Глава IV,
в которой Уайлд после долгих бесплодных стараний разыскать друга произносит по поводу своего несчастья нравоучительную речь, каковая (если правильно ее понять) может пригодиться кое-кому из видных ораторов
Самый упитанный слуга самой воспитанной дамы не стучит напористей, чем постучал Уайлд в дверь графа, которую незамедлительно открыл перед ним отлично одетый ливрейный лакей, объявивший, что хозяина нет дома. Не успокоившись на этом, Уайлд обошел дом, однако безуспешно; тогда он обыскал все игорные дома в городе, но графа не нашел: джентльмен покинул свой дом в то самое мгновение, когда мистер Уайлд обернулся к нему спиной, и, позаботившись только о сапогах и почтовой лошади, не взяв с собой ни слуги, ни костюмов – ничего из тех принадлежностей, какие необходимы в путешествии важной особе, отбыл с такой поспешностью, что теперь уже проделал двадцать миль по пути к Дувру. Видя, что все напрасно, Уайлд решил оставить на этот вечер поиски; он направился в свой «кабинет для размышлений» – в ночной погребок, где, не имея в кармане ни фартинга, заказал кружку пунша и, сев в одиночестве на скамью, повел про себя такой монолог:
«Как тщетно величие человека! Чего стоят высшие дарования и благородное пренебрежение теми стеснительными правилами и оковами, которые покорно принимает чернь, если наши наилучшие, тонко задуманные планы подвержены крушению! В каком бедственном положении пребывает плутовство! Как немыслимо для человеческого благоразумия все предусмотреть и оградиться от обмана! Совсем как в шахматах: ладья, или конь, или слон подготовляет великое предприятие, но тут встревает ничтожная пешка и разрушает весь замысел. Лучше бы мне было соблюдать обычные законы дружбы и нравственности, чем так вот губить своего друга на благо другим. Я мог бы располагать в пределах скромности его кошельком; теперь же я отнял у него возможность быть мне полезным. Хорошо! Но ведь это не входило в мои намерения! Если я не могу возложить вину на собственное свое поведение, зачем же мне, как женщине или ребенку, сидеть и сетовать на превратность счастья? Впрочем, могу ли я полагать, что не допустил никакой оплошности? Не сделал ли я промах, дав возможность другим перехитрить меня? Но этого нельзя избежать. Здесь плут несчастней всякого другого: осторожный человек может в толпе обезопасить свои карманы, засунув в них руки; но когда плут запускает руки в чужие карманы, как ему в это же время защитить свои собственные? В самом деле, если посмотреть под таким углом, кто может быть несчастней плута? Как опасен его способ приобретения! Как ненадежно, неспокойно для него обладание! Зачем же тогда человеку стремиться к тому, чтобы стать плутом, или в чем же тогда величие плута! Я отвечаю: в его духовной силе. Только его тайная слава, сокровенное сознание, что он совершает великие и дивные деяния, одна и может поддержать истинно великого человека, будь то завоеватель, тиран, государственный деятель или же плут. Это сознание должно вознести его выше общественного порицания и выше проклятий со стороны отдельных личностей и, ненавидимого, презираемого всем человечеством, преисполнить тайным довольством собою. Ибо что же, кроме подобного внутреннего удовлетворения, может внушить человеку, обладающему властью, здоровьем, всеми в мире благами, каких только может пожелать гордость, жадность или любострастие, вдруг покинуть свой дом, променять удобства и отдых и все богатства свои и удовольствия на труды и лишения, поставить на карту все, что щедро дала ему Фортуна, и, возглавив множество плутов, именуемое войском, отправиться уничтожать своих соседей и производить грабежи, насилия, кровопролитие среди себе подобных? Что, кроме такой достославной ненасытности духа, распаляет в государях, увенчанных величайшими почестями, обладающих обширными доходами, злостное желание отбирать вольности у тех самых подданных, которые согласны трудиться в поте лица ради того, чтобы эти государи жили в роскоши, и преклонять колени перед их гордыней? Что, как не она, побуждает их уничтожать одну половину своих подданных, чтобы поставить другую в полную зависимость от произвола самого государя или его жестоких приспешников? Какие другие причины соблазняют подданного, владеющего крупной собственностью в своем обществе, предать интересы прочих своих соотечественников и братьев и своего потомства ради прихоти таких государей? Наконец, какое менее достойное побуждение склоняет плута отступиться от обычных способов приобретения жизненных благ – вполне надежных и почетных – и, рискуя даже головой под угрозой того, что ошибочно зовется позором, открыто и смело попирать законы своей страны ради неверного, непостоянного и небезопасного выигрыша? Итак, позвольте мне удовольствоваться этим рассуждением и сказать самому себе, что я оказался мудр, хотя и неудачлив, и что я великий, хоть и несчастный человек».
