Облегчив совесть этим предупреждением, Роза начала повествовать и о своих делах. Пошли слухи, что евреев беспрепятственно пускают в Манилу. Туда она и направляла свой путь. Роза принципиально не верила слухам, особенно если они касались счастья евреев. Она ехала проверить. Пусть нога ее ступит на почву Манилы, и тогда она честно скажет: «Да, евреев пускают в Манилу». Почему не попробовать? Допустим, не пускают, но не убивают же их там при выходе на землю. Она вернется. А если пускают – она вызовет мужа.
   И вдруг Роза неожиданно и горько заплакала. Это были слезы преследуемого, испуганного человека, и эти слезы всем в столовой теперь были понятны.
   – Вот что, – предложила Милица великодушно. – Как только найдутся мои карты (а они найдутся!), я раскину на вас. Я вам телеграфирую одно слово «да» или «нет» – на исполнение ваших желаний. Пусть доктор даст адрес и оплатит телеграмму.
   – Только объясните ему хорошенько, а то он не поймет, – заволновалась Роза. – Он ужасно тупой, когда надо понять, в чем дело.
   Мать чувствовала себя очень усталой. Но только она легла спать с тем, чтобы встать пораньше и продумать свои тревоги, осторожный звонок звякнул у входной двери. Она удивилась странности этого звука. Кто-то и хотел, чтоб звонок услышали, и, очевидно, боялся быть кем-то услышанным. Она побежала к двери.
   На фоне печального темного зимнего неба, у серой решетки калитки, стоял бродяга. Ступенькой ниже – мальчик, еще ниже – собака: Бродяга был слеп на левый глаз; собака была хромая. Мальчик был как будто здоров, но очень худ и грязен. Свет луны скупо, как бы с неудовольствием, освещал их сзади, и они все трое дрожали от холода.
   Бродяга спросил, можно ли видеть Петю. Мать просила его войти. Он отказался за всех троих: «Мы тут постоим». Мать позвала Петю. Чтобы оказать дрожащему в лохмотьях человеку какое-то человеческое внимание, она спросила:
   – Это ваша собака?
   – Моя, – ответил бродяга.
   – А вам не трудно ее кормить?
   – Мадам, русский беженец в нищете не может быть без собаки: ему нужен верный друг.
   У него был ужасный голос. Этот голос являлся биографией человека. Он свидетельствовал о бесчисленных ночах, проведенных на голой земле во все времена года, о пьянстве, когда* была водка, о табаке, о голодных днях, о болезнях, грызущих тело долгие годы. С таким голосом невозможно родиться, его нелегко приобрести. Он является знаком безвозвратно погубленной жизни.
   Когда Петя вышел и увидел бродягу, он тихо спросил:
   – Где мы могли бы поговорить спокойно?
   – Идите в столовую и заприте дверь На ключ, – ответила Мать.
   Они ушли. Мать попросила и мальчика войти, но он отказался. И собака повесив голову стояла недвижно, как бы тоже отказываясь войти. Тогда Мать надела пальто и вернулась посидеть с мальчиком. Он стоял спокойно, его глаза были полузакрыты, и все же чувствовалось, что он был настороже, что глаза его видели ясно, уши прислушивались чутко – и он готов вспрыгнуть и умчаться при первом знаке опасности.
   – Как тебя зовут? – спросила мать.
   – Игорь.
   – А фамилия?
   Мальчик помолчал, потом сказал:
   – Не знаю. Нету у меня фамилии.
   – Где твои родители?
   – Не знаю. Померли.
   – Где они жили? В каком городе?
   Мальчик уклончиво поглядел в сторону, стараясь избежать глаз Матери. Помолчал и сказал:
   – Не знаю. Не помню.
   – С кем ты живешь?
   – С ними.
   – С кем это «с ними»?
   – Разный народ. Приятели.
   Она смотрела на него с материнскою теплою жалостью. Какой грязный! Руки его были покрыты и сыпью и грязью, все вместе выглядело как чешуя на рыбе.
