Вечером Уайлд и остальные – из тех, кто пил с Блускином, – сошлись в харчевне, и в них ничего нельзя было приметить, кроме самой глубокой покорности своему главарю. Они поносили и честили Блускина, как перед тем честили нашего героя, и повторили ту же здравицу, заменив только имя Уайлда именем Блускина; все согласились с Уайлдом, что часы, обнаруженные в кармане у их бывшего товарища, – эта неопровержимая улика, – были как рок, справедливо карающий его за неповиновение и бунт.
Так этот великий человек, решительно и своевременно наказав непокорного (когда Блускин ушел от него, Джонатан отправился прямо к судье), задушил опаснейший заговор, какой только может возникнуть в шайке, – заговор, который, дай ему для роста один лишь день, неизбежно привел бы к гибели героя. Вот как всем великим людям надлежит постоянно быть настороже и не медлить с исполнением своих намерений; ибо только слабые и честные могут предаваться лени и покою.
Наш Ахат, Файрблад, присутствовал на обоих этих сборищах; и хотя на первом слишком поспешно ринулся поносить своего вождя и призывать на него вечное проклятие, зато теперь, увидев, что план рухнул, он вновь обратился к верности, чему дал неопровержимое доказательство, сообщив Уайлду обо всем, что замышлялось против него и что сам он одобрил якобы лишь для вида, – чтобы тем вернее выдать заговорщиков; но это, как он сознался позднее на своем смертном одре на Тайберне, было опять только личиной: он был так же искренен и рьян в своем возмущении против Уайлда, как и все его товарищи.
Сообщение Файрблада наш герой выслушал с самым спокойным видом. Он сказал, что поскольку люди поняли свои ошибки и раскаялись, то самое благородное дело – простить. И хотя ему угодно было скромно приписать такой образ действия снисходительности, на самом деле им руководили куда более высокие и политические соображения. Уайлд рассчитал, что наказывать столь многих небезопасно; к тому же он льстил себя надеждой, что страх будет держать их в подчинении. Да и в самом деле, Файрблад не сказал ему ничего такого, чего он не знал бы раньше, – то есть что все они настоящие плуты, которыми он должен управлять, играя на их страхе, и которым следует оказывать доверие только в меру необходимости, следя за ними с крайней осторожностью и осмотрительностью; потому что, мудро говорил он, мошенником, как и порохом, надо пользоваться осторожно: оба они равно подвержены взрыву и одинаково могут как уничтожить того, кто ими пользуется, так и послужить к исполнению его злого умысла против другого человека или животного.
Отправимся теперь в Ньюгет, так как он становится тем местом, куда большинство великих людей нашей хроники устремляется со всей поспешностью; и, сказать по правде, этот замок не такое уж неподобающее местожительство для всякого великого человека. А так как до конца нашего повествования он будет служить неизменной сценой действия, мы ею и откроем новую книгу и, значит, воспользуемся случаем закрыть на этом третью.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Глава I
Глава II
Глава III
Так этот великий человек, решительно и своевременно наказав непокорного (когда Блускин ушел от него, Джонатан отправился прямо к судье), задушил опаснейший заговор, какой только может возникнуть в шайке, – заговор, который, дай ему для роста один лишь день, неизбежно привел бы к гибели героя. Вот как всем великим людям надлежит постоянно быть настороже и не медлить с исполнением своих намерений; ибо только слабые и честные могут предаваться лени и покою.
Наш Ахат, Файрблад, присутствовал на обоих этих сборищах; и хотя на первом слишком поспешно ринулся поносить своего вождя и призывать на него вечное проклятие, зато теперь, увидев, что план рухнул, он вновь обратился к верности, чему дал неопровержимое доказательство, сообщив Уайлду обо всем, что замышлялось против него и что сам он одобрил якобы лишь для вида, – чтобы тем вернее выдать заговорщиков; но это, как он сознался позднее на своем смертном одре на Тайберне, было опять только личиной: он был так же искренен и рьян в своем возмущении против Уайлда, как и все его товарищи.
Сообщение Файрблада наш герой выслушал с самым спокойным видом. Он сказал, что поскольку люди поняли свои ошибки и раскаялись, то самое благородное дело – простить. И хотя ему угодно было скромно приписать такой образ действия снисходительности, на самом деле им руководили куда более высокие и политические соображения. Уайлд рассчитал, что наказывать столь многих небезопасно; к тому же он льстил себя надеждой, что страх будет держать их в подчинении. Да и в самом деле, Файрблад не сказал ему ничего такого, чего он не знал бы раньше, – то есть что все они настоящие плуты, которыми он должен управлять, играя на их страхе, и которым следует оказывать доверие только в меру необходимости, следя за ними с крайней осторожностью и осмотрительностью; потому что, мудро говорил он, мошенником, как и порохом, надо пользоваться осторожно: оба они равно подвержены взрыву и одинаково могут как уничтожить того, кто ими пользуется, так и послужить к исполнению его злого умысла против другого человека или животного.
Отправимся теперь в Ньюгет, так как он становится тем местом, куда большинство великих людей нашей хроники устремляется со всей поспешностью; и, сказать по правде, этот замок не такое уж неподобающее местожительство для всякого великого человека. А так как до конца нашего повествования он будет служить неизменной сценой действия, мы ею и откроем новую книгу и, значит, воспользуемся случаем закрыть на этом третью.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Глава I
Замечание священнослужителя, которое следовало бы начертать золотыми буквами; образец безмерного неразумия Френдли; и страшное несчастье, постигшее нашего героя
Довольно было Хартфри пробыть в Ньюгете недолгое время, как частые его беседы со своими детьми, да и другие разговоры и поступки, выдававшие доброту его сердца, утвердили всех окружающих во мнении, что он один из самых глупых людей на земле. Сам ньюгетский священник, умнейший, достойнейший человек, объявил, что это – отпетый мерзавец, но никакой не хитрец.
