Страница:
Так и сегодня, она пела тихонько, и слезы, большие и редкие, катились и падали в пудинг, который она мешала большой деревянной ложкой.
Через два часа Мать уже была на кухне, заканчивая пудинг. Бабушка помогала ей, и они изредка обменивались фразами, сказанными только друг для друга, шепотом.
Мать была натурой скрытого горения. Такою была и Бабушка. Но Бабушку никто никогда не видел потерявшей самообладание. Возможно, все, что было личным, давно перегорело в ее сердце, и остался только пепел, и этот пепел остывал все более и более, и в нем не было уже ни огня, ни даже искр. Может быть, надо, жить до семидесяти лет, чтобы иметь этот пепел. Может быть, он уже начинал накопляться и в сердце Матери. Возможно, наступит день, когда она скажет: «Письмо от моего бывшего мужа, твоего, Лида, отца. Пишет, что живет хорошо. Шлет привет от себя, жены и сыновей вам, Бабушка, и тебе, Лида».
Она это, возможно, скажет уже безразличным тоном, бесцветным и ровным голосом, и пепел в сердце будет лежать, не тронется. Но пока… пока… Вот она в кухне, перед этой печкой, с этим мертвым серо-лиловым лицом. Почему лицо делается лиловым от боли в сердце? А она была когда-то очень красивой. Природа задумала ее как украшение, как деталь роскоши в этой жизни, на этой планете. Но что-то изменилось в намерении природы, и она ожесточенно стала разрушать одно из прекрасных своих творений.
В четыре часа, когда уже окончательно тяжелый покой повис над пансионом №11, Бабушка вспомнила, что никто ничего не ел в этом доме с самого утра.
Поспешно; с помощью Кана, стала она готовить поднос с пищей для миссис Парриш, накормила Диму. Затем сама приготовила и понесла пищу мистеру Суну. Мистер Сун не просил пищи, но он не выходил из дома, а в комнате у него пищи не могло быть. Человек же не может жить долго без пищи. Бабушка с подносом тихонько постучала в дверь мистера Суна. Ответа не было. Она постучала еще раз и, тихонько отворив дверь, вошла.
Он сидел неподвижно, как-то невесомо, и глаза у него были какие-то пустые. Он знаком отказался от пищи. Но Бабушка не уходила. Она стояла перед ним с подносом и кланялась и просила его покушать. Мистер Сун выпил чашечку чаю и съел два бисквита.
Бабушка возвратилась на кухню, вымыла посуду и в ту же чашечку, из которой пил мистер Сун, налила чаю для японской старушки. Она постучала в дверь комнаты, где жили японцы, и тоже никто не ответил. И опять Бабушка тихонько вошла без приглашения. Старая леди неподвижно сидела на полу на циновке и смотрела такими же пустыми странными глазами, как и мистер Сун. Они одинаковы были сегодня – и японские глаза и китайские, и победители и побежденные. И японская леди отказывалась от пищи, но и ее – своей улыбкой и поклонами – Бабушка убедила немножко покушать. И пока та пила свой чай и ела бисквитик, Бабушка смотрела на эти морщины, на эти глубокие складки и в них читала долгую повесть о горькой жизни. И желтой расе жилось не легче, чем белой.
Этот день казался необыкновенно длинным. Казалось, ему не будет конца. Казалось, никак не дожить до вечера.
Но вечер пришел, и с ним легкая прохлада, тишина и легкий, неуверенный в себе ветерок. Бабушка вышла посидеть на ступеньке крыльца. В саду, на скамейке, между двух уже голых от жары деревьев сидел мистер Сун. Они сидели близко один от другого, но не говорили. Даже обычное «Добрый вечер!» не было произнесено. Родной город мистера Суна был взят японцами. Теперь мистер Сун был только гостем в Тянцзине. Он сидел неподвижно, под голыми деревьями, глядя вниз на так рано упавшие, сгоревшие от солнца листья, как бы читая в них что-то важное для себя.
Когда же спустились сумерки, летели массой какие-то птички. Напуганные канонадой, потеряв свои гнезда, они, притаившись где-то днем, ночью переселялись куда-то. Свои, домашние птички, жившие в двух-трех гнездах под крышей над балконом, чирикали успокоительно, радостно. Они были дома.
Вдруг стукнула калитка, и бедно одетый, почти полуголый китаец проскользнул в сад. Украдкой оглянувшись, он пошел прямо к мистеру Суну, как бы зная, что тот ожидает его, и, низко-низко ему поклонившись, сказал что-то кратко и тихо и так же быстро ушел.
Хотя мистер Сун не сказал ничего, не привстал, не поднял головы даже, Бабушка знала, что был вестник большого несчастья, что кто-то из дорогих для мистера Суна покинул навсегда эту землю и что не на листья теперь смотрел мистер Сун, а в чью-то раскрытую могилу. Она знала это наверное. Не прошла ли она сама через этот же опыт – и несколько раз в своей жизни? Только опытный глаз мог заметить единственное движение вниз плеч мистера Суна, когда обрушился удар, и по краткости движения она знала, что удар был тяжел и страшен.
Она встала, тихонько подошла к мистеру Суну и остановилась около него. Запоздалая ласточка пролетела совсем близко от них, почти задевая крылом землю.
– Эти ласточки, – сказала Бабушка, – прилетают к нам из Индии. Наши ласточки, в России, прилетали из Африки.
Мистер Сун ничего не ответил на это.
– Как, в общем, таинственна жизнь птицы, – продолжала Бабушка. Она помолчала немного. – Так же неисповедимы и пути человеческой жизни…
– И смерти, – чуть слышно сказал мистер Сун.
– Смерти нет, – сказала Бабушка, – есть перемена. Непонятная для нас и потому кажется страшной. Перемена – закон жизни. Она нас пугает, потому что она предвещает разлуку.
– Разлуку, – прошептал мистер Сун. Бабушка присела рядом с ним на скамейку, и они долго сидели так, молча. Темнота ночи, медленно спускаясь, обволакивала их и все кругом. Больше не было слышно голосов птиц. Только тихие заглушенные звуки доходили время от времени с черного двора, где Мать с помощью Кана раздавала вечернюю порцию риса.
Вдруг громко распахнулась балконная дверь, и миссис Парриш, наклонясь с балкона, стала кричать:
– Почему так тихо? Почему никто не разговаривает? Что это – могила? Все, что ли, уже умерли в этой норе? Дом полон покойников? Эй, живая душа! Сюда! Ко мне!
