Бури жизни напрасно бушевали над головой графини: они ее не искалечили. Казалось, природа имела свои какие-то цели, бережно сохраняя тип спокойной женщины. Она всегда давала ей достаточно физических сил. Что же касается сил духовных, они являлись следствием воспитания. Графиня была спокойно-религиозна, стоик по характеру, аскет во всем, что явилось бы ее личным удовольствием. Беспристрастная в суждениях, она не была связана никакими политическими предрассудками и в лазаретах одинаково внимательно перевязывала раненых бойцов всех партий О политике она никогда не говорила, никого ни в чем не обвиняла и шла какой-то своей дорогой, конечно, тяжелой и трудной, но в то же время прямою и светлой. Она не была сентиментальной, не восклицала: «Безумно! Боже, какой ужас! Какая жалость!» В семейной жизни она была источником покоя и радости, всегда создавала уют, даже когда жили в углу, и всегда все на ней было чисто, даже в дни отсутствия мыла.
   Ее сын Леон был поразительно красив, очень сдержан, избегал эффектов в словах и манерах, всему предпочитал спокойное уединение. Итак, по выражению Климовой, дом № 11 «кишмя кишел» аристократией, и она – наконец, слава Богу! – была в «своей атмосфере». Но, к ее удивлению, графиня просила называть ее не титулом, а Марией Федоровной. А граф Леон интересовался Петей больше, чем мадам Климовой, и не выразил желания видеть фотографию Аллы, о которой она ему уже рассказала. Далее, графиня отказывалась поддерживать; разговор о высшем обществе, и коронация в Англии, казалось, совсем ее не волновала. История любви, связанная с короной, оставляла ее незаинтересованной.
   «Странно, странно! – шептала про себя мадам Климова. – Какое вырождение аристократии! Боже, куда мы идем?»
   И, к полному изумлению, услышала, что графиня и Татьяна Алексеевна обсуждают именно «дрязги» существования. Поверить ли? Графиня спрашивала, что стоит открыть пансион, вроде №11, на французской концессии.
   – Поначалу это ничего не стоит, – отвечала Мать. – Самое большее – рента за месяц. Все остальное вы берете в долг. Это почти обычай в Китае. Вы нанимаете и прислугу в долг, месяца на два-три. Жильцы всегда будут, так как теперь много народа укрывается на концессиях. Трудность в том, что почти невозможно найти свободный дом, а также в том, что жильцы обычно не платят. Так у нас исчезли, например, японцы. Китайцы часто исчезают, даже заплатив, и неизвестно куда. Русским же нечем платить. На другие нации трудно рассчитывать как на жильцов. Они имеют свои концессии.
   – Но как вы живете?
   – Я не знаю, как мы живем и живем ли мы, – призналась Мать. – Это время движется, а не мы живем.
   И обе они засмеялись.

10

   Жизнь в городе делалась все тяжелее. Промышленность, сельское хозяйство, искусства – все было разрушено, все гибло, все останавливалось. Китайская обида была слишком глубока, чтобы о ней забыть, и сотрудничество, на которое рассчитывали японцы, не осуществлялось. Беженцы, нищие, японские солдаты, пушки, недостаток провизии, страх, высокие цены, холод и ветер – тот страшный ветер, что приносит облака пыли из пустыни Гоби, делает день темным, как ночь, – все это и составляло пейзаж и атмосферу города.
   Давление японской воли усиливалось. Его начали испытывать и бояться не только китайцы и не пришедшие на поклон русские, но и другие нации, даже и граждане сильнейших европейских стран. Пошли «инциденты», пошли «конфликты» – и все всегда заканчивалось в пользу Японии. Когда уже на самой британской концессии японский офицер ударил полицейского-англичанина хлыстом по лицу, а полицейский был на посту – тут уж все поняли, что дело серьезно, что Япония не просто разбойник, а сильная держава. Этот ударенный по лицу англичанин для Европы значил больше, чем тысячи квадратных миль опустошенных китайских полей и полмиллиона убитых китайцев. И те, кто имели средства и возможность, заторопились в свои консульства, чтобы взять визы для возвращения на родину. «Уж если осмелились поднять руку на Англию – то никто не защищен, всем грозит опасность».
