Страница:
– Да, меня называли тогда Авророй, – сказала Мать вдруг как-то безжизненно. – Но расскажите мне о Марине.
– Мама умерла в 1920 году. От голода.
– Ира, живите у нас. Оставайтесь с нами. Я постараюсь быть для вас матерью.
И вдруг они обе заплакали.
Ирина поселилась в пансионе № 11 и была принята Семьей как родная. Она полюбила всех, и все ее полюбили. В первый же вечер она праздновала новоселье, пригласив всех на чай в ее комнате. И Черновы уже так слились с Семьей, что и они подразумевались под этим приглашением.
Ира рассказала о своей жизни, как обычно делают эмигранты, встретясь далеко от России.
История была проста и трагична в своей простоте. Из многочисленной когда-то семьи осталось двое: Ира и тетя Руфина. Они бежали от Советов и поселились в Харбине, в Маньчжурии. Ирина лишь очень смутно помнила родительский дом и прежнее благополучие. Она знала хорошо бедность, страх, беспокойство, преследование, и опять страх, и снова бедность. Тетя Руфина давала уроки музыки, но насущный хлеб не был этим обеспечен. Тетя умерла, Ира осталась одна. У нее не было никакой профессии. Тетя – ее единственный учитель, передала Ире, что знала сама: Ира бегло говорила на четырех языках, играла на рояле, пела французские романсы преимущественно XVIII века (тетя любила классическую старину) и вышивала «ришелье». Все это не имело интереса для китайцев, а русские беженцы все сами и пели, и говорили, и вышивали «ришелье». Все же сумма таких познаний делала Ирину компетентной для роли гувернантки в богатой семье. Надо было только разыскать эту богатую семью. Наконец ее взяли в какую-то коллективную китайскую семью с бесчисленным количеством детей и племянниц, двоюродных, троюродных и более отдаленных. За стол, комнату и мизерное жалованье она всех и всему учила. Было трудно. С этой семьей она переехала в Пекин. После двух лет полного уединения от всего, что было вне ограды китайского поместья, она решила пойти в кино – и это изменило ее судьбу: она встретила Гарри. Но и это, как и все в судьбе Ирины, произошло в трагической обстановке. В экран была брошена зажигательная бомба. Вспыхнул пожар, началась давка. Чьи-то мощные руки схватили Ирину и, вырвав из толпы, вынесли наружу. Дрожа от пережитого испуга, она рыдала в объятиях незнакомца, крепко держа его за шею. Когда она пришла в себя и открыла глаза, то сейчас же стала на ноги и выпустила его шею. Она сказала: «Благодарю вас», но он засмеялся, и ее сердце растаяло. Он предложил проводить ее домой. Был вечер и было темно. Ее дом был китайский дом, и это поразило Гарри. Под звездным небом между двух каменных львов у входа, под взглядом дракона, свисавшего с навеса над воротами, она рассказала Гарри о своей жизни. И вот они вместе и счастливы. Для нее, как и для Димы, очарование Гарри было неотразимым: всегда веселый, всегда здоровый, ко всем добрый, ничем не напуган, ничего не боится. Он заслонил собою все страхи прошлого, и она тоже стала верить, что жизнь может быть легка, здорова, приятна.
И все же… все же это положение «временной жены»… унижение в обществе…
– Почему вы должны чувствовать себя униженной и что такое общество; – горячо начал профессор. – Жизнь эмигранта, ничем не защищенного, зависит от случая. Приходится быть авантюристом. Каждый хватается за соломинку, за ту, что кажется покрепче. Предоставим фарисеям осуждать нас на досуге, а сами будем пить чай. Тихий вечер, спокойный час, мирная беседа! Только мы и умеем no-настоящему ценить прелесть этого. Поговорим о чем-нибудь высоком. Забудем личные заботы. Если тело пресмыкается по земле, пусть душа парит над землей, как орел.
В это время распахнулась дверь, и мадам Климова появилась на пороге.
– Горю желанием познакомиться! Все мы – одна семья: русская аристократия в изгнании. Боже, как печально это звучит!
– Вы сказали «аристократия»? -спросила Ирина холодно. – Здесь нет ни одного аристократа, но все же войдите, пожалуйста.
5
6
– Мама умерла в 1920 году. От голода.
– Ира, живите у нас. Оставайтесь с нами. Я постараюсь быть для вас матерью.
И вдруг они обе заплакали.
Ирина поселилась в пансионе № 11 и была принята Семьей как родная. Она полюбила всех, и все ее полюбили. В первый же вечер она праздновала новоселье, пригласив всех на чай в ее комнате. И Черновы уже так слились с Семьей, что и они подразумевались под этим приглашением.
Ира рассказала о своей жизни, как обычно делают эмигранты, встретясь далеко от России.
История была проста и трагична в своей простоте. Из многочисленной когда-то семьи осталось двое: Ира и тетя Руфина. Они бежали от Советов и поселились в Харбине, в Маньчжурии. Ирина лишь очень смутно помнила родительский дом и прежнее благополучие. Она знала хорошо бедность, страх, беспокойство, преследование, и опять страх, и снова бедность. Тетя Руфина давала уроки музыки, но насущный хлеб не был этим обеспечен. Тетя умерла, Ира осталась одна. У нее не было никакой профессии. Тетя – ее единственный учитель, передала Ире, что знала сама: Ира бегло говорила на четырех языках, играла на рояле, пела французские романсы преимущественно XVIII века (тетя любила классическую старину) и вышивала «ришелье». Все это не имело интереса для китайцев, а русские беженцы все сами и пели, и говорили, и вышивали «ришелье». Все же сумма таких познаний делала Ирину компетентной для роли гувернантки в богатой семье. Надо было только разыскать эту богатую семью. Наконец ее взяли в какую-то коллективную китайскую семью с бесчисленным количеством детей и племянниц, двоюродных, троюродных и более отдаленных. За стол, комнату и мизерное жалованье она всех и всему учила. Было трудно. С этой семьей она переехала в Пекин. После двух лет полного уединения от всего, что было вне ограды китайского поместья, она решила пойти в кино – и это изменило ее судьбу: она встретила Гарри. Но и это, как и все в судьбе Ирины, произошло в трагической обстановке. В экран была брошена зажигательная бомба. Вспыхнул пожар, началась давка. Чьи-то мощные руки схватили Ирину и, вырвав из толпы, вынесли наружу. Дрожа от пережитого испуга, она рыдала в объятиях незнакомца, крепко держа его за шею. Когда она пришла в себя и открыла глаза, то сейчас же стала на ноги и выпустила его шею. Она сказала: «Благодарю вас», но он засмеялся, и ее сердце растаяло. Он предложил проводить ее домой. Был вечер и было темно. Ее дом был китайский дом, и это поразило Гарри. Под звездным небом между двух каменных львов у входа, под взглядом дракона, свисавшего с навеса над воротами, она рассказала Гарри о своей жизни. И вот они вместе и счастливы. Для нее, как и для Димы, очарование Гарри было неотразимым: всегда веселый, всегда здоровый, ко всем добрый, ничем не напуган, ничего не боится. Он заслонил собою все страхи прошлого, и она тоже стала верить, что жизнь может быть легка, здорова, приятна.