Бабушка поспешно встала и почти бегом побежала в комнату миссис Парриш.
12
13
А Бабушка прислушивалась из столовой.
…До гроба вы клялись любить поэта…
Через полчаса Мать уже лежала на диване в столовой. Валериановые капли были выпиты. Она уже не плакала, но сотрясалась от внутренней нервной дрожи. Бабушка укрывала ее всеми пальто Семьи. Дима и Собака стояли у дивана, страдая от своего бессилия помочь.
…Вы не исполнили священного обета…
Через два часа Мать уже была на кухне, заканчивая пудинг. Бабушка помогала ей, и они изредка обменивались фразами, сказанными только друг для друга, шепотом.
Мать была натурой скрытого горения. Такою была и Бабушка. Но Бабушку никто никогда не видел потерявшей самообладание. Возможно, все, что было личным, давно перегорело в ее сердце, и остался только пепел, и этот пепел остывал все более и более, и в нем не было уже ни огня, ни даже искр. Может быть, надо, жить до семидесяти лет, чтобы иметь этот пепел. Может быть, он уже начинал накопляться и в сердце Матери. Возможно, наступит день, когда она скажет: «Письмо от моего бывшего мужа, твоего, Лида, отца. Пишет, что живет хорошо. Шлет привет от себя, жены и сыновей вам, Бабушка, и тебе, Лида».
Она это, возможно, скажет уже безразличным тоном, бесцветным и ровным голосом, и пепел в сердце будет лежать, не тронется. Но пока… пока… Вот она в кухне, перед этой печкой, с этим мертвым серо-лиловым лицом. Почему лицо делается лиловым от боли в сердце? А она была когда-то очень красивой. Природа задумала ее как украшение, как деталь роскоши в этой жизни, на этой планете. Но что-то изменилось в намерении природы, и она ожесточенно стала разрушать одно из прекрасных своих творений.
В четыре часа, когда уже окончательно тяжелый покой повис над пансионом №11, Бабушка вспомнила, что никто ничего не ел в этом доме с самого утра.
Поспешно; с помощью Кана, стала она готовить поднос с пищей для миссис Парриш, накормила Диму. Затем сама приготовила и понесла пищу мистеру Суну. Мистер Сун не просил пищи, но он не выходил из дома, а в комнате у него пищи не могло быть. Человек же не может жить долго без пищи. Бабушка с подносом тихонько постучала в дверь мистера Суна. Ответа не было. Она постучала еще раз и, тихонько отворив дверь, вошла.
Он сидел неподвижно, как-то невесомо, и глаза у него были какие-то пустые. Он знаком отказался от пищи. Но Бабушка не уходила. Она стояла перед ним с подносом и кланялась и просила его покушать. Мистер Сун выпил чашечку чаю и съел два бисквита.
Бабушка возвратилась на кухню, вымыла посуду и в ту же чашечку, из которой пил мистер Сун, налила чаю для японской старушки. Она постучала в дверь комнаты, где жили японцы, и тоже никто не ответил. И опять Бабушка тихонько вошла без приглашения. Старая леди неподвижно сидела на полу на циновке и смотрела такими же пустыми странными глазами, как и мистер Сун. Они одинаковы были сегодня – и японские глаза и китайские, и победители и побежденные. И японская леди отказывалась от пищи, но и ее – своей улыбкой и поклонами – Бабушка убедила немножко покушать. И пока та пила свой чай и ела бисквитик, Бабушка смотрела на эти морщины, на эти глубокие складки и в них читала долгую повесть о горькой жизни. И желтой расе жилось не легче, чем белой.
Этот день казался необыкновенно длинным. Казалось, ему не будет конца. Казалось, никак не дожить до вечера.
Но вечер пришел, и с ним легкая прохлада, тишина и легкий, неуверенный в себе ветерок. Бабушка вышла посидеть на ступеньке крыльца. В саду, на скамейке, между двух уже голых от жары деревьев сидел мистер Сун. Они сидели близко один от другого, но не говорили. Даже обычное «Добрый вечер!» не было произнесено. Родной город мистера Суна был взят японцами. Теперь мистер Сун был только гостем в Тянцзине. Он сидел неподвижно, под голыми деревьями, глядя вниз на так рано упавшие, сгоревшие от солнца листья, как бы читая в них что-то важное для себя.
Когда же спустились сумерки, летели массой какие-то птички. Напуганные канонадой, потеряв свои гнезда, они, притаившись где-то днем, ночью переселялись куда-то. Свои, домашние птички, жившие в двух-трех гнездах под крышей над балконом, чирикали успокоительно, радостно. Они были дома.
Вдруг стукнула калитка, и бедно одетый, почти полуголый китаец проскользнул в сад. Украдкой оглянувшись, он пошел прямо к мистеру Суну, как бы зная, что тот ожидает его, и, низко-низко ему поклонившись, сказал что-то кратко и тихо и так же быстро ушел.
Хотя мистер Сун не сказал ничего, не привстал, не поднял головы даже, Бабушка знала, что был вестник большого несчастья, что кто-то из дорогих для мистера Суна покинул навсегда эту землю и что не на листья теперь смотрел мистер Сун, а в чью-то раскрытую могилу. Она знала это наверное. Не прошла ли она сама через этот же опыт – и несколько раз в своей жизни? Только опытный глаз мог заметить единственное движение вниз плеч мистера Суна, когда обрушился удар, и по краткости движения она знала, что удар был тяжел и страшен.
Она встала, тихонько подошла к мистеру Суну и остановилась около него. Запоздалая ласточка пролетела совсем близко от них, почти задевая крылом землю.
– Эти ласточки, – сказала Бабушка, – прилетают к нам из Индии. Наши ласточки, в России, прилетали из Африки.
Мистер Сун ничего не ответил на это.
– Как, в общем, таинственна жизнь птицы, – продолжала Бабушка. Она помолчала немного. – Так же неисповедимы и пути человеческой жизни…
– И смерти, – чуть слышно сказал мистер Сун.
– Смерти нет, – сказала Бабушка, – есть перемена. Непонятная для нас и потому кажется страшной. Перемена – закон жизни. Она нас пугает, потому что она предвещает разлуку.