Первую половину этого высказывания (насчет мерзавца) священнику внушило одно замечание Хартфри, которое тот сделал как-то в разговоре и которое мы, как верные сыны церкви, не собираемся оправдывать: он полагает, сказал узник, что праведный турок может получить спасение души[87]. На это достойный священник с подобающим рвением и негодованием ответил:
– Не знаю, что ждет праведного турка; но если вы придерживаетесь такого убеждения, то объявляю: вам не спастись. Нет, сэр, не будет спасения не то что праведному турку, – праведный пресвитерианец, анабаптист или квакер и те не уйдут от вечной гибели.
Но ни первое, ни второе свойство этой натуры, отмеченные священником, не побудили Френдли отступиться от своего бывшего хозяина. Он проводил с ним все свое время, кроме тех часов, когда отлучался по его же делу – ища свидетелей, которые могли бы дать показания в пользу узника на уже недалеком суде. Поистине, этот юноша был единственным утешением, остававшимся у несчастного, кроме чистой совести и надежды на счастье за гробом, – потому что радость, которую ощущал он, глядя на своих детей, была подобна тем заманчивым удовольствиям, какими иногда больной, услаждаясь, губит себя, так как они одновременно и облегчают и усугубляют болезнь.
Однажды, насмотревшись, как Хартфри в слезах обнимал свою старшую девочку и горевал о том, что ему, быть может, придется покинуть ее на сиротскую долю, Френдли ему сказал:
– Я давно дивлюсь, наблюдая, с какою силой духа вы принимаете ваши несчастья, с какою твердостью глядите в лицо смерти. Я заметил, что все ваши мучения возникают из мыслей о разлуке с детьми и боязни оставить их в бедственном положении; так вот, хоть я надеюсь, что все ваши страхи окажутся напрасными, все же, чтобы они вас меньше тревожили, поверьте мне: ничто не может причинить мне горя тяжелее, чем эта нежная, эта сердечная тревога хозяина, которому я так обязан за его доброту и которого искренне люблю; и равным образом ничто не может доставить мне больше радости, чем возможность облегчить и устранить эту тревогу. Поэтому, если мое обещание что-то значит для вас, не сомневайтесь: я употреблю все мое скромное состояние – а оно, вы знаете, не так уж ничтожно – на поддержку ваших детей. Я молю судьбу предотвратить от вас всякое бедствие, но если оно вас постигнет раньше, чем вы успеете обеспечить как следует этих крошек, то я сам стану для них отцом, и ни одной из них не коснется нужда, покуда я буду в силах избавлять их от нее. Я стану опекать вашу младшую дочку, а что до маленькой моей щебетуньи – вашей старшей, – то, поскольку до сих пор я не искал еще себе невесты, я прошу вас выдать ее за меня; и я никогда не отступлюсь от нее ради другой.
Хартфри кинулся к другу и обнял его в порыве благодарности. Он признался, что юноша снял с его сердца все тревоги, кроме одной, но ту он унесет с собой в могилу.
– О Френдли! – сказал он. – Эта тревога – скорбь моя о лучшей из женщин, которую я посмел осудить в своих мыслях, за что сейчас ненавижу себя. О Френдли! Ты знал ее доброту; но, конечно, только мне одному открылись все ее достоинства. Она была само совершенство и духом и телом, сочетала в себе все добродетели, какими наделило небо женский пол, – и каждой из них обладала в большей степени, чем всякая другая женщина. Могу ли я вынести утрату такой жены? Могу ли вынести мысль о тех испытаниях, каким ее подверг этот злодей, – испытаниях, из которых смерть, быть может, наименее страшное?
Френдли, воспользовавшись первой же передышкой, мягко перебил его и стал успокаивать также и на этот счет, преувеличивая значение каждого обстоятельства, дававшего хоть тень надежды на то, что Хартфри еще свидится с женой.
За это необычайное проявление дружбы молодой человек вскоре стяжал в Ньюгете славу такого же чудака и глупца, как его хозяин. Их глупость вошла в поговорку, и оба они стали посмешищем всего замка.
Наступил срок сессии. Совет присяжных в Хикс-холле ознакомился с обвинительным актом против Хартфри, и на второй день сессии узник предстал пред судом. Здесь, несмотря на все старания Френдли и честной старой служанки, выяснилось, что все обстоятельства подкрепляют свидетельство Файрблада, равно как и Уайлда, который очень искусно делал вид, будто лишь через силу дает показания против своего старого друга Хартфри, – и судьи признали подсудимого виновным. Итак, Уайлд преуспел в своем замысле; остальное, конечно, должно было теперь с неизбежностью свершиться само собой, так как Хартфри не пользовался влиянием среди великих, а привлекался он по статье, не оставлявшей нарушителю надежды на пощаду.
Гибель, навлеченная нашим героем на беднягу, являла собой столь удивительный пример успеха, какого достигают великие, что Фортуна, возможно, позавидовала своему баловню. И вот, зависть ли была тому причиной, или только всем известное непостоянство и нетвердость, так часто с осуждением отмечавшиеся в нраве этой дамы, которая нередко возносит людей на вершину величия лишь для того,
Все же этот случай привел в конечном счете к самым дурным последствиям: так как лишь очень немногие люди (мы исключаем величайших в человечестве – абсолютных монархов) пытаются, подобно роковым сестрам, перерезывать нить человеческой жизни по одной лишь прихоти или забавы ради, обычно же это делается с целью приобрести какое-то благо в будущем или отмстить за зло в прошлом; и так как первое из этих побуждений лицам, занявшимся расследованием, показалось маловероятным, то они стали искать, не имело ли тут место второе. И вот, когда были раскрыты обширные замыслы Уайлда, кое-кому показалось, что, при всем их величии, они, как и проекты большинства таких людей, имели целью скорее славу самого великого человека, нежели вящую пользу для общества; а потому кое у кого из тех, кто почитал это своей прямой обязанностью, возникло намеренье остановить победное шествие нашего героя; в частности, один ученый судья, великий враг величия этого рода, добился введения в один из парламентских актов оговорки, представлявшей собою ловушку для Уайлда, в которую он вскоре и попался. По новому закону плут мог привлекаться к уголовной ответственности за свершение кражи чужими руками. Закон был так тонко рассчитан на сокрушение всякого величия на путях плутовства, что нашему герою поистине невозможно было от него уйти.