Монолог и пунш вместе пришли к концу, ибо на каждой паузе Уайлд подкреплялся глотком. Только теперь ему пришло на ум, что уплатить за кружку будет труднее, чем опорожнить ее, – когда, к большому своему удовольствию, он увидел в другом углу зала того джентльмена, которого он использовал для нападения на Хартфри и который, как он подумал, конечно, охотно одолжит ему гинею или две. Но, обратившись к нему, Уайлд с огорчением услышал, что игорный стол отнял у него ту долю добычи, которую оставило в его владении Уайлдово великодушие. А потому наш герой вынужден был прибегнуть к своему обычному в таких случаях методу: он грозно заломил шляпу и вышел вон, ни перед кем не извинившись, – и никто не посмел что-либо с него спросить.
«Как тщетно величие человека! Чего стоят высшие дарования и благородное пренебрежение теми стеснительными правилами и оковами, которые покорно принимает чернь, если наши наилучшие, тонко задуманные планы подвержены крушению! В каком бедственном положении пребывает плутовство! Как немыслимо для человеческого благоразумия все предусмотреть и оградиться от обмана! Совсем как в шахматах: ладья, или конь, или слон подготовляет великое предприятие, но тут встревает ничтожная пешка и разрушает весь замысел. Лучше бы мне было соблюдать обычные законы дружбы и нравственности, чем так вот губить своего друга на благо другим. Я мог бы располагать в пределах скромности его кошельком; теперь же я отнял у него возможность быть мне полезным. Хорошо! Но ведь это не входило в мои намерения! Если я не могу возложить вину на собственное свое поведение, зачем же мне, как женщине или ребенку, сидеть и сетовать на превратность счастья? Впрочем, могу ли я полагать, что не допустил никакой оплошности? Не сделал ли я промах, дав возможность другим перехитрить меня? Но этого нельзя избежать. Здесь плут несчастней всякого другого: осторожный человек может в толпе обезопасить свои карманы, засунув в них руки; но когда плут запускает руки в чужие карманы, как ему в это же время защитить свои собственные? В самом деле, если посмотреть под таким углом, кто может быть несчастней плута? Как опасен его способ приобретения! Как ненадежно, неспокойно для него обладание! Зачем же тогда человеку стремиться к тому, чтобы стать плутом, или в чем же тогда величие плута! Я отвечаю: в его духовной силе. Только его тайная слава, сокровенное сознание, что он совершает великие и дивные деяния, одна и может поддержать истинно великого человека, будь то завоеватель, тиран, государственный деятель или же плут. Это сознание должно вознести его выше общественного порицания и выше проклятий со стороны отдельных личностей и, ненавидимого, презираемого всем человечеством, преисполнить тайным довольством собою. Ибо что же, кроме подобного внутреннего удовлетворения, может внушить человеку, обладающему властью, здоровьем, всеми в мире благами, каких только может пожелать гордость, жадность или любострастие, вдруг покинуть свой дом, променять удобства и отдых и все богатства свои и удовольствия на труды и лишения, поставить на карту все, что