– Разлуку, – прошептал мистер Сун. Бабушка присела рядом с ним на скамейку, и они долго сидели так, молча. Темнота ночи, медленно спускаясь, обволакивала их и все кругом. Больше не было слышно голосов птиц. Только тихие заглушенные звуки доходили время от времени с черного двора, где Мать с помощью Кана раздавала вечернюю порцию риса.
Вдруг громко распахнулась балконная дверь, и миссис Парриш, наклонясь с балкона, стала кричать:
– Почему так тихо? Почему никто не разговаривает? Что это – могила? Все, что ли, уже умерли в этой норе? Дом полон покойников? Эй, живая душа! Сюда! Ко мне!
Бабушка поспешно встала и почти бегом побежала в комнату миссис Парриш.
12
В начале августа сравнительный порядок был восстановлен в Тянцзине и его окрестностях. Китайские беженцы начали возвращаться с иностранных концессий в свой китайский город. Они топтались на пепелищах, среди развалин, пытаясь что-то восстановить, что-то построить. Армия Спасения выдавала все меньше риса. Поезда приходили в Тянцзин и отбывали оттуда. Начала работать и почта. В районе города появлялось все больше и больше японцев. Строились укрепления и аэродромы. Как лавина, откуда-то надвигались огромные количества японской военной амуниции. С характерным для них топотом японские войска маршировали куда-то в южную сторону, оставляя город.
Только четыре японца вернулись в пансион №11. Они кланялись, улыбались и спрашивали всех о здоровье. О пятом не было сказано ни слова. Они все вчетвером увели куда-то старую японскую леди, которая едва двигала ногами, но все же тоже кланялась. Только три японца вернулись затем, чтобы жить в доме. Они еще раз спросили – все разом – о здоровье и, в благодарность за заботы о старой леди, подарили Бабушке большую коробку бисквитов Меijii и шелковый носовой платок. И на коробке и на платке была изображена прекрасная Fudji-Yama.
Семья Кана на черном дворе убавилась до четырех. Мистер Сун сделался безработным, потому что китайский университет, где он читал лекции, был разрушен японцами.
За счет трех японских джентльменов в доме было установлено радио. Оно внесло поток звуков. Domei-dispatch ежедневно заявлял о блестящих японских победах. Гремела странная музыка и какое-то нечеловеческое гортанное пение хором. Кто пел и по какому поводу? Была ли это радость победы или похоронное пение? Как оно было загадочно и странно для европейского уха! Гремели речи от новых японских правительственных органов; голоса негодования и воззвание о помощи – «ко всем!» – от раненого Китая. Слышно было Гитлера, глас сверхчеловека из Берлина, и восхитительная музыка из Сгаnd Орега и Lа Sсаlа. И все это говорило о том, что нет единения в человечестве, что различны интересы классов и наций, что больше и больше дробилась прежними веками выкованная христианская и нехристианская мораль и что нет выхода, нет никому оправдания и всем грозит гибель.
И пока наслаждались японцы своим новым радио, ужасалась Бабушка: без радио она не знала, как страшен стал внешний мир.
С ревом радио в доме, с шумом аэропланов, почему-то тренировавших своих пилотов над самым городом, миссис Парриш легко теряла душевное равновесие – и сама подымала не меньший шум. Теперь Бабушка с утра до вечера находилась в комнате миссис Парриш. Бабушка «придумала хитрость. Она играла с миссис Парриш в карты. Когда выигрывала Бабушка, она получала чашечку кофе. Когда выигрывала миссис Парриш, она получала немножко виски. И то и другое было заперто в шкафу миссис Парриш, и только у Бабушки были ключи. В обоих случаях Бабушка старалась растянуть приготовления: то кофе медленно варился на спиртовке, то надо было сначала причесать миссис Парриш и вымыть стаканчик, а потом уже наливать виски. Если миссис Парриш отказывалась причесываться или умываться, Бабушка уговаривала ее, как ребенка. Она имела опыт, воспитав два поколения послушных и милых детей. Вечерком они немножко гуляли около дома. Лима и Собака, шагая за ними, оберегали их безопасность. Уложим миссис Парриш в постель, Бабушка придумала начать ей рассказывать о своей жизни с самого начала. Это была долгая жизнь. Была ли Бабушка хорошим рассказчиком, была ли жизнь ее так занимательна, только миссис Парриш глубоко заинтересовалась с самою первою вечера. Чем дальше развивалась история Бабушкиной жизни, тем глубже был интерес миссис Парриш. Бабушка же повествовала только о фактах, не добавляя ни выводов, ни поучений. История шла, начинаясь в прекрасном доме обширного имения, под безоблачным родным небом, затем перемещалась в столицу, путешествовала по заграницам и, вдруг оставшись без крова, ютилась в тюрьме, в товарном вагоне, в китайской фанзе. Долог, долог был путь от имения «Услада» до пансиона № 11! Иногда, слушая рассказ, миссис Парриш внезапно засыпала. Проснувшись, она повторяла последнее слово, сказанное Бабушкой, испрашивала: «Что дальше?»
Если Бабушки уже не было в комнате, она выбегала в коридор и, свесившись с лестницы, кричала:
– Хо-хо! Бабушка! А когда он сказал: «Готовьтесь!» – что дальше?
И мягкий голос Бабушки отвечал откуда-то снизу:
– Когда он сказал: «Готовьтесь!» – я начала молиться. Но в волнении я забывала слова и только повторяла «Отче наш, Отче наш».
И Бабушка появлялась на лестнице. Медленно всходя по ступеням, она продолжала рассказ.
То были тяжелые дни для миссис Парриш. Доктор Айзик оставил город на целый месяц. Он уехал в район разрушения бесплатно лечить китайцев. Бабушка одна присматривала за миссис Парриш.
– Что вы тут шьете по целым дням? – спросила как-то миссис Парриш.
– Я починяю ваше белье, миссис Парриш.
– С какой стати! Для этого есть амы. [Ама – прислужница.] Я позвоню в католический монастырь, и они нам пошлют аму. Бросьте эту работу!
Ама пришла на следующее утро. Это была приземистая женщина крестьянского типа. Лицо ее носило выражение настороженности и критического отношения к жизни. Шила она прекрасно. Бабушка хотела использовать немножко для себя опыт Амы. Обе они шили, сидя на площадке лестницы, напротив комнаты миссис Парриш. Дверь в эту комнату была открыта, и Бабушка держала, таким образом, свою пациентку под неослабным наблюдением. Работая, она вела разговор с Амой.
