– …[96] человеку чести! Разве это подобает другу? Мог ли я ожидать такого нарушения всех законов чести от тебя, которого учил я ходить ее стезями? Выбери ты другой какой-нибудь способ обмануть мое доверие, я еще мог бы простить, но это – укол в самое деликатное место, неисцелимая рана, невозместимая обида: ибо не только на утрату приятнейшей спутницы, жены, чья любовь была моей душе дороже жизни, не на одну только эту утрату я жалуюсь ныне, – утрату эту сопровождает позор и бесчестие! Кровь Уайлдов, в неизменной чистоте передававшаяся от отцов сыновьям через столько поколений, эта кровь загрязнена, осквернена: отсюда мои слезы, отсюда горе мое! Эту обиду ничем нельзя поправить, ни, без урона для чести, простить.
– Дерьмо в картонке! – отвечал Файрблад. – Столько шуму из-за его чести! Если примесь к вашей крови – все, на что вы жалуетесь, то жалоба ваша пустая, – потому что моя кровь почище вашей.
– Вы понятия не имеете, – возразил Уайлд, – о тонкостях чести; вы не знаете, как она хрупка и деликатна – и женская и мужская, – так деликатна, что малейшее дуновение ветра, грубо дохнувшее на нее, грозит ей гибелью.
– Могу доказать на основании ваших собственных слов, – говорит Файрблад, – что я не ущемил вашей чести. Разве вы не говорили мне частенько, что честь мужчины состоит в том, чтоб не получать оскорблений от лиц своего пола, а честь женщины в том, чтобы не принимать любезностей от лиц нашего пола? Так вот, сэр, коль скоро я не нанес лично вам никакого оскорбления, чем же я ущемил вашу честь?
– Но разве все, что есть у жены, – вскричал Уайлд, – не принадлежит ее супругу? Поэтому-то женатый мужчина честь своей жены полагает своею собственностью, и, задев ее честь, вы задеваете мою. Как жестоко вы уязвили меня в это деликатное место, я не должен повторять, – это знает весь замок, и узнает весь мир. Я обращусь в Докторе Коммонс[97] и возбужу иск против жены! Я стряхну с себя позор, насколько можно, путем развода с нею! А что до вас, так ждите: вы услышите обо мне в Вестминстер-холле: таков современный способ возмещения подобного ущерба и воздаяния за такую обиду.
– Чтоб вам ослепнуть! – кричит Файрблад. – Не боюсь я вас и не верю ни одному вашему слову.
– Ну, если уж вы задеваете лично меня, – говорит Уайлд, – то тут предписывается другого рода воздаяние.
С этими словами он шагнул к Файрбладу и отпустил ему затрещину, которую юноша немедленно вернул. И вот наш герой и его друг вступили в кулачный бой, правда несколько затрудненный, так как у обоих ноги были отягчены цепями; они успели обменяться несколькими ударами, прежде чем джентльмены, стоявшие рядом, вступились и разняли бойцов; и вот, после того как оба противника прошипели друг другу, что если они переживут судебную сессию и не попадут на дерево, то один из них даст, а другой получит удовлетворение в поединке, они разошлись, и в замке водворилась вскоре прежняя тишина.
Теперь и судья и узник – оба попросили миссис Хартфри довести до конца свою повесть, и она приступила к рассказу, который мы приведем в следующей главе.
Глава XI
Глава XII
Глава XIII
– Дерьмо в картонке! – отвечал Файрблад. – Столько шуму из-за его чести! Если примесь к вашей крови – все, на что вы жалуетесь, то жалоба ваша пустая, – потому что моя кровь почище вашей.
– Вы понятия не имеете, – возразил Уайлд, – о тонкостях чести; вы не знаете, как она хрупка и деликатна – и женская и мужская, – так деликатна, что малейшее дуновение ветра, грубо дохнувшее на нее, грозит ей гибелью.
– Могу доказать на основании ваших собственных слов, – говорит Файрблад, – что я не ущемил вашей чести. Разве вы не говорили мне частенько, что честь мужчины состоит в том, чтоб не получать оскорблений от лиц своего пола, а честь женщины в том, чтобы не принимать любезностей от лиц нашего пола? Так вот, сэр, коль скоро я не нанес лично вам никакого оскорбления, чем же я ущемил вашу честь?
– Но разве все, что есть у жены, – вскричал Уайлд, – не принадлежит ее супругу? Поэтому-то женатый мужчина честь своей жены полагает своею собственностью, и, задев ее честь, вы задеваете мою. Как жестоко вы уязвили меня в это деликатное место, я не должен повторять, – это знает весь замок, и узнает весь мир. Я обращусь в Докторе Коммонс[97] и возбужу иск против жены! Я стряхну с себя позор, насколько можно, путем развода с нею! А что до вас, так ждите: вы услышите обо мне в Вестминстер-холле: таков современный способ возмещения подобного ущерба и воздаяния за такую обиду.
– Чтоб вам ослепнуть! – кричит Файрблад. – Не боюсь я вас и не верю ни одному вашему слову.
– Ну, если уж вы задеваете лично меня, – говорит Уайлд, – то тут предписывается другого рода воздаяние.
С этими словами он шагнул к Файрбладу и отпустил ему затрещину, которую юноша немедленно вернул. И вот наш герой и его друг вступили в кулачный бой, правда несколько затрудненный, так как у обоих ноги были отягчены цепями; они успели обменяться несколькими ударами, прежде чем джентльмены, стоявшие рядом, вступились и разняли бойцов; и вот, после того как оба противника прошипели друг другу, что если они переживут судебную сессию и не попадут на дерево, то один из них даст, а другой получит удовлетворение в поединке, они разошлись, и в замке водворилась вскоре прежняя тишина.