И все же… все же это положение «временной жены»… унижение в обществе…
– Почему вы должны чувствовать себя униженной и что такое общество; – горячо начал профессор. – Жизнь эмигранта, ничем не защищенного, зависит от случая. Приходится быть авантюристом. Каждый хватается за соломинку, за ту, что кажется покрепче. Предоставим фарисеям осуждать нас на досуге, а сами будем пить чай. Тихий вечер, спокойный час, мирная беседа! Только мы и умеем no-настоящему ценить прелесть этого. Поговорим о чем-нибудь высоком. Забудем личные заботы. Если тело пресмыкается по земле, пусть душа парит над землей, как орел.
В это время распахнулась дверь, и мадам Климова появилась на пороге.
– Горю желанием познакомиться! Все мы – одна семья: русская аристократия в изгнании. Боже, как печально это звучит!
– Вы сказали «аристократия»? -спросила Ирина холодно. – Здесь нет ни одного аристократа, но все же войдите, пожалуйста.
5
Мать проснулась рано утром, на заре. Она спала теперь на Бабушкином диване. Она легла вечером, обеспокоенная тревожными мыслями, но решила заснуть, отложить до утра и, проснувшись пораньше, продумать все, что лежало у ней на душе. «Что это было? Аврора, Aurora Borealis». Вечером она посмотрела внимательно в зеркало. Остались ли еще следы былой красоты? Можно ли поверить, что она была так красива? Можно ли? Что осталось? Цвет лица? О, нет, нет! Черты лица? Может быть. Если посмотреть очень внимательно, если вглядеться в контуры и линии лица, то, возможно, выступит для глаз его основная форма. В ней можно узнать изящество линий. Все, проходя, оставляет слепы, все, кроме женской красоты. Куда она уходит так бесследно? Почему?
Но не это было главной причиной беспокойства Матери. Она думала: «Пусть ушли и молодость и красота! Зачем они мне теперь? Но что, если и духовно я так же обезображена? Может быть, и душа моя тоже потускнела, поблекла и сморщилась. Я входила в жизнь с возвышенными идеалами – что я теперь? Мир казался прекрасным, а теперь он ужасает меня. Что изменилось: все в мире или все во мне? Что изменило меня? То, что я недоедала долгие годы, могло разрушить мое тело – пусть! – но неужели это же иссушило и мою душу? Я больше уже не смеюсь. Я не радуюсь. Я ни к чему не спешу, наоборот, мне хочется от всего спрятаться и заснуть. Я не вижу ни в чем той красоты, вид которой когда-то захватывал, мое дыхание. Я не верю в лучшие дни. Я ни на что не надеюсь. И только теперь я увидела себя со стороны, и мне стало страшно. Как помочь? И можно ли этому помочь?»
Рассветало. Утро проникало в столовую, и ее убогие стены выступали из мрака. Шесть связанных стульев, и на них, скрючившись, спит Лида. Старый неуклюжий буфет с треснувшей дверцей. Стол. Даже это убогое имущество, взятое в долг, еще не было выплачено и не вполне принадлежало Семье.
И Матери казалось: если б хорошо отдохнуть, если бы полежать в постели неделю, и чтобы всю неделю была хорошая пища, не в долг, а оплаченная… Если б совсем не работать неделю: не крутиться по кухне, не бежать на базар, и главное, главное – не думать о деньгах… Ей казалось, случись так, она бы исправилась. Ее душа, отдохнув, посветлела бы. Ум, рассеянный в заботах, собрался бы, сконцентрировался. «Я стала бы лучше, – думала Мать. – Я была б веселее с детьми. И им было бы больше радости».
Лида задвигалась, и шесть связанных стульев заскрипели. В комнате стало еще светлее, и выступившие новые детали бедности делали ее еще печальней. Стол был сильно поцарапан. Стены были в пятнах. Потолок посерел от времени. Лида была укрыта рваным одеялом и заплатанным Бабушкиным пальто. На притолоке двери были следы грязных Диминых пальцев, и это последнее дало новый ход ее мыслям.
Миссис Парриш, в ее новой манере говорить – спокойной и вежливой, просила Мать уделить ей время, чтобы обсудить кое-что наедине. Она предложила усыновить Диму и увезти его в Англию. Первым движением чувств Матери была обида. Она была оскорблена. Что же он – вещь? Взять, увезти… Она немедленно отклонила предложение в немногих холодных словах:
– Мы не отдаем никому наших детей. Да, даже если мы бедны. Страдаем все вместе. Благодарю вас.
Она так была удивлена неуместностью предложения миссис Парриш, что как-то сразу забыла о нем, как о чем-то несуразном, о чем смешно было бы думать. Но сейчас она видела дело иначе: со смертью Бабушки Дима стал одинок. Большую часть дня он проводил то с Черновым, то с миссис Парриш, то с Собакой. И она думала: «Я не должна этого так оставить. Что делало счастливым Диму с Бабушкой? Она смеялась с ним, рассказывала ему что-то, интересовалась, чем и как он играет. Как найти мне время, чтоб делать то же?»
В это время раздался шум на улице у калитки. Кто-то стучал в нее, и чьи-то голоса настойчиво звали Кана.
«Не встану, – решила Мать. – Что бы там ни происходило, не встану. Я хочу наконец подумать толково и без помехи о моих делах».
Но голоса все звали: Кан! Кан! Кан! – и кто-то упорно стучал в калитку.
– Не встану, не встану, – повторяла Мать. – Стучите сколько хотите. Я – человек. Это мое право думать иногда без помехи.
Послышался сердитый голос Кана. Он побежал к калитке. Раздались возгласы удивления, вопросы. Разговор шел быстро и по-китайски.
– Не встану, – шептала Мать. – Один раз поставлю на своем,
Вдруг раздался тонкий и резкий крик. Это был голос Кана. Крик выражал ужас и отчаяние. Вмиг Мать была на ногах и одета.
– Лида, Лида, – будила она. – Встань поскорее, оденься. Что-то случилось с Каном. Разбуди Петю.