Первую половину этого высказывания (насчет мерзавца) священнику внушило одно замечание Хартфри, которое тот сделал как-то в разговоре и которое мы, как верные сыны церкви, не собираемся оправдывать: он полагает, сказал узник, что праведный турок может получить спасение души[87]. На это достойный священник с подобающим рвением и негодованием ответил:
– Не знаю, что ждет праведного турка; но если вы придерживаетесь такого убеждения, то объявляю: вам не спастись. Нет, сэр, не будет спасения не то что праведному турку, – праведный пресвитерианец, анабаптист или квакер и те не уйдут от вечной гибели.
Но ни первое, ни второе свойство этой натуры, отмеченные священником, не побудили Френдли отступиться от своего бывшего хозяина. Он проводил с ним все свое время, кроме тех часов, когда отлучался по его же делу – ища свидетелей, которые могли бы дать показания в пользу узника на уже недалеком суде. Поистине, этот юноша был единственным утешением, остававшимся у несчастного, кроме чистой совести и надежды на счастье за гробом, – потому что радость, которую ощущал он, глядя на своих детей, была подобна тем заманчивым удовольствиям, какими иногда больной, услаждаясь, губит себя, так как они одновременно и облегчают и усугубляют болезнь.
Однажды, насмотревшись, как Хартфри в слезах обнимал свою старшую девочку и горевал о том, что ему, быть может, придется покинуть ее на сиротскую долю, Френдли ему сказал:
– Я давно дивлюсь, наблюдая, с какою силой духа вы принимаете ваши несчастья, с какою твердостью глядите в лицо смерти. Я заметил, что все ваши мучения возникают из мыслей о разлуке с детьми и боязни оставить их в бедственном положении; так вот, хоть я надеюсь, что все ваши страхи окажутся напрасными, все же, чтобы они вас меньше тревожили, поверьте мне: ничто не может причинить мне горя тяжелее, чем эта нежная, эта сердечная тревога хозяина, которому я так обязан за его доброту и которого искренне люблю; и равным образом ничто не может доставить мне больше радости, чем возможность облегчить и устранить эту тревогу. Поэтому, если мое обещание что-то значит для вас, не сомневайтесь: я употреблю все мое скромное состояние – а оно, вы знаете, не так уж ничтожно – на поддержку ваших детей. Я молю судьбу предотвратить от вас всякое бедствие, но если оно вас постигнет раньше, чем вы успеете обеспечить как следует этих крошек, то я сам стану для них отцом, и ни одной из них не коснется нужда, покуда я буду в силах избавлять их от нее. Я стану опекать вашу младшую дочку, а что до маленькой моей щебетуньи – вашей старшей, – то, поскольку до сих пор я не искал еще себе невесты, я прошу вас выдать ее за меня; и я никогда не отступлюсь от нее ради другой.
Хартфри кинулся к другу и обнял его в порыве благодарности. Он признался, что юноша снял с его сердца все тревоги, кроме одной, но ту он унесет с собой в могилу.
– О Френдли! – сказал он. – Эта тревога – скорбь моя о лучшей из женщин, которую я посмел осудить в своих мыслях, за что сейчас ненавижу себя. О Френдли! Ты знал ее доброту; но, конечно, только мне одному открылись все ее достоинства. Она была само совершенство и духом и телом, сочетала в себе все добродетели, какими наделило небо женский пол, – и каждой из них обладала в большей степени, чем всякая другая женщина. Могу ли я вынести утрату такой жены? Могу ли вынести мысль о тех испытаниях, каким ее подверг этот злодей, – испытаниях, из которых смерть, быть может, наименее страшное?
Френдли, воспользовавшись первой же передышкой, мягко перебил его и стал успокаивать также и на этот счет, преувеличивая значение каждого обстоятельства, дававшего хоть тень надежды на то, что Хартфри еще свидится с женой.
За это необычайное проявление дружбы молодой человек вскоре стяжал в Ньюгете славу такого же чудака и глупца, как его хозяин. Их глупость вошла в поговорку, и оба они стали посмешищем всего замка.
Наступил срок сессии. Совет присяжных в Хикс-холле ознакомился с обвинительным актом против Хартфри, и на второй день сессии узник предстал пред судом. Здесь, несмотря на все старания Френдли и честной старой служанки, выяснилось, что все обстоятельства подкрепляют свидетельство Файрблада, равно как и Уайлда, который очень искусно делал вид, будто лишь через силу дает показания против своего старого друга Хартфри, – и судьи признали подсудимого виновным. Итак, Уайлд преуспел в своем замысле; остальное, конечно, должно было теперь с неизбежностью свершиться само собой, так как Хартфри не пользовался влиянием среди великих, а привлекался он по статье, не оставлявшей нарушителю надежды на пощаду.
Гибель, навлеченная нашим героем на беднягу, являла собой столь удивительный пример успеха, какого достигают великие, что Фортуна, возможно, позавидовала своему баловню. И вот, зависть ли была тому причиной, или только всем известное непостоянство и нетвердость, так часто с осуждением отмечавшиеся в нраве этой дамы, которая нередко возносит людей на вершину величия лишь для того,
достоверно одно: богиня стала теперь замышлять зло против Уайлда, дошедшего, казалось, до того предела, какого достигали все герои и какой она решила не давать им никогда преступать. Словом, существует, по-видимому, известная мера злодейства и несправедливости, положенная для свершения каждому великому человеку, – а далее Фортуна видит от него не больше пользы, чем от шелковичного червя, с которого уже смотали пряжу, и покидает его. В тот же день мистер Блускин был обвинен нашим героем в грабеже; и эта кара, хоть он и сам навлек ее на себя и сам принудил Уайлда прибегнуть к ней, сильно возмутила молодца; и когда Уайлд с тем небрежением и безразличием, какое так неосторожно позволяют себе великие люди в отношении своих жертв, стоял с ним рядом, Блускин исподтишка выхватил нож и вонзил его в нашего героя с такой силой, что все присутствовавшие подумали, что он сделал свое дело. И впрямь, если бы Фортуна (не из любви к герою, а ради твердого решения достичь, как мы указывали, некоей намеченной цели) не позаботилась убрать из-под удара его кишки, он пал бы жертвой злобы своего врага, – не заслуженной им злобы, как объяснил он впоследствии: ведь если бы Блускин удовольствовался самим грабежом и отдал главарю добычу, он и по сей день, ни в чем не заподозренный, процветал бы в шайке. Но вышло так, что нож, миновав этот благородный орган (у некоторых благороднейший) – кишечник, только продырявил Уайлду брюхо и не причинил другого вреда, кроме обильного кровотечения, от которого герой ослабел на время, но быстро оправился.
