– «…Но надеяся на милость…» – И он спешил на зов: «Но надеяся на милость…»
   Анна Петровна сошла вниз тихо и медленно и незаметно прикорнула в углу, где, бывало, сиживал мистер Сун. Миссис Парриш теперь уже определенно избегала принимать участие в подобных собраниях. Мадам Климова была готова бежать вниз, но вспомнила, что она – в папильотках. Она быстро их раскручивала, подкалывая волосы перед зеркалом, но подоспела в столовую только к самому концу.
   – Откуда эта ария? – спросила она, не замечая, что ее вопрос вызвал всеобщее изумление.
   Надо сказать, что мадам Климова относилась к тому классу сторонников старой России, кто не часто ходит в церковь. Такие люди обычно придут в церковь после начала службы и уйдут до ее конца, успев все же перездороваться со всеми знакомыми и сообщить кой-какие новости. У нее была и общая для этой группы манера креститься, как бы не то смахивая пыль с лица и груди, не то обвеваясь веером. На колени она не опускалась никогда, от этого потом болели ноги. Однако она считала себя сугубо религиозной и вправе поучать других, объясняя значение церкви при случае. Учителя этого типа обычно не знают церковной службы, этим и объясняется ее вопрос, откуда была эта ария.
   Не получив ответа, она обернулась к Лиде:
   – Жаль, что ты – не моя дочь. Давно бы пела на сцене. Тут в кабаре «У Петрушки» хорошее дают жалованье. Аккомпанемент – гитара гавайская и балалайка.
   Вдруг резкий повелительный звонок раздался у входной двери, еще один и опять и опять – все громче и резче.
   – Боже, кто это так звонит? – воскликнула Лида.
   А звонок, очевидно испортившись от грубого обращения, звонил уже не переставая, и казалось, стены дрожали от его звуков.
   – Я открою, – крикнул профессор, бывший ближе всех к двери.
   Озаренный светом электрической лампочки, над входом стоял необыкновенный, невиданный доселе визитер. Казалось, это был самый настоящий Дон Кихот из Ламанчи, но только женского рода. На ней была его шляпа, его плащ. Правда, у нее не было копья, но был свернутый дождевой зонтик, и в отношении его она употребляла те же приемы, какие требовались в действии копьем. Высокая, тощая, с костлявым благородным лицом, она глянула на профессора горящими и мрачными глазами. И по возрасту она, очевидно, была ровесницей Дон Кихоту.
   Профессор растерялся и, вместо приветствия, он вдруг начал цитировать:
   – В одной из деревень Ламанчи…
   – Дорогу, – по-английски сказала пришедшая и зонтиком сдвинула профессора со своего пути.
   Да, это была леди Доротея.

15

   Те три дня, что леди Доротея властвовала в доме № Н, превратились в воспоминании его обитателей в эпическую поэму о героях. Три дня, как буря, как ураган, с ветром, громом, градом и молнией, она бушевала и носилась по дому, не считаясь ни с кем, до конца не находя нужным помнить, где ее комната и где чужие, не признавая ни права собственности, ни неприкосновенности личности, сама не боясь ничего, неуязвимая ни для намеков, ни для насмешек или прямых обвинений, ни для мольбы.