Лида сонно улыбнулась: «Что-то случилось с Каном?» Она сладко потянулась, еще не понимая слов: «Что-то случилось с Каном?»
Но Мать уже выбегала из дома. На ступенях крыльца сидела старуха китаянка в ужасных лохмотьях. Ее седые космы не покрывали лысины на макушке. Красные воспаленные глазки плакали. На коленях она держала мальчика. Он был грязен, испуган и жалок.
Это было все, что осталось от многочисленной семьи Кана. Деревня была разрушена японцами, и беженцы-земляки доставили Кану его единственного теперь предка и единственного потомка.
Перед этой старухой Кан стоял в самой почтительной позе. Он кланялся и плакал. Она отрывисто рассказывала ему, кто и какой смертью погиб. Она говорила бесстрастно, как будто бы рассказываемое случилось давно-давно и уже потеряло значение и интерес.
Узнав, в чем дело, Мать отшатнулась:
– Боже мой, будет ли этому конец? Я устала. Я не могу больше никого устраивать, не могу хлопотать. Покоя! покоя!
Но она не сделала и шагу в сторону, как сердце ее смягчилось.
– Кан, проведи старую леди в кухню. Покорми ее, потом устрой в чулане. Сегодня ты не работай, оставайся с нею. Скажи, что будет нужно. Если найдется в доме, я дам.
Ей стало легко на сердце: «Некогда думать – и не надо. Займусь работой». И она уже соображала: «У мальчика больные глаза. Есть бесплатная глазная лечебница. Лида узнает адрес. Старуху надо вымыть и причесать. Нашей одежды она не наденет, но подушку я ей дам, она возьмет. Чью подушку отдать – мою или Лидину? Отдам, которая похуже».
Через полчаса о несчастии Кана знало все китайское население в окрестностях. Началось нашествие его знакомых и друзей – посочувствовать; земляков – расспросить о своих родственниках – живы ли. Шли повара, носильщики, рикши. Мало утешительного могла рассказать им старуха. Кратко: пришли японцы, сожгли деревню, убили людей. Кто остался в живых? Немногие. Оставили только очень старых и совсем малых, кто не мог ни мстить, ни сражаться. Потом японцы ушли. Разобрав на части, унесли с собою и железную дорогу. Из оставшихся в живых поселян кто мог уходил пешком. А кто не мог? Остался умирать от голода, так как японцы унесли всю пищу. Во дворе раздавались рыдания. Плакали женщины. Мужчины же, теперь работавшие на японцев, так как только у них можно было получить работу, стиснули челюсти и с непроницаемыми лицами ушли. Голод делал их рабами, и, затаив свои чувства, они пока молчали.
Потом мать Кана устроили в чулане. Она лежала там без движения, как чурбанчик, а мальчик крутился около и жалобно скулил: у него болели глаза.
Оказалось, в Тянцзине были два госпиталя, которые оказывали бесплатную помощь китайцам: Американский Красный Крест и Методистская клиника по глазным болезням. Китайская беднота города уже привыкла к иностранной медицинской помощи и с благодарностью пользовалась ею. Кан отправился с сыном в клинику, но старуха в гневе отказалась. Кан получил очередь только через три дня, но вернулся он затем очень довольным. Болезнь оказалась не опасной. Лечили без боли. Мальчик сразу получил облегчение от доктора и мешочек леденцов от сестры милосердия. Он успокоился и больше не плакал. Заснув с мешочком в руках, он проспал много часов подряд.
Вечером Семья и Черновы пили чай. С облегчением обсуждали деятельность глазной клиники методистов. Китаец платил один копер, это доступно даже для беднейших. Он получает самое внимательное лечение по последнему слову науки. Да благословит Бог тех, кто…
В это время раздался звонок. Это был Петя. Он выглядел подавленно и странно. У него никогда не было отдельной комнаты; он ютился в углах, всегда был у всех на виду. Возможно, это и развило в нем необщительность и сдержанность.
На этот раз Мать почувствовала, что Петя удручен и должен остаться один. Она дала понять это всем в столовой, и они разошлись. Мать и Петя были одни.
Она подошла к нему и спросила тихо:
– Петя, милый, что с тобой случилось?
Он хотел бы молчать. Но, видя это изнуренное заботой лицо, склоненное к нему, полное любви и беспокойства, он решил рассказать.
– Я был на митинге в Бюро Русских Эмигрантов. К нам приставили двух японских офицеров, как бы для содружества, но фактически для контроля. Они предложили молодежи войти в японскую армию для борьбы с Китаем, обещая впоследствии направить войска и в Россию, чтобы восстановить старый режим. В первый раз в жизни я потерял самообладание. Я сказал, во-первых, что отказываюсь действовать против Китая, единственной в мире страны, куда русский эмигрант мог бежать без визы и паспорта, где никто из нас не преследовался ни за расу, ни за религию, ни за политические убеждения. Во-вторых… Но тут ко мне подошел японский офицер и ударил меня по лицу.
– О! – вскрикнула Мать. – Тебя? По лицу? Что ты сделал с ним?
– Ничего.
– Ничего?! – Недоверие и негодование выразились на ее лице. Давным-давно забытая фамильная гордость и воинственность предков вдруг встали в ней во весь рост.
– Ты должен был убить его на месте! Ты принадлежишь к благородной семье. Твои предки герои. Наше имя в русской истории. Нас могут убивать, но не бить.
И вдруг – без всякой связи с происходящим, где-то на другом плане мысли мелькнуло: «Это значит, что надо Диму отпустить в Англию. Нельзя его предоставить такой же участи».
Петя вдруг как-то странно и горько посмотрел на Мать.
– Если я его не убил и не убью, то не потому, что во мне нет решимости. Знаю, это был бы и мой конец. Но подвергнуть вас всех – и Лиду, и Диму опасности, – а это неизбежно случилось бы, – я не мог. Вы совершенно беззащитны. Ни у кого нет подданства. Что будет с вами, с Лидой и Димой в руках японцев?
– Прости меня, Петя, – сказала Мать. – Не смешно ли. После стольких лет – и вдруг такая вспышка фамильной гордости. Ты правильно поступил – и спасибо. Я бы должна тебя успокоить, а я что наговорила. Забудем, Петя. Отдохни. Выпей чаю.
Петя сел к столу и опустил голову. Она подошла и нежно поцеловала его в лоб. Когда глаза ее были так близко к его лицу, она увидела темнеющее пятно на щеке – след тяжелой японской руки. Ее сердце страшно сжалось.
– Петя, Петя, – зашептала она. – Будь осторожен. Они, наверно, станут следить за тобой. А эта Климова – председательница дамского кружка – не постесняется им помочь.