   Тут выступили наружу национальные характеристики. Англичанки, большей частью из хороших фамилий, спокойно-бесстрашные в нужный момент, но избегающие инцидентов и зрелищ, сидели по домам, не показываясь почти совсем на улицах. Француженки, чьи бабушки и матери видывали зрелища революций, наоборот, выходили поглядеть, не будет ли какого события и на их концессии. Но когда японский солдат намеренно толкнул французскую даму, она с криком «Vive la France!» накинулась на него, как тигрица. Ее ногти были хорошо отточены, мускулы рук развиты теннисом, – и она рвала его лицо, царапала и, возможно, задушила бы, если бы солдата от нее не вырвали. Окровавленный солдат и леди в синяках и в лохмотьях вместо былого платья были наконец разведены волонтерами из толпы. Но надо сказать, китайские зеваки не очень поторопились вмешаться. Им любо было поглядеть и позлорадствовать: не могло быть зрелища слаще для китайских очей, как избиваемый японский солдат, и, отрывая его от леди, они жали его и толкали куда больше, чем требовалось. Кто-то уже позвонил во французское консульство. Был также позван рикша, француженка бережно усажена в колясочку, и лоскутки ее одежд собраны до одного и положены ей на колени. И уже маршировал на место происшествия единственный в городе французский полковник с единственным на территории концессии взводом бравых французских солдат. Потомок Тартарена, полковник, несомненно, был тоже из Тараскона, об этом говорил весь его вид: и круглый животик, и необычайно доблестный вид. С тех пор так и повелось. Чуть что или подозрение чего-то возникало на французский концессии, полковник наспех подкручивал усы и маршировал с таким видом, что престиж Франции все подымался в глазах населения, особенно мальчишек.
   Итальянцев опасно было затронуть. Интернациональный ли закон или никакого закона – они подходили к делу не с этой стороны. Один из них вдруг выхватывал из-за голенища кинжал, всегда хорошо отточенный; другой бежал и звонил – но не в свое консульство, а в бараки. Вмиг летели грузовики, не соблюдая правил уличного движения, к месту, где их друг-соотечественник был в опасности. Они пели, пока ехали. Во всем было больше звука, чем дела. Когда же доходило до судебного разбора, то никакой не было возможности добраться до истины.
   И создалось такое положение: на французской и итальянской концессиях инцидентов с японцами не происходило, и цены на квартиры повысились неимоверно. На других инциденты продолжались. Что бы ни произошло, дело оканчивалось пустыми извинениями японцев: они сожалеют, что все так вышло. Никаких конкретных компенсаций они никогда не выполняли.
   Начались жестокости в отношении слабейших. Первыми шли китайцы, вторыми – русские. С мелочностью, свойственной японцу, выросшему на маленьких островах, в маленьких домиках, между карликовыми деревьями, – они входили во все детали жизни ими покоренных. Начались бесконечные анкеты и допросы.
   Мать страдала за всю Семью. Семья распадалась. Уже невозможно было держаться вместе. Три разные дороги готовила судьба Пете, Лиде и Диме.
   Решено было, что Дима поедет в Англию с миссис Парриш. Он с легким сердцем выслушал это решение. Для него в этом было много интересного. Он сам, по телефону, научился вызывать такси для миссис Парриш, и они ездили за покупками. Дима, никогда прежде ничего не покупавший, наслаждался прелестью и могуществом наличных денег. Они ездили в английское консульство, и там для него готовили документы. И все же, вернувшись домой после всего этого счастья, он, вдруг охваченный беспокойством, бежал искать Мать. И только крепко обхватив ее руками, он чувствовал, что все хорошо, потому что все по-старому. Мать чувствовала, как встревожено билось его маленькое сердце. Но ее темой для разговора с Димой было то будущее, когда он их всех «выпишет» в Англию и всех устроит. А Дима иногда поправлял: «Или я приеду к вам, но только уже богатый».
   У Лиды не было службы. Частые письма Джима поддерживали в ней бодрость. Но ее настоящее было пусто – и эта бесполезная трата юности огорчала Мать. Уходило время, когда бы она могла учиться, иметь профессию. «Полуобразованная, – с тоской думала Мать. – Пишет с ошибками». Но сама Лида не замечала именно этих недостатков и вполне довольствовалась тем, что уже знала. Молодая здоровая любознательность, не найдя пищи, постепенно угасала в ней.
   Но самой тяжелой и страшной казалась судьба Пети. Мать часто говорила с ним и подолгу, обычно поздно вечером, потихоньку, где-нибудь в уголку. Петины планы постепенно принимали определенную форму.