щедро дала ему Фортуна, и, возглавив множество плутов, именуемое войском, отправиться уничтожать своих соседей и производить грабежи, насилия, кровопролитие среди себе подобных? Что, кроме такой достославной ненасытности духа, распаляет в государях, увенчанных величайшими почестями, обладающих обширными доходами, злостное желание отбирать вольности у тех самых подданных, которые согласны трудиться в поте лица ради того, чтобы эти государи жили в роскоши, и преклонять колени перед их гордыней? Что, как не она, побуждает их уничтожать одну половину своих подданных, чтобы поставить другую в полную зависимость от произвола самого государя или его жестоких приспешников? Какие другие причины соблазняют подданного, владеющего крупной собственностью в своем обществе, предать интересы прочих своих соотечественников и братьев и своего потомства ради прихоти таких государей? Наконец, какое менее достойное побуждение склоняет плута отступиться от обычных способов приобретения жизненных благ – вполне надежных и почетных – и, рискуя даже головой под угрозой того, что ошибочно зовется позором, открыто и смело попирать законы своей страны ради неверного, непостоянного и небезопасного выигрыша? Итак, позвольте мне удовольствоваться этим рассуждением и сказать самому себе, что я оказался мудр, хотя и неудачлив, и что я великий, хоть и несчастный человек».
Монолог и пунш вместе пришли к концу, ибо на каждой паузе Уайлд подкреплялся глотком. Только теперь ему пришло на ум, что уплатить за кружку будет труднее, чем опорожнить ее, – когда, к большому своему удовольствию, он увидел в другом углу зала того джентльмена, которого он использовал для нападения на Хартфри и который, как он подумал, конечно, охотно одолжит ему гинею или две. Но, обратившись к нему, Уайлд с огорчением услышал, что игорный стол отнял у него ту долю добычи, которую оставило в его владении Уайлдово великодушие. А потому наш герой вынужден был прибегнуть к своему обычному в таких случаях методу: он грозно заломил шляпу и вышел вон, ни перед кем не извинившись, – и никто не посмел что-либо с него спросить.
Глава V,
содержащая ряд удивительных похождений, которые с превеликим величием совершил наш герой
Дадим теперь нашему герою немного соснуть и вернемся в дом мистера Снэпа, где после ухода Уайлда прекрасная Теодозия снова взялась за свой чулок, а мисс Летти поднялась к мистеру Бэгшоту; но джентльмен этот нарушил слово и, притаившись внизу у двери, воспользовался выходом Уайлда, чтобы выйти тоже. Мисс Летти, должны мы сказать, была тем более удивлена, что, вопреки своему обещанию, она все-таки предосторожности ради повернула ключ, однако второпях повернула оплошно. В каком же грустном положении оказалась наша юная дева, утратив возлюбленного, бесконечно дорогого ее нежному сердцу, и опасаясь вдобавок ярости оскорбленного отца, столь ревностно оберегавшего свою честь: он ведь честью поручился шерифу Лондона и Мидлсекса за сохранное содержание под стражей вышеназванного Бэгшота; а за его честь поручились два благонадежных друга не только словом, но и залогом!
