– Человек, черт побери, может умереть только раз! Так что ж тут такого? От смерти никому не уйти, а когда кончено, то кончено. Я еще никогда ничего не боялся, не убоюсь и теперь. Нет, будь я проклят, не убоюсь! Что значит страх? Я умру, боюсь ли я или нет; так кто же тогда боится, будь я трижды проклят! – При этих словах он напустил на себя самый грозный вид, но, вспомнив, что никто на него не смотрит, немного ослабил свирепость, проступившую в чертах его лица, и, помолчав, повторил: – Будь я трижды проклят!…
– Допустим, я в самом деле буду проклят, – вскричал он затем, – а ведь я над этим никогда ни на минутку не задумался! Я часто смеялся и шутил насчет вечной гибели, а может, она и есть, поскольку мне неизвестно обратное… Если тот свет существует, то мне придется круто, уж это наверняка. Не простится мне тогда то, что я причинил Тому Хартфри. Попаду я за это к черту в лапы, безусловно попаду! К черту? Пфа! Не такой я дурак, чтоб испугаться его. Нет, нет, когда умер человек – ему конец, и баста! А хотел бы я все-таки знать наверное, потому что ученые, как я слышал, на этот счет расходятся во мнении. Думается, все дело в том, повезет мне или же не повезет. Если того света нет, что ж – мне тогда будет не хуже, чем колоде или камню; но если он есть, тогда… Черт меня побери, не стану я об этом больше думать!… Пусть свора трусливых мерзавцев боится смерти, а я смело гляжу ей в лицо. Неужели остаться в живых – и подохнуть с голоду? Съем-ка я все бисквиты, которые мне выдал француз, а потом прыгну в море хлебнуть воды, потому что этот бессовестный пес не дал мне ни глотка водки.
Сказав, он немедленно приступил к исполнению своего намерения, и так как решительность никогда не изменяла ему, он, как только управился со скудным запасом провианта, предоставленным ему не очень-то широкой щедростью противника, в тот же час бросился очертя голову в море.
Глава XII
Глава XIII
КНИГА ТРЕТЬЯ
Глава I
Глава II
– Допустим, я в самом деле буду проклят, – вскричал он затем, – а ведь я над этим никогда ни на минутку не задумался! Я часто смеялся и шутил насчет вечной гибели, а может, она и есть, поскольку мне неизвестно обратное… Если тот свет существует, то мне придется круто, уж это наверняка. Не простится мне тогда то, что я причинил Тому Хартфри. Попаду я за это к черту в лапы, безусловно попаду! К черту? Пфа! Не такой я дурак, чтоб испугаться его. Нет, нет, когда умер человек – ему конец, и баста! А хотел бы я все-таки знать наверное, потому что ученые, как я слышал, на этот счет расходятся во мнении. Думается, все дело в том, повезет мне или же не повезет. Если того света нет, что ж – мне тогда будет не хуже, чем колоде или камню; но если он есть, тогда… Черт меня побери, не стану я об этом больше думать!… Пусть свора трусливых мерзавцев боится смерти, а я смело гляжу ей в лицо. Неужели остаться в живых – и подохнуть с голоду? Съем-ка я все бисквиты, которые мне выдал француз, а потом прыгну в море хлебнуть воды, потому что этот бессовестный пес не дал мне ни глотка водки.
Сказав, он немедленно приступил к исполнению своего намерения, и так как решительность никогда не изменяла ему, он, как только управился со скудным запасом провианта, предоставленным ему не очень-то широкой щедростью противника, в тот же час бросился очертя голову в море.
Глава XII
Странное, но все же естественное спасение нашего героя
Итак, наш герой с поразительной решительностью бросился в море, как мы о том упомянули в конце последней главы. А две минуты спустя он чудесным образом вновь очутился в своей лодке; и произошло это без помощи дельфина, или моржа, или другого какого-нибудь животного или рыбы, которые всегда оказываются тут как тут, когда поэту или историку угодно бывает призвать их, чтобы перевезти героя через море, – точь-в-точь как наемная карета, дежурящая у дверей кофейни близ Сент-Джеймса, чтобы перевезти франта через улицу, дабы не замарал он свои белые чулки. Истина заключается в том, что мы не желаем прибегать к чудесам, ибо строго блюдем правило Горация: «Nee Deus intersit, nisi dignus vindice nodus»[66]. Что означает: не впутывай сверхъестественную силу, если можешь обойтись без нее. В самом деле, мы куда более начитанны в естественных законах, чем в сверхъестественных, а потому ими мы и попытаемся объяснить это необычайное происшествие; но для этого нам необходимо открыть нашему читателю некоторые глубокие тайны, с которыми ему очень стоит познакомиться и которые помогут ему разобраться во многих феноменальных случаях такого рода, происшедших ранее на нашем полушарии.[67]
Итак, да будет известно, что великая Alma Mater – природа – изо всех особ женского пола самая упрямая и никогда не отступает от своих намерений. Как же правильно это замечание: «Naturam expellas furca, licet usque recurret»[68], – которое мне не обязательно передавать по-английски, так как оно приводится в книге, по необходимости читаемой каждым утонченным джентльменом. Следовательно, если природа возымела известное намеренье, она никогда не позволит никакой причине, никакому замыслу, никакой случайности разрушить его. Хотя поверхностному наблюдателю и может показаться, что некоторые особы созданы природой без всякой пользы или цели, все ж таки не подлежит сомнению, что ни один человек не рождается на свет без особого предназначения. То есть одни рождаются, чтобы стать королями, другие – министрами, эти – посланниками, те – епископами, те – генералами и так далее. Они делятся на два разряда: на тех, кого природа великодушно наделила некоторым дарованием в соответствии с той ролью, которую она назначила им играть со