   – Толпы китайских и русских нищих бродяжничают по стране. В Китае бродяжничество тоже профессия. Они проводят зимы на юге, вокруг Тянцзина и Шанхая, весной они двигаются на север, в Маньчжурию. Они по большей части: – бездомные и преступники, главным образом воры. Но есть между ними разные люди неизвестного происхождения и таинственной жизни. Есть также специалисты, которые проводят через границы, туда и сюда, из Китая в Советскую Россию и обратно. Весной я уйду с ними, – говорил Петя.
   Мать слушала, и лицо ее из серого делалось синим.
   – Ночью они меня доведут до места, где я смогу перебраться через границу. Утром я буду в России. Я пойду на первый пост и заявлю j себе. Меня арестуют и посадят в тюрьму. По всей вероятности, будут судить. Едва ли казнят, так как за мной, собственно, и нет ничего. Молод, старой России не помню, в новой не жил. Посадят на несколько лет в тюрьму или, скорее, пошлют на каторжные работы. Отработаю – и начну новую жизнь, если будет возможно.
   – О, Петя, Петя, – шептала Мать, – как все это страшно.
   – Я постараюсь поддерживать в себе надежду.
   – Боюсь, они тебя просто убьют. Примут за шпиона.
   – Дорогая Тетя, – и глубокая, глубокая горечь была в голосе Пети, – и здесь меня убьют, и здесь меня считают за шпиона. Не странно ли – куда я ни пойду, меня ищут убить. За что? Кому и чем я так страшен? Что я сделал? И уж если быть убитым, пусть в последний момент я буду стоять на родной земле и, умерев, смешаюсь с этой землей.
   – О Петя, мое сердце обливается кровью.
   Возможно, эти слова ее не были преувеличением: ее сердце разрывалось от боли. Она воспитывала Петю-сироту, и вот какая судьба ожидала его.

11

   Черновым также отказали в паспорте, но профессор отнесся к этому чрезвычайно легко.
   – Не даете, ну и не надо. Держите их для себя, эти паспорта. Копите их! Что выйдет? Нас, беспаспортных, будет много. Мы организуемся. «Иди к нам, интернациональный беспаспортный бродяга! Гражданин Планеты Земля!» При нынешних системах очень скоро мы будем в большинстве – и вы потонете в нашем море, с вашей конторой и письменным столом. Вы не опасаетесь? А вдруг человек догадается и станет обходиться без паспорта, а следовательно, и без обязанностей: он – не солдат, он не платит налогов. Где возьмете вы денег? Придется бежать за ним, умоляя чтобы он взял ваш паспорт. Но он отвык, он откажется. Паспорт станет анахронизмом, как амулет из змеиной кожи.
   Профессора попросили выйти. Он раскланялся и ушел.
   Придя домой, профессор со вкусом рассказывал этот эпизод, но женщины не разделяли его точки зрения и не смеялись, когда он смеялся. Начался оживленный разговор. С профессором были Анна Петровна, Мать и графиня.
   У входной двери раздался звонок, никто не слышал. С тех пор как Климова жила в доме, дверь в столовую была частенько плотно закрыта.
   У входной двери опять раздался звонок, но и этого звонка никто не слышал.
   Лицо, стоящее у входной двери, тихонько повернуло ручку, и незапертая входная дверь открылась. Лицо это прошло коридор и в изумлении остановилось перед закрытой дверью столовой. Казалось, факт, что дверь закрыта, чем-то поразил пришедшее лицо. Оно постучало, ответа не было. Горячий разговор шел в столовой. Лицо вздохнуло и открыло дверь. Все обернулись: на пороге стояла мадам Милица.
   Боже мой, как изменило ее путешествие! Пусть на ней была та же тальма, но где же шляпа с перьями якобы от страуса? И не только голова ее не была покрыта, но число ее завитков, косичек, челок и локонов настолько уменьшилось, что даже намеки на лысинку просвечивали между черных прядей волос. Куда девалось замечательное обилие волос? Выпало? Вырвали? Или, будучи искусственным, пришло в упадок и износилось: Странно, она от этого выиграла. Ее лоб, прежде под челкой как бы совсем не существовавший, был открыт теперь – и это был лоб мыслителя. У профессора был просто «лобик» в сравнении с этим строением. В ее руках был новый мешок, без льва, без голубя, без ангела, без надписи, лишенный всякой таинственности. Такую вещь можно было бы купить в любом магазине.