– Скажите, Ама, вы довольны тем, что вы – христианка?
Ама бросила исподлобья быстрый взгляд на Бабушку.
– Нет, я недовольна.
Это был неожиданный ответ.
– Почему?
Ама помолчала немного.
– Что бы мне ни понравилось, чего бы мне ни захотелось – все это грех. А Бог наказывает за грех. И он все видит. Невозможно спрятаться. Мне это не нравится.
– Но вы молитесь?
– Мне нельзя не молиться. Иначе не будут держать в монастыре.
– Но вы, значит, не любите молиться.
– Я не люблю молиться? Наоборот, я очень люблю молиться. На это время не дают работы. Очень спокойно и хорошо.
– Кому вы молитесь?
– Я молюсь Божьей Матери.
– Не Иисусу Христу?
– Редко. Есть вещи, которые не скажешь мужчине.
И это было неожиданно. Бабушка прекратила вопросы, и некоторое время она работала молча. Миссис Парриш появилась на пороге:
– Скажите, Ама, вы уже монахиня?
– Нет. Мать игуменья говорит, что я не 'гожусь. У меня грешные мысли. «Ты лучше выходи замуж, – так она мне говорит, – может, твои дети будут хорошими католиками». И еще она находит, что я говорю много: «У разговорчивой женщины меньше шансов сделаться святой».
– Если так, то почему же вы живете в монастыре?
– Мне нравится. Спокойно. Поработаешь и помолишься. Опять поработаешь и помолишься. И это все.
– Но молиться можно везде.
– Как-то лучше выходит в большой компании. Монахини – славный народ. Хорошая компания.
– А как случилось, что вы пришли в монастырь?
– Я не шла, меня монахини на руках несли. Мои родители продали меня за два доллара. Я была еще очень маленькая, больше двух долларов и не стоила. Был голод. Почтенным родителям надо было купить буйвола, чтобы пахать землю. Они продали меня и моих сестер.
– И у вас нет в сердце обиды?
– Я очень счастлива, что родителям от меня была польза. Они ведь купили быка.
– А вас купили монахини?
– Нет, это не так было. Очень плохие люди скупали девочек. Монахини тогда сказали: «Лучше мы купим». Дали дороже и купили.
– Бабушка, – звала миссис Парриш, – идите! Пора играть в карты!
– Извините меня на сегодня, – просила Бабушка, – мне нужно закончить платье для Лиды.
– Но я хочу играть в карты!
– Я позову дочь Таню. Она поиграет с вами.
– А она хорошо играет?
– Нет, я думаю, плохо. Без практики.
– Ну, тогда я согласна. Дайте сюда ключи от шкафа. Я буду получать награду.
– Вспомните уговор, миссис Парриш. Ключи всегда у меня. Когда вы выиграете, кликните меня. Я приду и выдам награду.
За два часа Бабушка выдавала награду пять раз. Пришлось посадить Мать за работу над Лидиным платьем, а Бабушка пошла играть в карты. Миссис Парриш не сразу согласилась. Ей нравился новый партнер.
Теперь Ама говорила уже Матери:
– Да, у меня грешные мысли. Но что тут делать! Хороший тон в монастыре – это молиться о других. А этих других очень много. Некогда думать о себе. И вот получается 'так: другие живут в свое удовольствие, а как только Бог захочет их наказать, тут я должна молиться, чтоб Он их простил. И так иногда зло берет на этих других. Вот и теперь я в душе говорю Богу: «Ты видишь, что делают японцы? Смотри, хорошо смотри. Не забудь ничего из того, что Ты видишь. Начнешь наказывать – хорошо их накажи». Пока что не вижу, чтоб Он начал наказывать. Вы знаете, у Него к грешникам много терпенья. А вот к тем, кто уже христиане, терпенья меньше.
– Да, Ама, вы странно рассуждаете о Боге.
– Я уже сказала, что у меня грешные мысли. В монастыре всем это давно известно. Мать игуменья даже хотела наложить на меня обет молчания. А потом махнула рукой. Слов не будет, мысли останутся. К тому же я хожу шить. А как шить без разговора?
– Кто научил тебя так хорошо шить? – спросила Мать, чтобы переменить тему.
– Монашки научили. И говорить по-английски научили. Немножко писать и читать то, что я написала. Я еще умею вязать. Когда сравниваю себя с другими, вижу, что я – образованная девушка.
– А книги вы не читаете?
– Пробовали меня учить, но это подымает мои грешные мысли. В монастыре читают только книги о святых. Мне очень нравится. Но когда я потом рассказываю, что я поняла, монахини сердятся и разбегаются от меня. Мать игуменья раз даже топала на меня: «Не прикасайся к книгам. У тебя грешные мысли». Мне даже запретили задавать вопросы, если я не понимаю того, что нам читают вслух. А много интересного!
– И вы сожалеете, что вам не дают читать?
– Нет, не очень. Больше читаешь, больше знаешь. Меньше знаешь – легче. Согрешишь и не знаешь, что грех. Не надо каяться. Удобно.
И голоса замолкли надолго.
«Что это Тани не слышно? – думала Бабушка. – Где она?»
Она вышла из комнаты миссис Парриш. Мать стояла в какой-то странной неподвижности у окна и сосредоточенно смотрела на что-то находящееся внизу.
Бабушка подошла к ней, но Мать не слыхала ее шагов. Она все стояла и смотрела в окно, выходившее в чужой, соседний сад. Этот сад был полон прекрасных цветов. Как неподвижное розовое облако, склонялась над домом мимоза. В ее тени молодая женщина полулежала на кресле. У ее ног, на траве, сидел господин и обмахивал ее для прохлады круглым прозрачным веером. Неподалеку стоял маленький изящный столик с чайным прибором. Китаец-слуга, весь в белом, разливал чай. От всего этого веяло счастьем.
– Посмотрите! – сказала Мать, задыхаясь от " слез. – Почему мне не дано этого? Как хороша жизнь, если видеть ее оттуда!
– Не говори этого, Таня! – Бабушка положила ей руку на плечо. – Кто знает, что скрыто за этим видимым счастьем! Твоя же тяжелая жизнь – узкая тропинка к небесам. Научись любить ее.
