. – Гарри! Гарри! – кричал изо всех сил Дима. – Привет тебе и всей твоей армии!
   И Гарри их заметил. Петя держал Диму высоко на руках, чтобы лучше было видно. Лида стояла, прижавшись к Матери. Профессор был тут же, он, видимо, говорил. Ясно было, что никто его не слушал, да и не мог бы слышать.
   Но «армия» прошла, звуки музыки и приветствий затихли в отдалении, и настроение круто изменилось. И утро затуманилось, и в воздухе похолодало. Кто был плохо одет, расталкивая толпу, побежал домой. Лица приняли теперь обычное для всех настороженное выражение. Потекли грустные мысли: японцев приезжает все больше. Иностранцы выезжают. И китаец с грустью думал о своей грядущей судьбе – или безгласного раба, или бесстрашного воина.

19

   – Письма! Мама, письма! – кричала Лида, вбегая в столовую с пачкой писем.
   Теперь почтовые порядки уже явно нарушались японцами. Цензура задерживала все письма, идущие по одному какому-либо адресу, и цензор читал их все сразу, коллективно, чтобы иметь более полную картину корреспонденции этого дома. Затем письма доставлялись тоже все сразу, иные месяцы спустя после прибытия их в Тянцзин.
   Одно письмо было от Джима. Толстое письмо. Лида начала читать, и для нее перестал существовать остальной мир. Она прыгнула через Великий океан и очутилась в Берклее, в университете, где с Джимом пережила тяжелый экзамен. Потом они пошли смотреть игру в футбол. Выиграла та команда, за которую стоял Джим, и Лида праздновала с ним, сидя рядом в автомобиле. Он правил, и двигались медленно, так как это было парадное победное шествие. И Джим все это время думал о Лиде и любил ее.
   Мать просматривала остальные письма. Одно было от мадам Милицы, но с ним надо было ждать до возвращения профессора; он один легко читал загадочные письменные знаки Милицы. Открытка – китайская поздравительная карточка, красная с золотом, – поздравление с Новым годом, на адрес Матери.
   Этот праздник, живописный, шумный, со множеством старинных обычаев, можно сказать, потрясает Китай ежегодно. Пирует китаец, обычно очень экономный, прилежный, на редкость трудолюбивый, как муравей. Для многих – это единственный праздник в году. Празднуют его сразу все 450 000 000 китайцев, которым обычай предписывает производить возможно более шума в целях отогнания злых духов. Продолжительность празднования зависит от средств: бедняк празднует от одного до трех дней, богач же – два-три месяца.
   И вот Мать держала в руках китайскую красную с золотом поздравительную новогоднюю карточку. Но празднества кончились, да и посылают такие карточки до Нового года, никак не после. В уголку было что-то написано, она сначала приняла это за виньетку рисунка. Нет, это была подпись – и чья же? – мистера Суна. Штемпель указывал провинцию Юнан, находившуюся вне сферы японской власти. Мать заулыбалась от радости: это мистер Сун давал понять, что он жив и в безопасности.
   Другое письмо имело странный адрес, написанный к тому же рукой, очевидно, не привыкшей писать и презиравшей каллиграфию: «Тинзин, улица длинная, номер одинцать. Англичанке». Тут же был адрес и по-английски, написанный детской рукой.
   «Странное письмо! – подумала Мать. – Очевидно, для миссис Парриш. Пишет кто-нибудь из торговцев или ремесленников, она заказывала много вещей».
   И она с Каном отослала письмо наверх миссис Парриш.
   Миссис Парриш была не менее удивлена, увидев письмо. Она вскрыла конверт. Письмо гласило по-английски:
   «Подлая кошка: что прячешься от меня? Если, воровка, гоняешься за Васяткой Булатом, скажи прямо. Выходи на бой, а то, может, сговоримся и без драки. Заходи, как будешь опять в Шанхае.
   Нюра Гусарова, Несчастная Русская Женщина».