   Со всем этим в Милице было и какое-то новое достоинство: спокойствие тех, кто получает жалованье.
   Первые моменты прошли в удивленном молчании. Она между тем открыла сумку, вынула небольшой пакет – и запах кофе полился оттуда, – сделала шаг вперед, поклонилась и сказала:
   – Приветствую честную компанию! – и, оборотясь к Матери, спросила: – Где Бабушка? Этот кофе – подарок ей!
   Только тут Мать спохватилась, что они не написали мадам Милице ни одного письма и она ничего не знает о событиях в Семье. Она пыталась ответить и не могла. Слезы брызнули из ее глаз.
   – Понимаю, – сказала Милица, склоняя голову. – Так выпьем этот кофе за упокой ее прекрасной души.
   Кофе распили всем домом. Ира и Гарри, Дима с Собакой и миссис Парриш, Лида, Леон, которого Милица пронзила пытливым взглядом самой Судьбы, мадам Климова, которую вид Милицы удивил и даже как будто чем-то оскорбил и которой Милица тут же отплатила своим взглядом, – все перебывали в столовой и, кто мог, пили кофе. Выпила и Климова, даже три чашки, но с видом большого снисхождения, которое для нее было просто мучительным.
   Однако историю свою Милица рассказала уже после, когда кое-кто ушел из столовой. Ее голос был слаб, почти беззвучен. Она начала заявлением, что прибыла в Тянцзин на шхуне, не ела ничего за последние сутки и что новый мешок был всем ее достоянием. Затем она приступила к рассказу.
   В Шанхае, в самом разгаре спокойной жизни, леди Доротея получила известие, что в военной зоне, где-то около Ханькоу, в полку не то китайском, не то у японцев, сражаются несколько офицеров старой русской императорской армии. Поскольку число этих офицеров все уменьшалось, так как они умирали, шансы леди Доротеи найти Булата возрастали. По ее просьбе мадам Милица раскинула карты, и, как всегда, вышло, что он близко, и встреча состоится в недалеком будущем. Не ожидая, что Булат направится в Шанхай, леди Доротея решила поехать в Ханькоу. Они упаковали вещи и покинули незабываемо прекрасный отель. Несколько дней подряд они продвигались вверх по Янцзы, под пулями японцев, китайских партизан, револьверов хунхузов и бомбами сверху с неизвестно чьих аэропланов. В час, когда они вошли в Ханькоу, была объявлена немедленная эвакуация оттуда всех европейских женщин. Леди Доротея потребовала английского консула для личного объяснения. Несмотря на все ее красноречие с указанием цели, приведшей ее в Ханькоу, консул велел ей выехать сейчас же. Ни ее титул, ни ее связи в дипломатических кругах не поколебали консула, наоборот, он все более настаивал на ее отъезде. Только две дороги были открыты: железнодорожный путь в Кантон и воздушный в Гонконг. Консул советовал воспользоваться последним. Это было первое знакомство мадам Милицы с аэропланом, и она не хотела бы входить в подробности.
   В Гонконге паспорта проверяли уже у самого выхода из аэроплана, а выход был один. Леди Доротею пропустили немедленно и с низким поклоном, но мадам Милицу тут же задержали. Документ, который она обычно предъявляла как паспорт, был встречен презрительным взглядом. Ее спросили, нет ли документа получше. Другого документа не было. Милицу подвергли допросу, и оказалось, будто бы она не имела права существовать на свете: она не могла дать ответа на вопрос о подданстве. Точно сказать она не могла, но подозревала, что, пожалуй, подданства русского. Ее родители были рождены в Бессарабии, это значило, что они были русскими до мировой войны и румынами после нее. Ее покойный муж родился на Балканах, в Македонии. В то время как Сербия и Болгария сражались между собой за обладание Македонией, население этой воинственной страны объявило себя от всех независимым. После мировой войны Югославия получила эту независимую Македонию, но это не значило, что покойный муж Милицы, Данко Милон, сложил оружие. Не такой он был, человек. Сама же докладчица родилась на лодке, плывшей вниз по Дунаю, и никакие расспросы впоследствии не могли точно установить места. Жила же она в Македонии, в России, в Маньчжурии, в Китае. Честно изложив факты, она просила чиновника решить самому, какого она подданства, предполагая в нем большие познания в этой области. Поданный же ему и забракованный им документ – подарок мужа в день объявления независимости Македонии. Других документов нет, потому что, куда она за ними ни обращалась, ей отказывали наотрез: в Румынии, в Болгарии, в Сербии, в Югославии, в России, в Маньчжурии, в Китае.