Но отведем глаза от этого скорбного зрелища и поглядим на нашего героя, который рано утром после безуспешных поисков мисс Стрэдл с поразительным величием духа и невозмутимым выражением лица пошел навестить своего друга Хартфри при таких обстоятельствах, когда пошлая толпа друзей была бы склонна избегать его и покинуть. Он вошел в комнату с веселым видом, который тут же сменил на удивление, как только увидел, что друг сидит в ночном халате, с полотняной повязкой на раненой голове, очень бледный от потери крови. Услышав от Хартфри, что с ним приключилось, Уайлд выразил сперва величайшее сожаление, а потом дал излиться бурной ярости по адресу разбойников, доведшей его до конвульсий. Хартфри из сострадания к другу, так глубоко потрясенному его злоключениями, постарался по возможности ослабить впечатление от своего рассказа, сильно притом преувеличивая свой долг перед Уайлдом, в чем ему вторила и жена, и завтрак прошел у них приятнее, чем можно было ожидать после такого происшествия. Хартфри обмолвился, между прочим, о том, как он рад, мол, что положил вексель графа в другой бумажник: такая потеря, добавил он, оказалась бы для него роковой, «потому что, признаюсь вам по правде, дорогой мой друг, – сказал он, – у меня были недавно изрядные убытки, сильно пошатнувшие мои дела; и хотя мне немало следует самому от разных светских людей, уверяю вас, я нигде не могу твердо рассчитывать хоть на шиллинг». Уайлд сердечно поздравил его со счастливой случайностью, сохранившей ему вексель, а затем с большой язвительностью обрушился на варварство светских людей, по вине которых купцы сидят без денег.
Пока они тешились такими речами, а Уайлд еще размышлял про себя, призанять ли ему у друга, или лучше украсть, или же сделать, пожалуй, и то и другое, вошел молодой приказчик и подал своему хозяину кредитный билет на пятьсот фунтов стерлингов, который, сказал он, просит разменять благородная дама, покупающая у них в магазине камни. Хартфри, взглянув на номер, тут же припомнил, что это один из украденных у него билетов. Своим открытием он поделился с Уайлдом, который, не теряя присутствия духа и ничуть не изменившись в лице – существенная черта великого характера, посоветовал ему повести дело осторожно и предложил (так как мистер Хартфри, сказал он, слишком разгорячен, чтобы допросить женщину со всем искусством) пригласить покупательницу в какую-нибудь комнату и оставить ее там одну. А потом-де он сам выйдет к ней под видом владельца магазина, станет показывать драгоценности и постарается вытянуть из нее побольше сведений, чтобы верней захватить разбойников, а может быть, и их добычу. Хартфри с благодарностью принял предложение. Уайлд тотчас же пошел наверх в условленную комнату, куда приказчик, как уговорились, привел даму. Как только дама вошла в комнату, приказчика отозвали вниз, и Уайлд, прикрыв дверь, подступил к покупательнице с грозным видом и стал разъяснять ей сугубую подлость ее преступления. Но, хотя он произнес немало назидательных слов, мы, сомневаясь по некоторым причинам, чтоб они могли оказать сколько-нибудь хорошее воздействие на нашего читателя, опустим его речь и упомянем лишь, что в заключение он спросил у дамы, какого милосердия может она теперь ожидать от него. Мисс Стрэдл (это была она), девица достаточно образованная и не раз побывавшая на приеме у Старого Бейли[57], самоуверенно отрицала все обвинения, утверждая, что получила билет от одного приятеля. Тогда Уайлд, повысив голос, сказал ей, что она будет сейчас же отдана под суд и, конечно, осуждена, – в этом можно на него положиться.
– Но, – добавил он, меняя тон, – так как я питаю к тебе нежную любовь, моя дорогая Стрэдл, то, если ты последуешь моему совету, – честь моя порукой! – я все прощу, и больше тебя никогда не потревожат по этому делу.
– И что же я должна сделать для вас, мистер Уайлд? – спросила девица, теперь уже приятно улыбаясь.
– А вот послушайте, – начал Уайлд. – Те деньги, которые вы у меня вытащили из кармана (да, черт возьми, вытащили; и если станете юлить, пойдете под суд), я выиграл у одного молодца, который, как видно, получил их, ограбив моего друга; поэтому вы должны под присягой дать показания против некоего Томаса Фирса[58] и сказать, что этот кредитный билет вы получили от него; а прочее предоставьте мне. Я не сомневаюсь, Молли, что вы чувствуете, в каком вы долгу передо мной, когда я таким образом плачу вам добром за зло.