временем на сцене жизни, и тех, кем она пользуется для показа своей неограниченной власти и чье назначение для той или другой высокой деятельности сам Соломон не объяснил бы иною причиной, кроме той, что так предначертала природа. Некоторые видные философы, желая показать, что этот разряд людей – любимцы природы, обозначают их почетным наименованием «прирожденные». В самом деле, истинную причину всеобщего людского невежества в этой области следует, по-видимому, искать вот в чем: природе угодно осуществлять некоторые свои намеренья побочными средствами, но так как иные из этих побочных средств кажутся идущими вразрез с ее намерениями, то ум человеческий (который, как и глаз, лучше всего видит прямо перед собой, а вкось видит мало и несовершенно) не всегда способен отличить цель от средства. Так, например, он не может постичь, почему красивая жена или дочь помогают осуществиться исконному замыслу природы сделать человека генералом; или каким образом лесть или пять-шесть домов в избирательном округе определяют, кому быть судьей или епископом. Мы и сами, при всей нашей мудрости, бываем вынуждены судить ab effectu;[69] и если у нас спросят, к чему природа предназначила такого-то человека, мы, может быть, до того как она сама в ходе событий не раскроет свое намерение, затруднимся ответом, ибо нельзя не признать: если нас не осенило вдохновение, то на первый взгляд нам может показаться, что иной человек, одаренный большими способностями и приобретший вдобавок обширные знания, скорее предназначен природою для власти и почета, нежели другой, замечательный только отсутствием и этих и вообще каких бы то ни было достоинств; а между тем повседневный опыт убеждает нас в обратном и склоняет к мнению, которое я здесь изложил.
Так вот, природа с самого начала предназначила нашему герою подняться на ту предельную высоту, достижения которой мы весьма желаем всем великим людям, так как это самый подобающий им конец, и, раз назначив, она уже ни в коем случае не дала бы отклонить себя от намеченной цели. Поэтому, едва увидев героя в воде, она тотчас же тихонько шепнула ему на ухо, чтобы он попробовал вернуться в лодку, и герой немедленно подчинился зову природы; а так как он был хорошим пловцом и на море был полный штиль, он исполнил это без труда.
Таким образом, думается нам, этот эпизод нашей истории, поначалу столь поразительный, получил вполне естественное объяснение, а наша повесть обошлась без Чуда, которое, хоть и часто встречается в жизнеописаниях, не заслуживает все же одобрения, – и вводить его никак не следует, кроме тех случаев, когда оно совершенно необходимо, чтобы помешать преждевременному окончанию рассказа. Засим мы выражаем надежду, что с нашего героя снимается всякое обвинение в отсутствии решительности, без которой его образ был бы лишен величия облика.
Итак, да будет известно, что великая Alma Mater – природа – изо всех особ женского пола самая упрямая и никогда не отступает от своих намерений. Как же правильно это замечание: «Naturam expellas furca, licet usque recurret»[68], – которое мне не обязательно передавать по-английски, так как оно приводится в книге, по необходимости читаемой каждым утонченным джентльменом. Следовательно, если природа возымела известное намеренье, она никогда не позволит никакой причине, никакому замыслу, никакой случайности разрушить его. Хотя поверхностному наблюдателю и может показаться, что некоторые особы созданы природой без всякой пользы или цели, все ж таки не подлежит сомнению, что ни один человек не рождается на свет без особого предназначения. То есть одни рождаются, чтобы стать королями, другие – министрами, эти – посланниками, те – епископами, те – генералами и так далее. Они делятся на два разряда: на тех, кого природа великодушно наделила некоторым дарованием в соответствии с той ролью, которую она назначила им играть со временем на сцене жизни, и тех, кем она пользуется для показа своей неограниченной власти и чье назначение для той или другой высокой деятельности сам Соломон не объяснил бы иною причиной, кроме той, что так предначертала природа. Некоторые видные философы, желая показать, что этот разряд людей – любимцы природы, обозначают их почетным наименованием «прирожденные». В самом деле, истинную причину всеобщего людского невежества в этой области следует, по-видимому, искать вот в чем: природе угодно осуществлять некоторые свои намеренья побочными средствами, но так как иные из этих побочных средств кажутся идущими вразрез с ее намерениями, то ум человеческий (который, как и глаз, лучше всего видит прямо перед собой, а вкось видит мало и несовершенно) не всегда способен отличить цель от средства. Так, например, он не может постичь, почему красивая жена или дочь помогают осуществиться исконному замыслу природы сделать человека генералом; или каким образом лесть или пять-шесть домов в избирательном округе определяют, кому быть судьей или епископом. Мы и сами, при всей нашей мудрости, бываем вынуждены судить ab effectu;[69] и если у нас спросят, к чему природа предназначила такого-то человека, мы, может быть, до того как она сама в ходе событий не раскроет свое намерение, затруднимся ответом, ибо нельзя не признать: если нас не осенило вдохновение, то на первый взгляд нам может показаться, что иной человек, одаренный большими способностями и приобретший вдобавок обширные знания, скорее предназначен природою для власти и почета, нежели другой, замечательный только отсутствием и этих и вообще каких бы то ни было достоинств; а между тем повседневный опыт убеждает нас в обратном и склоняет к мнению, которое я здесь изложил.