   – Сядь, посиди. Может быть, долго придется ждать приятеля. – И она подвинула ему коврик. Мальчик сел. Собака, как бы оберегая его, подошла ближе и остановилась у его ног. Она двигалась на трех ногах; четвертая, очевидно давно когда-то перебитая, бесполезно болталась.
   Мать вошла в дом. Она стояла в кухне в нерешимости. Потом взяла котлету, принадлежавшую миссис Парриш, разрезала ее вдоль, положила между двумя ломтями хлеба и завернула все в бумажную салфетку. Она вышла опять на крыльцо и отдала котлету Игорю. От запаха мяса по телу собаки прошла дрожь, и она тихонько заскулила. Игорь положил сверток за пазуху.
   – Съешь сейчас, – сказала Мать.
   – Я лучше съем потом.
   – Когда?
   – Потом.
   Собака, аристократ дома №11, появилась из двора и подошла к группе. По мере ее приближения хромая гостья становилась все меньше и меньше. Поза этой собачки выражала униженное смирение, мольбу о пощаде, как будто бы она понимала, что самый факт ее существования являлся оскорблением для высших собачьих пород. Аристократ же, бросив презрительный взгляд на пришельцев, издал» один только звук, похожий на хрюканье, – и ушел.
   Мать все смотрела на мальчика. Очевидно, он был один из миллиона «беспризорников» и обречен на гибель. Она старалась по его внешнему облику угадать, к какому классу прежнего русского общества принадлежала его семья. Ему было не больше 11 лет. Форма его головы, рук, легкость строения всего его маленького тела обличали породу. Из лохмотьев и грязи выступал образ изящного, стройного мальчика. Чей это сын? Был ли он только еще бродяга, или уже преступник, или начинающий наркоман? И Мать с горькой радостью подумала: «Хорошо, что Дима едет в Англию». Она все возвращалась к повторению этих слов, как бы желая убедить себя и оправдать.
   – Они тебя не обижают? – тихо спросила она Игоря.
   – Кто?
   Те люди, с кем ты живешь. Нет, не обижают. – Не наказывают? Не бьют?
   – Кто не бьет?
   – Люди, с кем ты живешь.
   Тут Игорь повернул голову и посмотрел – в первый раз – ей прямо в глаза. Несколько мгновений под этим взглядом она чувствовала какое-то смущение. Это был странный взгляд. Серые глаза глядели как-то необыкновенно спокойно, чуть насмешливо. Взгляд был светящийся, но не ласковый. Как бы кто-то другой посмотрел на нее из этих глаз и произнес упрек и осуждение.
   – Нет, не бьют. Они бродяги. Мы не обижаем никого.
   «И я виновата, – подумала Мать. – Кто даст Богу ответ за этих детей? Мы все виноваты». Вслух она спросила:
   – Так тебе нравится с ними жить?
   Он долго молчал, прежде чем тихо ответить:
   – Мне больше негде жить.
   – Хочешь жить с нами? Мы тоже бедные. Мы тебя не будем обижать. Я обещаю.
   Мальчик опять осветил ее неласковым взглядом.
   – Нет.
   – Почему? Тебе станет легче жить, удобнее.
   – Вы чужие.
   – Нет, мы тебе не чужие: тоже русские и тоже бедные.
   – Я уже привык там. Я сделался ихний.
   – А ты подумай. И к нам привыкнешь, будешь наш. И у нас тоже есть мальчик. Есть и собака. Есть ванна, теплая вода. Кушаем, пьем чай. Будем тебя учить. Мы ходим в церковь, читаем книги, разговариваем долго по вечерам. Мы – семья, ты понимаешь?
   Мальчик отвернул голову и молчал.
   – Не будешь сильно голодным. Обстираем тебя, приоденем. Будешь ходить чистый, не будет грязи.
   – Грязь – что? – вдруг быстро сказал мальчик: – Грязь – ничего. От нее не больно.