   В доме пошла полная переоценка ценностей в отношении личностей его обитателей. Леди Доротея совсем не заметила Лиду, но привязалась к Ирине и приказывала ей всюду следовать за собою. Анну Петровну она просто отмахивала в сторону рукой, как муху, если та встречалась ей на дороге, и, казалось, прихлопнула бы, как комара, если бы она решилась вдруг заговорить. Всякий раз, увидя мадам Климову, она принимала ее за прислугу, делала выговор за что-то и приказывала тут же почистить ей пальто, постирать носовые платки или сбегать на почту. Конечно, платки стирал Кан, он же бегал на почту, но пальто пришлось почистить, так как Доротея с зонтиком стояла тут же. Напрасно в несколько неудачных приемов мадам Климова пыталась начать повествование о покойном герое, спасителе армий, Климове. На леди Доротею титулы покойного Климова не произвели решительно никакого впечатления. Если профессор пытался в присутствии леди Доротеи упомянуть об Абсолюте, она смотрела на него сверху вниз с презрительной жалостью. Она была высока, профессор же малого роста, и ее взгляд, казалось весомый, просто вдавливал его в пол. За глаза она называла его «Сыном Абсолюта», в глаза же никак не называла, потому что никогда не обращалась к нему ни с чем. Возможно и то, что с высоты ее роста, взглядом, направленным горизонтально, она просто не замечала его, как не замечала и коврика у двери под ногами, о который постоянно спотыкалась. Профессор страдал, но не по личным чувствам: он понимал, что могла при желании сделать леди Доротея для Абсолюта. Она притопнула и на Диму и на Собаку, приказав обоим не попадаться ей на глаза. Когда Доротее понадобился телефон, то Мать, спросив разрешения у миссис Парриш, ввела к ней леди Доротею и представила их друг другу должным образом. Но леди не имела памяти на имена, и она называла миссис Парриш – «женщина с телефоном». Кан трепетал под ее взглядом и отступал на шаг, как только она открывала рот. Петя стал «мальчишкой в доме». К Матери же она относилась со всей возможной для нее вежливостью и симпатией: часто хлопала ее по плечу тяжелой костлявой рукой и каждое утро спрашивала, не болят ли у нее зубы.
   Леди Доротея жила, собственно, в отеле, но казалось, она владела тайной быть вездесущей. И по ночам, когда все определенно знали, что она отбыла в отель, в доме № 11 все еще раздавались ее шаги, голос, падали вещи и хлопали двери. Возможно, что это было уже только эхо, но оно мешало спать, и все обитатели пансиона похудели и осунулись.
   Как было обещано, она разыскала всю потерянную было в Гонконге собственность Милицы. И сундук с мешком прибыли на такси. Оба выглядели пыльными; видно было, что обращались с ними бесцеремонно. Мадам Милица на много часов заперлась со своими вещами в своей комнате, и когда наконец вышла оттуда, она выглядела уже как в час своего первого появления перед читателем, то есть в ореоле необычайно обильной прически и с колодой карт в руках. Начались долгие сеансы гаданий. Леди Доротея монополизировала мадам Ми-лицу, и молодежи не удалось узнать судьбу. Между сеансами она приказала Пете привести к ней «генерала с картами», чье имя было записано в ее адресной книжке. Из комнаты миссис Парриш она разговаривала с английским консулом, и было непонятно, зачем ей телефон. Если б только она попросила консула стать у открытого окна, он мог бы ясно слышать ее голос, шедший волной над не-1 сколькими кварталами, отделявшими дом № 11 от консульства. Расстояние было всего-то около полумили. Все в окрестностях узнали, что она требовала послать к ней немедленно кого-либо из вице-консулов и настаивала, чтоб человек этот «был с головой». Дело шло о бумагах для мадам Милицы. Поняв, что в дом вот-вот прибудет английский вице-консул, мадам Климова бросилась завиваться, один глаз ее был направлен в зеркало, другой за окно: она хотела лично открыть двери ожидаемому джентльмену. «Он, наверное, будет в цилиндре», – волновалась она, и сердце ее трепетало и замирало сладко. Ей еще не приходилось иметь дело с джентльменом в цилиндре: она видела их или на картинке, или на очень большом расстоянии.