… ut lapsu graviore ruant[88], —
Все же этот случай привел в конечном счете к самым дурным последствиям: так как лишь очень немногие люди (мы исключаем величайших в человечестве – абсолютных монархов) пытаются, подобно роковым сестрам, перерезывать нить человеческой жизни по одной лишь прихоти или забавы ради, обычно же это делается с целью приобрести какое-то благо в будущем или отмстить за зло в прошлом; и так как первое из этих побуждений лицам, занявшимся расследованием, показалось маловероятным, то они стали искать, не имело ли тут место второе. И вот, когда были раскрыты обширные замыслы Уайлда, кое-кому показалось, что, при всем их величии, они, как и проекты большинства таких людей, имели целью скорее славу самого великого человека, нежели вящую пользу для общества; а потому кое у кого из тех, кто почитал это своей прямой обязанностью, возникло намеренье остановить победное шествие нашего героя; в частности, один ученый судья, великий враг величия этого рода, добился введения в один из парламентских актов оговорки, представлявшей собою ловушку для Уайлда, в которую он вскоре и попался. По новому закону плут мог привлекаться к уголовной ответственности за свершение кражи чужими руками. Закон был так тонко рассчитан на сокрушение всякого величия на путях плутовства, что нашему герою поистине невозможно было от него уйти.
Глава II
Несколько слов о неблагодарности народной. Прибытие мистера Уайлда в замок и прочие происшествия, о каких не повествует ни одна другая историческая хроника
Располагай мы досугом, мы бы здесь уклонились в сторону и потолковали о той неблагодарности, которая, по замечанию многих авторов, возникает у народа во всех странах свободного правления по отношению к великим людям; когда они в заботе о народном благе стремились поднять свое собственное величие, в котором так глубоко заинтересовано все общество (как все французское королевство видит свою славу в величии своего монарха), их нередко приносил в жертву тот самый народ, во славу которого так прилежно трудились его великие люди; и делал он это из глупого рвения к смешному, призрачному предмету, который называют свободой и который, по общему наблюдению, ненавистен великим людям.
Прошло совсем немного времени с обнародования нового закона, когда мистер Уайлд, получив от некоторых добросовестных членов шайки кое-какие ценные вещи, переправил их законному владельцу за вознаграждение, чуть ниже их первичной стоимости; неблагодарный владелец возбудил против него дело. Уайлд был захвачен врасплох в собственном доме и, уступив численному превосходству противника, вскоре предстал пред мировым судьей и был им отправлен в замок, который мы не хотим слишком часто называть в нашей хронике, хотя это место вполне приличествует величию и в ту пору там случилось собраться большому числу великих людей.
Правитель замка, или, как более почетно называет его закон, – смотритель, был старый друг-приятель мистера Уайлда. Так что наш герой был очень доволен местом своего заключения, где он рассчитывал не только встретить добрый прием и найти превосходные условия, но даже получить свободу при содействии друга, если почтет нужным пожелать ее. Но – увы! – он обманулся: старый друг не Хотел его больше знать и отказался от свидания с ним, а заместитель правителя настоял на таких тяжелых кандалах и на такой неумеренной плате за помещение, как будто к нему под стражу попал благородный джентльмен, обвиняемый в убийстве или в другом каком-нибудь утонченном преступлении.
Как это ни горестно, надо признать печальную истину, что великим людям нельзя вполне полагаться на дружбу, – наблюдение, которое часто делалось теми, кто живал при дворе, в Ньюгете или в другом обособленном месте, отведенном для таких особ.
На второй день заключения Уайлда, к его удивлению, навестила жена; и – что его вдвойне поразило – лицо ее вовсе не говорило о желании оскорбить его – единственное побуждение, каким он мог бы объяснить ее приход; нет, он увидел, что по ее прелестным щекам струятся слезы. Он ее обнял с пылкой нежностью и объявил, что не может жаловаться на заключение, раз оно показало ему, каким счастьем владеет он, имея супругу, чья верность ему в этом случае несомненно вызовет зависть к нему у большинства мужей даже в Ньюгете. Потом он ей сказал, чтоб она осушила слезы и утешилась, потому что его дела могут сложиться лучше, чем она ожидает.
– Нет, нет, – ответила Петиция, – тебя, я уверена, признают виновным. Смерть. Я же знала, к чему это всегда приводит. Я говорила тебе, что долго заниматься таким ремеслом невозможно, но ты не слушал советов – и вот вам последствия: теперь ты каешься, да поздно. У меня только то утешение и останется, когда тебя вздернут[89], что я давала тебе добрые советы. Действовал бы ты всегда сам за себя, как я настаивала, ты, может быть, грабил бы и грабил преспокойно до конца своих дней. Но ты же умнее всех на свете – то есть ленивей, и вот до чего довела тебя лень – до крючка[90], потому что теперь тебя засудят, уж это непременно! И будет справедливо – так тебе и надо за твое упрямство; меня одну и можно будет тогда пожалеть, бедную женщину, опозоренную по твоей вине! Я так и слышу, как все вокруг кричат: «Вот она идет, у которой мужа повесили!»
Летиция на этом слове разразилась слезами. Тут Уайлд, не сдержавшись, отругал ее за излишнюю заботу о нем и попросил больше его не беспокоить. Она ответила с сердцем:
– О тебе?! Да, по мне, провались ты ко всем чертям! Ну нет, голубчик, если бы этот старый олух судья не послал меня сюда, тебе пришлось бы, думаю, изрядно подождать, покуда я пришла бы тебя проведать; меня же, черт бы их всех побрал, засадили за ширмачество[91], и нас теперь вздернут вместе. Честное слово, мой любезный, я сама чуть не с радостью пойду на виселицу, такое для меня удовольствие будет увидеть, как вздернут тебя.