   Петя и взрослый бродяга вышли из дома. Они прощались, о чем-то шепчась. Мать сказала бродяге:
   – Оставь-ка мальчика у нас. Я его возьму в нашу семью.
   Бродяга вздрогнул от неожиданности. Он осторожно и подозрительно скользнул своим глазом сначала по мальчику, потом по Матери и сказал:
   – Ему тут неподходяще. Да и в нашем деле нужен мальчик. Хочешь остаться? – внезапно сказал он тоном, который хлестнул, как бич.
   – Не хочу.
   – Ну, так пошли!
   И пришельцы удалились в том же порядке: сначала шел взрослый, за ним ребенок, за ним хромала жалкая собачка.
   Петя стоял молча, но, видимо, очень взволнованный. Он взял руку Матери, поцеловал ее, и они вместе вошли в дом. В столовой он закрыл дверь, огляделся и потом сказал тихо:
   – Я скоро ухожу с ними в Россию.
   – О Боже! – Сердце у ней как будто бы оторвалось и упало, она всплеснула руками: – О Боже! О Петя! Уходишь с ним?
   – Не только с ним. Всех их будет человек десять.
   – Нет, я не могу… я не могу… – Она начала страшно дрожать всем телом, повторяя: – Не могу… это невозможно… не перенести…
   Он взял ее руки, крепко сжал их, как бы желая передать ей что-то из своей силы, чтоб она так не дрожала.
   – Тетя, вы согласились. Помните наш разговор? Тетя, дорогая, представляется такой удобный случай…
   Эти слова «удобный случай» подняли горечь в ее сердце: «До чего дожили! – думала она. – И это уже удобный случай для Пети!»
   – Куда же ты пойдешь? В какой город?
   – Этого нельзя решать отсюда. Иду в Россию. Бессильно она опустилась на диван, бывший когда-то Бабушкиной постелью.
   – Что тебе надо приготовить?
   – Ничего нельзя брать с собою. Я здесь заплачу 25 долларов – и это все.
   «Господи, Господи! – в душе взывала Мать. – Поддержи меня. Гибну! Мы все гибнем!»
   Ей мучительно хотелось остаться одной, уйти из пансиона № 11, от жильцов, от родных даже. Опомниться, одуматься. Не быть ничьей ни мамой, ни тетей, ни хозяйкой. Освободить душу от всех уз и оглянуться на жизнь. Что-то было нужно понять в своей жизни – и скорее, скорее, потому что протест поднимался и рос в ней. Горечь заливала ее душу, мутила сознание. Но куда уйти? Где укрыться? Где ей удастся побыть одной? И вдруг она нашла: «Все брошу завтра и поеду на Бабушкину могилу».

13

   Утром съехали графиня с сыном. Они нашли маленькую квартирку в районе Арены, где Леон должен был выступать в тот же вечер, но под вымышленным именем. Мадам Климова негодовала. Титул графа Dias da Cordova, по ее словам, выглядел бы шикарно на афише. «Имеют титул и не умеют им пользоваться, – думала она со злобой, – а кто умел бы, тому не Дано».
   Расставание прошло дружески, во взаимных обещаниях «не забывать» и встречаться. Мадам Климова, хоть и не получив приглашения, обещала навещать и почаще.
   Матери не удалось оставить дом раньше полудня. Она старалась ничем не выдавать своего горя. Петя и она решили, что его уход должен оставаться строжайшим секретом, даже от Лиды и Димы. Дело шло о его жизни. Когда он уйдет, она скажет, что ему предложили работу в Шанхае и он спешно уехал. Мать уже составила рассказ, взвешивая каждое слово, чтоб заучить и не оговориться неосторожно.
   – Он уехал в Шанхай. Друзья по его футбольной команде нашли ему там работу. Много значит рекомендация. Конечно, надо было спешить.
   Тут она предполагала вопросы и восклицания слушателей:
   – Почему так спешил?