   Миссис Парриш сидела как пораженная горем. Она никогда не слыхала полной истории леди Доротеи, и имя Васятки Булата было совершенно ей незнакомо. Таким образом, она не могла догадаться, что письмо было адресовано другой «англичанке», имевшей отношение к дому № 11. «Нюра Гусарова» – шептала она в ужасе. Никакой образ не вставал за этими словами; «Васятка Булат» – того меньше. «Боже, что это? воровка! " Но чего же боялась миссис Парриш? В те дни, о которых не хотелось ей вспоминать, она, возможно, встречалась и с Васяткой и с Нюрой, но могла ли она у них что-нибудь украсть? Пожалуй, могла, не понимая, что крадет. Предлагается драка или соглашение – конечно, за деньги – шантаж. Но что украл Васятка, если предполагается, что миссис Парриш «гоняется» за ним? «Как неприятно, Боже, как неприятно!»– думала новая корректная миссис Парриш. Старалась успокоить себя: «Возьму адвоката». Но являлась неприятная мысль: «Придется сказать, что были дни, о которых я не помню… Ах, как неприятно!» Взглянув еще раз на письмо, она вдруг холодно улыбнулась и сразу успокоилась: «Без адвоката обойдется. Обращусь просто к полиции, и их успокоят».
   Она все же разорвала письмо на мелкие кусочки и сожгла в пепельнице.
   Вечером читали письмо Милицы. Оно, как всегда, было очень длинное, в торжественном тоне и, как всегда, сообщало самые неожиданные новости.
   Обе – леди Доротея и она, Милица, – прибыли в Шанхай первым классом и с полным комфортом. Теперь, когда имелись уже верные следы поручика Булата, леди Доротея подъезжала к' Шанхаю в состоянии большого возбуждения. Карты указывали, что она близка к цели и ей предстоит знаменательная встреча с королем в большом, но не казенном доме. Приехали в Шанхай вечером и поместились в том же отеле, в тех же трех комнатах, как и прежде. Прекрасный ужин из многих блюд длился час, а потом пили кофе, на этот раз – турецкий, так как отель приобрел специального турка – беженца из Дамаска, чтобы готовить этот кофе, и, надо сказать, попробовав этого кофе, не захочешь другого, и как жаль, что дорогая Бабушка умерла, не попробовав. Пили его до полуночи, потом легли спать, каждая в своей пространной комнате в роскошной постели с несколькими одеялами на человека. Только леди Доротея не могла никак заснуть. Последняя раскладка карт уже настолько была определенной, что мадам Милица просила леди Доротею рассматривать поручика Булата как найденного, а себя самое – как уже обрученную с ним. В шесть утра выпили по чашечке кофе и через час уже были готовы покинуть отель и идти по адресу, данному генералом с картами в самый последний момент, когда тянцзинский поезд уже двинулся, и генерал, подбадриваемый криками леди Доротеи, высунувшейся из окна вагона, все же поезд догнал и адрес вручил.
   Итак, они вышли в семь часов утра, но идти пришлось недалеко: у парадного входа, на ступенях, ведущих на улицу, стоял поручик Булат с метлой и усердно подметал крыльцо.
   Леди Доротея узнала его тотчас же: узнала скорее сердцем, чем глазами, потому что, повинуясь общему закону, и поручик Булат сильно переменился за последние двадцать пять лет.
   Леди Доротея побежала к нему и обвила его руками. Его первым чувством был испуг. Подняв лицо вверх и узнав леди Доротею, он хотел было ей улыбнуться, но вместо этого разразился рыданиями, как дитя. В последний раз он плакал, когда у него была корь, и он, сидя на коленях у матери, оплакивал те дни своей жизни. Возможно, та картина материнского участия вновь встала перед ним: он положил голову на грудь Доротеи и рыдал, и рыдал, держа свою метлу, а она, уже уронив зонтик, сильными руками своими держала его, чтобы он не упал.