Только четыре японца вернулись в пансион №11. Они кланялись, улыбались и спрашивали всех о здоровье. О пятом не было сказано ни слова. Они все вчетвером увели куда-то старую японскую леди, которая едва двигала ногами, но все же тоже кланялась. Только три японца вернулись затем, чтобы жить в доме. Они еще раз спросили – все разом – о здоровье и, в благодарность за заботы о старой леди, подарили Бабушке большую коробку бисквитов Меijii и шелковый носовой платок. И на коробке и на платке была изображена прекрасная Fudji-Yama.
Семья Кана на черном дворе убавилась до четырех. Мистер Сун сделался безработным, потому что китайский университет, где он читал лекции, был разрушен японцами.
За счет трех японских джентльменов в доме было установлено радио. Оно внесло поток звуков. Domei-dispatch ежедневно заявлял о блестящих японских победах. Гремела странная музыка и какое-то нечеловеческое гортанное пение хором. Кто пел и по какому поводу? Была ли это радость победы или похоронное пение? Как оно было загадочно и странно для европейского уха! Гремели речи от новых японских правительственных органов; голоса негодования и воззвание о помощи – «ко всем!» – от раненого Китая. Слышно было Гитлера, глас сверхчеловека из Берлина, и восхитительная музыка из Сгаnd Орега и Lа Sсаlа. И все это говорило о том, что нет единения в человечестве, что различны интересы классов и наций, что больше и больше дробилась прежними веками выкованная христианская и нехристианская мораль и что нет выхода, нет никому оправдания и всем грозит гибель.
И пока наслаждались японцы своим новым радио, ужасалась Бабушка: без радио она не знала, как страшен стал внешний мир.
С ревом радио в доме, с шумом аэропланов, почему-то тренировавших своих пилотов над самым городом, миссис Парриш легко теряла душевное равновесие – и сама подымала не меньший шум. Теперь Бабушка с утра до вечера находилась в комнате миссис Парриш. Бабушка «придумала хитрость. Она играла с миссис Парриш в карты. Когда выигрывала Бабушка, она получала чашечку кофе. Когда выигрывала миссис Парриш, она получала немножко виски. И то и другое было заперто в шкафу миссис Парриш, и только у Бабушки были ключи. В обоих случаях Бабушка старалась растянуть приготовления: то кофе медленно варился на спиртовке, то надо было сначала причесать миссис Парриш и вымыть стаканчик, а потом уже наливать виски. Если миссис Парриш отказывалась причесываться или умываться, Бабушка уговаривала ее, как ребенка. Она имела опыт, воспитав два поколения послушных и милых детей. Вечерком они немножко гуляли около дома. Лима и Собака, шагая за ними, оберегали их безопасность. Уложим миссис Парриш в постель, Бабушка придумала начать ей рассказывать о своей жизни с самого начала. Это была долгая жизнь. Была ли Бабушка хорошим рассказчиком, была ли жизнь ее так занимательна, только миссис Парриш глубоко заинтересовалась с самою первою вечера. Чем дальше развивалась история Бабушкиной жизни, тем глубже был интерес миссис Парриш. Бабушка же повествовала только о фактах, не добавляя ни выводов, ни поучений. История шла, начинаясь в прекрасном доме обширного имения, под безоблачным родным небом, затем перемещалась в столицу, путешествовала по заграницам и, вдруг оставшись без крова, ютилась в тюрьме, в товарном вагоне, в китайской фанзе. Долог, долог был путь от имения «Услада» до пансиона № 11! Иногда, слушая рассказ, миссис Парриш внезапно засыпала. Проснувшись, она повторяла последнее слово, сказанное Бабушкой, испрашивала: «Что дальше?»
Если Бабушки уже не было в комнате, она выбегала в коридор и, свесившись с лестницы, кричала:
– Хо-хо! Бабушка! А когда он сказал: «Готовьтесь!» – что дальше?
И мягкий голос Бабушки отвечал откуда-то снизу:
– Когда он сказал: «Готовьтесь!» – я начала молиться. Но в волнении я забывала слова и только повторяла «Отче наш, Отче наш».
И Бабушка появлялась на лестнице. Медленно всходя по ступеням, она продолжала рассказ.
То были тяжелые дни для миссис Парриш. Доктор Айзик оставил город на целый месяц. Он уехал в район разрушения бесплатно лечить китайцев. Бабушка одна присматривала за миссис Парриш.
– Что вы тут шьете по целым дням? – спросила как-то миссис Парриш.
– Я починяю ваше белье, миссис Парриш.
– С какой стати! Для этого есть амы. [Ама – прислужница.] Я позвоню в католический монастырь, и они нам пошлют аму. Бросьте эту работу!
Ама пришла на следующее утро. Это была приземистая женщина крестьянского типа. Лицо ее носило выражение настороженности и критического отношения к жизни. Шила она прекрасно. Бабушка хотела использовать немножко для себя опыт Амы. Обе они шили, сидя на площадке лестницы, напротив комнаты миссис Парриш. Дверь в эту комнату была открыта, и Бабушка держала, таким образом, свою пациентку под неослабным наблюдением. Работая, она вела разговор с Амой.
– Скажите, Ама, вы довольны тем, что вы – христианка?
Ама бросила исподлобья быстрый взгляд на Бабушку.
– Нет, я недовольна.
Это был неожиданный ответ.
– Почему?
Ама помолчала немного.
– Что бы мне ни понравилось, чего бы мне ни захотелось – все это грех. А Бог наказывает за грех. И он все видит. Невозможно спрятаться. Мне это не нравится.
– Но вы молитесь?
– Мне нельзя не молиться. Иначе не будут держать в монастыре.
– Но вы, значит, не любите молиться.
– Я не люблю молиться? Наоборот, я очень люблю молиться. На это время не дают работы. Очень спокойно и хорошо.
– Кому вы молитесь?
– Я молюсь Божьей Матери.
– Не Иисусу Христу?
– Редко. Есть вещи, которые не скажешь мужчине.
И это было неожиданно. Бабушка прекратила вопросы, и некоторое время она работала молча. Миссис Парриш появилась на пороге:
– Скажите, Ама, вы уже монахиня?
– Нет. Мать игуменья говорит, что я не 'гожусь. У меня грешные мысли. «Ты лучше выходи замуж, – так она мне говорит, – может, твои дети будут хорошими католиками». И еще она находит, что я говорю много: «У разговорчивой женщины меньше шансов сделаться святой».