Леди с готовностью подтвердила и потянулась было к мистеру Уайлду с поцелуями, но тот отступил на шаг и вскричал:
– Постойте, Молли! Вы еще не отчитались в двух других билетах, на двести фунтов каждый, – где они?
Леди с самыми торжественными клятвами заявила, что больше ей ничего не известно, а когда Уайлд не успокоился на этом, закричала:
– Можете меня обыскать!
– И обыщем! – ответил Уайлд. – И поймаем с поличным!
Он принялся ощупывать ее и обшаривать, но все было напрасно, пока она, разразившись слезами, не заявила наконец, что скажет правду (и в самом деле не солгала). Один билет она, по ее словам, отдала Джеку Свэггеру, великому баловню дам, ирландскому джентльмену, который состоял когда-то писарем при одном адвокате, потом был выгнан из драгунского полка, а затем стал ходатаем при Ньюгете и привратником при непотребном доме; а второй она весь истратила сегодня утром на парчу и фландрские кружева. С таким отчетом Уайлд, понимая, что он вполне правдоподобен, был вынужден согласиться; и, отбросив все мысли о том, что признал невозвратно потерянным, он дал девице некоторые дополнительные указания, а затем, предложив ей подождать его несколько минут, вернулся к своему другу и объявил ему, что раскрыл все дело с грабежом и что женщина созналась, от кого получила билет, и обещает подтвердить свои показания перед мировым судьей. Он очень сожалеет, добавил Уайлд, что не может отправиться вместе с ним к судье, так как должен идти в другой конец города и там получить тридцать фунтов, чтобы сегодня вечером уплатить свой долг. Хартфри сказал, что не хочет лишаться его общества, а помеху легко устранить – такой пустяк он еще может одолжить ему. Деньги соответственно были даны и приняты, и Уайлд, Хартфри и леди пошли втроем к судье.
Когда выписан был ордер на арест и леди, сама получив свои сведения от Уайлда, указала констеблю, по каким притонам искать мистера Фирса, он был без труда арестован и после очной ставки с мисс Стрэдл, опознавшей его под присягой, хотя она никогда его раньше не видела, отправлен в Ньюгет, откуда он тотчас же дал знать Уайлду о случившемся, и вечером тот пришел к нему на свиданье.
Уайлд представился сильно опечаленным бедою друга и столь же сильно удивленным тем, какими средствами она была навлечена. Впрочем, сказал он, Фирс, конечно, ошибается: он, вероятно, все-таки знавал мисс Стрэдл; но, добавил Уайлд, он сам ее разыщет и постарается опровергнуть ее показания, которые сами по себе, заметил он, еще ничем не грозят Фирсу; кроме того, он ему достанет свидетелей: одного по части alibi и пять-шесть по части репутации; так что опасаться ему нечего – посидит в заключении до сессии, вот и все наказание.
Фирс, утешенный заверениями Уайлда, долго его благодарил, и, крепко пожав друг другу руки и сердечно обнявшись на прощанье, они расстались.
Герой между тем раздумывал о том, что показаний одной свидетельницы будет недостаточно для осуждения Фирса, а он решил отправить его на виселицу, так как он был тот самый молодец, который особенно упирался, не желая отдать обусловленную долю добычи; поэтому Уайлд отправился разыскивать мистера Джеймса Слая, джентльмена, сыгравшего подсобную роль в его последнем подвиге, – нашел его и сообщил ему, что Фирс в тюрьме. Затем, поделившись опасениями, как бы Фирс не оговорил Слая, Уайлд посоветовал ему упредить Фирса, самому отдавшись в руки мировому судье и предложив себя в свидетели. Слай принял совет Уайлда, пошел прямо к судье, и тот посадил его в камеру, пообещав допустить свидетелем против товарища.