   В тот единственный момент, когда она не была на страже, надевая платье, а оно, сделавшись почему-то узким, не продернулось сразу, то есть когда она не смотрела в окно, профессор, вовсе и не искавший этой чести, удосужился открыть дверь английскому вице-консулу. И оказалось, что это был тот самый вице-консул, с которым профессор имел неприятный разговор по поводу письма. Он тут же вслух констатировал факт, что они уже встречались. Вице-консул промолчал. Узнал ли он профессора? Если нет, его можно и извинить. Он шел к леди, известной своими особенностями всем английским консулам на трех континентах, но которую нельзя было «осадить»: она принадлежала к высшему английскому обществу и очень могла «осадить» в ответ. К тому же он получил кое-какие инструкции от консула и предвидел, что на некоторое время его жизненный путь не будет усыпан розами. Естественно, что к профессору он/был так холоден, как может быть холоден только английский консульский чиновник в пасмурный и ветреный день февраля.
   Его прибытие в дом № 11 сейчас же подняло престиж Кана среди прислуги соседних кварталов. Повара отодвинули кастрюли на плитах и ринулись в кухню, где работал Кан, за информацией. И он, конечно, дал волю своей творческой фантазии.
   «Генерал с картами» был встречен Доротеей сердечно и с большой признательностью. Он сообщил о факте величайшей важности: он видел поручика Булата здесь, в Тянцзине, три года тому назад. Да, своими собственными глазами. Да, живым, хотя и сильно похудевшим. Да, здесь, в Тянцзине. Они сообща открыли предприятие – увы! – приведшее их немедленно к банкротству. Они варили русский хлебный квас и продавали его у входа в парк, на другом берегу Хэй-Хо. Обанкротившись, они расстались.
   Генерал, географические карты которого составляли всю его собственность – движимую и недвижимую, устроился в Тянцзине: утром от шести до восьми он разносил молоко с русской молочной фермы; в двенадцать он исполнял роль агента одного маленького отеля, встречая пассажирский поезд и зазывая в отель; от двух до трех он давал урок алгебры в школе; от четырех до шести выдавал книги в русской библиотеке; накануне праздников и в праздники он стоял за свечным ящиком в церкви; раз в год, вместе с казачьим хором, он выступал на сцене. Все это кое-как кормило его. Но поручик Булат, переписав для себя рецепт хлебного кваса, ушел пешком в Шанхай. По мнению генерала, поручика следовало искать в Шанхае везде, где есть надпись: «Здесь продается настоящий русский хлебный квас». Жил ли гусарский поручик Булат в полном одиночестве? На этот вопрос генерал не хотел бы отвечать, так как он был и хорошим другом, и джентльменом. Но перед ним стояла леди Доротея, и, не имея опыта с подобным видом военной опасности, генерал растерялся. Он неохотно сообщил, что при поручике была «некая дама», известная кратко под именем Нюры. Она разливала квас в бутылки и помогала зазывать покупателей. Под честным словом генерал подтвердил, что все сказанное – правда и что больше он ничего не знает.
   Установить подробности, особенно о «даме Ню-ре», было уже задачей Милицы. В наглухо запертой комнате она, леди Доротея и карты были заняты этим около часа.
   Наконец настал момент отъезда. То, что не упаковалось, было отдало Матери как подарок от леди Доротеи. Она получила шесть термосов, десять фунтов сухого и горького шоколада, большую кастрюлю со спиртовкой и шесть пар огромных меховых перчаток. Мадам Милица отдала свою новую сумку Лиде. Сама же, с прежним мешком и сундуком, оплакивала все же потерю шляпы, вместо которой леди Доротея купила ей шотландский берет. Кан был должным образом выруган за ряд мелких мошенничеств, а затем одарен десятидолларовой ассигнацией.
   Отъезд был шумен. Агент из отеля все добивался узнать, сколько мест багажа он должен взять из этого дома и где они, эти вещи, но спросить было не у кого: никто не знал, все суетились. К самой же леди агент не решался подойти, да и невозможно было, так как она с утра была вооружена и прекрасно фехтовала зонтиком.