– Признаюсь, дорогая, – ответил Уайлд, – я сам давно желаю тебе того же, но я вовсе не хочу составлять тебе компанию и еще надеюсь увидеть, как вы, сударыня, пойдете на виселицу без меня; уж во всяком случае, я не откажу себе в удовольствии избавиться от вас сейчас.
Сказав это, он обхватил ее за талию своей сильной рукой и вышвырнул вон из комнаты; она, однако, успела оставить кровавую памятку на его щеке. Так наша любящая чета рассталась.
Едва Уайлд справился с неприятным чувством, которое в нем возбудил этот нежданный визит, вызванный излишней преданностью жены, как явился верный Ахат. Появление юноши сразу, точно сердечное лекарство, подняло дух нашего героя. Он принял его с раскрытыми объятиями, выразил свое полное удовлетворение его преданностью, столь необычной в наши времена, и наговорил по этому поводу много вещей, которые мы позабыли; помним только, что все они сводились к восхвалению Файрблада, который из скромности остановил наконец этот поток славословия, заявив, что он только исполняет свой долг и что он презирал бы себя, если бы способен был покинуть друга в беде; затем, после долгих заверений, что пришел в ту же минуту, как услышал о его несчастье, он спросил, не может ли чем-нибудь ему услужить. Наш герой ответил, что раз уж его друг оказал ему такую любезность и задал этот вопрос, то он, Уайлд, должен сказать, что будет весьма признателен, если Файрблад одолжит ему несколько гиней, потому что сам он в настоящее время сидит на мели. Файрблад ответил, что, к большому своему сожалению, сейчас он никак не может этого сделать, и добавил, крепко побожившись, что у него в карманах нет ни единой монетки, что было сущей правдой: у него был только кредитный билет, который он в тот вечер вытянул из кармана у одного джентльмена в коридоре игорного дома. Потом он спросил Уайлда о его жене, ради каковой, по правде говоря, он и пришел сюда, так как ее арест был тем самым несчастьем, о котором он только что услышал; о несчастье же с самим мистером Уайлдом он знал с первой минуты его ареста, но не собирался докучать герою своим присутствием. Услыхав от друга о том, как она его только что навестила, гость укорил Уайлда за грубое обращение с такою милой женщиной и затем, распрощавшись так скоро, как ему позволяла вежливость джентльмена, поспешил с утешениями к своей даме, которая приняла его очень любезно.
Прошло совсем немного времени с обнародования нового закона, когда мистер Уайлд, получив от некоторых добросовестных членов шайки кое-какие ценные вещи, переправил их законному владельцу за вознаграждение, чуть ниже их первичной стоимости; неблагодарный владелец возбудил против него дело. Уайлд был захвачен врасплох в собственном доме и, уступив численному превосходству противника, вскоре предстал пред мировым судьей и был им отправлен в замок, который мы не хотим слишком часто называть в нашей хронике, хотя это место вполне приличествует величию и в ту пору там случилось собраться большому числу великих людей.
Правитель замка, или, как более почетно называет его закон, – смотритель, был старый друг-приятель мистера Уайлда. Так что наш герой был очень доволен местом своего заключения, где он рассчитывал не только встретить добрый прием и найти превосходные условия, но даже получить свободу при содействии друга, если почтет нужным пожелать ее. Но – увы! – он обманулся: старый друг не Хотел его больше знать и отказался от свидания с ним, а заместитель правителя настоял на таких тяжелых кандалах и на такой неумеренной плате за помещение, как будто к нему под стражу попал благородный джентльмен, обвиняемый в убийстве или в другом каком-нибудь утонченном преступлении.
Как это ни горестно, надо признать печальную истину, что великим людям нельзя вполне полагаться на дружбу, – наблюдение, которое часто делалось теми, кто живал при дворе, в Ньюгете или в другом обособленном месте, отведенном для таких особ.
На второй день заключения Уайлда, к его удивлению, навестила жена; и – что его вдвойне поразило – лицо ее вовсе не говорило о желании оскорбить его – единственное побуждение, каким он мог бы объяснить ее приход; нет, он увидел, что по ее прелестным щекам струятся слезы. Он ее обнял с пылкой нежностью и объявил, что не может жаловаться на заключение, раз оно показало ему, каким счастьем владеет он, имея супругу, чья верность ему в этом случае несомненно вызовет зависть к нему у большинства мужей даже в Ньюгете. Потом он ей сказал, чтоб она осушила слезы и утешилась, потому что его дела могут сложиться лучше, чем она ожидает.
– Нет, нет, – ответила Петиция, – тебя, я уверена, признают виновным. Смерть. Я же знала, к чему это всегда приводит. Я говорила тебе, что долго заниматься таким ремеслом невозможно, но ты не слушал советов – и вот вам последствия: теперь ты каешься, да поздно. У меня только то утешение и останется, когда тебя вздернут[89], что я давала тебе добрые советы. Действовал бы ты всегда сам за себя, как я настаивала, ты, может быть, грабил бы и грабил преспокойно до конца своих дней. Но ты же умнее всех на свете – то есть ленивей, и вот до чего довела тебя лень – до крючка[90], потому что теперь тебя засудят, уж это непременно! И будет справедливо – так тебе и надо за твое упрямство; меня одну и можно будет тогда пожалеть, бедную женщину, опозоренную по твоей вине! Я так и слышу, как все вокруг кричат: «Вот она идет, у которой мужа повесили!»
Летиция на этом слове разразилась слезами. Тут Уайлд, не сдержавшись, отругал ее за излишнюю заботу о нем и попросил больше его не беспокоить. Она ответила с сердцем:
– О тебе?! Да, по мне, провались ты ко всем чертям! Ну нет, голубчик, если бы этот старый олух судья не послал меня сюда, тебе пришлось бы, думаю, изрядно подождать, покуда я пришла бы тебя проведать; меня же, черт бы их всех побрал, засадили за ширмачество[91], и нас теперь вздернут вместе. Честное слово, мой любезный, я сама чуть не с радостью пойду на виселицу, такое для меня удовольствие будет увидеть, как вздернут тебя.