   – Письмо, что извещало его о работе, хоть и заказное, а сильно задержалось в дороге. Времени осталось в обрез. Прямо-таки мы боялись за каждый лишний час.
   Тут неизбежно, а может быть, и раньше, мадам Климова спросит коварно и нарочно громко:
   – Как же это он уехал? А паспорт?
   Здесь она скажет приблизительно так, и скажет спокойно, если сможет, даже со снисходительной улыбкой по адресу Пети:
   – Уж он так обрадовался, так торопился, что толком и не рассказал. Он получил какую-то бумагу от этих своих друзей-англичан. Там он был уже помечен как служащий и член футбольной команды (и в скобках: у них же скоро состязание с кем-то). Эта фирма дает протекцию в дороге всем своим служащим, значит, и Пете. Да, видела и бумагу. Своими глазами. Бумага с печатью.
   – Но как же он вышел с концессии? – конечно, будет настаивать Климова. – Как прошел через японскую полицию? Он ведь «отмечен»?
   – Да он и не выходил совсем, – скажет Мать наивно. – Ему написали, как ехать, и он мне рассказал. От берега британской концессии в моторной лодке английского консульства, до Таку-Бар, а там на английский пароход.
   И все позавидуют Пете.
   «Боже мой – думала она. – Ведь все это могло бы быть правдой!»
   Наконец она оставила дом и отправилась на кладбище.
   Ничего нет на свете печальнее кладбища в ранние часы хмурого февральского вечера, времени угрюмых ветров. Ни былинки зеленой травы, ни листа, все бесцветно, безжизненно, серо. В этот час оно пустынно. В этот час меркнет свет, надвигаются сумерки, и кладбище лежит распростершись, как труп, символ смерти. Как страшна земля, когда она холодная, мокрая, голая. Ветер кажется последним вздохом умершей земли. Нигде никогда не издает он таких глухих стонов, как в грустный февральский вечер на кладбище.
   Мать быстро пошла к Бабушкиной могиле, в далеком углу, где места подешевле. Там она стала на колени, руками обвила маленький холмик, склонила голову – и на миг замерла.
   – Ты слышишь меня, мама? – прошептала она. – Ты видишь, что я здесь? Ты знаешь, с чем я пришла?
   Ее слезы полились ручьями.
   – В этом мире одно мне не изменило – твоя любовь. Пусть твоя любовь будет сильней твоей смерти. Не оставляй меня. Научи, что мне делать. Может быть, я делаю ошибку – и дети должны остаться со мною, как ты когда-то сказала: «Умрем все вместе». Или надо их отпустить – пусть идут и ищут… Скажи мне слово, дай знак, что ты слышишь. Хочу видеть, что-то тронуть родное, к чему-то доброму, теплому прикоснуться…
   Она плакала горько, и ее слезы стекались в маленькие озерца, в углубления на неровной поверхности холмика, застывали на засохших рождественских хризантемах и маленьких камешках. Озерца постепенно сливались вместе, в одну лужицу.
   Но не было слышно другого звука, только под ветром где-то дребезжали металлические листья венков и царапающим вздохом отвечали им стеклянные цветы.
   – Ты видишь меня, мама? Ты слышишь? – повторяла она снова и снова, но уже не могла выговаривать слов, только слоги, заикаясь от дрожи, утомления, холода. – Почему ты так навсегда бесповоротно ушла? Почему я не вижу тебя даже во сне? Я засыпаю с мыслью, обращенной к тебе, но ни разу, ни разу ты мне не явилась. Как ты можешь меня оставить одну в таком горе?
   Но ответа ей не было. Могила была безмолвна. Ей казалось, все в ней онемело, и она сама уже была душою так же мертва, как этот час, этот ветер и эта могила. Но пока она лежала так, застывая, что-то в душе ее двинулось и уже подымалось, какая-то крепкая сила – не радость, не тепло – нет, большая сила – спокойная покорность. Это была покорность веры: как будто облака расходились, как будто видимый мир раздвигался – и она созерцала тропинку, о какой Бабушка сказала когда-то. «Люби ее – это твоя дорога в рай».