Так вот, природа с самого начала предназначила нашему герою подняться на ту предельную высоту, достижения которой мы весьма желаем всем великим людям, так как это самый подобающий им конец, и, раз назначив, она уже ни в коем случае не дала бы отклонить себя от намеченной цели. Поэтому, едва увидев героя в воде, она тотчас же тихонько шепнула ему на ухо, чтобы он попробовал вернуться в лодку, и герой немедленно подчинился зову природы; а так как он был хорошим пловцом и на море был полный штиль, он исполнил это без труда.
Таким образом, думается нам, этот эпизод нашей истории, поначалу столь поразительный, получил вполне естественное объяснение, а наша повесть обошлась без Чуда, которое, хоть и часто встречается в жизнеописаниях, не заслуживает все же одобрения, – и вводить его никак не следует, кроме тех случаев, когда оно совершенно необходимо, чтобы помешать преждевременному окончанию рассказа. Засим мы выражаем надежду, что с нашего героя снимается всякое обвинение в отсутствии решительности, без которой его образ был бы лишен величия облика.
Глава XIII
Исход приключения с лодкой и конец второй книги
Остаток вечера, ночь и следующий день наш герой провел в таких условиях, что ему не позавидовала бы ни одна душа, одержимая какой угодно человеческой страстью, кроме честолюбия; честолюбец же, дай ему только насладиться далекой музыкой литавров славы, – и он пренебрежет всеми чувственными утехами и теми более возвышенными (но при том и более спокойными) радостями, которые дает философу-христианину чистая совесть.
Уайлд проводил время в размышлениях, то есть ругаясь, богохульствуя, а часом напевая и посвистывая. Наконец, когда холод и голод почти подавили его природную неукротимость, – а было это сильно за полночь, при непроглядной темноте, – ему вдали померещился свет, который он принял бы за звезду, не будь небо обложено сплошь облаками. Свет, однако, казалось, не приближался или приближался в такой незаметной степени, что давал лишь слабое утешение, и, наконец, покинул его вовсе. Тогда он вернулся к размышлениям в прежнем роде и так протянул до рассвета, когда, к своей несказанной радости, увидел парус на недалеком расстоянии и, по счастью, направлявшийся как будто к нему. Сам он тоже был вскоре замечен с судна, и не потребовалось никаких сигналов, чтобы дать знать о бедствии; а так как было почти совсем тихо и корабль лежал всего в пятистах ярдах от него, за ним спустили лодку и забрали его на борт.
Капитан оказался французом, а его судно шло из Норвегии с грузом леса и сильно пострадало в последней буре. Был он из тех людей, чьи действия диктуются общечеловеческими чувствами и в ком горести ближнего возбуждают сострадание, хотя бы тот принадлежал к народу, чей король поссорился с их собственным государем. Поэтому, пожалев Уайлда, который преподнес ему историю, способную растрогать такого глупца, капитан сказал, что по прибытии во Францию Уайлд, как ему и самому известно, останется там на положении пленника, но что он, капитан, постарается устроить ему возможность выкупа, за что наш герой горячо его поблагодарил. Подвигались они, однако, очень медленно, так как в буре потеряли грот. И вот однажды, когда они находились в нескольких лигах от английского берега, Уайлд увидел вдали судно и, когда стал о нем расспрашивать, услыхал, что это, вероятно, английский рыболовный бот. А так как на море было совсем тихо, он предложил капитану снабдить его парой весел, – и тогда он догонит бот или по меньшей мере подойдет к нему достаточно близко, чтобы подать сигнал: он-де предпочитает любой риск верной судьбе французского пленника. Так как провизия (а особенно водка), на которую француз не скупился, подкрепила мужество Уайлда, он говорил до того убедительно, что капитан после долгих уговоров наконец согласился, и герою выдали весла, запас хлеба, свинины и бутылку водки. Тогда, простившись со своими спасителями, он снова пустился в море на своей лодчонке и стал грести так усердно, что вскоре попал в поле зрения рыболовов, которые тут же направились ему навстречу и подобрали его.
Очутившись благополучно на борту рыболовного бота, Уайлд тотчас начал просить, чтобы бот пошел со всею скоростью в Диль, так как корабль, который еще оставался в виду, был пострадавшим в буре французским торговым судном; он держит курс на Гавр-де-Грас и может быть легко перехвачен, если найдется корабль, готовый погнаться за ним. Так, с истинным благородством великого человека наш герой пренебрег долгом благодарности к врагу своего отечества и сделал все что мог для захвата своего благодетеля, которому обязан был и жизнью и свободой.
Рыболовы приняли его совет и вскоре прибыли в Диль, где, к большому огорчению Уайлда и, несомненно, читателя, не оказалось ни одного корабля, готового к отплытию.
Итак, наш герой снова очутился в безопасности на terra firma[70], но, к сожалению, вдали от того города, где изобретательные люди могут с легкостью удовлетворять все свои нужды без помощи денег, или, вернее сказать, с легкостью добывать деньги на удовлетворение своих нужд. Однако, так как для его талантов не существовало трудностей, он очень ловко сплел историю о том, что он-де купец, взятый в плен и ограбленный неприятелем, и что у него есть крупные средства в Лондоне. Это позволило ему не только всласть попировать с рыбаком в его доме, но и захватить путем займа (способ захвата, который, как мы упоминали выше, вполне им одобрялся) изрядную добычу, давшую ему возможность оплатить место в почтовой карете, которая с божьей помощью и подвезла его в положенный срок к одной из гостиниц столицы.
А теперь, читатель, поскольку ты можешь уже не волноваться за судьбу нашего великого человека, раз мы его благополучно доставили на главную арену его славы, – вернемся немного назад и посмотрим, как сложилась судьба мистера Хартфри, которого мы оставили в не очень-то приятном положении; но этим мы займемся в следующей книге.