– Признаюсь, дорогая, – ответил Уайлд, – я сам давно желаю тебе того же, но я вовсе не хочу составлять тебе компанию и еще надеюсь увидеть, как вы, сударыня, пойдете на виселицу без меня; уж во всяком случае, я не откажу себе в удовольствии избавиться от вас сейчас.
Сказав это, он обхватил ее за талию своей сильной рукой и вышвырнул вон из комнаты; она, однако, успела оставить кровавую памятку на его щеке. Так наша любящая чета рассталась.
Едва Уайлд справился с неприятным чувством, которое в нем возбудил этот нежданный визит, вызванный излишней преданностью жены, как явился верный Ахат. Появление юноши сразу, точно сердечное лекарство, подняло дух нашего героя. Он принял его с раскрытыми объятиями, выразил свое полное удовлетворение его преданностью, столь необычной в наши времена, и наговорил по этому поводу много вещей, которые мы позабыли; помним только, что все они сводились к восхвалению Файрблада, который из скромности остановил наконец этот поток славословия, заявив, что он только исполняет свой долг и что он презирал бы себя, если бы способен был покинуть друга в беде; затем, после долгих заверений, что пришел в ту же минуту, как услышал о его несчастье, он спросил, не может ли чем-нибудь ему услужить. Наш герой ответил, что раз уж его друг оказал ему такую любезность и задал этот вопрос, то он, Уайлд, должен сказать, что будет весьма признателен, если Файрблад одолжит ему несколько гиней, потому что сам он в настоящее время сидит на мели. Файрблад ответил, что, к большому своему сожалению, сейчас он никак не может этого сделать, и добавил, крепко побожившись, что у него в карманах нет ни единой монетки, что было сущей правдой: у него был только кредитный билет, который он в тот вечер вытянул из кармана у одного джентльмена в коридоре игорного дома. Потом он спросил Уайлда о его жене, ради каковой, по правде говоря, он и пришел сюда, так как ее арест был тем самым несчастьем, о котором он только что услышал; о несчастье же с самим мистером Уайлдом он знал с первой минуты его ареста, но не собирался докучать герою своим присутствием. Услыхав от друга о том, как она его только что навестила, гость укорил Уайлда за грубое обращение с такою милой женщиной и затем, распрощавшись так скоро, как ему позволяла вежливость джентльмена, поспешил с утешениями к своей даме, которая приняла его очень любезно.
Глава III
Любопытные анекдоты из истории Ньюгета
В замке одновременно с мистером Уайлдом проживал некий Роджер Джонсон[92], доподлинно великий человек, который долгое время стоял во главе всех плутов в Ньюгете и взимал с них дань. Он вникал в план их защиты, нанимал и обучал для них свидетелей и сделался – по меньшей мере в их представлении – так для них необходим, что, казалось, все судьбы Ньюгета всецело зависели от него.
Пробыв, недолгое время в заключении, Уайлд повел борьбу против этого человека. Он изобразил его плутам как проходимца, который под благовидным предлогом оказания им помощи подкапывается в действительности под вольности Ньюгета. Сперва он как бы ненароком ронял кое-какие намеки и пускал ложные слухи, а потом, создав против Роджера группу, собрал однажды всех заключенных и преподнес им следующий образец красочного слога:
– Друзья и сограждане! Я обращаюсь к вам сегодня по делу столь великой важности, что, когда я думаю о своих собственных малых способностях, я трепещу за вашу безопасность, страшась поставить ее под удар вследствие слабых сил того, кто решился обрисовать вам нависшую над вами угрозу. Джентльмены, на карту поставлена вольность Ньюгета! Ваши привилегии издавна подрывались, а ныне открыто захвачены одним человеком, – человеком, который взял на себя ведение всех ваших дел и под этим флагом облагает вас такими контрибуциями, какими ему вздумается. А идут ли эти суммы на те цели, для которых взимаются? Те обвинительные приговоры, которые так часто выносит вам Старый Бейли, и злостное лихоимство судей слишком убедительно и прискорбно доказывают противное. Разве тех свидетелей, каких он добывал для заключенного, тот не достал бы и сам? Достал бы, а порой и лучше бы обучил их! Сколько погибло благородных юношей, когда довольно было б одного свидетеля alibi, чтобы их спасти! Неужели же мне молчать? И неужели не обретут языка ваши собственные обиды? Не закричат против него во всеуслышанье те, чье дыханье прервалось на крючке по его небрежению? А непомерность его грабежей явствует не только из страшных ее последствий для плутов, пылает ярким огнем не только в бедствиях, навлеченных ею на них, – она откровенно бьет в глаза приятнейшими благами, доставленными ему самому, богатыми дарами, приобретенными благодаря ей; обратите ваши взоры на этот шелковый халат, на мантию позора, которую он, к великому своему бесчестию, носит публично, – этот халат, который я без колебания назову саваном вольностей Ньюгета-Найдется ли среди вас хоть один плут, столь мало дорожащий интересами и честью Ньюгета, что может, не сгорая от стыда, взирать на этот трофей, купленный кровью стольких плутов!Но это еще не все. Его расшитый шелками жилет и бархатная шляпа, купленные тою же ценой, – знаки того же бесчестия. Иные помыслят, что он удачно променял на этот пышный убор те лохмотья, которые прикрывали его наготу, когда его впервые сюда привели, – но в моих глазах никакая мена не может быть выгодна там, где ставится условием позор. Следовательно, если Ньюгет…
Здесь единственный список этой речи, какой удалось нам достать, внезапно обрывается; однако из достоверных источников мы можем сообщить читателю, что Уайлд заключил речь, предложив плутам передать свои дела в другие руки. После чего один из его группы, как было условлено заранее, в длиннейшей речи посоветовал им остановить выбор на самом Уайлде.