– Если так, то почему же вы живете в монастыре?
– Мне нравится. Спокойно. Поработаешь и помолишься. Опять поработаешь и помолишься. И это все.
– Но молиться можно везде.
– Как-то лучше выходит в большой компании. Монахини – славный народ. Хорошая компания.
– А как случилось, что вы пришли в монастырь?
– Я не шла, меня монахини на руках несли. Мои родители продали меня за два доллара. Я была еще очень маленькая, больше двух долларов и не стоила. Был голод. Почтенным родителям надо было купить буйвола, чтобы пахать землю. Они продали меня и моих сестер.
– И у вас нет в сердце обиды?
– Я очень счастлива, что родителям от меня была польза. Они ведь купили быка.
– А вас купили монахини?
– Нет, это не так было. Очень плохие люди скупали девочек. Монахини тогда сказали: «Лучше мы купим». Дали дороже и купили.
– Бабушка, – звала миссис Парриш, – идите! Пора играть в карты!
– Извините меня на сегодня, – просила Бабушка, – мне нужно закончить платье для Лиды.
– Но я хочу играть в карты!
– Я позову дочь Таню. Она поиграет с вами.
– А она хорошо играет?
– Нет, я думаю, плохо. Без практики.
– Ну, тогда я согласна. Дайте сюда ключи от шкафа. Я буду получать награду.
– Вспомните уговор, миссис Парриш. Ключи всегда у меня. Когда вы выиграете, кликните меня. Я приду и выдам награду.
За два часа Бабушка выдавала награду пять раз. Пришлось посадить Мать за работу над Лидиным платьем, а Бабушка пошла играть в карты. Миссис Парриш не сразу согласилась. Ей нравился новый партнер.
Теперь Ама говорила уже Матери:
– Да, у меня грешные мысли. Но что тут делать! Хороший тон в монастыре – это молиться о других. А этих других очень много. Некогда думать о себе. И вот получается 'так: другие живут в свое удовольствие, а как только Бог захочет их наказать, тут я должна молиться, чтоб Он их простил. И так иногда зло берет на этих других. Вот и теперь я в душе говорю Богу: «Ты видишь, что делают японцы? Смотри, хорошо смотри. Не забудь ничего из того, что Ты видишь. Начнешь наказывать – хорошо их накажи». Пока что не вижу, чтоб Он начал наказывать. Вы знаете, у Него к грешникам много терпенья. А вот к тем, кто уже христиане, терпенья меньше.
– Да, Ама, вы странно рассуждаете о Боге.
– Я уже сказала, что у меня грешные мысли. В монастыре всем это давно известно. Мать игуменья даже хотела наложить на меня обет молчания. А потом махнула рукой. Слов не будет, мысли останутся. К тому же я хожу шить. А как шить без разговора?
– Кто научил тебя так хорошо шить? – спросила Мать, чтобы переменить тему.
– Монашки научили. И говорить по-английски научили. Немножко писать и читать то, что я написала. Я еще умею вязать. Когда сравниваю себя с другими, вижу, что я – образованная девушка.
– А книги вы не читаете?
– Пробовали меня учить, но это подымает мои грешные мысли. В монастыре читают только книги о святых. Мне очень нравится. Но когда я потом рассказываю, что я поняла, монахини сердятся и разбегаются от меня. Мать игуменья раз даже топала на меня: «Не прикасайся к книгам. У тебя грешные мысли». Мне даже запретили задавать вопросы, если я не понимаю того, что нам читают вслух. А много интересного!
– И вы сожалеете, что вам не дают читать?
– Нет, не очень. Больше читаешь, больше знаешь. Меньше знаешь – легче. Согрешишь и не знаешь, что грех. Не надо каяться. Удобно.
И голоса замолкли надолго.
«Что это Тани не слышно? – думала Бабушка. – Где она?»
Она вышла из комнаты миссис Парриш. Мать стояла в какой-то странной неподвижности у окна и сосредоточенно смотрела на что-то находящееся внизу.
Бабушка подошла к ней, но Мать не слыхала ее шагов. Она все стояла и смотрела в окно, выходившее в чужой, соседний сад. Этот сад был полон прекрасных цветов. Как неподвижное розовое облако, склонялась над домом мимоза. В ее тени молодая женщина полулежала на кресле. У ее ног, на траве, сидел господин и обмахивал ее для прохлады круглым прозрачным веером. Неподалеку стоял маленький изящный столик с чайным прибором. Китаец-слуга, весь в белом, разливал чай. От всего этого веяло счастьем.
– Посмотрите! – сказала Мать, задыхаясь от " слез. – Почему мне не дано этого? Как хороша жизнь, если видеть ее оттуда!
– Не говори этого, Таня! – Бабушка положила ей руку на плечо. – Кто знает, что скрыто за этим видимым счастьем! Твоя же тяжелая жизнь – узкая тропинка к небесам. Научись любить ее.
13
– Какое странное письмо! – сказала Лида, разбирая утреннюю почту. – Оно адресовано Бабушке, и Бабушку называют «ее превосходительством».
– Подумать только, – сказала Мать, – есть кто-то на земле, кто это помнит! Мы уже и сами забыли все наши титулы.
– От кого это письмо? – продолжала Лида. – Бумага самая дешевая. По штемпелю оно из Маньчжурии.
– Прочитай мне его вслух, – сказала Бабушка. – Не могу бросить вязанье. Едва ли успею выполнить заказ к сроку, а деньги нужны. Таня, приходили за деньгами из пекарни?
– Сегодня были два раза.
– Но слушайте, слушайте! – И Лида начала читать вслух:
«Благословение Господне на вас.
Боголюбивая сестра во Христе, здравствуйте. Лично мы вас не знаем, но слыхали, что вы благочестивая христианка. Посему обращаемся к вам с покорнейшей просьбой. Помогите. Мы знаем, что вы держите пансион и принимаете постояльцев. Дорогая наша Матушка Игуменья собирается в Шанхай, задумывает там основать убежище для русских бездомных старушек и бесприютных деток-сирот. Денег, конечно, у ней нету. Просим вас покорнейше приютить ее и еще двух сестер монахинь на несколько дней под вашим кровом. Монастырь наш очень беден, уплатить никак не можем – хватило бы хотя на железнодорожные билеты, но молиться за вас будем усердно, и Господь Сам вас вознаградит. Смиренно ждем вашего утвердительного и скорого ответа. С христианской любовью и молитвами о вас, а если есть у вас семейство, – то и о вашем семействе также.