Она все стояла, наклонившись к нему, и не могла выпрямиться, так болело ее сердце. И в голове опять мелькнула мысль: «Это значит, что надо отправить Диму в Англию. Но я не должна принимать так сразу подобных решений, – думала она дальше. – Лягу, засну. Завтра утром проснусь пораньше и все продумаю и все решу».
Но не это было главной причиной беспокойства Матери. Она думала: «Пусть ушли и молодость и красота! Зачем они мне теперь? Но что, если и духовно я так же обезображена? Может быть, и душа моя тоже потускнела, поблекла и сморщилась. Я входила в жизнь с возвышенными идеалами – что я теперь? Мир казался прекрасным, а теперь он ужасает меня. Что изменилось: все в мире или все во мне? Что изменило меня? То, что я недоедала долгие годы, могло разрушить мое тело – пусть! – но неужели это же иссушило и мою душу? Я больше уже не смеюсь. Я не радуюсь. Я ни к чему не спешу, наоборот, мне хочется от всего спрятаться и заснуть. Я не вижу ни в чем той красоты, вид которой когда-то захватывал, мое дыхание. Я не верю в лучшие дни. Я ни на что не надеюсь. И только теперь я увидела себя со стороны, и мне стало страшно. Как помочь? И можно ли этому помочь?»
Рассветало. Утро проникало в столовую, и ее убогие стены выступали из мрака. Шесть связанных стульев, и на них, скрючившись, спит Лида. Старый неуклюжий буфет с треснувшей дверцей. Стол. Даже это убогое имущество, взятое в долг, еще не было выплачено и не вполне принадлежало Семье.
И Матери казалось: если б хорошо отдохнуть, если бы полежать в постели неделю, и чтобы всю неделю была хорошая пища, не в долг, а оплаченная… Если б совсем не работать неделю: не крутиться по кухне, не бежать на базар, и главное, главное – не думать о деньгах… Ей казалось, случись так, она бы исправилась. Ее душа, отдохнув, посветлела бы. Ум, рассеянный в заботах, собрался бы, сконцентрировался. «Я стала бы лучше, – думала Мать. – Я была б веселее с детьми. И им было бы больше радости».
Лида задвигалась, и шесть связанных стульев заскрипели. В комнате стало еще светлее, и выступившие новые детали бедности делали ее еще печальней. Стол был сильно поцарапан. Стены были в пятнах. Потолок посерел от времени. Лида была укрыта рваным одеялом и заплатанным Бабушкиным пальто. На притолоке двери были следы грязных Диминых пальцев, и это последнее дало новый ход ее мыслям.
Миссис Парриш, в ее новой манере говорить – спокойной и вежливой, просила Мать уделить ей время, чтобы обсудить кое-что наедине. Она предложила усыновить Диму и увезти его в Англию. Первым движением чувств Матери была обида. Она была оскорблена. Что же он – вещь? Взять, увезти… Она немедленно отклонила предложение в немногих холодных словах:
– Мы не отдаем никому наших детей. Да, даже если мы бедны. Страдаем все вместе. Благодарю вас.
Она так была удивлена неуместностью предложения миссис Парриш, что как-то сразу забыла о нем, как о чем-то несуразном, о чем смешно было бы думать. Но сейчас она видела дело иначе: со смертью Бабушки Дима стал одинок. Большую часть дня он проводил то с Черновым, то с миссис Парриш, то с Собакой. И она думала: «Я не должна этого так оставить. Что делало счастливым Диму с Бабушкой? Она смеялась с ним, рассказывала ему что-то, интересовалась, чем и как он играет. Как найти мне время, чтоб делать то же?»
В это время раздался шум на улице у калитки. Кто-то стучал в нее, и чьи-то голоса настойчиво звали Кана.
«Не встану, – решила Мать. – Что бы там ни происходило, не встану. Я хочу наконец подумать толково и без помехи о моих делах».
Но голоса все звали: Кан! Кан! Кан! – и кто-то упорно стучал в калитку.
– Не встану, не встану, – повторяла Мать. – Стучите сколько хотите. Я – человек. Это мое право думать иногда без помехи.
Послышался сердитый голос Кана. Он побежал к калитке. Раздались возгласы удивления, вопросы. Разговор шел быстро и по-китайски.
– Не встану, – шептала Мать. – Один раз поставлю на своем,
Вдруг раздался тонкий и резкий крик. Это был голос Кана. Крик выражал ужас и отчаяние. Вмиг Мать была на ногах и одета.
– Лида, Лида, – будила она. – Встань поскорее, оденься. Что-то случилось с Каном. Разбуди Петю.
Лида сонно улыбнулась: «Что-то случилось с Каном?» Она сладко потянулась, еще не понимая слов: «Что-то случилось с Каном?»
Но Мать уже выбегала из дома. На ступенях крыльца сидела старуха китаянка в ужасных лохмотьях. Ее седые космы не покрывали лысины на макушке. Красные воспаленные глазки плакали. На коленях она держала мальчика. Он был грязен, испуган и жалок.
Это было все, что осталось от многочисленной семьи Кана. Деревня была разрушена японцами, и беженцы-земляки доставили Кану его единственного теперь предка и единственного потомка.
Перед этой старухой Кан стоял в самой почтительной позе. Он кланялся и плакал. Она отрывисто рассказывала ему, кто и какой смертью погиб. Она говорила бесстрастно, как будто бы рассказываемое случилось давно-давно и уже потеряло значение и интерес.
Узнав, в чем дело, Мать отшатнулась:
– Боже мой, будет ли этому конец? Я устала. Я не могу больше никого устраивать, не могу хлопотать. Покоя! покоя!
Но она не сделала и шагу в сторону, как сердце ее смягчилось.
– Кан, проведи старую леди в кухню. Покорми ее, потом устрой в чулане. Сегодня ты не работай, оставайся с нею. Скажи, что будет нужно. Если найдется в доме, я дам.
Ей стало легко на сердце: «Некогда думать – и не надо. Займусь работой». И она уже соображала: «У мальчика больные глаза. Есть бесплатная глазная лечебница. Лида узнает адрес. Старуху надо вымыть и причесать. Нашей одежды она не наденет, но подушку я ей дам, она возьмет. Чью подушку отдать – мою или Лидину? Отдам, которая похуже».