Уайлд проводил время в размышлениях, то есть ругаясь, богохульствуя, а часом напевая и посвистывая. Наконец, когда холод и голод почти подавили его природную неукротимость, – а было это сильно за полночь, при непроглядной темноте, – ему вдали померещился свет, который он принял бы за звезду, не будь небо обложено сплошь облаками. Свет, однако, казалось, не приближался или приближался в такой незаметной степени, что давал лишь слабое утешение, и, наконец, покинул его вовсе. Тогда он вернулся к размышлениям в прежнем роде и так протянул до рассвета, когда, к своей несказанной радости, увидел парус на недалеком расстоянии и, по счастью, направлявшийся как будто к нему. Сам он тоже был вскоре замечен с судна, и не потребовалось никаких сигналов, чтобы дать знать о бедствии; а так как было почти совсем тихо и корабль лежал всего в пятистах ярдах от него, за ним спустили лодку и забрали его на борт.
Капитан оказался французом, а его судно шло из Норвегии с грузом леса и сильно пострадало в последней буре. Был он из тех людей, чьи действия диктуются общечеловеческими чувствами и в ком горести ближнего возбуждают сострадание, хотя бы тот принадлежал к народу, чей король поссорился с их собственным государем. Поэтому, пожалев Уайлда, который преподнес ему историю, способную растрогать такого глупца, капитан сказал, что по прибытии во Францию Уайлд, как ему и самому известно, останется там на положении пленника, но что он, капитан, постарается устроить ему возможность выкупа, за что наш герой горячо его поблагодарил. Подвигались они, однако, очень медленно, так как в буре потеряли грот. И вот однажды, когда они находились в нескольких лигах от английского берега, Уайлд увидел вдали судно и, когда стал о нем расспрашивать, услыхал, что это, вероятно, английский рыболовный бот. А так как на море было совсем тихо, он предложил капитану снабдить его парой весел, – и тогда он догонит бот или по меньшей мере подойдет к нему достаточно близко, чтобы подать сигнал: он-де предпочитает любой риск верной судьбе французского пленника. Так как провизия (а особенно водка), на которую француз не скупился, подкрепила мужество Уайлда, он говорил до того убедительно, что капитан после долгих уговоров наконец согласился, и герою выдали весла, запас хлеба, свинины и бутылку водки. Тогда, простившись со своими спасителями, он снова пустился в море на своей лодчонке и стал грести так усердно, что вскоре попал в поле зрения рыболовов, которые тут же направились ему навстречу и подобрали его.
Очутившись благополучно на борту рыболовного бота, Уайлд тотчас начал просить, чтобы бот пошел со всею скоростью в Диль, так как корабль, который еще оставался в виду, был пострадавшим в буре французским торговым судном; он держит курс на Гавр-де-Грас и может быть легко перехвачен, если найдется корабль, готовый погнаться за ним. Так, с истинным благородством великого человека наш герой пренебрег долгом благодарности к врагу своего отечества и сделал все что мог для захвата своего благодетеля, которому обязан был и жизнью и свободой.
Рыболовы приняли его совет и вскоре прибыли в Диль, где, к большому огорчению Уайлда и, несомненно, читателя, не оказалось ни одного корабля, готового к отплытию.
Итак, наш герой снова очутился в безопасности на terra firma[70], но, к сожалению, вдали от того города, где изобретательные люди могут с легкостью удовлетворять все свои нужды без помощи денег, или, вернее сказать, с легкостью добывать деньги на удовлетворение своих нужд. Однако, так как для его талантов не существовало трудностей, он очень ловко сплел историю о том, что он-де купец, взятый в плен и ограбленный неприятелем, и что у него есть крупные средства в Лондоне. Это позволило ему не только всласть попировать с рыбаком в его доме, но и захватить путем займа (способ захвата, который, как мы упоминали выше, вполне им одобрялся) изрядную добычу, давшую ему возможность оплатить место в почтовой карете, которая с божьей помощью и подвезла его в положенный срок к одной из гостиниц столицы.
А теперь, читатель, поскольку ты можешь уже не волноваться за судьбу нашего великого человека, раз мы его благополучно доставили на главную арену его славы, – вернемся немного назад и посмотрим, как сложилась судьба мистера Хартфри, которого мы оставили в не очень-то приятном положении; но этим мы займемся в следующей книге.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Глава I
Низкое и жалкое поведение мистера Хартфри и глупость его приказчика
е надо думать, что Хартфри из-за своих несчастий не смыкал глаз. Напротив того, в первую ночь заключения он проспал несколько часов. Однако он, пожалуй, слишком дорого заплатил и за отдых, и за сладкий сон, сопровождавший его, – сон, представивший ему его маленькую семью в одной из тех нежных сцен, какие часто в ней происходили в дни счастья и процветания, когда они с женой беседовали о будущих судьбах своих дочерей – самом милом их сердцу предмете разговора. Приятность этого видения послужила только к тому, что узнику по пробуждении его теперешнее бедствие представилось еще страшнее – и еще мрачнее стали мысли, толпившиеся в его уме.
Прошло немало времени с того часа, когда он впервые поднялся с кровати, на которую как бросился, не раздеваясь, так и проспал до рассвета, и его стало удивлять долгое отсутствие миссис Хартфри; но так как ум человеческий обладает склонностью (быть может, мудрою) утешаться, строя самые обольстительные выводы из всех неожиданностей, то и узник наш стал думать, что чем дольше не приходит жена, тем верней надежда на освобождение. Наконец нетерпение все-таки взяло верх, и он уже собрался отправить к себе домой посыльного, когда его пришел проведать молодой приказчик из его магазина и на его расспросы сообщил ему, что миссис Хартфри несколько часов тому назад уехала в сопровождении мистера Уайлда и увезла с собой из магазина весь самый ценный товар; и она, добавил приказчик, ясно ему объяснила, что направляется в Голландию, получив на этот счет от мужа точные указания.