Смиренная сестра Павла (казначей).
Смиренная сестра Анна (письмоводитель).
P.S. Наша дорогая Матушка Игуменья вкушает только вареные овощи с постным маслом. Она также может пить чай с лимоном».
– С лимоном?! – вдруг сердито вскрикнула Мать. – Когда это были лимоны у нас в доме? Лимон стоит шестьдесят сентов за штуку!
– Что ты, Таня! – Бабушка остановила ее с упреком. – Каким тоном ты это говоришь? Ты удивляешь меня.
– Удивляю? Даже вас я удивляю! А кто знает, чего мне стоит это ежедневное хождение на базар? Мы там должны всем, в каждой лавке. А я все прошу в долг. Тут откажут, там откажут, я иду дальше – и все прошу и прошу…
Она вдруг заплакала. Она стояла перед Бабушкой, жалкая-жалкая, плакала и повторяла:
– А я все прошу и прошу…
Лида кинулась к Матери, обняла ее и тоже заплакала. Бабушка крепилась, не сдавала позиции.
– И полно, Таня! У нас две свободные комнаты, а у людей нет крыши. Приедут три бедные женщины. Монашки. Ну, немножко больше работы. Ну, еще немножко попросишь в долг. Они – великие постницы, кушают мало. Поделимся тем, что будет…
Но и Мать не хотела сдаваться:
– На постном масле? Да? С лимоном?
– Таня, они не могут есть на сале, оно – скоромное. А ты подумай о другом. Дети наши никогда не были в православном монастыре, не видали монашек, не говорили с ними. Ведь это – кусочек прежней России приедет в наш дом. Лучше станем радоваться этому. Как будто что-то из прошлого, прикоснемся к чему-то родному! Что – бедность? Что – унижение? Они всегда с нами. Да и грех отказать, стыдно. Наши семьи в прошлом всегда поддерживали монастыри.
Но и Мать успокоилась, и Лида уже сияла:
– О Бабушка, дорогое наше «превосходительство»! Сейчас же им и напишу «скорый и утвердительный ответ».
– Нет, нет, Лида, это я сама напишу. Подобные приглашения пишет старший в семье. От тебя – это было бы даже не совсем вежливо.
Мать только терпеливо улыбнулась.
– Смотрите, вот и другое письмо, и тоже какое-то странное. И бумага еще хуже, – воскликнула Лида. – Какие странные буквы! На каком же это языке? Неужели по-английски? Мама, это вам.
– Читай, Лида, у меня мокрые руки, я мою посуду.
Письмо, или вернее, поэма, род одиссеи, было от мадам Милицы. Написано оно было смесью четырех наиболее известных мадам Милице языков. Его невозможно было ни прочитать, ни понять сразу. Нужно было научное исследование корней слов и их морфем, приставок и окончаний, но и этого было бы недостаточно. Письмо имело высокоторжественный, архаический и запутанный стиль. К тому же у писавшей был собственный взгляд на знаки препинания и употребление заглавных букв.
Все по очереди старались читать письмо. Обсуждали, догадывались. Было очень интересно.
Мадам Милица так и не попала Шанхай. Сначала ее остановили в Тан-Ку, Кто остановил, было неясно. Мадам Милица писала «остановили» в заглавных буквах, затем следовал странный письменный знак, и с трудом разбиралось дальше «враги». На пароходе она все же добралась до Шанхая, но ей не позволили сойти на берег. Шанхай был на военном положении, и она – мадам Милица – свидетель, что бой шел в Чапей. Пароход отчалил, и мадам Милицу повезли в Гонконг. Итак – привет всем с дороги!
Но не только факты, были и наблюдения и мысли – и мадам Милица щедро делилась ими с Семьей, хотя и знала, что это потребует двойного количества марок.
Она сообщала, что на пароходе, как и везде, только два класса людей: те, у кого есть деньги, и те, у кого их нет. Для первых есть все услуги и все удобства. Каково путешествие для вторых, спросите мадам Милицу. Она вам скажет. В таком путешествии ее утешением было, что она все знала вперед, ничему не удивлялась и сохранила полное личное достоинство.
Она просит Семью не беспокоиться: мадам Милица умрет, когда ей будет восемьдесят четыре года, чего нельзя сказать – увы! – о многих богатых пассажирах парохода. И умрет мадам Милица спокойно, в своей постели. С усмешкой она поэтому смотрит в жерла и китайских и японских пушек и сохраняет спокойствие, когда сообщают, что не то аэроплан, не то субмарина гонится за пароходом, чтобы его взорвать. Они не смогут вырвать один-единственный волос из ее прически. Слепцы цивилизации! И она шлет привет и поклон всей любимой Семье, особенно Бабушке. Пожалуй, передайте привет и миссис Парриш.
Письмо с остановками читали весь день.
Вечерняя газета принесла хорошую новость.
– Слушайте, – кричала Лида, вбегая с газетой, которую выписывала и никогда не читала миссис Парриш. – Слушайте: добровольцы отпускаются сегодня. Они получат по десять китайских долларов за каждый день службы. Боже! Значит, Петя придет и принесет – считайте, считайте! – о Бабушка! Он купит мне белые туфли! Мама, вы позволите, чтобы он купил мне белые туфли? С кусочками коричневой кожи на носке и пятке!
– Видите, – сказала Бабушка, – вот и деньги на лимоны!
А Лида все читала и перечитывала, считала долги и деньги и что кому нужно – и все выходило, что, пожалуй, купят ей туфли. И если кончена война, откроют магазин, где она служила, и она пойдет работать – зарабатывать. Как всем будет легче!
– Подумать только, – сказала Мать, – есть кто-то на земле, кто это помнит! Мы уже и сами забыли все наши титулы.
– От кого это письмо? – продолжала Лида. – Бумага самая дешевая. По штемпелю оно из Маньчжурии.
– Прочитай мне его вслух, – сказала Бабушка. – Не могу бросить вязанье. Едва ли успею выполнить заказ к сроку, а деньги нужны. Таня, приходили за деньгами из пекарни?
– Сегодня были два раза.
– Но слушайте, слушайте! – И Лида начала читать вслух:
«Благословение Господне на вас.