   – Да будет воля Твоя, – прошептала она подымаясь и вдруг увидела крест над собой. Она видела его много раз раньше, этот крест на Бабушкиной могиле, но поняла только сейчас. В сумерках – высокий и белый – он возвышался на фоне темнеющего неба, угасающего света, печальной и голой земли – один только чистый и белый – одна дорога, одна ноша, один путь – страдание за всех.
   Она почувствовала, что это и есть ответ на все ее печали. Жить, как жила, идти, как шла, всех любя и все прощая, как Бабушка. Ее душа наполнилась спокойствием. Она поняла, что жизнь ее и пути разрешаются не ею самой, а выше. Она поклонилась кресту и пошла к выходу.
   У стены кладбища стоял одинокий рикша. Он поджидал ее на ветру, стуча зубами, чтоб заработать свой грош. Экипаж рикши не является его собственностью. Богатые фирмы получили монополию и сдают экипажи. Начав работать, рикша живет в Тянцзине около 8 лет, в Шанхае – от 4 до 6 и умирает от чахотки. Мать подумала: «Если мир начинает распадаться только на две группы, все же лучше быть жертвой, чем палачом».
   Между тем в ее отсутствие в доме № 11 имело место еще одно событие. Мисс Пинк нанесла второй визит Ирине Гордовой. Мисс Пинк изменила свой апостольский день и час, теперь это было: пятница, от 2 до 4.
   Твердым шагом вошла она в дом и громко спросила: «Ирина Гордова?» Ирина услышала голос, и больше всего в жизни ей захотелось не видеть мисс Пинк. Она что-то сообразила и, постучав к Черновым, сказала, что леди-миссионер ожидает кого-то внизу. Профессор вмиг сбежал с лестницы. Он волновался. Он думал, что прибыл кто-то из его корреспондентов. Энергично схватил он руку мисс Пинк, сообщая, что чрезвычайно рад и благодарит за визит и внимание.
   – Пора, пора начать действовать! Человечество идет быстрым шагом k самоистреблению. Зоология знает о подобных явлениях в мире низших животных…
   И он пригласил ее в пустую столовую, усадил на стул, запер дверь. Затем он сел напротив – весь интерес и ожидание. Но мисс Пинк, несколько оглушенная его красноречием, не говорила ничего. Длилось странное молчание. Удивленный профессор произнес:
   – Жду ваших слов, сударыня.
   – Я пришла помочь павшей девушке. Профессор, никогда не думавший о женщинах
   в такой терминологии, не понял.
   – Какая девушка? Откуда она упала? Почему она упала? Что с нею случилось дальше? Но, впрочем, это частный случай. Поговорим о спасении мира вообще.
   – Я пришла видеть девушку – блудницу.
   – Но здесь вы не найдете ее. И затем, я принципиально возразил бы против этого термина. Вы не думаете, что, произнося его, вы ставите себя в положение фарисея?
   – Я пришла видеть Ирину Гордову. Профессор изумился.
   – Но если вы думаете о ней в подобных выражениях, я полагаю, вам лучше бы не встречаться. Это может оскорбить ее.
   Одним из правил хорошего тона при посещении «трущоб» является терпение, если вдруг дурной запах, грязь или слово оскорбили посетителя. Мисс Пинк объяснила, что по программе ее общества эта часть города принадлежит – в моральном отношении – ей. Она должна поэтому видеть Ирину Гордову, и для блага этой последней.
   – Простите, я не совсем понимаю, – спросил профессор. – Вы ей конкретно предлагаете какое-то «благо»? Вы ей? Что же это?
   – Моральное руководство к моральному совершенству.
   – Вы – ей? – переспросил удивленный профессор.
   – Да, и ей и всем, кто в этом нуждается. Это есть не только цель моего визита сюда, это труд всей моей жизни.