Некоторые мудрецы, изучавшие анатомию человеческой души более пристально, чем наши молодые врачи анатомию тела, отмечают, что сильная неожиданность оказывает иное воздействие, чем то, какое на хорошую хозяйку производит беспорядок, замеченный ею в кухне, – беспорядок, который она в этих случаях обычно спешит распространить не только на весь свой дом, но и на всю округу. Но большие бедствия, а в особенности бедствия внезапные, ведут не к пробуждению всех способностей, а к их приглушению и подавлению; этому соответствует и рассказ Геродота о Крезе, лидийском царе, который горько плакал, глядя, как уводят в плен его слуг и царедворцев, но, увидев в том же положении свою жену и детей, застыл недвижимо, точно одурев; так и бедный Хартфри, слушая рассказ своего приказчика, стоял не шевелясь, и только краска совсем отлила от его лица.
Приказчик, нимало не усомнившийся в правдивости своей хозяйки, увидав теперь столь явное удивление своего хозяина, онемел, как и он, и несколько минут оба безмолвно, в изумлении и ужасе, глядели друг на друга. Наконец Хартфри воскликнул с тоской:
– Жена бросила меня в моих бедствиях!
– Боже упаси, сэр! – отозвался юноша.
– А что же сталось с моими бедными детьми? – спросил Хартфри.
– Они дома, сэр, – сказал приказчик.
– Слава богу! Их она тоже покинула! – воскликнул Хартфри. – Веди их сюда сию же минуту. Ступай, дорогой мой Джек, приведи сюда моих малюток – все, что осталось у меня теперь; лети, мальчик, если ты не надумал тоже покинуть меня в моих горестях.
Юноша ответил, что скорей умрет, чем замыслит такое, и, умоляя хозяина утешиться, подчинился его приказанию.
Как только он ушел, Хартфри в отчаянии бросился на кровать. Но когда он пришел в себя после первого смятения чувств, его взяло раздумье, и неверность жены показалась ему делом невозможным. Ему вспоминалась ее неизменная нежность в обращении с ним, и была минута, когда он устыдился, что так легко допустил дурные мысли о ней; и все же другие обстоятельства – то, что она не приходила так долго, а потом, не написав ему, не прислав даже весточки, уехала со всеми его ценностями и с Уйалдом, относительно которого у него и раньше возникали кое-какие подозрения, наконец, и это главное, ее ложная ссылка на его распоряжения – все это вместе перетягивало на весах и убеждало в ее измене.
Он все еще предавался этим волнениям, когда добрый юноша-приказчик, спешивший, как мог, привел к нему детей. Отец обнял их горячо и любовно и без конца целовал в губки. Старшая девочка бросилась к нему почти с таким же пылом, какой проявил он сам при виде ее, и вскричала:
– Ах, папа! Почему ты второй день не приходишь домой к бедной маме? Не думала я, что ты можешь оставить свою маленькую Нэнси на такое долгое время.
Тогда он спросил ее про мать и услышал, что утром она расцеловала их обеих и очень плакала о том, что его нет. И тут слезы хлынули потоком из глаз этого слабого, глупого человека, который не нашел в себе достаточно величия, чтобы преодолеть пошлый порыв нежности и человечности.
Потом он стал расспрашивать свою служанку, которая сама, по ее словам, ничего не знала и могла сообщить только одно: что хозяйка со слезами и поцелуями попрощалась утром с детьми и очень взволнованно препоручила их ее заботам; и она, служанка, обещала ей неизменно заботиться о них и будет верна своему слову, покуда дети на ее попечении. Хартфри горячо поблагодарил ее за это обещание и, потешившись нежностями, которых мы не станем описывать, передал детей на руки доброй женщине и отпустил ее.
Прошло немало времени с того часа, когда он впервые поднялся с кровати, на которую как бросился, не раздеваясь, так и проспал до рассвета, и его стало удивлять долгое отсутствие миссис Хартфри; но так как ум человеческий обладает склонностью (быть может, мудрою) утешаться, строя самые обольстительные выводы из всех неожиданностей, то и узник наш стал думать, что чем дольше не приходит жена, тем верней надежда на освобождение. Наконец нетерпение все-таки взяло верх, и он уже собрался отправить к себе домой посыльного, когда его пришел проведать молодой приказчик из его магазина и на его расспросы сообщил ему, что миссис Хартфри несколько часов тому назад уехала в сопровождении мистера Уайлда и увезла с собой из магазина весь самый ценный товар; и она, добавил приказчик, ясно ему объяснила, что направляется в Голландию, получив на этот счет от мужа точные указания.
Некоторые мудрецы, изучавшие анатомию человеческой души более пристально, чем наши молодые врачи анатомию тела, отмечают, что сильная неожиданность оказывает иное воздействие, чем то, какое на хорошую хозяйку производит беспорядок, замеченный ею в кухне, – беспорядок, который она в этих случаях обычно спешит распространить не только на весь свой дом, но и на всю округу. Но большие бедствия, а в особенности бедствия внезапные, ведут не к пробуждению всех способностей, а к их приглушению и подавлению; этому соответствует и рассказ Геродота о Крезе, лидийском царе, который горько плакал, глядя, как уводят в плен его слуг и царедворцев, но, увидев в том же положении свою жену и детей, застыл недвижимо, точно одурев; так и бедный Хартфри, слушая рассказ своего приказчика, стоял не шевелясь, и только краска совсем отлила от его лица.