Через несколько дней Фирс предстал перед судом присяжных, где, к своему великому смущению, убедился, что его старый друг Слай показывает против него заодно с мисс Стрэдл. Вся его надежда была теперь на помощь, обещанную нашим героем. К несчастью, она не подоспела; и так как показания были явно против подсудимого, а он воздерживался от защиты, присяжные признали его виновным, суд его приговорил, а мистер Кетч[59] повесил.
Так, с непревзойденной ловкостью, наш герой – этот поистине великий человек – умел играть на страстях людей, сеять рознь между ними и в собственных целях использовать зависть и страх, удивительно ловко возбуждаемые им самим при помощи тех искусных намеков, которые толпа называет лицемерием, коварством, обольщением, ложью, предательством и так далее, но которые великими людьми объединяются под общим наименованием «политика» или «политичность», – искусство, которое указует на высшее превосходство человеческой природы и в котором наш герой был самым выдающимся мастером.
Но отведем глаза от этого скорбного зрелища и поглядим на нашего героя, который рано утром после безуспешных поисков мисс Стрэдл с поразительным величием духа и невозмутимым выражением лица пошел навестить своего друга Хартфри при таких обстоятельствах, когда пошлая толпа друзей была бы склонна избегать его и покинуть. Он вошел в комнату с веселым видом, который тут же сменил на удивление, как только увидел, что друг сидит в ночном халате, с полотняной повязкой на раненой голове, очень бледный от потери крови. Услышав от Хартфри, что с ним приключилось, Уайлд выразил сперва величайшее сожаление, а потом дал излиться бурной ярости по адресу разбойников, доведшей его до конвульсий. Хартфри из сострадания к другу, так глубоко потрясенному его злоключениями, постарался по возможности ослабить впечатление от своего рассказа, сильно притом преувеличивая свой долг перед Уайлдом, в чем ему вторила и жена, и завтрак прошел у них приятнее, чем можно было ожидать после такого происшествия. Хартфри обмолвился, между прочим, о том, как он рад, мол, что положил вексель графа в другой бумажник: такая потеря, добавил он, оказалась бы для него роковой, «потому что, признаюсь вам по правде, дорогой мой друг, – сказал он, – у меня были недавно изрядные убытки, сильно пошатнувшие мои дела; и хотя мне немало следует самому от разных светских людей, уверяю вас, я нигде не могу твердо рассчитывать хоть на шиллинг». Уайлд сердечно поздравил его со счастливой случайностью, сохранившей ему вексель, а затем с большой язвительностью обрушился на варварство светских людей, по вине которых купцы сидят без денег.
Пока они тешились такими речами, а Уайлд еще размышлял про себя, призанять ли ему у друга, или лучше украсть, или же сделать, пожалуй, и то и другое, вошел молодой приказчик и подал своему хозяину кредитный билет на пятьсот фунтов стерлингов, который, сказал он, просит разменять благородная дама, покупающая у них в магазине камни. Хартфри, взглянув на номер, тут же припомнил, что это один из украденных у него билетов. Своим открытием он поделился с Уайлдом, который, не теряя присутствия духа и ничуть не изменившись в лице – существенная черта великого характера, посоветовал ему повести дело осторожно и предложил (так как мистер Хартфри, сказал он, слишком разгорячен, чтобы допросить женщину со всем искусством) пригласить покупательницу в какую-нибудь комнату и оставить ее там одну. А потом-де он сам выйдет к ней под видом владельца магазина, станет показывать драгоценности и постарается вытянуть из нее побольше сведений, чтобы верней захватить разбойников, а может быть, и их добычу. Хартфри с благодарностью принял предложение. Уайлд тотчас же пошел наверх в условленную комнату, куда приказчик, как уговорились, привел даму. Как только дама вошла в комнату, приказчика отозвали вниз, и Уайлд, прикрыв дверь, подступил к покупательнице с грозным видом и стал разъяснять ей сугубую подлость ее преступления. Но, хотя он произнес немало назидательных слов, мы, сомневаясь по некоторым причинам, чтоб они могли оказать сколько-нибудь хорошее воздействие на нашего читателя, опустим его речь и упомянем лишь, что в заключение он спросил у дамы, какого милосердия может она теперь ожидать от него. Мисс Стрэдл (это была она), девица достаточно образованная и не раз побывавшая на приеме у Старого Бейли[57], самоуверенно отрицала все обвинения, утверждая, что получила билет от одного приятеля. Тогда Уайлд, повысив голос, сказал ей, что она будет сейчас же отдана под суд и, конечно, осуждена, – в этом можно на него положиться.