Теперь и судья и узник – оба попросили миссис Хартфри довести до конца свою повесть, и она приступила к рассказу, который мы приведем в следующей главе.
Глава XI
Исход приключений миссис Хартфри
– Если не ошибаюсь, меня перебили, как раз когда я приступила к пересказу комплиментов, сделанных мне отшельником.
– Как раз когда вы, мне думается, закончили его, – сказал судья.
– Отлично, сэр, – ответила она, – мне, конечно, не доставит удовольствия повторять их. Итак, в заключение он сказал мне, что хотя в его глазах я самая очаровательная женщина на свете и соблазнила бы святого сбиться с праведного пути, однако моя красота внушает ему слишком нежную любовь, и он не купит удовлетворения своих желаний ценой моего горя; поэтому, если я столь жестока, что отвергаю его честное, искреннее искательство и не согласна разделить отшельничество с человеком, который всеми средствами старался бы дать мне счастье, то мне нечего опасаться насилия, – потому что, сказал он, я здесь так же вольна, как если бы находилась во Франции, Англии, или другой свободной стране. Я дала ему отпор с тою же учтивостью, с какою он повел наступление, и сказала ему, что раз он так уважает религию, то должен, я полагаю, оставить дальнейшие домогательства, когда я ему сообщу, что, не будь у меня других возражений, мое целомудрие не позволило бы мне слушать его речи, так как я замужем. Его слегка передернуло при этом слове, и он словно вдруг онемел, но потом, совладав с собой, выставил новые доводы: мол, неизвестно, жив ли мой супруг, и очень вероятно, что нет. Потом он заговорил о браке как о чисто гражданской сделке, приводя в пользу этого взгляда разные доказательства, не заслуживающие повторения, и понемногу стал так пылок и так назойлив, что не знаю, до чего бы он дошел в своей страсти, когда бы не показались в тот час приближавшиеся к пещере три хорошо вооруженных моряка. Едва завидев их, я возликовала в душе и сказала отшельнику, что за мною уже идут друзья и теперь пора нам проститься; я всегда с глубокой признательностью, заключила я, буду вспоминать благородную услугу, которую он дружески оказал мне. Отшельник глубоко вздохнул и, с чувством пожав мне руку, поцеловал меня в губы более жадно, чем это полагается у европейцев при прощании, и сказал, что он тоже до смертного дня своего не забудет мое пребывание в его пещере, и добавил: «О, если бы мог я провести всю жизнь вместе с той, чьи яркие глаза зажглись подобно…» Но, знаю, вы подумаете, сэр, что мы, женщины, любим повторять сделанные нам комплименты, а потому я их здесь опущу. Словом, так как матросы уже подошли, я с ним распрощалась, пожалев его в душе за то, что разлука со мной так для него тяжела, и пустилась со спутниками в дорогу.
Мы отошли всего на несколько шагов, когда один из матросов сказал товарищам:
– Разрази меня гром! Кто знает, Джек, нет ли у этого парня в его пещере доброй водки?
Я по невинности своей заметила:
– У бедняги только и есть что одна бутылка коньяку.
– Вот как? Коньяку? – вскричал матрос. – Я не я, если мы его не отведаем.
Они повернули назад, а с ними и я. Бедный отшельник навзничь лежал на земле, предаваясь печали и горестным сетованиям. Я объяснила ему по-французски (благо матросы не говорили на этом языке), чего им надо. Он пальцем указал место, где стояла бутылка, молвив, что с радостью позволит им забрать и ее и все, что у него есть, и добавил, что не возражает, если они заодно отнимут у него и жизнь. Матросы обшарили всю пещеру, но, не найдя в ней ничего, что стоило бы взять, ушли, прихватив с собой бутылку, тотчас же распили ее, не предложив мне ни глотка, и двинулись со мною дальше, к городу.
В дороге я заметила, что один из них, не сводя с меня глаз, что-то шепчет другому. Мне стало не по себе; но тот ответил:
– Нет, к черту! Капитан никогда не простил бы нам; к тому же мы имеем вдосталь и черных баб, а, как я посужу, цвет тут дела не портит.
Этого было достаточно, чтобы вызвать у меня страшные опасения; но больше я ничего в этом роде не слышала до самого города, куда мы благополучно дошли часов за шесть.
Как только явилась я к капитану, он спросил, что сталось с моим другом, разумея негодяя графа. Когда же я рассказала ему, что произошло, он меня от души поздравил с избавлением и, выразив крайнее возмущение такою подлостью, побожился перерезать мерзавцу горло, если когда-нибудь его увидит; мы, однако, оба полагали, что он умер от пули, пущенной в него отшельником.
Теперь меня представили главному правителю той страны, пожелавшему на меня посмотреть. Я вам кратко расскажу о нем. Он был избран (таков там обычай) за высшую храбрость и ум. Власть его, пока он правит, ничем не ограничена; но при первом уклонении от законности и справедливости его может сместить и покарать народ, старейшие представители которого собираются раз в год для проверки его поведения. Помимо опасности, которой его подвергают эти проверки, крайне строгие, его должность связана с такими заботами и беспокойством, что только непомерное властолюбие, преобладающее свойство мужского характера, может делать ее предметом стремлений, – так как он поистине единственный невольник в своей стране. В мирное время он обязан выслушивать жалобы каждого человека и справедливо разрешать их; для этого каждый может потребовать у него аудиенции в любое время, кроме часа, оставленного ему на обед, когда он восседает один за столом и его обслуживают всенародно с церемонностью, большей, чем у европейцев. Это установлено для того, чтобы создать ему почет и уважение в глазах толпы; но чтоб это не слишком его возвысило в собственном мнении, он, уничижения ради, каждый вечер наедине получает от слуги – своего рода педеля – пинок в зад; кроме того, он носит в носу кольцо, несколько сходное с теми, что мы вдеваем свиньям, а на шее цепочку, вроде как у наших олдерменов; то и другое является, я думаю, эмблемой, но чего именно – мне не разъяснили. Есть у этого народа немало и других особенностей, о которых я расскажу, если представится случай. На второй день, после того как меня приняли при дворе, один из придворных служителей, которого у них называют шах пимпах, явился ко мне с визитом и через проживающего там французского переводчика доложил мне, что моя внешность понравилась главному правителю и он предлагает мне ценнейший подарок, если я позволю ему располагать моей особой (такова у них, как видно, обычная форма ухаживания). Я отклонила подарок, и дальнейших домогательств не последовало: поскольку там для женщин не зазорно соглашаться на первое предложение, им никогда не делают повторного.