   Собака первая сообразила, что безопаснее удалиться из дома, пока леди Доротея не выедет. Потом миссис Парриш пригласила Диму и Лиду с собой в кинематограф. Далее Анна Петровна увела профессора в парк. Когда дом несколько опустел, положение стало яснее: эти две дамы уезжают, те вещи принадлежат им. Петя – главный носильщик по назначению леди Доротеи – заменял агента из отеля, выгнанного во двор за настойчивые вопросы. Она сама громко командовала теперь, как и при отъезде каравана в 60 человек рано утром на верблюдах, и подымала такое же эхо, как среди пустынь и холмов далекой Монголии.
   Наконец прибыл и «человек с головой» в автомобиле английского консульства, тот же прежний, но похудевший вице-консул. Он еще раз не узнал профессора. Правда, все его внимание и сила были сосредоточены на том, чтобы удержать леди Доротею в автомобиле, но она до последней минуты командовала, высовывая голову в шлеме из дверей автомобиля. Мадам Милица долго пыталась взобраться с другой стороны в запертую дверь автомобиля, но и это ускользнуло от внимания вице-консула, и уже сам шофер из жалости открыл дверцу для нее. Наконец обе дамы отъехали с поклонами и криками. Молчал только бедный вице-консул, он выглядел Святым Севастьяном, притиснутый двумя дамами, вещами и почти пронзенный зонтиком.
   Автомобиль удалился; уже не слышно было криков, а провожавшие все еще стояли, каждый на том месте, где его видела в последний раз леди Доротея. У всех кружилась голова, и кто мог, опирался о стену или притолоку двери. Мать объявила всеобщий отдых. Уборку отложили до завтра. Вернувшаяся миссис Парриш предложила всем аспирин. Но потребовалось три дня, чтобы успокоились люди, перестали падать вещи и замолкло эхо голосов. Первой оправилась Собака.
   Глубже всех этот отъезд переживался мадам Климовой. Уж чего только она не делала, чтобы «подружиться» с леди Доротеей. Вполне понимая рискованность своего поступка, она сообщила все же, что Климов был при царе министром иностранных дел. Это не произвело никакого впечатления, а выше фантазия Климовой не подымалась. Были у нее и другие заботы, например, что же, в конце концов, надо сделать, чтобы встречные принимали даму за аристократку? Она – Климова – и душилась, и пудрилась, и завивалась, прежде чем выйти из дома, а леди Доротея ходила в каких-то странных монгольских лохмотьях, но если поставить их рядом – Климову и Доротею, – почему-то все догадываются, кто именно леди. И еще загадка: почему и графиня, и леди Доротея, и не аристократка миссис Парриш, как будто сговорившись, исключали Климову из сферы своего внимания.
   Но была для нее и положительная сторона в эпизоде приезда Доротеи: теперь Климова была фактически знакома с английской аристократией. Уже она прикидывала в уме, что можно из этого сделать. В голове созревал рассказ о мимолетной – увы! – но прекрасной дружбе с первого взгляда. И Климова вдумчиво составляла список, кого из знакомых посетить в целях распространения рассказа. По привычке она всех повышала в чине: вице-консул стал уже консулом, а леди Доротея – кузиной и тайной любовницей – чьей? Нет, угадайте сами.

16

   Ирина вошла в комнату и медленно закрыла дверь за собой. Машинально она сняла шляпу, переоделась в халат, голубой с белыми летящими птицами, переменила обувь, умылась, почистила снятые вещи и спрятала их по местам. Все это она делала странно – и как будто бы очень внимательно, и совершенно рассеянно. Когда все было закончено и больше делать было нечего, она остановилась посреди комнаты, беспокойно глядя по сторонам, ища, чем бы тотчас же заняться, чтобы не думать, не дать себе окончательно углубиться в то главное, что ее мучило. Но ничего такого, чем бы заняться, она не нашла, – и наступил наконец тот момент, которого она боялась и от которого старалась укрыться: она была одна со своими мыслями.