Через полчаса о несчастии Кана знало все китайское население в окрестностях. Началось нашествие его знакомых и друзей – посочувствовать; земляков – расспросить о своих родственниках – живы ли. Шли повара, носильщики, рикши. Мало утешительного могла рассказать им старуха. Кратко: пришли японцы, сожгли деревню, убили людей. Кто остался в живых? Немногие. Оставили только очень старых и совсем малых, кто не мог ни мстить, ни сражаться. Потом японцы ушли. Разобрав на части, унесли с собою и железную дорогу. Из оставшихся в живых поселян кто мог уходил пешком. А кто не мог? Остался умирать от голода, так как японцы унесли всю пищу. Во дворе раздавались рыдания. Плакали женщины. Мужчины же, теперь работавшие на японцев, так как только у них можно было получить работу, стиснули челюсти и с непроницаемыми лицами ушли. Голод делал их рабами, и, затаив свои чувства, они пока молчали.
Потом мать Кана устроили в чулане. Она лежала там без движения, как чурбанчик, а мальчик крутился около и жалобно скулил: у него болели глаза.
Оказалось, в Тянцзине были два госпиталя, которые оказывали бесплатную помощь китайцам: Американский Красный Крест и Методистская клиника по глазным болезням. Китайская беднота города уже привыкла к иностранной медицинской помощи и с благодарностью пользовалась ею. Кан отправился с сыном в клинику, но старуха в гневе отказалась. Кан получил очередь только через три дня, но вернулся он затем очень довольным. Болезнь оказалась не опасной. Лечили без боли. Мальчик сразу получил облегчение от доктора и мешочек леденцов от сестры милосердия. Он успокоился и больше не плакал. Заснув с мешочком в руках, он проспал много часов подряд.
Вечером Семья и Черновы пили чай. С облегчением обсуждали деятельность глазной клиники методистов. Китаец платил один копер, это доступно даже для беднейших. Он получает самое внимательное лечение по последнему слову науки. Да благословит Бог тех, кто…
В это время раздался звонок. Это был Петя. Он выглядел подавленно и странно. У него никогда не было отдельной комнаты; он ютился в углах, всегда был у всех на виду. Возможно, это и развило в нем необщительность и сдержанность.
На этот раз Мать почувствовала, что Петя удручен и должен остаться один. Она дала понять это всем в столовой, и они разошлись. Мать и Петя были одни.
Она подошла к нему и спросила тихо:
– Петя, милый, что с тобой случилось?
Он хотел бы молчать. Но, видя это изнуренное заботой лицо, склоненное к нему, полное любви и беспокойства, он решил рассказать.
– Я был на митинге в Бюро Русских Эмигрантов. К нам приставили двух японских офицеров, как бы для содружества, но фактически для контроля. Они предложили молодежи войти в японскую армию для борьбы с Китаем, обещая впоследствии направить войска и в Россию, чтобы восстановить старый режим. В первый раз в жизни я потерял самообладание. Я сказал, во-первых, что отказываюсь действовать против Китая, единственной в мире страны, куда русский эмигрант мог бежать без визы и паспорта, где никто из нас не преследовался ни за расу, ни за религию, ни за политические убеждения. Во-вторых… Но тут ко мне подошел японский офицер и ударил меня по лицу.
– О! – вскрикнула Мать. – Тебя? По лицу? Что ты сделал с ним?
– Ничего.
– Ничего?! – Недоверие и негодование выразились на ее лице. Давным-давно забытая фамильная гордость и воинственность предков вдруг встали в ней во весь рост.
– Ты должен был убить его на месте! Ты принадлежишь к благородной семье. Твои предки герои. Наше имя в русской истории. Нас могут убивать, но не бить.
И вдруг – без всякой связи с происходящим, где-то на другом плане мысли мелькнуло: «Это значит, что надо Диму отпустить в Англию. Нельзя его предоставить такой же участи».
Петя вдруг как-то странно и горько посмотрел на Мать.
– Если я его не убил и не убью, то не потому, что во мне нет решимости. Знаю, это был бы и мой конец. Но подвергнуть вас всех – и Лиду, и Диму опасности, – а это неизбежно случилось бы, – я не мог. Вы совершенно беззащитны. Ни у кого нет подданства. Что будет с вами, с Лидой и Димой в руках японцев?
– Прости меня, Петя, – сказала Мать. – Не смешно ли. После стольких лет – и вдруг такая вспышка фамильной гордости. Ты правильно поступил – и спасибо. Я бы должна тебя успокоить, а я что наговорила. Забудем, Петя. Отдохни. Выпей чаю.
Петя сел к столу и опустил голову. Она подошла и нежно поцеловала его в лоб. Когда глаза ее были так близко к его лицу, она увидела темнеющее пятно на щеке – след тяжелой японской руки. Ее сердце страшно сжалось.
– Петя, Петя, – зашептала она. – Будь осторожен. Они, наверно, станут следить за тобой. А эта Климова – председательница дамского кружка – не постесняется им помочь.
Она все стояла, наклонившись к нему, и не могла выпрямиться, так болело ее сердце. И в голове опять мелькнула мысль: «Это значит, что надо отправить Диму в Англию. Но я не должна принимать так сразу подобных решений, – думала она дальше. – Лягу, засну. Завтра утром проснусь пораньше и все продумаю и все решу».
6
Это наконец было что-то похожее на спокойный день. В доме стояла совершенная тишина. Он даже казался от этого просторнее, больше.
Мать, работая, прислушивалась к тишине. Она оживала в эти редкие минуты покоя: не надо бежать, подавать, спешить, говорить, угощать. Она почувствовала себя богатой покоем.
«Брошу все, пойду, сяду у окна и буду смотреть на ту скамейку, где, бывало, сидела Бабушка. И все обдумаю. Первое: Петя потерял работу. Осталась неделя – потом расчет». Вдруг она почувствовала, что очень голодна: «Выпью чаю. Одна. Как это будет хорошо!»
Мать редко ела спокойно, за столом. За исключением позднего вечернего чаю, она ела что останется, когда придется, урывками, на ходу.
Она готовила чай и удивлялась, почему это так тихо. Миссис Парриш уехала покупать чемоданы. Она взяла такси и пригласила Диму прокатиться. Он принял ее приглашение с восторгом. Они взяли с собой и Собаку. Ира и Лида пошли пешком на японскую концессию покупать шерсть: Ира задумала вязать светр для Гарри. Чернов ушел как-то поспешно, что-то бормоча, и Анна Петровна, на ходу надевая пальто, побежала за ним. Мадам Климова, приколов к груди букет грязноватых коленкоровых ландышей, ушла председательствовать на каком-то, по ее словам, историческом заседании необычайной важности.
Японцев не было ни видно, ни слышно так же, как и мистера Суна. «Сначала выпью чаю, а потом начну думать».