Я прожила в том городе с неделю, когда капитан дал мне знать, что партия пленников, взятых на войне, отправляется под стражей к побережью, где их продадут купцам, ведущим торговлю рабами с Америкой, и что если я пожелаю воспользоваться этим случаем, то, наверное, найду возможность проехать в Америку, а оттуда в Англию; в то же время он извещал меня, что и сам предполагает отправиться вместе с пленными. Я охотно согласилась присоединиться к нему. Вождь, узнав о наших намерениях, пригласил нас обоих ко двору, и там, не упомянув ни словом о своей любви, он преподнес мне камень огромной ценности, но все же менее ценный, сказал он, чем мое целомудрие, и очень вежливо простился с нами, препоручив меня заботам всевышнего и распорядившись снабдить нас в дорогу большим запасом провизии.
Нам дали мулов для нас и для поклажи, и в девять дней мы добрались до морского берега, где нашли английский корабль, готовый принять нас двоих и невольников. Мы сели на него и на другой день пошли с попутным ветром к Новой Англии, откуда я надеялась сразу же переправиться в Старую; но небо было ко мне так милостиво, как я не смела и мечтать: на третий день после того, как мы вышли в море, нам встретился английский военный корабль, шедший домой. Капитан его оказался очень добрым человеком и согласился взять меня на борт. Итак, я простилась с моим старым другом, капитаном бригантины, который предпочел плыть все-таки в Новую Англию, откуда хотел пробраться на Ямайку, где проживали владельцы его погибшего судна. Со мною теперь обращались со всею учтивостью; мне предоставлена была небольшая каюта, и обедала я каждый день за столом капитана, который был и впрямь обязательным человеком и оказывал мне вначале нежное внимание; но, увидев, что я непреклонно решила сохранить себя в чистоте для лучшего из мужей, он стал холоднее в своих изъявлениях и вскоре усвоил со мною манеру, самую для меня приятную, замечая во мне женщину лишь настолько, чтобы быть почтительным, – а это всегда очень нравится нам.
Но пора кончать, тем более что в этом плавании со мной не приключилось ничего, о чем бы стоило рассказывать. Мы причалили у Гревс-Энда, откуда капитан в своей лодке лично доставил меня к Тауэру. Очень скоро по моем прибытии произошла та наша встреча, которая, как ни была она ужасна вначале, теперь, надеюсь, при добрых стараниях лучшего из людей, на ком да будет вовек благословение небесное, должна завершиться нашим полным счастьем и явить убедительный пример того, во что я верю, как в непреложную истину: что провидение рано или поздно всегда вознаграждает добродетельного и невинного.
Так заключила миссис Хартфри свой рассказ, предварительно, однако, передав супругу драгоценности – те, что у него похитил граф, а также ту, что ей преподнес африканский вождь, – камень несметной цены. Добрый судья был глубоко тронут ее повестью; он с волнением представлял себе как те страдания, какие перенесла эта женщина, так и те, которые он сам причинил ее мужу, став невольным орудием чужого умысла. Но так или иначе, достойный этот человек был очень рад тому, что сделал уже для спасения Хартфри, и обещал приложить все труды и старанья, чтобы добиться полного помилования – скорее себе за вынесенный приговор, нежели ему за вину, которая, как теперь стало ясно судье, была измышлением жестокой и коварной клеветы.
– Как раз когда вы, мне думается, закончили его, – сказал судья.
– Отлично, сэр, – ответила она, – мне, конечно, не доставит удовольствия повторять их. Итак, в заключение он сказал мне, что хотя в его глазах я самая очаровательная женщина на свете и соблазнила бы святого сбиться с праведного пути, однако моя красота внушает ему слишком нежную любовь, и он не купит удовлетворения своих желаний ценой моего горя; поэтому, если я столь жестока, что отвергаю его честное, искреннее искательство и не согласна разделить отшельничество с человеком, который всеми средствами старался бы дать мне счастье, то мне нечего опасаться насилия, – потому что, сказал он, я здесь так же вольна, как если бы находилась во Франции, Англии, или другой свободной стране. Я дала ему отпор с тою же учтивостью, с какою он повел наступление, и сказала ему, что раз он так уважает религию, то должен, я полагаю, оставить дальнейшие домогательства, когда я ему сообщу, что, не будь у меня других возражений, мое целомудрие не позволило бы мне слушать его речи, так как я замужем. Его слегка передернуло при этом слове, и он словно вдруг онемел, но потом, совладав с собой, выставил новые доводы: мол, неизвестно, жив ли мой супруг, и очень вероятно, что нет. Потом он заговорил о браке как о чисто гражданской сделке, приводя в пользу этого взгляда разные доказательства, не заслуживающие повторения, и понемногу стал так пылок и так назойлив, что не знаю, до чего бы он дошел в своей страсти, когда бы не показались в тот час приближавшиеся к пещере три хорошо вооруженных моряка. Едва завидев их, я возликовала в душе и сказала отшельнику, что за мною уже идут друзья и теперь пора нам проститься; я всегда с глубокой признательностью, заключила я, буду вспоминать благородную услугу, которую он дружески оказал мне. Отшельник глубоко вздохнул и, с чувством пожав мне руку, поцеловал меня в губы более жадно, чем это полагается у европейцев при прощании, и сказал, что он тоже до смертного дня своего не забудет мое пребывание в его пещере, и добавил: «О, если бы мог я провести всю жизнь вместе с той, чьи яркие глаза зажглись подобно…» Но, знаю, вы подумаете, сэр, что мы, женщины, любим повторять сделанные нам комплименты, а потому я их здесь опущу. Словом, так как матросы уже подошли, я с ним распрощалась, пожалев его в душе за то, что разлука со мной так для него тяжела, и пустилась со спутниками в дорогу.
Мы отошли всего на несколько шагов, когда один из матросов сказал товарищам:
– Разрази меня гром! Кто знает, Джек, нет ли у этого парня в его пещере доброй водки?
Я по невинности своей заметила:
– У бедняги только и есть что одна бутылка коньяку.
– Вот как? Коньяку? – вскричал матрос. – Я не я, если мы его не отведаем.
Они повернули назад, а с ними и я. Бедный отшельник навзничь лежал на земле, предаваясь печали и горестным сетованиям. Я объяснила ему по-французски (благо матросы не говорили на этом языке), чего им надо. Он пальцем указал место, где стояла бутылка, молвив, что с радостью позволит им забрать и ее и все, что у него есть, и добавил, что не возражает, если они заодно отнимут у него и жизнь. Матросы обшарили всю пещеру, но, не найдя в ней ничего, что стоило бы взять, ушли, прихватив с собой бутылку, тотчас же распили ее, не предложив мне ни глотка, и двинулись со мною дальше, к городу.
В дороге я заметила, что один из них, не сводя с меня глаз, что-то шепчет другому. Мне стало не по себе; но тот ответил:
– Нет, к черту! Капитан никогда не простил бы нам; к тому же мы имеем вдосталь и черных баб, а, как я посужу, цвет тут дела не портит.
Этого было достаточно, чтобы вызвать у меня страшные опасения; но больше я ничего в этом роде не слышала до самого города, куда мы благополучно дошли часов за шесть.
Как только явилась я к капитану, он спросил, что сталось с моим другом, разумея негодяя графа. Когда же я рассказала ему, что произошло, он меня от души поздравил с избавлением и, выразив крайнее возмущение такою подлостью, побожился перерезать мерзавцу горло, если когда-нибудь его увидит; мы, однако, оба полагали, что он умер от пули, пущенной в него отшельником.
Теперь меня представили главному правителю той страны, пожелавшему на меня посмотреть. Я вам кратко расскажу о нем. Он был избран (таков там обычай) за высшую храбрость и ум. Власть его, пока он правит, ничем не ограничена; но при первом уклонении от законности и справедливости его может сместить и покарать народ, старейшие представители которого собираются раз в год для проверки его поведения. Помимо опасности, которой его подвергают эти проверки, крайне строгие, его должность связана с такими заботами и беспокойством, что только непомерное властолюбие, преобладающее свойство мужского характера, может делать ее предметом стремлений, – так как он поистине единственный невольник в своей стране. В мирное время он обязан выслушивать жалобы каждого человека и справедливо разрешать их; для этого каждый может потребовать у него аудиенции в любое время, кроме часа, оставленного ему на обед, когда он восседает один за столом и его обслуживают всенародно с церемонностью, большей, чем у европейцев. Это установлено для того, чтобы создать ему почет и уважение в глазах толпы; но чтоб это не слишком его возвысило в собственном мнении, он, уничижения ради, каждый вечер наедине получает от слуги – своего рода педеля – пинок в зад; кроме того, он носит в носу кольцо, несколько сходное с теми, что мы вдеваем свиньям, а на шее цепочку, вроде как у наших олдерменов; то и другое является, я думаю, эмблемой, но чего именно – мне не разъяснили. Есть у этого народа немало и других особенностей, о которых я расскажу, если представится случай. На второй день, после того как меня приняли при дворе, один из придворных служителей, которого у них называют шах пимпах, явился ко мне с визитом и через проживающего там французского переводчика доложил мне, что моя внешность понравилась главному правителю и он предлагает мне ценнейший подарок, если я позволю ему располагать моей особой (такова у них, как видно, обычная форма ухаживания). Я отклонила подарок, и дальнейших домогательств не последовало: поскольку там для женщин не зазорно соглашаться на первое предложение, им никогда не делают повторного.
Я прожила в том городе с неделю, когда капитан дал мне знать, что партия пленников, взятых на войне, отправляется под стражей к побережью, где их продадут купцам, ведущим торговлю рабами с Америкой, и что если я пожелаю воспользоваться этим случаем, то, наверное, найду возможность проехать в Америку, а оттуда в Англию; в то же время он извещал меня, что и сам предполагает отправиться вместе с пленными. Я охотно согласилась присоединиться к нему. Вождь, узнав о наших намерениях, пригласил нас обоих ко двору, и там, не упомянув ни словом о своей любви, он преподнес мне камень огромной ценности, но все же менее ценный, сказал он, чем мое целомудрие, и очень вежливо простился с нами, препоручив меня заботам всевышнего и распорядившись снабдить нас в дорогу большим запасом провизии.
Нам дали мулов для нас и для поклажи, и в девять дней мы добрались до морского берега, где нашли английский корабль, готовый принять нас двоих и невольников. Мы сели на него и на другой день пошли с попутным ветром к Новой Англии, откуда я надеялась сразу же переправиться в Старую; но небо было ко мне так милостиво, как я не смела и мечтать: на третий день после того, как мы вышли в море, нам встретился английский военный корабль, шедший домой. Капитан его оказался очень добрым человеком и согласился взять меня на борт. Итак, я простилась с моим старым другом, капитаном бригантины, который предпочел плыть все-таки в Новую Англию, откуда хотел пробраться на Ямайку, где проживали владельцы его погибшего судна. Со мною теперь обращались со всею учтивостью; мне предоставлена была небольшая каюта, и обедала я каждый день за столом капитана, который был и впрямь обязательным человеком и оказывал мне вначале нежное внимание; но, увидев, что я непреклонно решила сохранить себя в чистоте для лучшего из мужей, он стал холоднее в своих изъявлениях и вскоре усвоил со мною манеру, самую для меня приятную, замечая во мне женщину лишь настолько, чтобы быть почтительным, – а это всегда очень нравится нам.
Но пора кончать, тем более что в этом плавании со мной не приключилось ничего, о чем бы стоило рассказывать. Мы причалили у Гревс-Энда, откуда капитан в своей лодке лично доставил меня к Тауэру. Очень скоро по моем прибытии произошла та наша встреча, которая, как ни была она ужасна вначале, теперь, надеюсь, при добрых стараниях лучшего из людей, на ком да будет вовек благословение небесное, должна завершиться нашим полным счастьем и явить убедительный пример того, во что я верю, как в непреложную истину: что провидение рано или поздно всегда вознаграждает добродетельного и невинного.
Так заключила миссис Хартфри свой рассказ, предварительно, однако, передав супругу драгоценности – те, что у него похитил граф, а также ту, что ей преподнес африканский вождь, – камень несметной цены. Добрый судья был глубоко тронут ее повестью; он с волнением представлял себе как те страдания, какие перенесла эта женщина, так и те, которые он сам причинил ее мужу, став невольным орудием чужого умысла. Но так или иначе, достойный этот человек был очень рад тому, что сделал уже для спасения Хартфри, и обещал приложить все труды и старанья, чтобы добиться полного помилования – скорее себе за вынесенный приговор, нежели ему за вину, которая, как теперь стало ясно судье, была измышлением жестокой и коварной клеветы.
Глава XII
Хроника возвращается к созерцанию величия
Но мы, пожалуй, слишком долго задержали этим рассказом читателя, оторвав его помыслы от нашего героя, который ежедневно являл самые высокие примеры величия, улещивая плутов и облагая налогом должников; последние сами теперь настолько возвеличились, то есть развратились, что с крайним презрением говорили о том, что чернь называет честностью. Самым почетным наименованием стало среди них «карманный вор» (на правильном языке – ширмач), и осуждалось только одно – недостаток ловкости. А прямодушие, доброта и тому подобное – все это стало предметом насмешки и глумления, так что весь Ньюгет превратился в сплошное скопище плутов: каждый норовил залезть к соседу в карман, и каждый понимал, что сосед точно так же готов его обворовать; таким образом (хоть это почти невероятно!) в Ньюгете ежедневно совершалось не меньше краж, чем за его стенами.
Возможно, слава, увенчавшая Уайлда вследствие этих подвигов, возбудила зависть его врагов. Приближался день суда, к которому он готовился, как Сократ, – но не со слабостью и глупостью этого философа, вооружившегося терпением и покорностью судьбе, а набрав изрядное число лжесвидетелей. Однако, так как не всегда успех бывает соразмерен с мудростью того, кто старается его достичь, мы скорее с прискорбием, чем со стыдом, сообщаем, что наш герой, невзирая на всю свою осторожность и благоразумие, был признан виновным и приговорен к казни, которую, учитывая, сколько великих людей ее претерпело и какое огромное множество было таких, кто мнил для себя наивысшим почетом заслужить ее, мы иначе не назовем, как почетной. В самом деле, те, кого она, к несчастью, миновала, всю жизнь, как видно, тщетно трудились, стремясь к тому концу, в котором Фортуна – по известным ей одной причинам – посчитала нужным отказать им. Итак, без дальнейших предисловий скажем: наш герой был приговорен к повешению за шею; но какова бы ни была теперь его судьба, он мог утешаться тем, что на путях преступления свершил то, чего
Возможно, слава, увенчавшая Уайлда вследствие этих подвигов, возбудила зависть его врагов. Приближался день суда, к которому он готовился, как Сократ, – но не со слабостью и глупостью этого философа, вооружившегося терпением и покорностью судьбе, а набрав изрядное число лжесвидетелей. Однако, так как не всегда успех бывает соразмерен с мудростью того, кто старается его достичь, мы скорее с прискорбием, чем со стыдом, сообщаем, что наш герой, невзирая на всю свою осторожность и благоразумие, был признан виновным и приговорен к казни, которую, учитывая, сколько великих людей ее претерпело и какое огромное множество было таких, кто мнил для себя наивысшим почетом заслужить ее, мы иначе не назовем, как почетной. В самом деле, те, кого она, к несчастью, миновала, всю жизнь, как видно, тщетно трудились, стремясь к тому концу, в котором Фортуна – по известным ей одной причинам – посчитала нужным отказать им. Итак, без дальнейших предисловий скажем: наш герой был приговорен к повешению за шею; но какова бы ни была теперь его судьба, он мог утешаться тем, что на путях преступления свершил то, чего
Я, со своей стороны, признаться, полагаю, что смерть через повешение так же приличествует герою, как и всякая другая; и я торжественно заявляю, что если бы Александра Великого повесили, это нисколько не умалило бы моего уважения к его памяти. Лишь бы только герой причинил при жизни достаточно зла; лишь бы только его от души проклинали вдова, сирота, бедняк, угнетенный (единственная награда величия, или плутовства, как жалуются горестно многие авторы в прозе и в стихах), – а какого рода смертью умрет он, не так это, думаю, важно – от топора ли, от петли или от меча. Его имя несомненно всегда будет жить в потомстве и пользоваться тем почетом, к которому он так достославно и страстно стремился; ибо, согласно одному великому поэту-драматургу:
…пес judicis ira, nес ignis,
Nee potent ferrum, пес edax abolere vetustas.[98]
Наш герой заподозрил теперь, что злоба врагов осилит его. Поэтому он ухватился за то, что всегда оказывает величию истинную поддержку в горе, – за бутылку. С ее помощью он нашел в себе силу ругать и клясть судьбу, и бросать ей вызов, и чваниться ею. Другого утешения он не получал, так как ни разу ни единый друг не пришел к нему. Его жена, суд над которой был отложен до следующей сессии, навестила его только раз и на этом свидании так нещадно донимала, мучила и корила его, что он наказал смотрителю в другой раз не допускать ее к нему. С ним часто вел беседы ньюгет-ский священник, и нашу хронику очень бы украсило, если бы могли мы занести в нее все, что добрый человек говорил осужденному; но, к несчастью, нам удалось раздобыть только краткую запись одной такой беседы, сделанную стенографически лицом, подслушавшим ее. Мы ее здесь точно воспроизведем – в той самой форме, в тех словах, как она получена нами; и не можем не добавить, что мы в ней видим один из самых любопытных документов, какие для нас сохранила история, древняя или новая.
Слава
Не так добром питается, как злом.
В ней жив гордец, спаливший храм в Эфесе,
Но не простак, воздвигший этот храм.
Глава XIII
Диалог между пастором Ньюгета и мистером Джонатаном Уайлдом Великим, в котором священнослужитель с глубокой ученостью толкует о смерти, бессмертии и прочих важных предметах
Пастор. С добрым утром, сэр! Надеюсь, вы хорошо отдохнули в эту ночь?
Джонатан. Чертовски плохо, сэр. Мне так назойливо снилась проклятая виселица, что я то и дело просыпался.
Пастор. Нехорошо, нехорошо. Вы должны принимать все с полной покорностью. Мне хотелось бы, чтобы вы извлекли немного больше пользы из тех наставлений, которые я старался вам преподать, особенно в последнее воскресенье, и из следующих слов:
«Кто творит зло, тот будет гореть на вечном огне, уготованном для диавола и ангелов его». Я старался пояснить вам, во-первых, что разумеется под вечным огнем, а во-вторых – кто есть диаволи ангелы его. Далее я перешел к понятию о геенне[99] и сделал некоторые выводы. Но я жестоко обманулся, если не убедил вас, что вы сами один из тех ангелов и что, следственно, уделом вашим на том свете будет вечный огонь.
Джонатан. По чести, доктор, я очень мало запомнил из ваших выводов, потому что, когда вы объявили, на какой текст прочтете проповедь, я сразу же и заснул. Но объясните: вы развивали эти выводы тогда или решили повторить их сейчас в утешение мне?
Пастор. Я это делаю, чтобы выявить истинное значение ваших многообразных грехов и таким путем привести вас к покаянию. Воистину, обладай я красноречием Цицерона или, к примеру, Туллия[100], его бы недостало, чтобы описать муки ада или услады рая. Нам ведомо только одно: что сего и ухо не вняло и для сердца сие непостижимо. Кто же ради жалких соображений богатства и утех мира сего захочет поступиться таким невообразимым блаженством! Такими радостями! Такими усладами! Или кто добровольно подвергнет себя угрозе такого страдания, при одной мысли о котором содрогается разум человеческий? Кто же, находясь в полном рассудке, предпочтет последнее первым?
Джонатан. А и вправду, кто? Уверяю вас, доктор, я и сам куда как больше хочу быть счастливым, чем несчастным. Но[101]………………………………………………
Пастор. Ничего не может быть проще. Св……………………………………………
Джонатан.…………………………Коль скоро постигнешь………………ни один человек……………………жить, тем……………………… тогда как духовенство, несомненно…………………………возможность……………………………… более осведомл……………………все виды порока…………………………
Пастор. …………явл……………атеистом………………деист…………………ариа……………нианин…………………повешен……………сожжен…………………в масле……………джар……………дьяв…………лы его………енна огнен…………чная пог……………ель……………
Джонатан. Вы… запугать меня до потери рассудка. Не
Добрый……будет несомненно милостивей, чем его дурной…
Если бы я уверовал во все, что вы говорите, я попросту помер бы от несказанного ужаса.
Пастор. Отчаяние греховно. Уповайте на силу покаяния и милосердие божие; и хотя вам, несомненно, грозит осуждение, но есть место и для милости: ни для единого смертного, за исключением того, кто отлучен от церкви, не потеряна надежда на избавление от казни вечной.
Джонатан. Вот я и надеюсь, что казнь еще отменят и я уйду от крючка. У меня сильные связи, но, если дело не выгорит, никаким запугиванием вы не отнимете у меня мужества. Я не умру, как трусливый сводник. Черт меня побери, что значит умереть? Не что иное, как попасть в одну компанию с платонами и цезарями, сказал поэт, и со всеми прочими великими героями древности……………
Пастор. Все это очень верно, но жизнь тем не менее отрадна; и, по мне, лучше уж жить для вечного блаженства, чем отправиться в общество этих язычников, которые, несомненно, пребывают в аду вместе с дьяволом и ангелами его; и как ни мало вы, по-видимому, этого опасаетесь, вы можете оказаться там же, и раньше, чем вы ждете. И где тогда будут ваши пересмешки и чванство, ваше бахвальство и молодечество? Вы тогда рады будете дать больше за каплю воды, чем когда-либо давали за бутылку вина.
Джонатан. Ей-богу, доктор, кстати напомнили! Как вы насчет бутылки вина?
Пастор. Я не стану пить вино с безбожником. Я считал бы, что в такой компании третьим будет дьявол, ибо, зная, что вы ему обречены, он, возможно, захочет поскорее захватить свое.
Джонатан. Ваше дело – пить с порочными, чтобы их исправлять.
Пастор. В этом я отчаялся; и я предаю вас дьяволу, который уже готов принять вас.
Джонатан. Вы ко мне так немилосердны, доктор! Хуже, чем судья. Тот говорил, что предает мою душу небесам, а ваша обязанность – указать мне туда дорогу.
Пастор. Нет, кто возносит хулу на служителей церкви, для тех ворота на запоре.
Джонатан. Я хулю только дурных пасторов, если есть такие, и это не может затронуть вас, который, ежели бы в церкви людям отдавалось предпочтение исключительно по их заслугам, давно уже был бы епископом. В самом деле, каждого порядочного человека должно бы возмущать, что муж вашей учености и дарования принужден применять их в таком низком кругу, тогда как многие, кто ниже вас, утопают в богатстве и почестях.
Пастор. Да, нельзя не согласиться, бывают дурные люди во всяком сане; но не следует осуждать огулом всех. Я, надо признаться, вправе был ожидать более высокого продвижения; но я научился терпению и покорности. И вам порекомендую то же, ибо, достигнув такого настроения ума, вы, я знаю, обретете милосердие. Да, теперь мне ясно – обретете! Вы грешник, это верно; но преступления ваши не самые черные: вы не убийца и не святотатец. А если вы и виновны в воровстве, то вам предстоит смягчить вину свою, пострадав за нее, что не всегда доводится другим. Поистине, счастливы те немногие, кто уличен в грехах своих и, в острастку другим, подвергается за них наказанию на этом свете.
Поэтому вам не только не следует клясть судьбу, когда вы попадете на крючок, – ликовать и радоваться должны вы! И, сказать по правде, для меня вопрос, не подобает ли мудрецу скорее завидовать катастрофе, посылающей иных на виселицу, чем сожалеть о ней. Нет ничего греховнее греха, а убийство есть величайший из всех грехов. Отсюда следует, что всякий, кто совершает убийство, счастлив, страдая за него. А посему, если человек, совершивший убийство, так счастлив, умирая за это, то насколько же лучше должно быть вам, совершившему меньшее преступление!
Джонатан. Все это очень верно, но давайте разопьем бутылку вина для бодрости духа.
Пастор. Почему же вина? Позвольте мне сказать вам, мистер Уайлд, что нет ничего обманчивее, чем бодрость духа, сообщаемая вином. Если уж вам требуется выпить, осушим по кружке пунша, – этот напиток я, знаете, предпочитаю, так как против него в Священном писании нигде ничего не сказано и он пользителен при почечных камнях – недуг, которым я жестоко страдаю.
Джонатан(заказав по кружке). Прошу прощения, доктор: мне следовало помнить, что пунш – ваш любимый напиток. Вы, я полагаю, никогда не пригубите вина, покуда есть на столе хоть немного пунша?
Пастор. Признаться, я считаю пунш самым предпочтительным напитком, как по тем основаниям, которые я привел вам раньше, так и по той причине, что его легче проглотить единым духом. И что правда то правда: мне показалось не совсем любезным с вашей стороны говорить о вине, когда вам как будто известны мои вкусы.
Джонатан. Вы совершенно правы; и я осушу добрую чарку за то, чтобы стать вам епископом.
Пастор. А я вам пожелаю отмены казни и проглочу за это единым духом столько же. Эх, рано предаваться отчаянью, успеете еще подумать о смерти! У вас есть добрые друзья, которые, вероятно, похлопочут за вас. Я многих знавал, кому отменили казнь, хотя у них было меньше оснований этого ждать.
Джонатан. Чертовски плохо, сэр. Мне так назойливо снилась проклятая виселица, что я то и дело просыпался.
Пастор. Нехорошо, нехорошо. Вы должны принимать все с полной покорностью. Мне хотелось бы, чтобы вы извлекли немного больше пользы из тех наставлений, которые я старался вам преподать, особенно в последнее воскресенье, и из следующих слов:
«Кто творит зло, тот будет гореть на вечном огне, уготованном для диавола и ангелов его». Я старался пояснить вам, во-первых, что разумеется под вечным огнем, а во-вторых – кто есть диаволи ангелы его. Далее я перешел к понятию о геенне[99] и сделал некоторые выводы. Но я жестоко обманулся, если не убедил вас, что вы сами один из тех ангелов и что, следственно, уделом вашим на том свете будет вечный огонь.
Джонатан. По чести, доктор, я очень мало запомнил из ваших выводов, потому что, когда вы объявили, на какой текст прочтете проповедь, я сразу же и заснул. Но объясните: вы развивали эти выводы тогда или решили повторить их сейчас в утешение мне?
Пастор. Я это делаю, чтобы выявить истинное значение ваших многообразных грехов и таким путем привести вас к покаянию. Воистину, обладай я красноречием Цицерона или, к примеру, Туллия[100], его бы недостало, чтобы описать муки ада или услады рая. Нам ведомо только одно: что сего и ухо не вняло и для сердца сие непостижимо. Кто же ради жалких соображений богатства и утех мира сего захочет поступиться таким невообразимым блаженством! Такими радостями! Такими усладами! Или кто добровольно подвергнет себя угрозе такого страдания, при одной мысли о котором содрогается разум человеческий? Кто же, находясь в полном рассудке, предпочтет последнее первым?
Джонатан. А и вправду, кто? Уверяю вас, доктор, я и сам куда как больше хочу быть счастливым, чем несчастным. Но[101]………………………………………………
Пастор. Ничего не может быть проще. Св……………………………………………
Джонатан.…………………………Коль скоро постигнешь………………ни один человек……………………жить, тем……………………… тогда как духовенство, несомненно…………………………возможность……………………………… более осведомл……………………все виды порока…………………………
Пастор. …………явл……………атеистом………………деист…………………ариа……………нианин…………………повешен……………сожжен…………………в масле……………джар……………дьяв…………лы его………енна огнен…………чная пог……………ель……………
Джонатан. Вы… запугать меня до потери рассудка. Не
Добрый……будет несомненно милостивей, чем его дурной…
Если бы я уверовал во все, что вы говорите, я попросту помер бы от несказанного ужаса.
Пастор. Отчаяние греховно. Уповайте на силу покаяния и милосердие божие; и хотя вам, несомненно, грозит осуждение, но есть место и для милости: ни для единого смертного, за исключением того, кто отлучен от церкви, не потеряна надежда на избавление от казни вечной.
Джонатан. Вот я и надеюсь, что казнь еще отменят и я уйду от крючка. У меня сильные связи, но, если дело не выгорит, никаким запугиванием вы не отнимете у меня мужества. Я не умру, как трусливый сводник. Черт меня побери, что значит умереть? Не что иное, как попасть в одну компанию с платонами и цезарями, сказал поэт, и со всеми прочими великими героями древности……………
Пастор. Все это очень верно, но жизнь тем не менее отрадна; и, по мне, лучше уж жить для вечного блаженства, чем отправиться в общество этих язычников, которые, несомненно, пребывают в аду вместе с дьяволом и ангелами его; и как ни мало вы, по-видимому, этого опасаетесь, вы можете оказаться там же, и раньше, чем вы ждете. И где тогда будут ваши пересмешки и чванство, ваше бахвальство и молодечество? Вы тогда рады будете дать больше за каплю воды, чем когда-либо давали за бутылку вина.
Джонатан. Ей-богу, доктор, кстати напомнили! Как вы насчет бутылки вина?
Пастор. Я не стану пить вино с безбожником. Я считал бы, что в такой компании третьим будет дьявол, ибо, зная, что вы ему обречены, он, возможно, захочет поскорее захватить свое.
Джонатан. Ваше дело – пить с порочными, чтобы их исправлять.
Пастор. В этом я отчаялся; и я предаю вас дьяволу, который уже готов принять вас.
Джонатан. Вы ко мне так немилосердны, доктор! Хуже, чем судья. Тот говорил, что предает мою душу небесам, а ваша обязанность – указать мне туда дорогу.
Пастор. Нет, кто возносит хулу на служителей церкви, для тех ворота на запоре.
Джонатан. Я хулю только дурных пасторов, если есть такие, и это не может затронуть вас, который, ежели бы в церкви людям отдавалось предпочтение исключительно по их заслугам, давно уже был бы епископом. В самом деле, каждого порядочного человека должно бы возмущать, что муж вашей учености и дарования принужден применять их в таком низком кругу, тогда как многие, кто ниже вас, утопают в богатстве и почестях.
Пастор. Да, нельзя не согласиться, бывают дурные люди во всяком сане; но не следует осуждать огулом всех. Я, надо признаться, вправе был ожидать более высокого продвижения; но я научился терпению и покорности. И вам порекомендую то же, ибо, достигнув такого настроения ума, вы, я знаю, обретете милосердие. Да, теперь мне ясно – обретете! Вы грешник, это верно; но преступления ваши не самые черные: вы не убийца и не святотатец. А если вы и виновны в воровстве, то вам предстоит смягчить вину свою, пострадав за нее, что не всегда доводится другим. Поистине, счастливы те немногие, кто уличен в грехах своих и, в острастку другим, подвергается за них наказанию на этом свете.
Поэтому вам не только не следует клясть судьбу, когда вы попадете на крючок, – ликовать и радоваться должны вы! И, сказать по правде, для меня вопрос, не подобает ли мудрецу скорее завидовать катастрофе, посылающей иных на виселицу, чем сожалеть о ней. Нет ничего греховнее греха, а убийство есть величайший из всех грехов. Отсюда следует, что всякий, кто совершает убийство, счастлив, страдая за него. А посему, если человек, совершивший убийство, так счастлив, умирая за это, то насколько же лучше должно быть вам, совершившему меньшее преступление!
Джонатан. Все это очень верно, но давайте разопьем бутылку вина для бодрости духа.
Пастор. Почему же вина? Позвольте мне сказать вам, мистер Уайлд, что нет ничего обманчивее, чем бодрость духа, сообщаемая вином. Если уж вам требуется выпить, осушим по кружке пунша, – этот напиток я, знаете, предпочитаю, так как против него в Священном писании нигде ничего не сказано и он пользителен при почечных камнях – недуг, которым я жестоко страдаю.
Джонатан(заказав по кружке). Прошу прощения, доктор: мне следовало помнить, что пунш – ваш любимый напиток. Вы, я полагаю, никогда не пригубите вина, покуда есть на столе хоть немного пунша?
Пастор. Признаться, я считаю пунш самым предпочтительным напитком, как по тем основаниям, которые я привел вам раньше, так и по той причине, что его легче проглотить единым духом. И что правда то правда: мне показалось не совсем любезным с вашей стороны говорить о вине, когда вам как будто известны мои вкусы.
Джонатан. Вы совершенно правы; и я осушу добрую чарку за то, чтобы стать вам епископом.
Пастор. А я вам пожелаю отмены казни и проглочу за это единым духом столько же. Эх, рано предаваться отчаянью, успеете еще подумать о смерти! У вас есть добрые друзья, которые, вероятно, похлопочут за вас. Я многих знавал, кому отменили казнь, хотя у них было меньше оснований этого ждать.