Боголюбивая сестра во Христе, здравствуйте. Лично мы вас не знаем, но слыхали, что вы благочестивая христианка. Посему обращаемся к вам с покорнейшей просьбой. Помогите. Мы знаем, что вы держите пансион и принимаете постояльцев. Дорогая наша Матушка Игуменья собирается в Шанхай, задумывает там основать убежище для русских бездомных старушек и бесприютных деток-сирот. Денег, конечно, у ней нету. Просим вас покорнейше приютить ее и еще двух сестер монахинь на несколько дней под вашим кровом. Монастырь наш очень беден, уплатить никак не можем – хватило бы хотя на железнодорожные билеты, но молиться за вас будем усердно, и Господь Сам вас вознаградит. Смиренно ждем вашего утвердительного и скорого ответа. С христианской любовью и молитвами о вас, а если есть у вас семейство, – то и о вашем семействе также.
Смиренная сестра Павла (казначей).
Смиренная сестра Анна (письмоводитель).
P.S. Наша дорогая Матушка Игуменья вкушает только вареные овощи с постным маслом. Она также может пить чай с лимоном».
– С лимоном?! – вдруг сердито вскрикнула Мать. – Когда это были лимоны у нас в доме? Лимон стоит шестьдесят сентов за штуку!
– Что ты, Таня! – Бабушка остановила ее с упреком. – Каким тоном ты это говоришь? Ты удивляешь меня.
– Удивляю? Даже вас я удивляю! А кто знает, чего мне стоит это ежедневное хождение на базар? Мы там должны всем, в каждой лавке. А я все прошу в долг. Тут откажут, там откажут, я иду дальше – и все прошу и прошу…
Она вдруг заплакала. Она стояла перед Бабушкой, жалкая-жалкая, плакала и повторяла:
– А я все прошу и прошу…
Лида кинулась к Матери, обняла ее и тоже заплакала. Бабушка крепилась, не сдавала позиции.
– И полно, Таня! У нас две свободные комнаты, а у людей нет крыши. Приедут три бедные женщины. Монашки. Ну, немножко больше работы. Ну, еще немножко попросишь в долг. Они – великие постницы, кушают мало. Поделимся тем, что будет…
Но и Мать не хотела сдаваться:
– На постном масле? Да? С лимоном?
– Таня, они не могут есть на сале, оно – скоромное. А ты подумай о другом. Дети наши никогда не были в православном монастыре, не видали монашек, не говорили с ними. Ведь это – кусочек прежней России приедет в наш дом. Лучше станем радоваться этому. Как будто что-то из прошлого, прикоснемся к чему-то родному! Что – бедность? Что – унижение? Они всегда с нами. Да и грех отказать, стыдно. Наши семьи в прошлом всегда поддерживали монастыри.
Но и Мать успокоилась, и Лида уже сияла:
– О Бабушка, дорогое наше «превосходительство»! Сейчас же им и напишу «скорый и утвердительный ответ».
– Нет, нет, Лида, это я сама напишу. Подобные приглашения пишет старший в семье. От тебя – это было бы даже не совсем вежливо.
Мать только терпеливо улыбнулась.
– Смотрите, вот и другое письмо, и тоже какое-то странное. И бумага еще хуже, – воскликнула Лида. – Какие странные буквы! На каком же это языке? Неужели по-английски? Мама, это вам.
– Читай, Лида, у меня мокрые руки, я мою посуду.
Письмо, или вернее, поэма, род одиссеи, было от мадам Милицы. Написано оно было смесью четырех наиболее известных мадам Милице языков. Его невозможно было ни прочитать, ни понять сразу. Нужно было научное исследование корней слов и их морфем, приставок и окончаний, но и этого было бы недостаточно. Письмо имело высокоторжественный, архаический и запутанный стиль. К тому же у писавшей был собственный взгляд на знаки препинания и употребление заглавных букв.
Все по очереди старались читать письмо. Обсуждали, догадывались. Было очень интересно.
Мадам Милица так и не попала Шанхай. Сначала ее остановили в Тан-Ку, Кто остановил, было неясно. Мадам Милица писала «остановили» в заглавных буквах, затем следовал странный письменный знак, и с трудом разбиралось дальше «враги». На пароходе она все же добралась до Шанхая, но ей не позволили сойти на берег. Шанхай был на военном положении, и она – мадам Милица – свидетель, что бой шел в Чапей. Пароход отчалил, и мадам Милицу повезли в Гонконг. Итак – привет всем с дороги!
Но не только факты, были и наблюдения и мысли – и мадам Милица щедро делилась ими с Семьей, хотя и знала, что это потребует двойного количества марок.
Она сообщала, что на пароходе, как и везде, только два класса людей: те, у кого есть деньги, и те, у кого их нет. Для первых есть все услуги и все удобства. Каково путешествие для вторых, спросите мадам Милицу. Она вам скажет. В таком путешествии ее утешением было, что она все знала вперед, ничему не удивлялась и сохранила полное личное достоинство.
Она просит Семью не беспокоиться: мадам Милица умрет, когда ей будет восемьдесят четыре года, чего нельзя сказать – увы! – о многих богатых пассажирах парохода. И умрет мадам Милица спокойно, в своей постели. С усмешкой она поэтому смотрит в жерла и китайских и японских пушек и сохраняет спокойствие, когда сообщают, что не то аэроплан, не то субмарина гонится за пароходом, чтобы его взорвать. Они не смогут вырвать один-единственный волос из ее прически. Слепцы цивилизации! И она шлет привет и поклон всей любимой Семье, особенно Бабушке. Пожалуй, передайте привет и миссис Парриш.
Письмо с остановками читали весь день.
Вечерняя газета принесла хорошую новость.
– Слушайте, – кричала Лида, вбегая с газетой, которую выписывала и никогда не читала миссис Парриш. – Слушайте: добровольцы отпускаются сегодня. Они получат по десять китайских долларов за каждый день службы. Боже! Значит, Петя придет и принесет – считайте, считайте! – о Бабушка! Он купит мне белые туфли! Мама, вы позволите, чтобы он купил мне белые туфли? С кусочками коричневой кожи на носке и пятке!
– Видите, – сказала Бабушка, – вот и деньги на лимоны!
А Лида все читала и перечитывала, считала долги и деньги и что кому нужно – и все выходило, что, пожалуй, купят ей туфли. И если кончена война, откроют магазин, где она служила, и она пойдет работать – зарабатывать. Как всем будет легче!