Приказчик, нимало не усомнившийся в правдивости своей хозяйки, увидав теперь столь явное удивление своего хозяина, онемел, как и он, и несколько минут оба безмолвно, в изумлении и ужасе, глядели друг на друга. Наконец Хартфри воскликнул с тоской:
– Жена бросила меня в моих бедствиях!
– Боже упаси, сэр! – отозвался юноша.
– А что же сталось с моими бедными детьми? – спросил Хартфри.
– Они дома, сэр, – сказал приказчик.
– Слава богу! Их она тоже покинула! – воскликнул Хартфри. – Веди их сюда сию же минуту. Ступай, дорогой мой Джек, приведи сюда моих малюток – все, что осталось у меня теперь; лети, мальчик, если ты не надумал тоже покинуть меня в моих горестях.
Юноша ответил, что скорей умрет, чем замыслит такое, и, умоляя хозяина утешиться, подчинился его приказанию.
Как только он ушел, Хартфри в отчаянии бросился на кровать. Но когда он пришел в себя после первого смятения чувств, его взяло раздумье, и неверность жены показалась ему делом невозможным. Ему вспоминалась ее неизменная нежность в обращении с ним, и была минута, когда он устыдился, что так легко допустил дурные мысли о ней; и все же другие обстоятельства – то, что она не приходила так долго, а потом, не написав ему, не прислав даже весточки, уехала со всеми его ценностями и с Уйалдом, относительно которого у него и раньше возникали кое-какие подозрения, наконец, и это главное, ее ложная ссылка на его распоряжения – все это вместе перетягивало на весах и убеждало в ее измене.
Он все еще предавался этим волнениям, когда добрый юноша-приказчик, спешивший, как мог, привел к нему детей. Отец обнял их горячо и любовно и без конца целовал в губки. Старшая девочка бросилась к нему почти с таким же пылом, какой проявил он сам при виде ее, и вскричала:
– Ах, папа! Почему ты второй день не приходишь домой к бедной маме? Не думала я, что ты можешь оставить свою маленькую Нэнси на такое долгое время.
Тогда он спросил ее про мать и услышал, что утром она расцеловала их обеих и очень плакала о том, что его нет. И тут слезы хлынули потоком из глаз этого слабого, глупого человека, который не нашел в себе достаточно величия, чтобы преодолеть пошлый порыв нежности и человечности.
Потом он стал расспрашивать свою служанку, которая сама, по ее словам, ничего не знала и могла сообщить только одно: что хозяйка со слезами и поцелуями попрощалась утром с детьми и очень взволнованно препоручила их ее заботам; и она, служанка, обещала ей неизменно заботиться о них и будет верна своему слову, покуда дети на ее попечении. Хартфри горячо поблагодарил ее за это обещание и, потешившись нежностями, которых мы не станем описывать, передал детей на руки доброй женщине и отпустил ее.
Глава II
Монолог Хартфри, полный низменных и пошлых мыслей и лишенный всякого величия
Оставшись один, он посидел недолгое время молча и затем разразился следующим монологом:
«Что мне делать? Предаться унынию и отчаянию? Или бросить хулу в лицо всемогущему? Конечно, и то и другое равно недостойно разумного человека. В самом деле, что может быть бесполезнее и малодушнее, чем сетовать на судьбу, когда уже ничего не изменишь, или, пока еще есть надежда, оскорблять то высокое существо, которое лучше всех может поддержать ее в нашей душе? Но разве я волен в своих чувствах? Разве они настолько мне подчинены, что я могу договориться сам с собою, как долго мне горевать? Нет и нет! Наш разум, сколько бы мы ни обольщались, не имеет такой деспотической власти над нашим духом, чтобы он мог повелительным окриком мгновенно прогнать всю нашу печаль. Так что в нем толку? Либо он пустой звук, и мы обманываемся, думая, что есть у нас разум, либо он нам дан ради некоей цели и премудрый создатель предопределил ему некую роль. Однако какое же другое может быть у него назначение, как не взвешивать справедливо, какова цена той или иной вещи, и направлять нас к тому совершенству человеческой мудрости, при котором человек становится способен сообразовать свое суждение о каждом предмете с его действительным достоинством и не станет переоценивать или недооценивать ничего из того, на что надеется, чем наслаждается или что утрачивает? Разум не говорит нам бессмысленно: „Не радуйся!“ – или: „Не горюй!“ – это было бы так же тщетно и напрасно, как приказывать звонкому ручью остановить свой бег или ярому ветру не дуть. Он только не дает нам ребячески восторгаться, когда мы получаем игрушку, или плакать, когда мы ее лишаемся. Предположим теперь, что я утратил все утехи мира и навек потерял надежду на удовольствия и выгоды в будущем, – какое облегчение может доставить мне разум? Только одно: он покажет мне, что все свое счастье я полагал в игрушке; покажет, что к предмету своего желания умному человеку не стоит страстно стремиться, как не стоит оплакивать его потерю. Ибо есть игрушки, приспособленные ко всем возрастам, – от погремушек до тронов; и ценность их, пожалуй, одинакова для их различных обладателей: погремушка тешит слух младенца, и ничего большего лесть низкопоклонников не может дать государю. Государь так же далек от стремления вникнуть в источник и сущность своего удовольствия, как и младенец; а когда бы оба вникали, они должны были бы равно презирать его. И, конечно, если посмотреть на них разумно и сопоставить их, мы неизбежно заключим, что весь блеск и все утехи, которые так любят люди и которых они – наперекор всем опасностям и трудностям – домогаются путем насилия и подлости, стоят не больше любого из тех пустяков, что выставлены для продажи в игрушечном магазине. Я не раз подмечал, как