   Хотя и чистосердечный, рассказ этот не вызвал ни сочувствия, ни интереса чиновника. Более того, он ему, очевидно, совершенно не понравился. Милице было приказано «очистить» Гонконг. Когда же узнали, что она уже была в Гонконге три месяца назад и также не получила разрешения остаться, ее взяли под арест. Не хотели выслушать, что попала она тогда в Гонконг не по своей воле, что ехала она в Шанхай и виноват был капитан парохода. Все это время леди Доротея хлопотала об освобождении мадам Милицы. Ее голос гудел вдали, когда допрашивали Милицу на аэродроме; он же погневнее – гремел, когда ее опрашивали в полицейском управлении, и он же был последним звуком, долетевшим к Милице из свободного мира, когда за нею захлопнулась дверь арестантской камеры. Голос звучал напрасно, даже в свидании было отказано. Все имущество было отобрано у Милицы, ее же темным вечером погрузили на аэроплан и после того прочли ей обвинение. Кончилось чем началось: у нее не было паспорта, но добавилось подозрение в шпионстве. Аэроплан спустился в Циндао. Открыли дверь и сказали Милице, что она свободна и пусть идет куда хочет. Но ходить она уже боялась, так как и в Циндао была полиция. Убедившись в этом факте, она кинулась к пристани, где стояли китайские рыбачьи лодки и шхуны. У ней было спрятанных (в волосах) 20 долларов. Она успела купить вот этот фунт кофе. Все остальное взял хозяин шхуны за перевоз до Тянцзина со столом. В дороге он жаловался на ежедневное поднятие цен на рынках, хотя они нигде не останавливались, – и последние сутки не давал ей пищи.
   Рассказ был окончен. Мать встала, подошла к Милице и ласково сказала:
   – Оставайтесь с нами. Мы рады вас видеть. Вы будете нашей гостьей и извините нашу бедность.
   Но профессор засыпал Милицу вопросами. Что же касается ее тревог, он высказался полным оптимистом:
   – Ни Булат, ни вы не уйдете от леди Доротеи.

12

   На следующее утро за чаем в столовой Милица досказала о своих несчастьях: она потеряла карты.
   Молодежь хотела гадать; все хотели: Ира, Гарри, Лида; тут же вертелась и мадам Климова с карточкой Аллы.
   Услышав о потере карт, Гарри предложил сбегать и купить. Он знал за углом лавочку. Невозможно описать взгляда, брошенного ему Милицей. Впервые в жизни Гарри струхнул, и порядком.
   – Карты! Да разве игральными картами гадают? До чего доходит невежество цивилизации! Настоящих гадальных карт невозможно купить. Эта колода рисуется знаменитым гадальщиком и переходит из поколения в поколение, как наследство. Иногда, раз лет в пятьдесят, делается копия, но делается она знающим человеком, не машинами.
   Но и без карт Судьба в этот день улыбнулась дому № 11. Будучи, очевидно, дамой, для улыбки она выбрала молодого красавца графа Леона. Он нашел выгодную работу. Собственно, это была не работа, а игра.
   Есть такие кварталы в больших городах, где можно побриться, завиться, разгладить костюм, почистить ботинки, покушать хорошо, развлечься на разные лады, заняться спортом, сыграть в карты, кости, домино, лото – все это при наличии денег. Вечерком там же можно быть ограбленным, раненным, побитым и даже убитым, а если нет, то арестованным, увезенным в госпиталь и даже тайно похороненным – все это уже бесплатно. В Тянцзине таким местом были кварталы около Арены на итальянской концессии.
   За последние два года главным спортом Арены был хай-алай. В него могли играть исключительно испанцы. Это был аристократический спорт, и Тянцзин не знал о нем до гражданской войны в Испании, Когда появились испанские беженцы в Тянцзине, то те, кто был молод, красив, иногда и фашист и из старой испанской фамилии, организовались и нашли в этом спорте выход в борьбе за существование. Все они держались особняком и высокомерно, что только подымало интерес к ним. Игра их действительно достигла совершенства – и стадиум Арены был всегда полон. Они играли круглый год, и только на две недели стадиум закрывался для ремонта. Эти дни были днями тоски для богатых пожилых дам, составлявших главный кадр ежедневных посетителей. Испанцы же, со своей стороны, дам этих совсем не замечали и даже не улыбались в их сторону.