И опять эта необычайная тишина удивила и уже слегка испугала ее, как будто было в ней что-то угрожающее, опасное. Она налила себе вторую чашку чаю, и звуки воды, льющейся в чашку, казались осторожными, хрупкими, как бы боящимися, что их услышат. «Боже, что делает тишина! – подумала Мать. – Я никогда не слыхала таких звуков, а сколько раз я наливала чай!»
Тут она насторожилась. Далекое, заглушенное, почти неслышное осторожное движение происходило где-то в доме. Оно было как будто бы и очень близко, и очень далеко. Казалось, что кто-то притаился в доме и прислушивается к тому, что делает Мать. Ей стало не по себе. Сердце вдруг забилось редкими, тяжелыми ударами. Она пыталась успокоить себя тем, что вокруг ясный день, и нет повода бояться. Но какое-то страшное чувство почти онемения сковывало ее, как бы что-то отталкивало ее куда-то в угол и пыталось держать ее там неподвижно.
Вдруг где-то чуть скрипнула дверь – и опять стало настороженно тихо. Затем так же осторожно дверь закрылась, с тем же звуком. Опять тишина. И чьи-то легкие шаги направлялись к ней, к столовой. Открылась дверь – и китаец, одетый как бедный кули, сгибаясь под ношей, узлом, завернутым в грязный брезент, в каких носят мануфактуру уличные торговцы, скользнул в комнату. Не глядя по сторонам, совсем близко, почти касаясь, мимо Матери, он не прошел, а проскользнул через столовую в другую дверь, в коридор, на черный двор – и в переулок. Там он исчез.
Было что– то нереальное и в его появлении, и в его исчезновении. Мать не видела, чтобы кто-нибудь ходил таким легким шагом, под такой ношей и так совершенно не глядя по сторонам. Видел ли он ее? Она дрожала всем телом. Кто он был? Где он прятался? Что он унес? Как он вошел? Как он знал, что никого из жильцов нет дома? Как он выискал этот редчайший момент покоя в пансионе № 11?
Странно. Но все же было что-то знакомое, ей известное в его таинственной фигуре. И вдруг она вся содрогнулась. Да ведь это был мистер Сун! Никогда раньше она его не видела в китайской одежде и без очков. Но почему он переоделся и так странно ушел? Всегда вежливый, он прошел мимо, не взглянув на нее.
Догадка сверкнула в ее уме. Она вскочила и побежала в комнату мистера Суна. Комната была совершение пуста. Комната, полная книг, карт, рукописей была так пуста, как будто мистер Сун в ней никогда не жил.
Вдруг раздался поспешный, повелительный звонок у входной двери. Кто-то не звонил, а рвал звонок, и в то же время кто-то поспешно входил в дом с черного хода. Мать быстро закрыла дверь комнаты мистера Суна и кинулась отворять входную дверь. Едва она повернула ключ, как, сбивая ее с ног, ринулись в дом два японца, ее жильцы. Двое других, пришедших с черного хода, уже стояли сзади, и пятый, тоже когда-то бывший жильцом, но исчезнувший после боя за Тянцзин, теперь почти неузнаваемый из-за черной повязки на правом глазу, загораживал ей дорогу, схватив ее за руку. Затем двое первых ринулись в комнату мистера Суна. Они сейчас же выбежали оттуда. По дороге наверх они крикнули что-то, и другие два японца ринулись к черному ходу – и в переулок. Первые два взобрались на чердак – а Мать и не подозревала, что дверь на чердак открывалась, что вообще был чердак. Они что-то кричали оттуда, и японцы, бывшие в переулке, побежали куда-то дальше. Японец с повязкой выпустил ее руку, сел на стул и смотрел на нее одним глазом. Он не улыбался, не кланялся, не спрашивал о здоровье. Он сидел, она стояла в растерянности перед ним. Его пристальный взгляд не обещал ничего доброго. Затем он начал допрос. Но пансион № 11 был на британской концессии, в сфере муниципальной английской полиции. Мать знала, что не обязана отвечать японцу. Она сказала только, что ему, как жившему здесь и имевшему здесь постоянно своих друзей, все должно быть хорошо известно и о доме и о жильцах, возможно, еще лучше известно, чем ей самой. Больше она не имеет ничего сказать. Для нее теперь было ясно: мистер Сун бежал, унеся какие-то важные документы. Японцы – шпионы, они ищут его. И в душе она помолилась, чтобы мистеру Суну удалось скрыться.
В эту минуту вернулся Кан. Казалось, что он был чрезвычайно рад встретить японца, бывшего жильцом в доме. Тот немедленно же начал допрос, засыпая Кана вопросами, а Кан так же быстро сыпал ответы, с полнейшей готовностью. Да, у него есть кое-какая информация о мистере Суне. Уехал? – Да, мистер Сун уехал. – Когда? – Как раз сегодня. – Куда? – В Пекин. Его двоюродная кузина родила первого сына после трех дочерей, и главные родственники, как того требует обычай, должны лично явиться с поздравлениями. – Надолго? – Мистер Сун там же будет праздновать и Новый год, а, согласно обычаю, каждый празднует его по средствам: бедняк – три дня, богатый – три месяца. – Как много денег у мистера Суна? – Кан не знает. – Вернется ли мистер Сун? – Конечно вернется. Отпразднует рождение племянника, отпразднует Новый год – и вернется. – Адрес? – Вот адрес – и с затаенной злобой он дал прежний адрес уже не существующих, убитых японцами родственников мистера Суна. – Вещи? – Да, Кан запаковал кое-что: немного пищи на дорогу, кое-какие сладости в подарок кузине, смену платья. – Другие вещи? – Отосланы. По тому же адресу. – Где Кан сейчас был? – Он был в лавке: он купил чай, хороший сорт. Деньги дал мистер Сун. Чай – подарок от мистера Суна хозяйке пансиона к Новому году. Чаю – фунт. Сдачи не осталось. – И он показал фунт прекрасного чаю с поздравительной новогодней карточкой красного цвета. Японец повертел в руках чай, пощупал, понюхал и передал Матери.
В тот же день все японские жильцы съехали, и в пансионе № 11 стояли пустые комнаты. Весь вечер оставшиеся жильцы и Семья обсуждали случившееся. Они были в столовой все, кроме мадам Климовой, и говорили по-английски. Как ни странно, мадам Климова была на редкость неспособна к иностранным языкам и говорила и понимала только по-русски. Ее сторонились, потому что она высказывала свои категорически прояпонские симпатии.