моя дочурка жадными глазами разглядывала куклу на шарнирах. Я понимал ее муки, ее желание и, наконец, сдался – решил побаловать девочку. В первую минуту, когда она получила желанное, какою радостью заискрилось ее лицо! С каким восторгом она завладела куклой – и как мало удовольствия нашла в обладании! Сколько потребовалось труда, чтобы кукла действительно доставила забаву! Шей ей новые наряды: мишурные украшения, сперва так привлекавшие взор, уже не тешат. И, сколько ни старайся, не заставишь ее ни стоять, ни ходить – изволь заменять это все разговором. Дня не прошло, как кукла была брошена и забыта, и девочка, пренебрегши дорогой игрушкой, предпочла ей другие, менее ценные. Как в своих стремлениях каждый человек похож на этого ребенка! Сколько преодолеет он трудностей, пока добьется желанного. Какая суетность почти во всяком обладании – и какая пресыщенность там, где обладание кажется более прочным и реальным! В своих утехах большинство людей так же ребячливы и поверхностны, как моя дочурка: прикраса или безделица – вот за чем гонятся, чем тешатся всю жизнь, даже в самые зрелые годы, если только можно сказать о таких людях, что они достигли зрелости. Но глянем на людей более возвышенного, более утонченного склада ума: как быстро для них пустеет мир, как быстро в нем иссякают радости, достойные их стремлений! Как рано уходят они в одиночество и созерцание, в разведение плодовых деревьев и в уход за растениями, в утехи сельской жизни, где вместе со своими деревьями они наслаждаются воздухом и солнцем и прозябают чуть ли не с ними наравне. Но предположим (хотя бы и наперекор истине и мудрости), что есть в этих благах нечто более ценное и существенное, – разве самая неверность обладания ими не довольно обесценивает их? Как жалко владение, когда оно зависит от прихоти счастья, когда случай, мошенничество или грабеж так легко в любой день могут отнять их у нас – и часто с тем большей вероятностью, чем выше для нас его ценность! Не значит ли это привязаться сердцем к пузырю на воде или к очертаниям облаков? Какой безумец стал бы строить хороший дом или разбивать красивый сад на земле, которую так непрочно он закрепил за собой? Но опять-таки, пусть все это не столь бесспорно, – пусть Фортуна, владетельница поместья, сдает его нам в аренду пожизненно, – чего стоит такой договор? Допустим, что эти утехи даны нам неотторжимо, – зато как несомненно мы сами будем отторгнуты от них! Быть может, завтра или даже ранее; ибо, как говорит превосходный поэт:
Итак, о себе мне печалиться нечего – только лишь о детях!… Но ведь то самое существо, чьей благости и власти я вверяю собственное счастье, равным образом и может и захочет оградить также и счастье моих детей. И не важно, какое положение в жизни достанется им в удел и суждено ли им есть хлеб, заработанный своим трудом или же добытый в поте лица другими. Может быть, – если мы со всем вниманием рассмотрим этот вопрос и разрешим его с должной искренностью, – первый слаще. Труженик-селянин, возможно, счастливей своего лорда, потому что желаний у него меньше, а те, какие есть у него, осуществляются с большей надеждой и меньшей тревогой. Я приложу все старания, чтобы заложить основу для счастья моих детей; я не стану воспитывать их для жизни в условиях, не соответствующих их средствам, и в этом буду уповать на то существо, которое всякому, кто истинно верит в него, дает силу стать выше всех земных скорбей!»
«Что мне делать? Предаться унынию и отчаянию? Или бросить хулу в лицо всемогущему? Конечно, и то и другое равно недостойно разумного человека. В самом деле, что может быть бесполезнее и малодушнее, чем сетовать на судьбу, когда уже ничего не изменишь, или, пока еще есть надежда, оскорблять то высокое существо, которое лучше всех может поддержать ее в нашей душе? Но разве я волен в своих чувствах? Разве они настолько мне подчинены, что я могу договориться сам с собою, как долго мне горевать? Нет и нет! Наш разум, сколько бы мы ни обольщались, не имеет такой деспотической власти над нашим духом, чтобы он мог повелительным окриком мгновенно прогнать всю нашу печаль. Так что в нем толку? Либо он пустой звук, и мы обманываемся, думая, что есть у нас разум, либо он нам дан ради некоей цели и премудрый создатель предопределил ему некую роль. Однако какое же другое может быть у него назначение, как не взвешивать справедливо, какова цена той или иной вещи, и направлять нас к тому совершенству человеческой мудрости, при котором человек становится способен сообразовать свое суждение о каждом предмете с его действительным достоинством и не станет переоценивать или недооценивать ничего из того, на что надеется, чем наслаждается или что утрачивает? Разум не говорит нам бессмысленно: „Не радуйся!“ – или: „Не горюй!