   Напряженная игра требовала запаса свежих игроков. Леон был принят. Он не был фашистом, но был графом. Его игру проверили и приняли как равного.
   Это была поразительная новость. Размер жалованья превосходил самые смелые мечты. Но Леон рассказывал обо всем совершенно спокойно. В заключение он поцеловал руку матери и сказал:
   – Теперь не думайте об открытии пансиона. Моего жалованья хватит на всех. И хотя здесь славные люди, мы переедем, так как папа, конечно, предпочтет, чтоб мы жили одни.
   А в столовой громче всех выражала восторги мадам Климова. Оставалось узнать, есть ли контрамарки в Арене. Она собиралась попросить для себя. Но что-то странное происходило с мадам Климовой. Она начинала заикаться всякий раз, когда приходилось говорить с Леоном, хотя их разговор был краток и – с его стороны – состоял из двух слов: доброе утро.
   Как– то она сказала Лиде:
   – Лида, не зевай. Лови момент. Будешь графиней.
   Лида посмотрела на нее с изумлением:
   – Но я обручена с Джимом.
   – Обручена! А где кольцо?
   Этот вопрос, а особенно тон его заставили Лиду вспыхнуть:
   – У меня нет кольца. – Но, что-то вспомнив, она добавила с радостной улыбкой: – Но у меня есть часы-браслет.
   – Ерунда. Часы не служат доказательством обручения, если дело у вас дойдет до суда. По закону: нет кольца, нет обручения. Твой жених, как вижу, был себе на уме.
   В столовую вошла Милица. Она только что пришла с кладбища, ходила навестить Бабушкину могилку. Глаза ее были красны. Что ж, если она и владеет искусством всеведения, это не мешает поплакать.
   Она заварила последнюю ложечку своего кофе, и на запах уже спешила мадам Климова. Мать не могла прийти сразу, а когда пришла, то кофе уже не осталось. Впрочем, ей не приходилось жалеть об этом, так как мадам Климова уверенно знала, что с таким слабым сердцем, какое было у Матери, пить кофе равнялось почти уголовному преступлению. Мадам же Милице она посоветовала впредь покупать кофе только у г-на Каразана, на французской концессии. Дороговато, но зато чистый мокко, что для понимающих в кофе – главное. Мадам Милица встретила это заявление молча, одарив собеседницу каким-то особенно мрачным взглядом. Молчание было прервано Розой, пришедшей с прощальным визитом и погадать. Узнав о потере карт, она непомерно огорчилась. Одарив и ее долгим взглядом, Милица сказала:
   – Может, это и лучше!
   Но Роза была полна и страхов и надежд. Боясь, что японцы будут преследовать евреев, она спешила уехать – но как и куда? Посоветоваться не с кем, так как доктор не принимает ее тревоги всерьез, называя это паникой. Кстати, уж если заговорили о докторе, она просит ее выслушать. Она обращалась теперь по преимуществу к Матери. Роза слышала, что их новая жилица (она подразумевала мадам Климову, которая высказывала часто вслух это желание) желает «лечиться даром» у доктора Айзика.
   Тут мадам Климова поднялась и, дернув стулом, чтоб «выразить чувства», вышла. Но Роза успела бросить ей вдогонку:
   – Не понимаю, как юдофобы не боятся лечиться у докторов-евреев, да еще и даром! Но вам я скажу вот что, – обратилась она к Матери и уже другим тоном. – Я не уеду спокойно, не предупредив вас, что Айзик – ненормальный. Ну что вы нашли в нем? Вспомните: болел ваш мальчишка, так Айзик привел другого доктора, специалиста. Запила англичанка, так он сказал: «Тут ли, в госпитале ли, только отберите у ней бутылку, и это все». Надо учиться в Гейдельберге и в Монпелье, чтоб это сказать? Болела эта старуха монашка, и он сказал: «Нету лекарств, потому что она вправду сильно больна». Заболела Бабушка, так он прямо в лицо вас утешил: «У ней старость, и пусть умрет». Скажите же мне честно, кого он вылечил, этот знаменитый доктор? Он знаменит только тем, что лечит даром. Но что меня пугает – если он подружится с мужем той несчастной женщины, с вашим профессором, то они погубят друг друга. Не оставляйте их одних, они вам дом подожгут, и, имейте в виду, без спичек, одним разговором.