   Ничто не может удивить шанхайца, поэтому раздирающая сердце сцена свидания после двадцатипятилетней разлуки не только не собрала толпы, но даже и не остановила ни одного прохожего. Судьба избрала мадам Милицу как единственного зрителя этой драмы до самого ее заключения.
   Леди Доротея пришла в себя первая. Она вырвала метлу из рук поручика и швырнула ее в вестибюль отеля, в лицо клерку за конторкой, и объявила во всеуслышание всех бывших в отеле, чтоб не рассчитывали больше на труд поручика Булата и чтоб отныне владелец отеля сам мел свои лестницы. Взяв под руку поручика, она провела его в свои комнаты, приказав Милице следовать. Ему был дан утренний кофе с коньяком и предложено высказать все свои пожелания. Леди Доротея обещала все их исполнить. Он желал бифштекс, табаку и еще кофе. Когда он покончил с этим и ему был повторен тот же вопрос, он почти повторил ответ: бифштекс и кофе. Табак у него еще оставался. Но когда и с этим было покончено, начался «великий аргумент». Оправившись от слез, покурив и покушав, поручик Булат почувствовал, что не хочет жениться. Новых аргументов он не припас, не ожидая, очевидно, получить вновь это предложение. Старые же – что он молод и игрок – отпадали сами собой при одном взгляде на поручика. Долгов у него теперь тоже не было, потому что никто ничего не давал ему в долг. К тому же не было и Ивана, чтоб постоять за своего барина: Иван давно лежал под одним из тех холмиков с крестом из камешков в пустыне Монголии, мимо которых с караваном верблюдов проходила леди Доротея. Итак, силы были не равны. Всего понадобилось два часа убеждений – и поручик сдался. Он поставил одно только условие: здесь же, в Шанхае, жила некая Нюра Гусарова, несчастная русская женщина, так для нее он выговорил от леди Доротеи ежегодную пенсию в 600 шанхайских долларов. Поручику Булату разрешено было удалиться с тем, чтоб он вернулся к обеду в приличном костюме. Ему было дано всего 7 часов и 500 долларов, чтоб покончить с прошлым, принять ванну, побриться, одеться во все новое и прийти уже «новым человеком» и женихом.
   Она осталась в состоянии большого возбуждения, и оно не утихало, а как будто бы даже все возрастало. Она налила себе стакан коньяку и выпила его сразу, что совершенно было не в ее характере. Но и коньяк ее не успокоил. Мадам Милица предложила попробовать кофе, но и это не помогло. Вдруг страшная дрожь охватила все тело леди Доротеи. Она не могла стоять на ногах и с помощью Милицы улеглась в постель. Там она лежала, дрожа, и не могла успокоиться. Все время она что-то записывала в свою книжку. Вдруг она бросила книжку в сторону и крикнула, чтобы скорее позвали доктора. Это был ужасный крик. В первый раз в жизни леди Доротея чувствовала себя принужденной подвергнуться испытаниям медициной. Но и на сей раз ей это не удалось: когда пришел доктор, леди Доротея была мертва.
   Мадам Милица осталась одна в трех комнатах роскошного отеля. Ее присутствие и полная осведомленность в делах леди Доротеи вызывали подозрения у английских чиновников. Ее объявили под домашним арестом и много допрашивали. Оказалось, что у леди Доротеи была масса родственников в Англии, и они наперерыв посылали телеграммы. Положение Милицы было несколько даже страшным, но честность и правда восторжествовали над всем: отель был оплачен за месяц вперед, родственники по телеграфу согласились, чтобы Милице было выдано следуемое ей жалованье. Ей разрешено дожить месяц в одной комнате отеля. Ничто из бумаг или вещей леди Доротеи не было потеряно. На вещи Милицы со стороны чиновников и родственников не было никаких покушений. Карты позволяют надеяться на новую клиентуру в Шанхае. И привет всей Семье.
   Профессор кончил читать при глубоком молчании. Он сложил письмо, вложил его обратно в конверт, снял очки, положил их в футляр – и, посмотрев на всех строгим взглядом, произнес:
   – Так погибла последняя дочь Сервантеса. Мир станет несравненно скучней без нее.