   Профессор соскочил со стула в порыве энтузиазма:
   – Я счастлив встретить вас наконец, мисс Пинк! Моральное руководство для всех! Всю мою жизнь я ждал вас и мечтал встретить. Буду горд стать вашим слугой. Я и сам пытался было предлагать человечеству моральное руководство – но не имел успеха: чего-то недостает в моем методе. Никто не хочет за мной следовать. Научите меня. Как вы это делаете: ваш базис?
   – Христианство, – кратко бросила мисс Пинк.
   Профессор заволновался еще сильнее:
   – Но идут ли за вами? Ведь не вы основали христианство и не сейчас. Все давно знают о нем. И Ирина Гордова знает, конечно. Так зачем вам беспокоить эту милую девушку? Поезжайте-ка лучше, например, в Москву! Ни для кого не секрет, что Политбюро несколько нуждается в моральном руководстве. Я им писал, но…
   – Я требую сюда Ирину Гордову!
   – Но позвольте, какое право вы на нее имеете? Возможно, она не желает вас видеть.
   – Я уже была у нее.
   – Не называли ли вы ее и тогда блудницей? Если да, уходите скорее, пока Гарри вас не увидел. Какое уж тут моральное руководство на христианском базисе, когда вы сами далеко не христианка. Вы вошли под ложным предлогом. У вас какие-то другие цели.
   – Как вы смеете! – вскрикнула мисс Пинк.
   – Но позвольте, позвольте, – старался объяснить профессор, – в вас нет двух основных качеств христианства: любви к ближнему и смирения. Вам нужны доказательства? Отлично. Идя сюда, как много нищих вы встретили и прошли мимо? Почему, например, вы не отдали вашего мехового жакета дрожащим от холода? Вы обязаны отдать, если вы читали Евангелие. И не только жакет, но платье и даже рубашку. Настоящий христианин шел бы «БОС и НАГ» сегодня в Тянцзине.
   – Что? – сказала мисс Пинк, вставая. Идея наготы ее оскорбила. – Какая дерзость!
   – Это не дерзость. Это – текст.
   Она, уже не слушая, направлялась к двери.
   – Позвольте, позвольте, – почти кричал профессор, забегая вперед и загораживая ей дорогу. – Вы не можете так уйти! Дайте же мне хоть ваше моральное руководство, если вы удерживаете для себя ваш меховой жакет…
   Она понимала его слова в прямом смысле: он покушался – пока косвенно – на меховой жакет. Между столом, профессором и стеной было очень узкое пространство, она не могла пройти, не задев его. Ей казалось, как только она его заденет, он ее и схватит. Она – сильнее, конечно, но кто знает, кто еще скрывается в этой трущобе. Она ясно видела, что погибла.
   – Это ваш долг – объясниться, – настаивал профессор, пытаясь взять ее за руку. – Вы ведь дорожите своим честным именем, не правда ли? Вы входите в частный дом без приглашения, под ложным предлогом. Вы называете одну из обитательниц именем, которое заставляет думать, что вы приходите откуда-то, где не знают приличий. Вы выдаете себя за общественного деятеля, но убегаете при первом вопросе о характере вашей деятельности. Вы понимаете, какое это производит впечатление в кругу культурных людей? Вы не можете не понять, вы – не молоды, мы приблизительно одних лет, христианское ли ваше поведение, не говоря уж об апостольском? Зачем вы шли сюда и что вам нужно? Человеческое достоинство обязывает вас не лгать. Дайте прямой ответ!
   – Дайте мне пройти, – задыхаясь, шептала мисс Пинк. Она уже дрожала от страха.
   Вдруг – и еще от большего страха – задрожал и профессор. Его лицо исказилось. И тоже страшным шепотом он спросил:
   – А… а… у вас ДВЕ руки?
   Мужество покинуло мисс Пинк, и она вдруг отчаянно закричала:
   – Спасите!
   Этот крик отрезвил профессора.