“ – это было бы так же тщетно и напрасно, как приказывать звонкому ручью остановить свой бег или ярому ветру не дуть. Он только не дает нам ребячески восторгаться, когда мы получаем игрушку, или плакать, когда мы ее лишаемся. Предположим теперь, что я утратил все утехи мира и навек потерял надежду на удовольствия и выгоды в будущем, – какое облегчение может доставить мне разум? Только одно: он покажет мне, что все свое счастье я полагал в игрушке; покажет, что к предмету своего желания умному человеку не стоит страстно стремиться, как не стоит оплакивать его потерю. Ибо есть игрушки, приспособленные ко всем возрастам, – от погремушек до тронов; и ценность их, пожалуй, одинакова для их различных обладателей: погремушка тешит слух младенца, и ничего большего лесть низкопоклонников не может дать государю. Государь так же далек от стремления вникнуть в источник и сущность своего удовольствия, как и младенец; а когда бы оба вникали, они должны были бы равно презирать его. И, конечно, если посмотреть на них разумно и сопоставить их, мы неизбежно заключим, что весь блеск и все утехи, которые так любят люди и которых они – наперекор всем опасностям и трудностям – домогаются путем насилия и подлости, стоят не больше любого из тех пустяков, что выставлены для продажи в игрушечном магазине. Я не раз подмечал, как моя дочурка жадными глазами разглядывала куклу на шарнирах. Я понимал ее муки, ее желание и, наконец, сдался – решил побаловать девочку. В первую минуту, когда она получила желанное, какою радостью заискрилось ее лицо! С каким восторгом она завладела куклой – и как мало удовольствия нашла в обладании! Сколько потребовалось труда, чтобы кукла действительно доставила забаву! Шей ей новые наряды: мишурные украшения, сперва так привлекавшие взор, уже не тешат. И, сколько ни старайся, не заставишь ее ни стоять, ни ходить – изволь заменять это все разговором. Дня не прошло, как кукла была брошена и забыта, и девочка, пренебрегши дорогой игрушкой, предпочла ей другие, менее ценные. Как в своих стремлениях каждый человек похож на этого ребенка! Сколько преодолеет он трудностей, пока добьется желанного. Какая суетность почти во всяком обладании – и какая пресыщенность там, где обладание кажется более прочным и реальным! В своих утехах большинство людей так же ребячливы и поверхностны, как моя дочурка: прикраса или безделица – вот за чем гонятся, чем тешатся всю жизнь, даже в самые зрелые годы, если только можно сказать о таких людях, что они достигли зрелости. Но глянем на людей более возвышенного, более утонченного склада ума: как быстро для них пустеет мир, как быстро в нем иссякают радости, достойные их стремлений! Как рано уходят они в одиночество и созерцание, в разведение плодовых деревьев и в уход за растениями, в утехи сельской жизни, где вместе со своими деревьями они наслаждаются воздухом и солнцем и прозябают чуть ли не с ними наравне. Но предположим (хотя бы и наперекор истине и мудрости), что есть в этих благах нечто более ценное и существенное, – разве самая неверность обладания ими не довольно обесценивает их? Как жалко владение, когда оно зависит от прихоти счастья, когда случай, мошенничество или грабеж так легко в любой день могут отнять их у нас – и часто с тем большей вероятностью, чем выше для нас его ценность! Не значит ли это привязаться сердцем к пузырю на воде или к очертаниям облаков? Какой безумец стал бы строить хороший дом или разбивать красивый сад на земле, которую так непрочно он закрепил за собой? Но опять-таки, пусть все это не столь бесспорно, – пусть Фортуна, владетельница поместья, сдает его нам в аренду пожизненно, – чего стоит такой договор? Допустим, что эти утехи даны нам неотторжимо, – зато как несомненно мы сами будем отторгнуты от них! Быть может, завтра или даже ранее; ибо, как говорит превосходный поэт:
Но если не осталось у меня надежды в этом мире, не могу ли я искать ее за его пределами? Те плодовитые писатели, которые затратили такой огромный труд на разрушение или ослабление доводов в пользу загробной жизни, бесспорно не настолько еще преуспели, чтобы отнять у нас надежду на нее. То действенное начало в человеке, которое так дерзновенно побуждает нас, не отступая ни перед какими трудностями, не щадя усилий, стремиться в этом мире к самым далеким и невероятным возможностям, конечно, всегда готово потешить нас заманчивым видением прекрасных замков, которые, даже если их и считать химерическими, все-таки нельзя не признать самыми пленительными для человеческих глаз; тогда как дорога к ним, если мы правильно судим, так нетерниста, так мало требует усилий от тех, кто ее изберет, что она справедливо зовется дорогою услад, а все ведущие к ней стези – стезями мира. Если догмы христианской веры так обоснованны, как представляется мне, то из одного лишь этого положения можно вывести довольно такого, что утешит и поддержит самого несчастного из людей в его горестях. Итак, мой разум как будто внушает мне, что если проповедники и распространители неверия правы, то те потери, которые смерть приносит добродетельному человеку, не стоят его сожалений; а если (что кажется мне несомненным) они не правы, то блага, которыми она дает им попользоваться, не стоят того, чтобы ими дорожить и упиваться.
Где будем завтра? Не на том ли свете?
Для тысяч это так, и ни один
В обратном не уверен.
Итак, о себе мне печалиться нечего – только лишь о детях!… Но ведь то самое существо, чьей благости и власти я вверяю собственное счастье, равным образом и может и захочет оградить также и счастье моих детей. И не важно, какое положение в жизни достанется им в удел и суждено ли им есть хлеб, заработанный своим трудом или же добытый в поте лица другими. Может быть, – если мы со всем вниманием рассмотрим этот вопрос и разрешим его с должной искренностью, – первый слаще. Труженик-селянин, возможно, счастливей своего лорда, потому что желаний у него меньше, а те, какие есть у него, осуществляются с большей надеждой и меньшей тревогой. Я приложу все старания, чтобы заложить основу для счастья моих детей; я не стану воспитывать их для жизни в условиях, не соответствующих их средствам, и в этом буду уповать на то существо, которое всякому, кто истинно верит в него, дает силу стать выше всех земных скорбей!»