– Но, – добавил он, меняя тон, – так как я питаю к тебе нежную любовь, моя дорогая Стрэдл, то, если ты последуешь моему совету, – честь моя порукой! – я все прощу, и больше тебя никогда не потревожат по этому делу.
– И что же я должна сделать для вас, мистер Уайлд? – спросила девица, теперь уже приятно улыбаясь.
– А вот послушайте, – начал Уайлд. – Те деньги, которые вы у меня вытащили из кармана (да, черт возьми, вытащили; и если станете юлить, пойдете под суд), я выиграл у одного молодца, который, как видно, получил их, ограбив моего друга; поэтому вы должны под присягой дать показания против некоего Томаса Фирса[58] и сказать, что этот кредитный билет вы получили от него; а прочее предоставьте мне. Я не сомневаюсь, Молли, что вы чувствуете, в каком вы долгу передо мной, когда я таким образом плачу вам добром за зло.
Леди с готовностью подтвердила и потянулась было к мистеру Уайлду с поцелуями, но тот отступил на шаг и вскричал:
– Постойте, Молли! Вы еще не отчитались в двух других билетах, на двести фунтов каждый, – где они?
Леди с самыми торжественными клятвами заявила, что больше ей ничего не известно, а когда Уайлд не успокоился на этом, закричала:
– Можете меня обыскать!
– И обыщем! – ответил Уайлд. – И поймаем с поличным!
Он принялся ощупывать ее и обшаривать, но все было напрасно, пока она, разразившись слезами, не заявила наконец, что скажет правду (и в самом деле не солгала). Один билет она, по ее словам, отдала Джеку Свэггеру, великому баловню дам, ирландскому джентльмену, который состоял когда-то писарем при одном адвокате, потом был выгнан из драгунского полка, а затем стал ходатаем при Ньюгете и привратником при непотребном доме; а второй она весь истратила сегодня утром на парчу и фландрские кружева. С таким отчетом Уайлд, понимая, что он вполне правдоподобен, был вынужден согласиться; и, отбросив все мысли о том, что признал невозвратно потерянным, он дал девице некоторые дополнительные указания, а затем, предложив ей подождать его несколько минут, вернулся к своему другу и объявил ему, что раскрыл все дело с грабежом и что женщина созналась, от кого получила билет, и обещает подтвердить свои показания перед мировым судьей. Он очень сожалеет, добавил Уайлд, что не может отправиться вместе с ним к судье, так как должен идти в другой конец города и там получить тридцать фунтов, чтобы сегодня вечером уплатить свой долг. Хартфри сказал, что не хочет лишаться его общества, а помеху легко устранить – такой пустяк он еще может одолжить ему. Деньги соответственно были даны и приняты, и Уайлд, Хартфри и леди пошли втроем к судье.
Когда выписан был ордер на арест и леди, сама получив свои сведения от Уайлда, указала констеблю, по каким притонам искать мистера Фирса, он был без труда арестован и после очной ставки с мисс Стрэдл, опознавшей его под присягой, хотя она никогда его раньше не видела, отправлен в Ньюгет, откуда он тотчас же дал знать Уайлду о случившемся, и вечером тот пришел к нему на свиданье.