   – Вы боитесь меня, мадам? – спросил он с удивлением и облегчением. Затем, открыв дверь и галантно отойдя в сторону, он поклонился: – Пожалуйста, мадам! Я больше не задерживаю вас. Будьте здоровы! Благодарю за любезное посещение.
   Мисс Пинк ринулась в коридор и вон из дома.

14

   Жильцы дома слышали, что в столовой шел громкий разговор. Раскаты голоса профессора отдавали гневом. Резкий крик мисс Пинк вспугнул всех, кто его слышал, но вмешиваться было поздно – все видели, как она выбежала из дома. В столовой они нашли профессора уже спокойного и как ни в чем не бывало. Однако же Ирина чувствовала себя виновной в том, что подвергла профессора испытанию милосердием мисс Пинк. Чтобы загладить угрызения совести, она всех пригласила на чай с печеньем и угощала тут же в столовой.
   Мать, возвратившись домой, нашла всех вместе, мирно беседующими в столовой за чаем.
   – Аврора! – приветствовала ее Ирина, и ее голос был и очень печален, и очень ласков. – Вот и ваша чашечка чаю.
   Когда все разошлись, Ирина задержалась в столовой.
   «Она хочет что-то сказать мне, – подумала Мать, – и что-то печальное».
   – Вот что, – начала Ирина и отвернулась к окну, чтобы Мать не видела ее лица. Как бы внимательно рассматривая что-то во дворе, она сказала без всякого выражения в голосе: – Американская армия оставляет Тянцзин четвертого марта. Через десять дней.
   И Мать, как когда-то Бабушка ответила Лиде, сказала:
   – Десять дней – это долгое время. Еще десять дней счастья.
   – Не правда ли? – Ирина быстро обернулась и засияла улыбкой. – Как человек делается жаден! Когда-то, до встречи с Гарри, в китайском доме, где все было мне чуждо и тяжело и неприятно, я, бывало, мечтала об одном дне счастья. Теперь я плачу о том, что их осталось десять. Как хорошо вы это сказали!
   Улыбаясь, она подошла к Матери.
   – Вы лягте и отдохните, Аврора, – говорила она, заметив, как Мать утомлена, но не подавая вида, что заметила это. – Я сделаю всю работу за вас, пожалуйста, пожалуйста. Вы лягте на диван и командуйте! – И она уже укладывала Мать, снимала с нее тяжелые и мокрые ботинки, принесла ей для смены свои шерстяные чулки, помассировала холодные ступни ног – и отправилась на кухню. Лиде она посоветовала оставить все и идти к Матери.
   – Она что-то выглядит нехорошо. Не зная, чем помочь, Лида сказала:
   – Знаешь, мама, в церкви пели сегодня «Покаяния отверзи ми двери», хочешь, я сейчас для тебя спою?
   – Спой.
   – Я вот только Петю позову. Одним голосом спеть выйдет не то…
   Через минуту они стояли около Матери. Высоким, чистым, каким-то святым голосом Лида запела:
   – «Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче», – и Петя следовал за нею, исполняя партию мужской части хора.
   Пение в пансионе № 11 было как бы сигналом для сбора. В доме все более или менее пели, и, заслышав первые ноты, каждый бросал, что делал, и шел на голос, как влекомый магнитом.
   – «Утреннюет бо дух мой», – пела уже и Ирина, появляясь из кухни с полотенцем. И мадам Ми-лица, явившись магически тут же, петь хотя и не пела, но подавала по временам два-три басовых звука, роль барабана в оркестре, и отбивала такт: «Весь осквернен, весь, весь, весь осквернен». И Дима свежим альтом пел кое-где, где знал слова и мелодию.
   ' – «На спасения стези…» – И слезы стояли у всех в глазах. Голос Лиды летел ввысь и взвивался, как ангел.
   – Что это, Аня, как будто что-то знакомое поют? – И профессор быстро направился в столовую. Ангельский голос встретил его словами: