В таком низменном духе рассуждал этот жалкий человек, пока не привел себя в то восторженное состояние, когда душа постепенно становится неуязвимой для всех человеческих обид; так что, когда мистер Снэп сообщил ему, что ордер на арест утвержден и теперь он должен отвести его в Ньюгет, он принял это сообщение, как Сократ принял весть о том, что корабли прибыли и пора готовиться к смерти.[71]
Глава III,
Глава IV,
Глава V
Глава VI
Глава III,
в которой наш герой идет дальше дорогой величия
Но не будем так долго задерживать внимание читателя на этих низких персонажах. Ему, конечно, так же не терпится, как публике в театре, чтобы вернулся на сцену главный герой; уступим же его желанию и проследим за действиями Великого Уайлда. В почтовой карете, которая везла мистера Уайлда из Дувра, случилось ехать одному молодому джентльмену, продавшему в Кенте поместье и направлявшемуся в Лондон получить с покупателя деньги. И была там одна красивая молодая особа, бросившая в Кентербери своих родителей и тоже ехавшая в столицу искать (как она объяснила попутчикам) свое счастье. Юный ветреник так сильно влюбился в эту девицу, что при всем народе сообщил ей о цели своей поездки и предложил изрядную сумму единовременно и приличное содержание, если она соизволит вернуться вместе с ним в деревню, где она будет жить тихо и мирно вдали от своей родни. Приняла ли она предложение или нет, мы не можем сказать с абсолютной достоверностью; но известно, что Уайлд, с той минуты как услыхал о деньгах, начал прикидывать в уме, какими средствами можно будет ими завладеть. Он пустился в разглагольствования о разных способах сохранно везти в дороге деньги и объяснил, что у него сейчас зашито в кафтане два банкнота, на сто фунтов каждый, которые, добавил он, «так надежно укрыты, что я почти наверняка огражден от опасности ограбления даже со стороны самого бывалого разбойника».
Молодой джентльмен, который не был потомком Соломона, а если и был, то не в большей мере унаследовал мудрость своего прародителя, чем другие потомки мудрецов, похвалил изобретательность Уайлда и, поблагодарив за совет, объявил, что непременно последует ему на обратном пути в деревню: он рассчитывал избавиться таким образом от расхода на почтовый перевод. Уайлду оставалось теперь только расспросить поточней о времени обратной поездки джентльмена, что он не преминул сделать, когда они расставались.
Приехав в Лондон, он наметил для своего предприятия двух молодцов, которых считал в своей шайке самыми решительными, и, пригласив одного из них – главного, или, как он считал, наиболее отчаянного (Уайлд никогда не делал своих сообщений двоим одновременно), – предложил ему ограбить и убить молодого джентльмена.
Мистер Мерибон (так звали джентльмена, намеченного им в исполнители)[72] с готовностью согласился на грабеж, но заколебался перед убийством. С грабежами, сказал он Уайлду, хорошенько взвесив и обдумав это дело, он отлично примирил свою совесть, – потому что, хотя тот благородный вид грабежа, который вершится на большой дороге, встречается из-за трусости людской не так уж часто, зато более низменные и мелкие разновидности его, именуемые иногда мошенничеством, но более известные под названием «законного грабежа», получили всеобщее распространение. Так что он не притязает на славу человека много более честного, чем все другие, но он ни в коем случае не согласен совершить убийство, которое есть «грех самой адской природы и так незамедлительно преследуется божьим судом, что никогда не проходит нераскрытым и безнаказанным».
С крайним презрением на лице Уайлд ответил так:
– Тебя я избрал из всей моей шайки для этого славного предприятия, а ты мне тут разводишь проповедь о мщении божьем за убийство? Выходит, с грабежом ты примирил свою совесть (хорошее слово!) именно потому, что это дело обычное. А в убийстве, значит, тебя отвращает новизна? Не воображаешь ли ты, что ружье, и пистолет, и шпаги, и нож – единственные орудия убийцы? Погляди вокруг, и ты увидишь, какое множество людей безвременно сводят в могилу разорение и отчаяние. Уж не говоря о тех многочтимых героях, которые, к своей бессмертной славе, вели на заклание целые народы, – что ты скажешь о преследовании судом со стороны частных лиц, о предательстве и клевете, которые на свой лад убивают человека, отравляя ему душу? Разве не великодушней, не добрее отправить человека на вечный покой, чем, отобрав у него все достояние или по злобе и коварству лишив его доброго имени, обречь на томительную смерть, а то и хуже – на томительную жизнь? Значит, убийство не такое уж редкое дело, как ты по слабости своей воображаешь, хотя – как ты это сказал про грабеж – его более благородная разновидность, зажатая в когтях закона, быть может, и необычна. Но из всех видов убийства этот наименее греховный для того, кто его творит, и наиболее предпочтительный для жертвы. Поверь мне, мальчик, жало ехидны не так зловредно, как язык клеветника, и золотая чешуя гремучей змеи не так ужасна, как мошна лихоимца. А потому не говори мне больше об угрызениях совести и без колебаний соглашайся на мое предложение, если ты не боишься, как женщина, запачкать кровью свою одежду или не страшишься, как дурак, быть повешенным в кандалах! Честное слово, уж лучше бы тебе прозябать честным человеком, чем стать мошенником наполовину. Не думай, что ты сможешь остаться в моей шайке, не отдавшись полностью под мою власть, – потому что не даст награды рука моя никому, кто привержен чему-либо или руководится чем-либо, помимо моей воли!
Так закончил Уайлд свою речь, которая не оказала на Мерибона желанного действия: он шел на ограбление, но не соглашался совершить убийство, на котором настаивал Уайлд (из опасения, как бы Мерибон, потребовав от джентльмена, чтобы тот позволил ему осмотреть его кафтан, не навлек подозрения на него самого). Мерибон был тут же занесен Уайлдом в черный список и вскоре затем был выдан и казнен, как человек, на которого его вожак не мог вполне положиться. Так, подобно многим другим преступникам, пал он жертвой не преступности своей, а совести.
Молодой джентльмен, который не был потомком Соломона, а если и был, то не в большей мере унаследовал мудрость своего прародителя, чем другие потомки мудрецов, похвалил изобретательность Уайлда и, поблагодарив за совет, объявил, что непременно последует ему на обратном пути в деревню: он рассчитывал избавиться таким образом от расхода на почтовый перевод. Уайлду оставалось теперь только расспросить поточней о времени обратной поездки джентльмена, что он не преминул сделать, когда они расставались.
Приехав в Лондон, он наметил для своего предприятия двух молодцов, которых считал в своей шайке самыми решительными, и, пригласив одного из них – главного, или, как он считал, наиболее отчаянного (Уайлд никогда не делал своих сообщений двоим одновременно), – предложил ему ограбить и убить молодого джентльмена.
Мистер Мерибон (так звали джентльмена, намеченного им в исполнители)[72] с готовностью согласился на грабеж, но заколебался перед убийством. С грабежами, сказал он Уайлду, хорошенько взвесив и обдумав это дело, он отлично примирил свою совесть, – потому что, хотя тот благородный вид грабежа, который вершится на большой дороге, встречается из-за трусости людской не так уж часто, зато более низменные и мелкие разновидности его, именуемые иногда мошенничеством, но более известные под названием «законного грабежа», получили всеобщее распространение. Так что он не притязает на славу человека много более честного, чем все другие, но он ни в коем случае не согласен совершить убийство, которое есть «грех самой адской природы и так незамедлительно преследуется божьим судом, что никогда не проходит нераскрытым и безнаказанным».
С крайним презрением на лице Уайлд ответил так:
– Тебя я избрал из всей моей шайки для этого славного предприятия, а ты мне тут разводишь проповедь о мщении божьем за убийство? Выходит, с грабежом ты примирил свою совесть (хорошее слово!) именно потому, что это дело обычное. А в убийстве, значит, тебя отвращает новизна? Не воображаешь ли ты, что ружье, и пистолет, и шпаги, и нож – единственные орудия убийцы? Погляди вокруг, и ты увидишь, какое множество людей безвременно сводят в могилу разорение и отчаяние. Уж не говоря о тех многочтимых героях, которые, к своей бессмертной славе, вели на заклание целые народы, – что ты скажешь о преследовании судом со стороны частных лиц, о предательстве и клевете, которые на свой лад убивают человека, отравляя ему душу? Разве не великодушней, не добрее отправить человека на вечный покой, чем, отобрав у него все достояние или по злобе и коварству лишив его доброго имени, обречь на томительную смерть, а то и хуже – на томительную жизнь? Значит, убийство не такое уж редкое дело, как ты по слабости своей воображаешь, хотя – как ты это сказал про грабеж – его более благородная разновидность, зажатая в когтях закона, быть может, и необычна. Но из всех видов убийства этот наименее греховный для того, кто его творит, и наиболее предпочтительный для жертвы. Поверь мне, мальчик, жало ехидны не так зловредно, как язык клеветника, и золотая чешуя гремучей змеи не так ужасна, как мошна лихоимца. А потому не говори мне больше об угрызениях совести и без колебаний соглашайся на мое предложение, если ты не боишься, как женщина, запачкать кровью свою одежду или не страшишься, как дурак, быть повешенным в кандалах! Честное слово, уж лучше бы тебе прозябать честным человеком, чем стать мошенником наполовину. Не думай, что ты сможешь остаться в моей шайке, не отдавшись полностью под мою власть, – потому что не даст награды рука моя никому, кто привержен чему-либо или руководится чем-либо, помимо моей воли!
Так закончил Уайлд свою речь, которая не оказала на Мерибона желанного действия: он шел на ограбление, но не соглашался совершить убийство, на котором настаивал Уайлд (из опасения, как бы Мерибон, потребовав от джентльмена, чтобы тот позволил ему осмотреть его кафтан, не навлек подозрения на него самого). Мерибон был тут же занесен Уайлдом в черный список и вскоре затем был выдан и казнен, как человек, на которого его вожак не мог вполне положиться. Так, подобно многим другим преступникам, пал он жертвой не преступности своей, а совести.
Глава IV,
в которой впервые появляется необыкновенно многообещающий молодой герой; и о других великих делах
Наш герой обратился потом к другому молодцу из своей шайки, который тотчас принял его приказание и не только не поколебался перед единичным убийством, а еще спросил, не размозжить ли кстати черепа и прочим пассажирам кареты, почтарю и всем остальным. Но Уайлд со свойственной ему и ранее нами отмеченной умеренностью этого не разрешил и, дав ему точное описание обреченного и все необходимые инструкции, отпустил со строгим наказом по возможности не чинить вреда кому-либо еще.
Этот молодой человек, которому впредь предстоит играть довольно видную роль в нашей повести – роль Ахата при нашем Энее или, скорей, Гефестиона при нашем Александре, – именовался Файрблад. Он обладал всеми качествами второразрядного великого человека – иными словами, был вполне способен служить орудием истинному или перворазрядному великому человеку. Мы поэтому опишем его негативно (самый правильный способ, когда дело идет о такого рода величии) и ограничимся тем, что укажем нашему читателю, какие свойства в нем отсутствовали: назовем из них гуманность, скромность и страх – три качества, которых во всем его существе не было ни крупицы.
Оставим теперь этого юношу, которого в шайке считали самым многообещающим и которого Уайлд не раз объявлял чуть ли не самым красивым малым, какого ему доводилось видеть, – и того же мнения было о Файрбладе[73] большинство его знакомых. Все-таки мы его оставим на пороге известного нам предприятия и перенесем внимание на нашего героя, которого узрим шагающим большими шагами к вершине человеческой славы.
Уайлд, вернувшись в Лондон, немедленно явился с визитом к мисс Летиции Снэп, ибо он не был свободен от этой слабости, столь естественной в мужчине героического склада, – позволять женщине порабощать его; сказать по правде, это вернее было бы назвать рабством у собственного сластолюбия, потому что, если бы он мог его утолить, он бы нимало не потревожился о том, что сталось с маленьким деспотом, в великом уважении к которому он так распинался. Здесь ему сообщили, что мистера Хартфри отправили накануне в Ньюгет, так как поступил уже вторичный ордер на арест. При этом известии он несколько смутился, – но не в силу сострадания к несчастному мистеру Хартфри, к которому он питал такую закоренелую ненависть, точно сам претерпел от бывшего товарища те обиды, какие нанес ему. Следовательно, его смущение вызвано было другим. И действительно, Уайлда не устраивало место заключения мистера Хартфри, потому что оно должно было стать ареной его собственной грядущей славы и слишком часто пришлось бы ему видеть на ней человека, которому ему неприятно было бы смотреть в лицо – из ненависти, не из стыда.
Он раздумывал, как бы этому помешать, и разные способы приходили ему на ум. Сперва он помыслил, не убрать ли Хартфри с пути обыкновенным способом – то есть убийством, которое, как он не сомневался, Файрблад совершил бы с полной готовностью, ибо этот юноша при последнем их свидании клялся ему, что он – лопни его глаза! – не знает лучшего развлечения, как вышибать мозги из черепов. Но этот способ, помимо сопряженной с ним опасности, казался недостаточно ужасным, недостаточно жестоким для последнего зла, которое наш герой считал необходимым причинить Хартфри. И вот, поразмыслив еще немного, Уайлд в конце концов пришел к решению послать Хартфри на виселицу – и, если удастся, на ближайшей же судебной сессии.
Здесь я замечу: как ни часто наблюдалось, что люди склонны ненавидеть ими же обиженных и не любят прощать нанесенные ими самими обиды, – я не припомню, чтобы хоть раз я видел основание для этого странного на первый взгляд явления. А потому узнай, читатель, что мы обнаружили после долгого и строгого изучения: мы выяснили, что эта ненависть основана на чувстве страха и рождается из уверенности, что то лицо, которое мы сами с таким величием обидели, непременно постарается всеми доступными ему путями отомстить нам, воздать за нанесенную нами обиду. Убеждение это так прочно установилось в злых и великих умах (а тот, кто чинит обиды другому, редко бывает добрым и ничтожным), что никакая доброжелательность, ни даже благодеяние со стороны обиженного не могут его искоренить. Напротив того, во всех этих проявлениях доброты им чудится обман или намерение усыпить подозрения, чтобы потом, когда представится случай, тем вернее и жесточе нанести удар; и вот, в то время как добрый человек искренне забыл нанесенную ему обиду, злой обидчик бережет ее в памяти, живую и свежую.
Мы отнюдь не собираемся скрывать какие-либо открытия от читателя, так как наша повесть ставит себе целью не только развлекать его, но и поучать; поэтому мы здесь позволили себе несколько уклониться в сторону, чтобы вывести следующий краткий урок для того, кто прост и добродушен: хотя по-христиански ты обязан – и мы тебе так и советуем – прощать врага своего, все же никогда не доверяй человеку, который может заподозрить, что ты прознал о зле, причиненном тебе его стараниями.
Этот молодой человек, которому впредь предстоит играть довольно видную роль в нашей повести – роль Ахата при нашем Энее или, скорей, Гефестиона при нашем Александре, – именовался Файрблад. Он обладал всеми качествами второразрядного великого человека – иными словами, был вполне способен служить орудием истинному или перворазрядному великому человеку. Мы поэтому опишем его негативно (самый правильный способ, когда дело идет о такого рода величии) и ограничимся тем, что укажем нашему читателю, какие свойства в нем отсутствовали: назовем из них гуманность, скромность и страх – три качества, которых во всем его существе не было ни крупицы.
Оставим теперь этого юношу, которого в шайке считали самым многообещающим и которого Уайлд не раз объявлял чуть ли не самым красивым малым, какого ему доводилось видеть, – и того же мнения было о Файрбладе[73] большинство его знакомых. Все-таки мы его оставим на пороге известного нам предприятия и перенесем внимание на нашего героя, которого узрим шагающим большими шагами к вершине человеческой славы.
Уайлд, вернувшись в Лондон, немедленно явился с визитом к мисс Летиции Снэп, ибо он не был свободен от этой слабости, столь естественной в мужчине героического склада, – позволять женщине порабощать его; сказать по правде, это вернее было бы назвать рабством у собственного сластолюбия, потому что, если бы он мог его утолить, он бы нимало не потревожился о том, что сталось с маленьким деспотом, в великом уважении к которому он так распинался. Здесь ему сообщили, что мистера Хартфри отправили накануне в Ньюгет, так как поступил уже вторичный ордер на арест. При этом известии он несколько смутился, – но не в силу сострадания к несчастному мистеру Хартфри, к которому он питал такую закоренелую ненависть, точно сам претерпел от бывшего товарища те обиды, какие нанес ему. Следовательно, его смущение вызвано было другим. И действительно, Уайлда не устраивало место заключения мистера Хартфри, потому что оно должно было стать ареной его собственной грядущей славы и слишком часто пришлось бы ему видеть на ней человека, которому ему неприятно было бы смотреть в лицо – из ненависти, не из стыда.
Он раздумывал, как бы этому помешать, и разные способы приходили ему на ум. Сперва он помыслил, не убрать ли Хартфри с пути обыкновенным способом – то есть убийством, которое, как он не сомневался, Файрблад совершил бы с полной готовностью, ибо этот юноша при последнем их свидании клялся ему, что он – лопни его глаза! – не знает лучшего развлечения, как вышибать мозги из черепов. Но этот способ, помимо сопряженной с ним опасности, казался недостаточно ужасным, недостаточно жестоким для последнего зла, которое наш герой считал необходимым причинить Хартфри. И вот, поразмыслив еще немного, Уайлд в конце концов пришел к решению послать Хартфри на виселицу – и, если удастся, на ближайшей же судебной сессии.
Здесь я замечу: как ни часто наблюдалось, что люди склонны ненавидеть ими же обиженных и не любят прощать нанесенные ими самими обиды, – я не припомню, чтобы хоть раз я видел основание для этого странного на первый взгляд явления. А потому узнай, читатель, что мы обнаружили после долгого и строгого изучения: мы выяснили, что эта ненависть основана на чувстве страха и рождается из уверенности, что то лицо, которое мы сами с таким величием обидели, непременно постарается всеми доступными ему путями отомстить нам, воздать за нанесенную нами обиду. Убеждение это так прочно установилось в злых и великих умах (а тот, кто чинит обиды другому, редко бывает добрым и ничтожным), что никакая доброжелательность, ни даже благодеяние со стороны обиженного не могут его искоренить. Напротив того, во всех этих проявлениях доброты им чудится обман или намерение усыпить подозрения, чтобы потом, когда представится случай, тем вернее и жесточе нанести удар; и вот, в то время как добрый человек искренне забыл нанесенную ему обиду, злой обидчик бережет ее в памяти, живую и свежую.
Мы отнюдь не собираемся скрывать какие-либо открытия от читателя, так как наша повесть ставит себе целью не только развлекать его, но и поучать; поэтому мы здесь позволили себе несколько уклониться в сторону, чтобы вывести следующий краткий урок для того, кто прост и добродушен: хотя по-христиански ты обязан – и мы тебе так и советуем – прощать врага своего, все же никогда не доверяй человеку, который может заподозрить, что ты прознал о зле, причиненном тебе его стараниями.
Глава V
Все больше и больше величия, беспримерного как в истории, так и в романах
Чтобы провести в жизнь благородный и великий план, изобретенный высоким гением Уайлда, прежде всего необходимо было вновь завоевать доверие Хартфри. Но как ни было оно необходимо, дело это оказалось сопряженным с такими непреодолимыми трудностями, что даже наш герой отчаялся было в успехе. Он далеко превосходил всех людей на свете твердостью взора, но задуманное предприятие, по-видимому, требовало этого благородного свойства в такой большой дозе, в какой никогда не обладал им ни один смертный. В конце концов герой наш все же решил попытаться, и, думается мне, его успех даст нам основание утверждать, что слова, высказанные римским поэтом о труде, который будто бы все побеждает, окажутся куда справедливей, если их применить к бесстыдству.
Обдумав свой план, Уайлд пошел в Ньюгет и, решительно представ пред Хартфри, горячо его обнял и расцеловал; и только тогда, осудив себя сперва за опрометчивость, а потом посетовав на неудачный исход, он сообщил ему во всех подробностях, что, собственно, произошло; скрыл он только небольшой эпизод своего нападения на его жену, равно как и причину своих действий, которая, уверял он Хартфри, заключалась в желании сберечь его ценности в случае объявления банкротства.
Откровенная прямота этого заявления и невозмутимое выражение лица, с каким все это было изложено, и то, что Уайлда смущало, по-видимому, только опасение за друга; и возможность, что слова его правдивы, в соединении с дерзостью и видимым бескорыстием этого посещения; да еще к тому его щедрые предложения немедленных услуг в такое время, когда у него, казалось бы, не могло уже быть никаких своекорыстных побуждений; а больше всего его предложение помочь деньгами – последний и вернейший знак дружбы, – все это вместе обрушилось с такой силой на склонное к добру (говоря языком пошлой черни) сердце простака, что мгновенно пошатнуло, а вскоре и опрокинуло его решительное предубеждение против Уайлда, который, видя, что весы склоняются в его сторону, вовремя подбросил на их чашу сотню укоров самому себе за свое безрассудство и неуклюжее усердие в служении другу, так злополучно приведшее того к разорению; к этому Уайлд добавил столько же проклятий по адресу графа, которого он побожился преследовать своею местью по всей Европе, а под конец он обронил несколько зернышек утешения, заверив Хартфри, что жена его попала в самые благородные руки и что увезут ее не далее Дюнкерка, откуда ее нетрудно будет выкупить.
Хартфри и раньше только через силу мог допустить хотя бы малейшее подозрение в неверности жены, так что вероятность, пусть самая слабая, что жена ему не изменила, была несчастному дороже возвращения всех его ценностей. Он сразу отбросил все свое недоверие к обоим – и к ней и к другу, искренность которого (к успеху Уайлдовых замыслов) зависела в его глазах от тех же доказательств. Он обнял нашего героя, на чьем лице читались все признаки глубокого огорчения, и попросил его успокоиться; нас обязывают к благодарности, сказал он, не так поступки человека, как его намеренья, ибо делами людскими управляет либо случай, либо некая высшая сила; дружбу же заботит только направление наших замыслов; и если они не увенчаются успехом или приведут к последствиям, обратным их цели, это нисколько не умаляет заслугу доброго намерения, напротив того – должно еще дать право на сочувствие.
Вскоре, однако, любопытство толкнуло Хартфри на расспросы: он поинтересовался, как это Уайлду удалось вырваться из плена, в котором все еще томилась миссис Хартфри. Здесь герой наш тоже рассказал всю правду, умолчав лишь о том, почему так жестоко обошелся с ним французский капитан. Это он приписал совсем другой причине, а именно – желанию француза завладеть драгоценностями Хартфри. Уайлд всегда и во всем по возможности придерживался правды; это значило, как он говорил, обращать пушки неприятеля против него самого.
Так, благодаря изумительному поведению, поистине достойному хвалы, Уайлд успешно разрешил первую задачу и повел речь о злобе мирской, порицая, в частности, жесткосердных кредиторов, которые никогда не считаются с тяжелыми обстоятельствами и безжалостно сажают в тюрьму должника, чье тело закон с бессмысленной суровостью предает в их руки. Он добавил, что лично ему эта мера представляется чересчур тяжелым наказанием, равным тем, какие налагаются законом на самых больших преступников. По его мнению, сказал он, потерять свободу так же плохо, если не хуже, как лишиться жизни; у него давно решено: если когда-нибудь случай или несчастье подвергнет его заключению, то он поставит свою жизнь под величайший риск, лишь бы только вернуть себе свободу; при достаточной решимости это всегда достижимо; смешно же думать, что два-три человека могут держать взаперти две-три сотни людей, если, конечно, узники не дураки и не трусы, а тем более когда они не в цепях и не в кандалах. Он продолжал в том же духе и наконец, увидев, что Хартфри слушает с глубоким вниманием, рискнул предложить ему свои услуги для побега, устроить который, сказал он, будет нетрудно; он сам, Уайлд, создаст в тюрьме группу, а если и произойдут при совершении побега два-три убийства, то Хартфри не придется делить с другими ни ответственности за вину, ни опасности.
Есть одно злосчастное обстоятельство, которое встает поперек пути всем великим людям и разрушает их планы, а именно: чтобы провести свой замысел в жизнь, герой бывает вынужден, излагая его исполнителям, раскрывать перед ними склад своей души, и этот склад оказывается как раз таким, к какому иные писаки советуют людям относиться без доверия; и люди иной раз следуют этим советам. Поистине, немало неудобств возникает для великого человека из-за жалких этих щелкоперов, бесцеремонно публикующих в печати свои намеки и сигналы обществу. Многие великие и славные проекты из-за этого-то и проваливались, а потому желательно было бы во всех благоуправляемых государствах ограничить подобные вольности какими-либо спасительными законами и запретить всем писателям давать публике какие бы то ни было наставления, кроме тех, которые будут предварительно одобрены и разрешены вышеназванными великими людьми или же соответственными исполнителями и орудиями их воли; при такой мере публиковаться будет только то, что помогает успеху их благородных замыслов.
Совет Уайлда снова пробудил в Хартфри недоверие, и, взглянув на советчика с непостижимым презрением, он начал так:
– Есть одна вещь, потерю которой я оплакивал бы горше, чем потерю свободы, чем потерю жизни: это – чистая совесть, то благо, обладая которым человек никогда не будет предельно несчастлив, потому что самый горький в жизни напиток подслащивается ею настолько, что его все-таки можно пить, тогда как без нее. приятнейшие утехи быстро теряют всю свою сладость и самая жизнь становится безрадостна или даже мерзка. Разве уменьшите вы мои горести, отняв у меня то, что было в них моим единственным утешением и что я полагаю необходимым условием моего избавления от них? Я читал, что Сократ мог спасти свою жизнь и выйти из тюрьмы в открытую дверь, но отказался, не пожелав нарушить законы отечества. Моя добродетель, может быть, не была бы столь высока; но боже меня избави настолько прельститься соблазном свободы, чтобы ради нее пойти на страшное преступление – на убийство! А что до жалкой уловки свершения его чужими руками, то она пригодна для тех, кто стремится избежать только временного наказания, но не годится для меня, так как не снимет с меня вины пред ликом того существа, которое я больше всего боюсь оскорбить; нет, она лишь отягчит мою вину столь постыдной попыткой обмануть его и столь гнусным впутыванием других в свое преступление. Не давайте же мне больше такого рода советов, ибо величайшее утешение во всех моих горестях в том и состоит, что никакие враги не властны лишить меня совести, а я никогда не стану таким врагом самому себе, что нанесу ей ущерб.
Наш герой выслушал его с подобающим презрением, однако прямо ничего не сказал в ответ, а постарался по возможности замять свое предложение, что и совершил с поразительной ловкостью. Этот тонкий прием сделать вид, будто ничего не произошло, когда вы получили отпор при атаке на чужую совесть, следует назвать искусством отступления, в котором не только генерал, но и политик находит иногда прекрасный случай блеснуть незаурядным талантом в своей области.
Совершив такое удивительное отступление и заверив друга, что отнюдь не имел намерения обременить его совесть убийством, Уайлд все же сказал в заключение, что считает излишней щепетильностью с его стороны этот отказ от побега; потом, пообещав услужить ему всеми средствами, какие тот позволит применить, он с ним пока что распростился. Хартфри, побыв часок со своими детьми, отправился почивать и проспал до утра спокойно и безмятежно, меж тем как Уайлд, поступившись отдыхом, просидел всю ночь в раздумьях о том, как привести друга к неотвратимой гибели без его собственного содействия, на которое он теперь не мог надеяться. С плодами его раздумий мы познакомим своевременно читателя, а сейчас нам нужно рассказать ему о куда более важных делах.
Обдумав свой план, Уайлд пошел в Ньюгет и, решительно представ пред Хартфри, горячо его обнял и расцеловал; и только тогда, осудив себя сперва за опрометчивость, а потом посетовав на неудачный исход, он сообщил ему во всех подробностях, что, собственно, произошло; скрыл он только небольшой эпизод своего нападения на его жену, равно как и причину своих действий, которая, уверял он Хартфри, заключалась в желании сберечь его ценности в случае объявления банкротства.
Откровенная прямота этого заявления и невозмутимое выражение лица, с каким все это было изложено, и то, что Уайлда смущало, по-видимому, только опасение за друга; и возможность, что слова его правдивы, в соединении с дерзостью и видимым бескорыстием этого посещения; да еще к тому его щедрые предложения немедленных услуг в такое время, когда у него, казалось бы, не могло уже быть никаких своекорыстных побуждений; а больше всего его предложение помочь деньгами – последний и вернейший знак дружбы, – все это вместе обрушилось с такой силой на склонное к добру (говоря языком пошлой черни) сердце простака, что мгновенно пошатнуло, а вскоре и опрокинуло его решительное предубеждение против Уайлда, который, видя, что весы склоняются в его сторону, вовремя подбросил на их чашу сотню укоров самому себе за свое безрассудство и неуклюжее усердие в служении другу, так злополучно приведшее того к разорению; к этому Уайлд добавил столько же проклятий по адресу графа, которого он побожился преследовать своею местью по всей Европе, а под конец он обронил несколько зернышек утешения, заверив Хартфри, что жена его попала в самые благородные руки и что увезут ее не далее Дюнкерка, откуда ее нетрудно будет выкупить.
Хартфри и раньше только через силу мог допустить хотя бы малейшее подозрение в неверности жены, так что вероятность, пусть самая слабая, что жена ему не изменила, была несчастному дороже возвращения всех его ценностей. Он сразу отбросил все свое недоверие к обоим – и к ней и к другу, искренность которого (к успеху Уайлдовых замыслов) зависела в его глазах от тех же доказательств. Он обнял нашего героя, на чьем лице читались все признаки глубокого огорчения, и попросил его успокоиться; нас обязывают к благодарности, сказал он, не так поступки человека, как его намеренья, ибо делами людскими управляет либо случай, либо некая высшая сила; дружбу же заботит только направление наших замыслов; и если они не увенчаются успехом или приведут к последствиям, обратным их цели, это нисколько не умаляет заслугу доброго намерения, напротив того – должно еще дать право на сочувствие.
Вскоре, однако, любопытство толкнуло Хартфри на расспросы: он поинтересовался, как это Уайлду удалось вырваться из плена, в котором все еще томилась миссис Хартфри. Здесь герой наш тоже рассказал всю правду, умолчав лишь о том, почему так жестоко обошелся с ним французский капитан. Это он приписал совсем другой причине, а именно – желанию француза завладеть драгоценностями Хартфри. Уайлд всегда и во всем по возможности придерживался правды; это значило, как он говорил, обращать пушки неприятеля против него самого.
Так, благодаря изумительному поведению, поистине достойному хвалы, Уайлд успешно разрешил первую задачу и повел речь о злобе мирской, порицая, в частности, жесткосердных кредиторов, которые никогда не считаются с тяжелыми обстоятельствами и безжалостно сажают в тюрьму должника, чье тело закон с бессмысленной суровостью предает в их руки. Он добавил, что лично ему эта мера представляется чересчур тяжелым наказанием, равным тем, какие налагаются законом на самых больших преступников. По его мнению, сказал он, потерять свободу так же плохо, если не хуже, как лишиться жизни; у него давно решено: если когда-нибудь случай или несчастье подвергнет его заключению, то он поставит свою жизнь под величайший риск, лишь бы только вернуть себе свободу; при достаточной решимости это всегда достижимо; смешно же думать, что два-три человека могут держать взаперти две-три сотни людей, если, конечно, узники не дураки и не трусы, а тем более когда они не в цепях и не в кандалах. Он продолжал в том же духе и наконец, увидев, что Хартфри слушает с глубоким вниманием, рискнул предложить ему свои услуги для побега, устроить который, сказал он, будет нетрудно; он сам, Уайлд, создаст в тюрьме группу, а если и произойдут при совершении побега два-три убийства, то Хартфри не придется делить с другими ни ответственности за вину, ни опасности.
Есть одно злосчастное обстоятельство, которое встает поперек пути всем великим людям и разрушает их планы, а именно: чтобы провести свой замысел в жизнь, герой бывает вынужден, излагая его исполнителям, раскрывать перед ними склад своей души, и этот склад оказывается как раз таким, к какому иные писаки советуют людям относиться без доверия; и люди иной раз следуют этим советам. Поистине, немало неудобств возникает для великого человека из-за жалких этих щелкоперов, бесцеремонно публикующих в печати свои намеки и сигналы обществу. Многие великие и славные проекты из-за этого-то и проваливались, а потому желательно было бы во всех благоуправляемых государствах ограничить подобные вольности какими-либо спасительными законами и запретить всем писателям давать публике какие бы то ни было наставления, кроме тех, которые будут предварительно одобрены и разрешены вышеназванными великими людьми или же соответственными исполнителями и орудиями их воли; при такой мере публиковаться будет только то, что помогает успеху их благородных замыслов.
Совет Уайлда снова пробудил в Хартфри недоверие, и, взглянув на советчика с непостижимым презрением, он начал так:
– Есть одна вещь, потерю которой я оплакивал бы горше, чем потерю свободы, чем потерю жизни: это – чистая совесть, то благо, обладая которым человек никогда не будет предельно несчастлив, потому что самый горький в жизни напиток подслащивается ею настолько, что его все-таки можно пить, тогда как без нее. приятнейшие утехи быстро теряют всю свою сладость и самая жизнь становится безрадостна или даже мерзка. Разве уменьшите вы мои горести, отняв у меня то, что было в них моим единственным утешением и что я полагаю необходимым условием моего избавления от них? Я читал, что Сократ мог спасти свою жизнь и выйти из тюрьмы в открытую дверь, но отказался, не пожелав нарушить законы отечества. Моя добродетель, может быть, не была бы столь высока; но боже меня избави настолько прельститься соблазном свободы, чтобы ради нее пойти на страшное преступление – на убийство! А что до жалкой уловки свершения его чужими руками, то она пригодна для тех, кто стремится избежать только временного наказания, но не годится для меня, так как не снимет с меня вины пред ликом того существа, которое я больше всего боюсь оскорбить; нет, она лишь отягчит мою вину столь постыдной попыткой обмануть его и столь гнусным впутыванием других в свое преступление. Не давайте же мне больше такого рода советов, ибо величайшее утешение во всех моих горестях в том и состоит, что никакие враги не властны лишить меня совести, а я никогда не стану таким врагом самому себе, что нанесу ей ущерб.
Наш герой выслушал его с подобающим презрением, однако прямо ничего не сказал в ответ, а постарался по возможности замять свое предложение, что и совершил с поразительной ловкостью. Этот тонкий прием сделать вид, будто ничего не произошло, когда вы получили отпор при атаке на чужую совесть, следует назвать искусством отступления, в котором не только генерал, но и политик находит иногда прекрасный случай блеснуть незаурядным талантом в своей области.
Совершив такое удивительное отступление и заверив друга, что отнюдь не имел намерения обременить его совесть убийством, Уайлд все же сказал в заключение, что считает излишней щепетильностью с его стороны этот отказ от побега; потом, пообещав услужить ему всеми средствами, какие тот позволит применить, он с ним пока что распростился. Хартфри, побыв часок со своими детьми, отправился почивать и проспал до утра спокойно и безмятежно, меж тем как Уайлд, поступившись отдыхом, просидел всю ночь в раздумьях о том, как привести друга к неотвратимой гибели без его собственного содействия, на которое он теперь не мог надеяться. С плодами его раздумий мы познакомим своевременно читателя, а сейчас нам нужно рассказать ему о куда более важных делах.
Глава VI
Исход похождений Файрблада, и брачный контракт, переговоры о коем могли бы вестись одинаково и в Смитфилде и в Сент-Джеймсе
Файрблад возвратился, не выполнив задачи. Случилось, что джентльмен поехал обратно не той дорогой, как предполагал; так что все дело провалилось. Все же Файрблад ограбил карету, причем не удержался и разрядил в нее пистолет, поранив руку одному пассажиру. Захваченная добыча была не так велика – хоть и значительно больше, чем он показал Уайлду: из одиннадцати фунтов деньгами, двух серебряных часов и обручального кольца он предъявил только две гинеи и кольцо, поклявшись всеми клятвами, что больше не взял ничего. Однако, когда появилась публикация об ограблении и обещание награды за возврат кольца и часов, Файрбладу пришлось во всем сознаться и сообщить нашему герою, где он заложил часы, которые Уайлд, взяв за труды полную их стоимость, вручил законному владельцу.
Он не преминул по этому случаю отчитать молодого друга. Он сказал, что ему больно видеть в своей шайке человека, виновного в нарушении чести; что без чести плутовству конец; что плут, пока верен чести, может презирать все пороки в мире. «Тем не менее, – заключил он, – на этот раз я тебя прощаю, так как ты юноша, подающий большие надежды; и я надеюсь, что впредь никогда не уличу тебя в проступке по этой важной статье». К тому времени Уайлд навел в своей шайке строгий порядок: все в ней слушались и боялись его. Кроме того, он открыл контору, где каждый ограбленный, уплатив за свои вещи всего лишь их стоимость (или немного больше), мог получить их обратно. В этом был великий прок для лиц, лишившихся серебряной вещицы, доставшейся от покойной бабушки, или для того, кто особенно дорожил какими-нибудь часами, кольцом, набалдашником трости, табакеркой и т. п. и не продал бы их за цену в двадцать раз выше их стоимости, – потому ли, что владел ими слишком давно или слишком недавно, потому ли, что вещь принадлежала кому-то до него, или по другой столь же уважительной причине, придающей нередко безделушке большую цену, чем мог бы бесстыдно назначить за нее сам великий Мыльный Пузырь. Казалось, Уайлд был на столь верном пути к приобретению состояния, так процветал в глазах всех знакомых джентльменов, вроде стражников и привратника Ньюгета или мистера Снэпа и его товарищей по роду занятий, что в один прекрасный день оный мистер Снэп, отведя в сторону мистера Уайлда-старшего, вполне серьезно предложил ему то, о чем они частенько поговаривали в шутку: закрепить союз между их семьями, выдав дочь свою Тиши замуж за нашего героя. Старый джентльмен отнесся к предложению вполне благосклонно и пообещал сообщить о нем сыну.
В то утро, когда ему должны были передать эту новость, наш герой, и не мечтавший о счастье, которое уже само шло ему навстречу, призвал к себе Файрблада. Поведав юноше о своей пламенной страсти к девице и объяснив, какое доверие он ему оказывает, полагаясь на него и на его, Файрблада, честь, он вручил ему письмо к мисс Тиши. Мы приведем это письмо в нашей хронике, не только почитая его крайне любопытным, но и видя в нем высший образец той отрасли эпистолярного искусства, которая именуется «любовные письма», – образец, превосходящий все, что дает нам в этом роде академия учтивости. Призываем всех франтов нашего времени дать лучший в смысле содержания или орфографии.
Он не преминул по этому случаю отчитать молодого друга. Он сказал, что ему больно видеть в своей шайке человека, виновного в нарушении чести; что без чести плутовству конец; что плут, пока верен чести, может презирать все пороки в мире. «Тем не менее, – заключил он, – на этот раз я тебя прощаю, так как ты юноша, подающий большие надежды; и я надеюсь, что впредь никогда не уличу тебя в проступке по этой важной статье». К тому времени Уайлд навел в своей шайке строгий порядок: все в ней слушались и боялись его. Кроме того, он открыл контору, где каждый ограбленный, уплатив за свои вещи всего лишь их стоимость (или немного больше), мог получить их обратно. В этом был великий прок для лиц, лишившихся серебряной вещицы, доставшейся от покойной бабушки, или для того, кто особенно дорожил какими-нибудь часами, кольцом, набалдашником трости, табакеркой и т. п. и не продал бы их за цену в двадцать раз выше их стоимости, – потому ли, что владел ими слишком давно или слишком недавно, потому ли, что вещь принадлежала кому-то до него, или по другой столь же уважительной причине, придающей нередко безделушке большую цену, чем мог бы бесстыдно назначить за нее сам великий Мыльный Пузырь. Казалось, Уайлд был на столь верном пути к приобретению состояния, так процветал в глазах всех знакомых джентльменов, вроде стражников и привратника Ньюгета или мистера Снэпа и его товарищей по роду занятий, что в один прекрасный день оный мистер Снэп, отведя в сторону мистера Уайлда-старшего, вполне серьезно предложил ему то, о чем они частенько поговаривали в шутку: закрепить союз между их семьями, выдав дочь свою Тиши замуж за нашего героя. Старый джентльмен отнесся к предложению вполне благосклонно и пообещал сообщить о нем сыну.
В то утро, когда ему должны были передать эту новость, наш герой, и не мечтавший о счастье, которое уже само шло ему навстречу, призвал к себе Файрблада. Поведав юноше о своей пламенной страсти к девице и объяснив, какое доверие он ему оказывает, полагаясь на него и на его, Файрблада, честь, он вручил ему письмо к мисс Тиши. Мы приведем это письмо в нашей хронике, не только почитая его крайне любопытным, но и видя в нем высший образец той отрасли эпистолярного искусства, которая именуется «любовные письма», – образец, превосходящий все, что дает нам в этом роде академия учтивости. Призываем всех франтов нашего времени дать лучший в смысле содержания или орфографии.
«Божественное и многоублажаемое созданье! Я не сомневаюсь, что те бриллиантовые глаза, которые зажгли такое пламя в моем сердце, способны в то же время это видеть. Было бы вышшей самонадеенностью воображать, что вы неведаете о моей лупви. Нет, сударыня, я таржественно заявляю, что изо всех красавиц зимнова шара ниадна не спасобна так ослипить мои глаза, как вы. Без вас все дворцы и замки будут для меня пустыней, а с вами дебри и топи будут для меня прилесней нибесного рая. Вы мне, конечно, поверите, когда я поклянусь, что с вами фсякое место на земле для меня налично станет раем. Я уверен, что вы угадали мою пламеную страсть к вам, которую мне также невозможно скрыть, как невозможно вам или солнцу скрыть сеяние своей красоты. Увиряю вас, я не смыкаю глаз с тех пор как имел шчастье видеть вас в паследний раз; поэтому я надеюсь вы из састрадания акажете мне честь свидица с вами сиводня днем.