Мысль, что мистер Сун был тайным лидером партии свободы в Китае; что японцы, жившие в доме № 11, и жили там только потому, чтобы следить за мистером Суном; что они были шпионы-специалисты, и только законы британской концессии удерживали их от того, чтоб убить свою жертву тут же по одному подозрению; что все это шло перед его глазами, а он, профессор, такой дальновидный, догадливый, совершенно ни о чем не догадывался – эта мысль поразила профессора как громом. Найдены были дыры, просверленные в полу чердака, откуда, очевидно, кто-то из китайцев следил за японцами. Найдены были также дыры, просверленные в полу японских комнат, откуда японцы следили за мистером Суном. Понятным сделалось странное расположение мебели в комнате мистера Суна и какой-то навесик из толстой зеленой бумаги над столом, где он писал, также и висящий посреди потолка, вместо лампы, горшок с каким-то вьющимся растением, нежно оплетавшим весь потолок. Профессор почти заболел от мысли, что он проглядел так много обстоятельств, которые бросились бы в глаза и неопытному наблюдателю. И все же, охватив мыслью хитросплетения японо-китайской ситуации в доме № 11, он пришел в восторг.
– Если скрываться, то, конечно, на британской концессии, как наиболее защищенной законом, откуда японцы уже не могут выкрасть человека, и, ясно, в густонаселенном пансионе, где нападение было бы тотчас же замечено. Я проникся большим уважением к уму мистера Суна. Вспомните, японцы появлялись в столовой сразу же по его появлении, но дверь в коридор всегда стояла раскрытой, и он – из того угла, где всегда сидел, увидел бы, если бы кто пытался войти в его комнату. Удивляюсь только, почему он не поделился со мною своими планами, как я делилися с ним всем, о чем думал.
– Только бы он успел скрыться! – воскликнула Лида.
Вдруг мадам Климова впорхнула в столовую. Она только что вернулась и не подозревала о случившемся в доме.
– Успех! Боже, какой успех! – кричала она, всплескивая в восторге руками, и еще более погрязневшие ландыши прыгали у ней на груди. – Все решено. Все подписано. Наконец! Япония восстановит в России монархию, мы отдаем ей за это Сибирь!
– До Байкала? – спросил с иронией Петя.
– Нет, до Урала.
– Позвольте, позвольте, – заволновался профессор. – Кто решил все это?
– Дамы Эмигрантского общества под моим председательством. Мы внесем это предложение в Комитет. Ах, как я лично буду счастлива, когда это
сбудется!
– Позвольте, – с удивлением спросил профессор, – чего вы лично ждете от восстановленного режима? Разве вам так не лучше, то есть жить в Смутное время?
– Что? Что? – задохнулась побагровевшая вдруг мадам Климова. Она не могла даже говорить и в негодовании выбежала из столовой.
– Я еще посчитаюсь с вами! – все же выкрикнула она на ходу.
Мать, работая, прислушивалась к тишине. Она оживала в эти редкие минуты покоя: не надо бежать, подавать, спешить, говорить, угощать. Она почувствовала себя богатой покоем.
«Брошу все, пойду, сяду у окна и буду смотреть на ту скамейку, где, бывало, сидела Бабушка. И все обдумаю. Первое: Петя потерял работу. Осталась неделя – потом расчет». Вдруг она почувствовала, что очень голодна: «Выпью чаю. Одна. Как это будет хорошо!»
Мать редко ела спокойно, за столом. За исключением позднего вечернего чаю, она ела что останется, когда придется, урывками, на ходу.
Она готовила чай и удивлялась, почему это так тихо. Миссис Парриш уехала покупать чемоданы. Она взяла такси и пригласила Диму прокатиться. Он принял ее приглашение с восторгом. Они взяли с собой и Собаку. Ира и Лида пошли пешком на японскую концессию покупать шерсть: Ира задумала вязать светр для Гарри. Чернов ушел как-то поспешно, что-то бормоча, и Анна Петровна, на ходу надевая пальто, побежала за ним. Мадам Климова, приколов к груди букет грязноватых коленкоровых ландышей, ушла председательствовать на каком-то, по ее словам, историческом заседании необычайной важности.
Японцев не было ни видно, ни слышно так же, как и мистера Суна. «Сначала выпью чаю, а потом начну думать».
И опять эта необычайная тишина удивила и уже слегка испугала ее, как будто было в ней что-то угрожающее, опасное. Она налила себе вторую чашку чаю, и звуки воды, льющейся в чашку, казались осторожными, хрупкими, как бы боящимися, что их услышат. «Боже, что делает тишина! – подумала Мать. – Я никогда не слыхала таких звуков, а сколько раз я наливала чай!»
Тут она насторожилась. Далекое, заглушенное, почти неслышное осторожное движение происходило где-то в доме. Оно было как будто бы и очень близко, и очень далеко. Казалось, что кто-то притаился в доме и прислушивается к тому, что делает Мать. Ей стало не по себе. Сердце вдруг забилось редкими, тяжелыми ударами. Она пыталась успокоить себя тем, что вокруг ясный день, и нет повода бояться. Но какое-то страшное чувство почти онемения сковывало ее, как бы что-то отталкивало ее куда-то в угол и пыталось держать ее там неподвижно.
Вдруг где-то чуть скрипнула дверь – и опять стало настороженно тихо. Затем так же осторожно дверь закрылась, с тем же звуком. Опять тишина. И чьи-то легкие шаги направлялись к ней, к столовой. Открылась дверь – и китаец, одетый как бедный кули, сгибаясь под ношей, узлом, завернутым в грязный брезент, в каких носят мануфактуру уличные торговцы, скользнул в комнату. Не глядя по сторонам, совсем близко, почти касаясь, мимо Матери, он не прошел, а проскользнул через столовую в другую дверь, в коридор, на черный двор – и в переулок. Там он исчез.
Было что– то нереальное и в его появлении, и в его исчезновении. Мать не видела, чтобы кто-нибудь ходил таким легким шагом, под такой ношей и так совершенно не глядя по сторонам. Видел ли он ее? Она дрожала всем телом. Кто он был? Где он прятался? Что он унес? Как он вошел? Как он знал, что никого из жильцов нет дома? Как он выискал этот редчайший момент покоя в пансионе № 11?
Странно. Но все же было что-то знакомое, ей известное в его таинственной фигуре. И вдруг она вся содрогнулась. Да ведь это был мистер Сун! Никогда раньше она его не видела в китайской одежде и без очков. Но почему он переоделся и так странно ушел? Всегда вежливый, он прошел мимо, не взглянув на нее.
Догадка сверкнула в ее уме. Она вскочила и побежала в комнату мистера Суна. Комната была совершение пуста. Комната, полная книг, карт, рукописей была так пуста, как будто мистер Сун в ней никогда не жил.