   Еще раз она беспомощно огляделась кругом. Ей показалось, что комната была залита горем. Тоска стояла в ней, как дым. Ничего не было видно. Нечем было дышать. Шатаясь, она подошла к окну, стала на колени и положила голову на холодный подоконник.
   – У иных есть мать, у других – сестра, родные, друзья. Кто меня поддержит?
   Гарри должен был уехать на днях. Конечно, он обещал писать, посылать деньги, выписать ее когда-то и там, как станет возможно, на ней жениться. Верить ему или не верить? Надеяться – или же сразу склонить голову под ударом? Она не имела причин сомневаться в том, что он ее любит. Но тех девушек, которых десятки ходят по улицам, тех тоже любили. По традиции русские девушки начинают всегда только с любви, но как они кончают? С первого дня этой любви на чужбине злая судьба уже ходит около, заглядывая в окна, стоит на пороге. Без родины нет счастья, нет защиты, есть случай, авантюра и гибель. Зачем Гарри будет верен ей? Он уедет, а письма не всегда доходят, даже если их писать. Он приедет на родину, в свою землю, свой город, в отцовский дом, в объятия матери, к улыбкам сестры, к шуткам братьев. К уюту, к смеху, к друзьям и тем девушкам, с которыми рос и учился в школе. Зачем тут Ирина? При чем она? Можно ли винить Гарри? Забыть ту, кого он любил в Китае? Да это так часто случается и повторяется, что, очевидно, за этим кроется какой-то жизненный закон, и Гарри не виноват ни в чем.
   Она так его любила, что ей хотелось его заранее оправдать во всем, чтоб сохранить если не его, то воспоминание о нем прекрасным и чистым. Ей было нужно самой, необходимо, как дышать, быть уверенной, что пережитое – не авантюра, а любовь, и воспоминание хранить незапятнанным, что бы ни случилось.
   И вдруг она почувствовала страстное желание молиться. Оно являлось ей давно и издалека. Во все эти хмурые февральские дни с тусклым солнцем, с низким небом, с нищими, дрожащими на углах, с голодом, холодом, тревогой – в ней подымалось и все росло это желание. Вдруг хотелось закричать и позвать на помощь Бога, скрытого в видимом мире, и так глубоко, что она не могла ни найти, ни различить Его присутствия в хаосе человеческих страданий. И сейчас это страстное желание молиться вызвало в ней большое духовное напряжение: она вся подобралась и затихла, вся – внимание и молчание. Она как бы опустошалась от всего ненужного, неважного, мелкого, как будто сознание очищало ей дорогу и поле зрения. Она, склонившись, как бы глядела теперь в глубокий колодец, старалась там, в глубине, на дне, увидеть свой истинный образ. И она уже начинала себя различать, хотя еще не вполне ясно, потому что еще волновалась вода, и по ней еще колебались и расходились круги. Вдруг чистый лик надежды блеснул оттуда. Что-то близкое к счастью уже вставало в ее сердце, но она усомнилась: «В этот безрадостный день какое может случиться со мной чудо? – И тут она испугалась: – Это – сомнение. Не надо его слушать».
   Неясно, но чувствовалось, что ей что-то уже обещано, но оно еще не здесь, не с нею, и надо молиться.
   – Господи, – сказала она вслух, – я – Твоя грешница. У меня нет никого, кроме Тебя, и Тебя я прошу о помощи.
   – Декламация в пустое пространство! – сказал другой голос уже внутри ее. И это был тоже ее голос, но иронический голос ее сомнения.
   – Не буду слушать, – шептала Ирина. И продолжала молиться.
   – Не жалей меня, Господи, больше меры. Если надо страдать, я готова. Только не покидай меня в страдании. Не оставляй меня одну, пусть я знаю, что Ты близко, пусть я вижу, где Твоя воля, пусть я чувствую Твою ведущую руку.
   Но другой голос тоже говорил. Он спрашивал:
   – К чему это? Чего ты хочешь? Что может случиться, какое чудо? Он уезжает. Ты остаешься. Ну и прими это мужественно, без истерики. Брось эту комедию – молиться, да еще вслух. Смешно.