Ньюгет по этому случаю разделился на две партии, причем плуты каждой стороны выставляли своего главаря, или своего великого человека, единственным лицом, способным надежно и успешно вести дела Ньюгета. Интересы плутов двух этих партий были поистине непримиримы: если сторонники Джонсона, захватившего в свои руки ограбление обитателей Ньюгета, допускались своим вождем к участию в доходах, то приверженцы Уайлда, выдвигая его, имели те же виды на дележ известной части добычи. А потому не удивительно, что каждая из сторон проявляла столько пыла. Более примечательно, что и должники-неплательщики, нисколько не заинтересованные в споре, сами обреченные на ограбление обеими партиями, с равным рвением ввязались в спор, встав одни на сторону Уайлда, другие – на сторону Джонсона. Так что весь Ньюгет огласился криками: «Да здравствует Уайлд!» и «Да здравствует Джонсон!» И бедные должники так же громко, как сами воры, вторили тем о вольностях Ньюгета, хотя «вольности» на особом языке означают «грабеж». Словом, между ними пошли такие ссоры, такая вражда, что они больше походили на граждан двух государств, давно воюющих между собой, чем на обитателей одного и того же замка.
Партия Уайлда в конце концов взяла верх, и наш герой перехватил место и власть Джонсона и сорвал с него пышные его одежды. Но когда предложено было продать их и поделить деньги между всеми, он стал увиливать, говоря, что сейчас не время, что надо выждать более удобного случая, что вещи нуждаются в чистке и всякое такое, а через два дня, на удивление многим, появился в них сам, причем сослался в оправдание только на то, что ему они более впору, чем Джонсону, и сидят на нем куда изящней.
Такое поведение глубоко взволновало должников, в особенности тех из них, чьими стараньями он выдвинулся. Они сильно роптали и выражали крайнее свое возмущение поступком Уайлда. И вот в один прекрасный день некий степенный человек, пользовавшийся среди узников большим уважением, обратился к ним с такою речью:
– Ни над кем, конечно, не посмеются так заслуженно, как над тем, кто сам выведет овечку на волчью тропу, а потом станет плакать, что волк ее сожрал. Что в овчарне волк, то в обществе великий человек. Но когда волк завладел овчарней, не много будет проку для стада простаков, если они прогонят одного волка и впустят вместо него другого! Столько же толку и нам опрокидывать одного плута на пользу другому. А для какой иной выгоды вы боролись? Разве вы не знали, что Уайлд и его приспешники такие же плуты, как и Джонсон со своей компанией? В чем же еще могла быть суть их спора, как не в том, что стало теперь столь явным для вас? Может быть, иные скажут: «Так неужели наш долг покорно подчиниться тем плутам, которые грабят нас сейчас, из страха перед теми, которые придут им на смену?» Конечно нет! Но лучше, отвечу я, покончить с грабежом, чем сменить грабителя. А как иначе мы можем этого достичь, если не изменив в корне весь уклад нашей жизни? Каждый плут – раб. Плутовские страсти, поработившие его, отдают плута во власть чужой тирании. Итак, сохранить в неприкосновенности вольности Ньюгета – значит изменить его уклад. Давайте мы, то есть те, кто попал сюда только за долги, начисто отделимся от плутов, не будем с ними ни пить, ни общаться. Отделимся вместе с тем и от всего, что пришло к нам от плутов. Вместо того чтобы с радостью вырывать что можно друг у друга, давайте станем довольствоваться своею честной долей из даяний общественной благотворительности и тем, что доставит нам собственный труд. Отделившись от плутов и плутовства, станем поддерживать более тесные связи друг с другом. Будем смотреть на себя как на членов единой общины, в которой каждый должен ради общего блага жертвовать своими личными видами, не будем поступаться интересами всех ради любого какого-нибудь маленького удовольствия или выгоды, какие могут представиться нам. Где нет такой высокой честности, там невозможна вольность, а ту общину, где она имеется, ни один плут, даже самый бесстыдный и наглый, не дерзнет поработить. А если и дерзнет, такое посягательство приведет лишь к одному – к его собственной гибели. Но когда один гонится за почетом, другой за выгодой, а третий ищет безопасности; когда один хочет совершить мошенничество (здесь оно зовется плутовством), а другой укрыть то, что добыл мошенничеством, – тогда, естественно, все вынуждены прибегать к милости и покровительству тех, кто властен дать им то, к чему они стремятся, и оградить от того, что их страшит; и им, естественно, выгодно усиливать власть своих покровителей. Итак, джентльмены, если мы больше не будем плутами, то не станет у нас больше этих страхов и этих стремлений. Что же остается нам теперь, как не принять честное решение отступиться от собственного нашего плутовства, или, попросту говоря, от нашего мошенничества, и сохранить нашу вольность? Неужели мы предпочтем другое – отступиться от вольности ради сохранения плутовства!
Пробыв, недолгое время в заключении, Уайлд повел борьбу против этого человека. Он изобразил его плутам как проходимца, который под благовидным предлогом оказания им помощи подкапывается в действительности под вольности Ньюгета. Сперва он как бы ненароком ронял кое-какие намеки и пускал ложные слухи, а потом, создав против Роджера группу, собрал однажды всех заключенных и преподнес им следующий образец красочного слога:
– Друзья и сограждане! Я обращаюсь к вам сегодня по делу столь великой важности, что, когда я думаю о своих собственных малых способностях, я трепещу за вашу безопасность, страшась поставить ее под удар вследствие слабых сил того, кто решился обрисовать вам нависшую над вами угрозу. Джентльмены, на карту поставлена вольность Ньюгета! Ваши привилегии издавна подрывались, а ныне открыто захвачены одним человеком, – человеком, который взял на себя ведение всех ваших дел и под этим флагом облагает вас такими контрибуциями, какими ему вздумается. А идут ли эти суммы на те цели, для которых взимаются? Те обвинительные приговоры, которые так часто выносит вам Старый Бейли, и злостное лихоимство судей слишком убедительно и прискорбно доказывают противное. Разве тех свидетелей, каких он добывал для заключенного, тот не достал бы и сам? Достал бы, а порой и лучше бы обучил их! Сколько погибло благородных юношей, когда довольно было б одного свидетеля alibi, чтобы их спасти! Неужели же мне молчать? И неужели не обретут языка ваши собственные обиды? Не закричат против него во всеуслышанье те, чье дыханье прервалось на крючке по его небрежению? А непомерность его грабежей явствует не только из страшных ее последствий для плутов, пылает ярким огнем не только в бедствиях, навлеченных ею на них, – она откровенно бьет в глаза приятнейшими благами, доставленными ему самому, богатыми дарами, приобретенными благодаря ей; обратите ваши взоры на этот шелковый халат, на мантию позора, которую он, к великому своему бесчестию, носит публично, – этот халат, который я без колебания назову саваном вольностей Ньюгета-Найдется ли среди вас хоть один плут, столь мало дорожащий интересами и честью Ньюгета, что может, не сгорая от стыда, взирать на этот трофей, купленный кровью стольких плутов!Но это еще не все. Его расшитый шелками жилет и бархатная шляпа, купленные тою же ценой, – знаки того же бесчестия. Иные помыслят, что он удачно променял на этот пышный убор те лохмотья, которые прикрывали его наготу, когда его впервые сюда привели, – но в моих глазах никакая мена не может быть выгодна там, где ставится условием позор. Следовательно, если Ньюгет…
Здесь единственный список этой речи, какой удалось нам достать, внезапно обрывается; однако из достоверных источников мы можем сообщить читателю, что Уайлд заключил речь, предложив плутам передать свои дела в другие руки. После чего один из его группы, как было условлено заранее, в длиннейшей речи посоветовал им остановить выбор на самом Уайлде.