20

   – Мама, – сказала Лида, – ты заметила, как идет жизнь? Как будто кто-то повторяет ее для нас кругами, и у каждого круга – новый центр. Одну неделю идут к нам письма, письма ото всех, для всех, отовсюду. Другую неделю заботы о паспорте – и все кричат: твой паспорт! Мой паспорт! Наш паспорт! Потом вдруг приезжают неожиданные и незнакомые люди, и всё всё друг другу рассказывают о себе дни и ночи…
   «А если они начинают уезжать, то все уезжают, – горестно думала Мать, – а умирать – так умирают…»
   – А я как начал получать подарки, то все и получаю, – воскликнул сияющий Дима. Он сидел за столом в новеньком клетчатом костюме, лицо его лоснилось от умывания, волосы были причесаны на проборчик; на руке у него были часы-брас-лет, в кармане маленький бумажник с полтинником и платок с его меткой.
   Все пили утренний чай. Черновы всегда принимали участие и в завтраке и в обеде Семьи. Давно было брошено считать, кто кому должен и что – чье. Был чай в чайнице, он заваривался; был сахар в сахарнице»– то и с сахаром – и все пили чай. Не было чаю, пили шоколад леди Доротеи; если без сахара и молока, то он был горек на вкус – все-таки пили. Бывали дни, что пили только горячую воду – но все вместе.
   Лида была оживлена. По ее теории, начинался, и именно сегодня, новый круг каких-то новых событий. Ей бы хотелось, чтобы начался новый круг писем. Но это оказался круг посетителей.
   Первыми появились Диаз да Кордова – и всей семьей.
   Граф был невысокого роста, темноволосый, молчаливый и очень сдержанный. Казалось, ничто не могло бы заставить этого человека бежать, волноваться или говорить скоро и громко.
   Хотя граф говорил по-русски, ко всеобщему изумлению профессор приветствовал его и потом говорил с ним по-испански. Особенно удивлена была Анна Петровна. Давно, давно, так давно, что уже не верилось, что это когда-то было, профессор и она провели несколько месяцев после их свадьбы в Испании. С тех пор она не слыхала, чтобы муж говорил по-испански. Человек с такой памятью! Правда ли, что он болен? Может быть, есть еще надежда? Она решила рассказать этот эпизод доктору Айзеку, и поскорее.
   Конечно, эти джентльмены говорили не о текущих делах и тревогах. Для людей с широким умственным горизонтом настоящее не имеет исключительного интереса. Драмы Лопе де Вега для них представляли не меньший интерес, чем оккупация Тянцзина японцами. Их ли только это вина? Оба были изгнаны из всех мест, где бы они могли принимать активное участие в политической жизни. Обе их родины, да и другие страны давали им выбор: красный тиран или белый тиран. Эти же два джентльмена были против тирании вообще – и им в политике не находилось места.
   Вскоре профессор уже один ораторствовал:
   – Обратите внимание на этот знаменательный факт: в настоящее время честный человек – рано или поздно – попадает под преследование и изгоняется из своей страны. Но – заметьте – именно это и подает надежду… Остается только объединиться, и мы будем большой силой, не только численной, но и моральной: «Вольное Общество Честных Людей». Без нас еще больше сгустится картина жестокости и злобы, и юношество, всегда понимающее хотя бы инстинктивно, где свет, побежит к нам и за нами. Когда спохватятся, станут искать людей науки. Когда изгоняли нас, мы унесли университеты с собой, в наших мозгах, оставив им стены их зданий. Друг мой! – И профессор, нагнувшись ближе к графу, заговорил страстным шепотом. – Чувствуете ли вы всю простоту, все могущество, силу и великолепие свободной человеческой мысли? Ею создано все! И для нее стоит страдать, и жить, и умереть. Нужен ей паспорт? Виза? Даже и родина? Уважение соседей, жалованье? В то же время графиня говорила Матери:
   – Мы решили жить на британской концессии, так как моя дочь будет учиться в английской школе. Я очень рада, что мы сможем видеться чаще. Я прихожу к вам с чувством, как будто иду домой.
   Продолжая «круг посетителей», пришла и «Ама с грешными мыслями».
   Мать и Лида были одни в столовой. Они сидели на полу и заканчивали одеяло для Димы, подарок к его отъезду. Ама вошла и, поклонившись, скромненько остановилась у притолоки двери:
   – Пришла попрощаться. Покидаю Тянцзин.
   – О, Ама! Здравствуйте! Садитесь и расскажите, куда же вы уезжаете.
   Ама подняла голову, и глаза ее засветились, как две маленькие электрические лампочки, зажженные изнутри ее головы. Она вынула из кармана своего голубого халата большой белый носовой платок, разложила его на коленях, сложила на нем руки и затем только ответила:
   – На небо, – и добавила, чтоб сделать свою мысль яснее: – В рай.
   – Куда? – спросили сразу Мать и Лида.
   – Не прямо в рай, – поторопилась объяснить Ама, – сначала в провинцию Шанси. Наш монастырь посылает туда помощь: пищу, одежду, лекарства. Буду собирать сирот в приют и госпиталь. Я родилась в провинции Шанси. Меня посылают. Я еду. Для разговора. Нужна им. Дети могут испугаться монашек – они черные, испугают кого угодно. Я еду в этом голубом халате, мать игуменья выдала. Покрой провинции Шанси. Я скажу детям, чтобы не боялись монашек, я с ними живу, и они мне дают рис и халаты. Покажу рис, дам попробовать. Меня научили, как действовать. Я буду первый человек в нашем караване. – И Ама скромно опустила глаза.
   – Но при чем же здесь рай? – удивилась Лида. – То, что вам предстоит увидеть в Шанси, скорее будет похоже на ад. Как вы оттуда попадете в рай?
   – Буду искать мученичества, – сказала Ама, и голос ее, и глаза, и поза сделались воплощением хитрости, как бы заговорщик сообщил об очень коварной и тонкой интриге. – Есть шансы, что добьюсь… японцы не любят вмешательства. Они хотят, чтоб побольше китайцев умерло и освободило место на нашей земле, чтобы самим сюда переехать. А я – у них на глазах – все хожу, всем помогаю, даю рис… я им немножко говорю неприятное… есть надежда, японец рассердится и убьет. Это и есть мученичество. За это берут прямо в рай. Написано в законе. – И опять свет зажегся, сверкнул и погас в ее узких темных глазах. Она довольно вздохнула и опустила глаза.
   – Ама, – спросила Лида, – а вы не боитесь? Разве нельзя отказаться? Пусть возьмут мужчину. Он будет осторожен. А вы найдете другую дорогу…
   – Все дороги ведут к смерти, – сказала Ама просто. – Надо рассчитывать не на хорошую жизнь, а на хорошую смерть. Мученичество – самый выгодный вид смерти, но к нему нечасто представляется случай. Умрешь дома – ничего за это не получишь. Бесплатно.
   – Ама, – сказала Мать почти сурово, – вы нехорошо говорите об этом. Вы не совсем поняли, чему вас учили. Вы говорите не по-христиански.
   Ама сидела несколько мгновений неподвижно с опущенными глазами. Потом вдруг быстро заговорила, и ее голос поразил Мать и Лиду необыкновенной, глубокой, последней человеческой простотой и искренностью, за которыми уже ничто не скрывалось.
   – Я устала, – сказала она. – Одно я оставила, в другое я не принята. Чего я хочу – грех, что говорю – глупость. Не знаю, где положить сердце. Чересчур много одиночества для простой неученой женщины. У меня никогда не было друга.
   Мать быстро встала и подошла к ней. Она положила руку Аме на плечо и ласково сказала:
   – Ама, не надо бы тебе так много суетиться с религией тут, на земле. Над нами – Бог. Он любит всех и всех понимает. Он понимает тебя больше, чем люди. Как ты ни умрешь, Он возьмет тебя в рай, потому что ты этого очень хочешь.
   В то же время и Дима занимал посетителя на черном дворе. Это был китайский мальчик, сын прачки, в возрасте приблизительно Димином. Его отец принес белье миссис Парриш и с Каном пошел сдавать его. Мальчик тоже нес узел, а теперь отдыхал. Отец приказал ему ждать во дворе. Он стоял скромно, неподвижно, с опущенными глазами. Его одежда была стара и грязна. На руках были и мозоли и ссадины – доказательство, что он уже регулярно и тяжко работал.
   Дима был научен в Семье встречать одинаковой вежливостью всех, кто входил в дом, независимо от социального положения посетителя. Со времени знакомства с профессором и Дима полюбил разговоры о науке.
   – Вы слыхали, – вежливо спросил он мальчика, – что Земля кругла и вращается все время?
   Мальчик поднял глаза на уровень Диминых, шмыгнул носом и, улыбнувшись застенчивой, но вместе с тем и хитрой улыбкой, ответил:
   – Какая земля? – Он потопал ногой. – Эта?
   – Да, – ответил Дима голосом и тоном профессора, – эта. И она кругла и вращается.
   Мальчик еще раз топнул ногой, посмотрев на землю. Его лицо расплылось в широчайшую улыбку.
   – Понимаю, – сказал он. – Шутка!
   Дима стоял, собирая в уме все известные ему китайские слова, чтобы объяснить свою идею и доказать ее реальность. Слов не хватало. Китайский мальчик был тоже хорошо воспитан. На рассказ хозяина надо было вежливо ответить рассказом на ту же тему. Он рылся в своей маленькой памяти и нашел. Лицо его изменилось – ибо он сообщал древнюю мудрость, – оно стало старым и бесстрастным, как лицо буддийского монаха.
   – На Луне живут только два существа: старый человек и его белый заяц.
   Теперь Димина очередь была взглянуть вверх и, хоть Луны не было видно, все же задержаться там взглядом, прежде чем ответить:
   – Это шутка! – Но, будучи учеником профессора, он любил и объяснить и классифицировать явление. – Суеверие и предрассудок, – сказал он уже по-русски, не найдя китайского слова.
   Мальчики стояли теперь молча, глядя друг на друга. Затем Дима ввел новую тему, более простую и насущную для обоих:
   – А что у вас сегодня на ужин?
   – Я уже кушал сегодня, – ответил с достоинством мальчик.
   Дима не совсем его понял. Он спросил:
   – Сколько раз в день вы кушаете?
   – Один раз, – ответил мальчик. Но увидев, что удивление и жалость к нему вспыхнули в глазах Димы, он добавил с достоинством: – Мы кушаем один раз в день, но каждый день.
   И он самодовольно улыбнулся своей находчивости: он не «потерял лица» перед чужеземцем.
   Последний посетитель пришел поздно ночью.
   Тихий осторожный стук в окно разбудил Мать. Испуганная, она проснулась. Кто-то опять бросил горсть песку в окно. В доме зарычала Собака. Мать слышала, как Петя, успокоив Собаку, осторожно пробежал к выходу и открыл дверь. Затем дверь закрылась. Петя вошел и тихонько вызвал Мать в прихожую, чтобы разговором не разбудить Лиду.
   – Тетя… – сказал он шепотом, он остановился на миг и еще тише закончил: – Я ухожу.
   – Ты уходишь? Так поздно? Куда? Зачем?
   – Я совсем ухожу. Человек пришел за мной.
   – Что? Что? – Она начала страшно дрожать. Слышно было, как стучали ее зубы.
   Он взял ее руки и нежно их поцеловал.
   – Мы уже решили это, помните? Мне нельзя здесь оставаться.
   Мать сделала невероятное усилие. Она должна была действовать спокойно в эти последние несколько минут.
   – Я скоренько соберу тебе узелок: пищу, белье.
   – Ничего не надо, Тетя. Я не возьму с собой ничего. Надену пальто – и уйду.
   Они стояли друг против друга, стараясь не встретиться взглядом, не выдать своего волнения.
   – Вы постойте здесь, Тетя. Я пойду возьму пальто, деньги и попрощаюсь с детьми.
   Когда он целовал Диму, тот не слышал и даже не пошевельнулся. Лида же открыла глаза, светло улыбнулась и сказала: «Что такое? Почему ты в пальто, Петя?» – и, не дожидаясь ответа, опять сладко заснула.
   Оставалось проститься с Матерью. Она, сжав до боли зубы, благословила его. Потом, положив руки ему на плечи, отступила на шаг:
   – Дай посмотреть на тебя, Петя!
   Она смотрела на него прямым последним взглядом.
   – Больше не увидимся в жизни!
   – Тетя, – прошептал Петя, – пока есть жизнь, есть надежда. Не бойтесь за меня. Знаете, сам я ничего не боюсь.
   – Бог да хранит тебя! – И она еще раз перекрестила его широким крестом.
   – Тетя, – вдруг начал Петя смущенным тоном, – все может случиться. Если б я встретил дядю, что сказать ему от вас и от имени Лиды?
   – Ничего. Просто скажи: привет из Китая. Раздался осторожный стук в дверь.
   – Пора, я задерживаю их, – зашептал Петя.
   Они вышли на крыльцо. На его теневой стороне стоял одноглазый бродяга. Кто-то другой, большой и широкий, ждал за решеткой калитки.
   Ночь была как-то особенно тиха и печальна. Луна сторожила над миром усталым безрадостным глазом. Легкий туман, дыхание спящей земли, поднимался и плыл под луной. Он был темен внизу, у земли, но, поднимаясь, делался редким, светлее и легче. Редея, он поглощал лунный свет и сам превращался в опаловое сияние. Он смягчал очертания зданий, все лишал цвета, стушевывал разницу между землею, деревом, камнем – все сливалось, все делалось только собственной тенью. Ничего, казалось, не имело ни своей глубины, ни веса, все было призрак и тень.
   «Этого не может быть, – думала Мать, – это мне снится. Ночь никогда не бывала такой…»
   Она посмотрела вокруг.
   «Не эти совсем деревья, – думала она. Обернулась, взглянула на дом. Без единого света в окнах он казался каким-то плоским, пустым внутри, давно брошенным, чужим домом. – И дом не тот, – думала Мать, – все это снится».
   Мир был – свет, поглощаемый тенью. Тишина. Печаль и безнадежность.
   Где– то начали бить часы. Звуки падали глухо, как будто бы их бросал кто-то сверху.
   «Полночь», – подумала Мать и опять задрожала.
   – Принес деньги? Давай! – сказал бродяга свистящим шепотом.
   Петя дал ему деньги. Бродяга зажег спичку, чтобы проверить.
   – Правильно. Теперь пошли. Прощайте, мадам! Будьте здоровеньки!
   И они ушли.
   Они ушли из сада. Хлопнула калитка. Шаги звучали уже по каменной мостовой переулка, звучали странно, трое шли не в ногу.
   Из сада – в переулок, из переулка – на широкую улицу – Петя уходил все дальше и дальше – из города, из Китая, из жизни Семьи.
   Мать бросилась за ним. Но она знала, что не надо этого делать. Она остановилась у калитки и стояла там, схватив железный болт руками, крепко-крепко. О, эта человеческая бедность, бессилие управлять своею судьбой!
   Дверь скрипнула, и Собака вышла из дома. Медленно, тяжелым шагом она сошла с крыльца и стала около Матери, низко повесив голову. Мать не замечала Собаки. Собака чуть поворчала. Мать не слыхала ее. Тогда Собака лизнула ее руку, как бы говоря: «Пойдем домой. Простудишься. Горевать можно и дома».