   Этот саркастический голос был и ее, и не ее. Она боялась ему уступить и встать с колен, перестать молиться. Она знала, что одна минута сомнения была ей чем-то очень опасной.
   – Господи! – крикнула она вслух. – Не молчи! Посмотри на меня! Протяни руку. Вспомни Твои же слова. Где Ты?
   И, вне себя от страдания, отчаяния, слез, она громко вскрикивала:
   – Помоги мне! Помоги мне! Помоги мне!
   В эту минуту Гарри бежал вверх по лестнице к Ирине. Его лицо выражало сильное волнение. Когда он услышал крикс Ирины, он не понял ее русских слов, но по голосу понял, что она в страхе, что с ней происходит несчастье. Он в ужасе ринулся вперед и рванул дверь. Она широко распахнулась.
   С искаженным от ужаса лицом он стоял на пороге. Ирина, увидя его, шатаясь, встала с колен – и ее лицо было тоже искажено волнением и страхом. Она подошла к нему ближе и смотрела ему прямо в глаза, удивляясь. Он не мог быть настоящим, реальным. В этот час он всегда был занят службой. Так они стояли несколько мгновений молча, глядя один на другого и удивляясь необычайности встречи.
   Гарри пришел в себя первый. Он вдруг вспомнил, зачем бежал так поспешно к Ирине. Его лицо вспыхнуло радостью.
   – Ирина, – сказал он весело, – женимся! Мы подавали прошение в Вашингтон и получили разрешение. Сейчас пришла телеграмма. Вместе поедем домой.
   – Что? – спросила она бесцветным, беззвучным голосом. – Что ты сказал? Скажи еще раз.
   – Я получил разрешение. Мы можем венчаться когда угодно, хоть сегодня, сейчас.
   – Повтори еще раз, – просила она тем же тоном. И вдруг она поняла. Она всплеснула руками, потом хотела протянуть руки к нему – и вдруг со счастливым вздохом упала в обморок к его ногам.
   Эта телеграмма из Вашингтона сделалась предметом интереса и рассуждений во всем городе. Наибольший энтузиазм она вызвала в беднейших европейских кварталах, где жили русские: сорок невест там готовились к венцу. Уже устанавливалась очередь в консульстве и в церкви. А как им завидовали! Завидовали уже во всех кварталах города: только бы уехать из Тянцзина – а там дальше будь что будет! – являлось каждому, как лучезарное счастье.
   Итак, сорок невест осушили свои слезы и начали спешно готовиться к венцу. Засуетились портные, сапожники, чистильщики и прачки, так как в Китае индивидуальная удача сейчас же принимает массовый характер. Весь этот люд тоже благословлял телеграмму из Вашингтона.
   Пансион № 11 закипел в приготовлениях. Все, кто мог держать иглу или утюг, шили и гладили. Платье шили простое, чтоб было практично, на фату недоставало денег. Но обед устраивался обильный; меню составляли Лида и Дима, поэтому мороженого заказано было по две порции на каждого гостя.
   Свадьбу назначили на второе марта. Накануне вечером устроили нечто вроде девичника. Так как Ирина была сиротой, Лида пела ей грустные народные песни. Мать знала мотивы, а профессор, перерыв все библиотеки, нашел сборник старинных обрядовых песен, так что были и слова. Все одарили невесту. Но только подарок миссис Парриш имел ценность: это была прекрасная вышитая скатерть. На ней и решили пировать после венчания.
   Второго марта, в четыре часа, свадебная процессия на рикшах отправилась из дома №11 в церковь. Впереди катил Дима – шафер, в синем новом костюме, купленном ему миссис 'Парриш, с цветком в петличке. Он торжественно вез икону. Лида была в своем белом платье, и многие ее принимали за невесту. Остальные пытались принарядиться, но их возможности были скудны.
   Гарри ждал в церкви. Три друга-солдата стояли с ним. Были и графиня и Леон. Позднее приехала на автомобиле и миссис Парриш. Анна Петровна настояла на том, чтоб остаться дома и встретить молодых после венца. Ее целью было удержать профессора дома. Он очень хотел ехать в церковь, но она нашлась что сказать:
   – А кто встретит их и скажет речь на пороге дома?
   Профессор ходил по комнате, обдумывая речь. Вскоре он сбежал весело вниз помогать жене и Кану в столовой.
   – Тема речи, – сообщил он, – сравнение с бедной свадьбой в Кане Галилейской. Помнишь, у них не хватило угощения. Уверен, что и у нас не хватит.
   Священник, величественный отец Петр, не зная английского языка, все же с помощью словаря Александрова объяснился с Гарри. Документы были в порядке.
   После Ирины больше всех волновался Дима. Он впервые видел обряд венчания: золотые короны, кольца, вино в серебряном блюдечке. А вдруг Гарри был король? Почему он скрывал это? Но разговаривать в церкви нельзя, он только таращил глазки и морщил носик. «Так вот как венчают! – думал он. – Понятно, что никто не хочет быть холостым!»
   Лида думала: «И я буду так же стоять рядом с Джимом, и нас так же будут венчать. Я надену это же платье, но надо накопить денег на фату».
   Отец Петр, любимый в городе церковный оратор, не потому, что действительно хорошо говорил, а скорее потому, что всегда сердцем подходил вплотную к моменту, после венчания обратился к молодым со «словом». Прием отца Петра был всегда один: начинал он с великой грусти и, проводя слушателя через гамму печальных мыслей и чувств, заканчивал вдруг самой радостной нотой. Его «слова» действовали на всех как освежающий душ.
   – Не здесь бы, на чужой стороне, и не с иностранным солдатом хотел бы я повенчать тебя, последняя дочь угасшей русской благородной семьи, – так начал он. – Не вижу вокруг тебя ни родителей твоих, ни братьев, ни сестер, ни родных, ни друзей детства. Стоишь ты перед алтарем круглая сирота. А отсюда поедешь с мужем-иностранцем в чужие, далекие края и даже говорить забудешь по-русски. Как тебя встретят там? Кто выбежит обнять тебя при встрече? Кто назовет ласковым именем? Возможно, ты встретишь только вражду да насмешку. Не нашлось тебе места на родине! Мачехой тебе стала Россия, и ты – сирота – бежишь от нее к другой мачехе. Это ли счастье?
   Русские женщины вокруг Ирины уже все потихоньку плакали. Слезы стояли и в глазах Ирины, и плечи ее дрожали от усилий сдержать эти слезы. Гарри и его друзья недоумевали и, казалось, были даже слегка испуганы этим всеобщим выражением горя.
   – Это ли счастье? – еще раз горько спросил отец Петр и вдруг сам себе громогласно ответил: – Да, это и есть счастье! Ты выходишь замуж по любви, по свободному выбору. Это – главное счастье для женщины. Ничего нет в семейной жизни, что могло бы заменить любовь. В городе, где только горе, нужда, страх – ты нашла любовь, мужа, защитника и друга – и он, взяв твою руку, уводит тебя в страну, где нет войны, где на углах улиц не лежат трупы замерзших за ночь людей. У тебя есть теперь и отчизна, и свобода, и паспорт. С любовью – везде дом, везде уют. И поезжай, и живи, и радуйся! Благословляю тебя и мужа твоего на долгую, долгую счастливую жизнь. Будь достойной дочерью твоей новой страны. Служи ей и чти ее, как ты чтила бы родную. И вы, друзья невесты, веселитесь и радуйтесь! Была среди вас сирота – и что сталось с нею? Кто она теперь? Счастливая жена любящего мужа. Привет и от нас всех американцам и спасибо: в эти трудные дни они удочерили нашу сиротку!