Вдруг раздался поспешный, повелительный звонок у входной двери. Кто-то не звонил, а рвал звонок, и в то же время кто-то поспешно входил в дом с черного хода. Мать быстро закрыла дверь комнаты мистера Суна и кинулась отворять входную дверь. Едва она повернула ключ, как, сбивая ее с ног, ринулись в дом два японца, ее жильцы. Двое других, пришедших с черного хода, уже стояли сзади, и пятый, тоже когда-то бывший жильцом, но исчезнувший после боя за Тянцзин, теперь почти неузнаваемый из-за черной повязки на правом глазу, загораживал ей дорогу, схватив ее за руку. Затем двое первых ринулись в комнату мистера Суна. Они сейчас же выбежали оттуда. По дороге наверх они крикнули что-то, и другие два японца ринулись к черному ходу – и в переулок. Первые два взобрались на чердак – а Мать и не подозревала, что дверь на чердак открывалась, что вообще был чердак. Они что-то кричали оттуда, и японцы, бывшие в переулке, побежали куда-то дальше. Японец с повязкой выпустил ее руку, сел на стул и смотрел на нее одним глазом. Он не улыбался, не кланялся, не спрашивал о здоровье. Он сидел, она стояла в растерянности перед ним. Его пристальный взгляд не обещал ничего доброго. Затем он начал допрос. Но пансион № 11 был на британской концессии, в сфере муниципальной английской полиции. Мать знала, что не обязана отвечать японцу. Она сказала только, что ему, как жившему здесь и имевшему здесь постоянно своих друзей, все должно быть хорошо известно и о доме и о жильцах, возможно, еще лучше известно, чем ей самой. Больше она не имеет ничего сказать. Для нее теперь было ясно: мистер Сун бежал, унеся какие-то важные документы. Японцы – шпионы, они ищут его. И в душе она помолилась, чтобы мистеру Суну удалось скрыться.
В эту минуту вернулся Кан. Казалось, что он был чрезвычайно рад встретить японца, бывшего жильцом в доме. Тот немедленно же начал допрос, засыпая Кана вопросами, а Кан так же быстро сыпал ответы, с полнейшей готовностью. Да, у него есть кое-какая информация о мистере Суне. Уехал? – Да, мистер Сун уехал. – Когда? – Как раз сегодня. – Куда? – В Пекин. Его двоюродная кузина родила первого сына после трех дочерей, и главные родственники, как того требует обычай, должны лично явиться с поздравлениями. – Надолго? – Мистер Сун там же будет праздновать и Новый год, а, согласно обычаю, каждый празднует его по средствам: бедняк – три дня, богатый – три месяца. – Как много денег у мистера Суна? – Кан не знает. – Вернется ли мистер Сун? – Конечно вернется. Отпразднует рождение племянника, отпразднует Новый год – и вернется. – Адрес? – Вот адрес – и с затаенной злобой он дал прежний адрес уже не существующих, убитых японцами родственников мистера Суна. – Вещи? – Да, Кан запаковал кое-что: немного пищи на дорогу, кое-какие сладости в подарок кузине, смену платья. – Другие вещи? – Отосланы. По тому же адресу. – Где Кан сейчас был? – Он был в лавке: он купил чай, хороший сорт. Деньги дал мистер Сун. Чай – подарок от мистера Суна хозяйке пансиона к Новому году. Чаю – фунт. Сдачи не осталось. – И он показал фунт прекрасного чаю с поздравительной новогодней карточкой красного цвета. Японец повертел в руках чай, пощупал, понюхал и передал Матери.
В тот же день все японские жильцы съехали, и в пансионе № 11 стояли пустые комнаты. Весь вечер оставшиеся жильцы и Семья обсуждали случившееся. Они были в столовой все, кроме мадам Климовой, и говорили по-английски. Как ни странно, мадам Климова была на редкость неспособна к иностранным языкам и говорила и понимала только по-русски. Ее сторонились, потому что она высказывала свои категорически прояпонские симпатии.
Мысль, что мистер Сун был тайным лидером партии свободы в Китае; что японцы, жившие в доме № 11, и жили там только потому, чтобы следить за мистером Суном; что они были шпионы-специалисты, и только законы британской концессии удерживали их от того, чтоб убить свою жертву тут же по одному подозрению; что все это шло перед его глазами, а он, профессор, такой дальновидный, догадливый, совершенно ни о чем не догадывался – эта мысль поразила профессора как громом. Найдены были дыры, просверленные в полу чердака, откуда, очевидно, кто-то из китайцев следил за японцами. Найдены были также дыры, просверленные в полу японских комнат, откуда японцы следили за мистером Суном. Понятным сделалось странное расположение мебели в комнате мистера Суна и какой-то навесик из толстой зеленой бумаги над столом, где он писал, также и висящий посреди потолка, вместо лампы, горшок с каким-то вьющимся растением, нежно оплетавшим весь потолок. Профессор почти заболел от мысли, что он проглядел так много обстоятельств, которые бросились бы в глаза и неопытному наблюдателю. И все же, охватив мыслью хитросплетения японо-китайской ситуации в доме № 11, он пришел в восторг.
– Если скрываться, то, конечно, на британской концессии, как наиболее защищенной законом, откуда японцы уже не могут выкрасть человека, и, ясно, в густонаселенном пансионе, где нападение было бы тотчас же замечено. Я проникся большим уважением к уму мистера Суна. Вспомните, японцы появлялись в столовой сразу же по его появлении, но дверь в коридор всегда стояла раскрытой, и он – из того угла, где всегда сидел, увидел бы, если бы кто пытался войти в его комнату. Удивляюсь только, почему он не поделился со мною своими планами, как я делилися с ним всем, о чем думал.
– Только бы он успел скрыться! – воскликнула Лида.
Вдруг мадам Климова впорхнула в столовую. Она только что вернулась и не подозревала о случившемся в доме.
– Успех! Боже, какой успех! – кричала она, всплескивая в восторге руками, и еще более погрязневшие ландыши прыгали у ней на груди. – Все решено. Все подписано. Наконец! Япония восстановит в России монархию, мы отдаем ей за это Сибирь!
– До Байкала? – спросил с иронией Петя.
– Нет, до Урала.
– Позвольте, позвольте, – заволновался профессор. – Кто решил все это?
– Дамы Эмигрантского общества под моим председательством. Мы внесем это предложение в Комитет. Ах, как я лично буду счастлива, когда это
сбудется!
– Позвольте, – с удивлением спросил профессор, – чего вы лично ждете от восстановленного режима? Разве вам так не лучше, то есть жить в Смутное время?
– Что? Что? – задохнулась побагровевшая вдруг мадам Климова. Она не могла даже говорить и в негодовании выбежала из столовой.
– Я еще посчитаюсь с вами! – все же выкрикнула она на ходу.