепящим солнцем. Миновали мы много кварталов. Я надеялся, что это никогда не кончится. И, не останавливаясь, она говорила что-то тихим голосом, сотканным из человеческой музыки. Какие слова! Что она говорила! Я ничего не помнил. Я был просто счастлив. Но в сердце своем я умирал. Так и должно было случиться. Мы спускались со стольких тротуаров, что я не понимал, почему бы ей просто не сесть на обочину и не подержать мою голову на коленях, пока я забудусь. Такого шанса мне больше никогда бы не выпало.