Ньюгет по этому случаю разделился на две партии, причем плуты каждой стороны выставляли своего главаря, или своего великого человека, единственным лицом, способным надежно и успешно вести дела Ньюгета. Интересы плутов двух этих партий были поистине непримиримы: если сторонники Джонсона, захватившего в свои руки ограбление обитателей Ньюгета, допускались своим вождем к участию в доходах, то приверженцы Уайлда, выдвигая его, имели те же виды на дележ известной части добычи. А потому не удивительно, что каждая из сторон проявляла столько пыла. Более примечательно, что и должники-неплательщики, нисколько не заинтересованные в споре, сами обреченные на ограбление обеими партиями, с равным рвением ввязались в спор, встав одни на сторону Уайлда, другие – на сторону Джонсона. Так что весь Ньюгет огласился криками: «Да здравствует Уайлд!» и «Да здравствует Джонсон!» И бедные должники так же громко, как сами воры, вторили тем о вольностях Ньюгета, хотя «вольности» на особом языке означают «грабеж». Словом, между ними пошли такие ссоры, такая вражда, что они больше походили на граждан двух государств, давно воюющих между собой, чем на обитателей одного и того же замка.
Партия Уайлда в конце концов взяла верх, и наш герой перехватил место и власть Джонсона и сорвал с него пышные его одежды. Но когда предложено было продать их и поделить деньги между всеми, он стал увиливать, говоря, что сейчас не время, что надо выждать более удобного случая, что вещи нуждаются в чистке и всякое такое, а через два дня, на удивление многим, появился в них сам, причем сослался в оправдание только на то, что ему они более впору, чем Джонсону, и сидят на нем куда изящней.
Такое поведение глубоко взволновало должников, в особенности тех из них, чьими стараньями он выдвинулся. Они сильно роптали и выражали крайнее свое возмущение поступком Уайлда. И вот в один прекрасный день некий степенный человек, пользовавшийся среди узников большим уважением, обратился к ним с такою речью:
– Ни над кем, конечно, не посмеются так заслуженно, как над тем, кто сам выведет овечку на волчью тропу, а потом станет плакать, что волк ее сожрал. Что в овчарне волк, то в обществе великий человек. Но когда волк завладел овчарней, не много будет проку для стада простаков, если они прогонят одного волка и впустят вместо него другого! Столько же толку и нам опрокидывать одного плута на пользу другому. А для какой иной выгоды вы боролись? Разве вы не знали, что Уайлд и его приспешники такие же плуты, как и Джонсон со своей компанией? В чем же еще могла быть суть их спора, как не в том, что стало теперь столь явным для вас? Может быть, иные скажут: «Так неужели наш долг покорно подчиниться тем плутам, которые грабят нас сейчас, из страха перед теми, которые придут им на смену?» Конечно нет! Но лучше, отвечу я, покончить с грабежом, чем сменить грабителя. А как иначе мы можем этого достичь, если не изменив в корне весь уклад нашей жизни? Каждый плут – раб. Плутовские страсти, поработившие его, отдают плута во власть чужой тирании. Итак, сохранить в неприкосновенности вольности Ньюгета – значит изменить его уклад. Давайте мы, то есть те, кто попал сюда только за долги, начисто отделимся от плутов, не будем с ними ни пить, ни общаться. Отделимся вместе с тем и от всего, что пришло к нам от плутов. Вместо того чтобы с радостью вырывать что можно друг у друга, давайте станем довольствоваться своею честной долей из даяний общественной благотворительности и тем, что доставит нам собственный труд. Отделившись от плутов и плутовства, станем поддерживать более тесные связи друг с другом. Будем смотреть на себя как на членов единой общины, в которой каждый должен ради общего блага жертвовать своими личными видами, не будем поступаться интересами всех ради любого какого-нибудь маленького удовольствия или выгоды, какие могут представиться нам. Где нет такой высокой честности, там невозможна вольность, а ту общину, где она имеется, ни один плут, даже самый бесстыдный и наглый, не дерзнет поработить. А если и дерзнет, такое посягательство приведет лишь к одному – к его собственной гибели. Но когда один гонится за почетом, другой за выгодой, а третий ищет безопасности; когда один хочет совершить мошенничество (здесь оно зовется плутовством), а другой укрыть то, что добыл мошенничеством, – тогда, естественно, все вынуждены прибегать к милости и покровительству тех, кто властен дать им то, к чему они стремятся, и оградить от того, что их страшит; и им, естественно, выгодно усиливать власть своих покровителей. Итак, джентльмены, если мы больше не будем плутами, то не станет у нас больше этих страхов и этих стремлений. Что же остается нам теперь, как не принять честное решение отступиться от собственного нашего плутовства, или, попросту говоря, от нашего мошенничества, и сохранить нашу вольность? Неужели мы предпочтем другое – отступиться от вольности ради сохранения плутовства!