Уайлд представился сильно опечаленным бедою друга и столь же сильно удивленным тем, какими средствами она была навлечена. Впрочем, сказал он, Фирс, конечно, ошибается: он, вероятно, все-таки знавал мисс Стрэдл; но, добавил Уайлд, он сам ее разыщет и постарается опровергнуть ее показания, которые сами по себе, заметил он, еще ничем не грозят Фирсу; кроме того, он ему достанет свидетелей: одного по части alibi и пять-шесть по части репутации; так что опасаться ему нечего – посидит в заключении до сессии, вот и все наказание.
Фирс, утешенный заверениями Уайлда, долго его благодарил, и, крепко пожав друг другу руки и сердечно обнявшись на прощанье, они расстались.
Герой между тем раздумывал о том, что показаний одной свидетельницы будет недостаточно для осуждения Фирса, а он решил отправить его на виселицу, так как он был тот самый молодец, который особенно упирался, не желая отдать обусловленную долю добычи; поэтому Уайлд отправился разыскивать мистера Джеймса Слая, джентльмена, сыгравшего подсобную роль в его последнем подвиге, – нашел его и сообщил ему, что Фирс в тюрьме. Затем, поделившись опасениями, как бы Фирс не оговорил Слая, Уайлд посоветовал ему упредить Фирса, самому отдавшись в руки мировому судье и предложив себя в свидетели. Слай принял совет Уайлда, пошел прямо к судье, и тот посадил его в камеру, пообещав допустить свидетелем против товарища.
Через несколько дней Фирс предстал перед судом присяжных, где, к своему великому смущению, убедился, что его старый друг Слай показывает против него заодно с мисс Стрэдл. Вся его надежда была теперь на помощь, обещанную нашим героем. К несчастью, она не подоспела; и так как показания были явно против подсудимого, а он воздерживался от защиты, присяжные признали его виновным, суд его приговорил, а мистер Кетч[59] повесил.
Так, с непревзойденной ловкостью, наш герой – этот поистине великий человек – умел играть на страстях людей, сеять рознь между ними и в собственных целях использовать зависть и страх, удивительно ловко возбуждаемые им самим при помощи тех искусных намеков, которые толпа называет лицемерием, коварством, обольщением, ложью, предательством и так далее, но которые великими людьми объединяются под общим наименованием «политика» или «политичность», – искусство, которое указует на высшее превосходство человеческой природы и в котором наш герой был самым выдающимся мастером.
Глава VI
О шляпах
Уайлд собрал к этому времени довольно большую шайку, состоявшую из проигравшихся картежников, разорившихся судебных приставов, проторговавшихся купцов, ленивых подмастерьев, адвокатских клерков и бесчинной и распутной молодежи – юношей, которые, не будучи ни рождены для богатства, ни обучены какой-либо профессии или ремеслу, желали, не работая, жить в роскоши. Так как все эти лица придерживались разных принципов, вернее – разных головных уборов, между ними часто возникали разногласия. Среди них главенствовали две партии, а именно: тех, кто носили шляпы, лихо заломив их треуголкой, и тех, кто предпочитали носить «нашлепку» или «тренчер», спуская поля на глаза. Первых называли «кавалерами» или «торироры-горлодеры» и т. д.; вторые ходили под всяческими кличками – «круглоголовых», «фигов», «стариканов», «вытряхаймошну» и разными другими[60]. Между ними постоянно возникали распри, а потому со временем они стали думать, что в их расхождениях есть что-то существенное и что интересы их несовместимы, тогда как в действительности все расхождение сводилось к фасону их шляп. И вот Уайлд, собрав их всех в пивной в ночь после казни Фирса и подметив, по тому, как они держались друг с другом, некоторые признаки несогласия, обратился к ним с такой речью в мягком, но настоятельном тоне:[61]
– Джентльмены, мне совестно видеть, как люди, занятые столь великим и достославным делом, как ограбление общества, так глупо и малодушно ссорятся между собой. Неужели вы думаете, что первые изобретатели шляп или по меньшей мере различия между ними в самом деле замыслили так, что шляпы разных фасонов должны преисполнять человека та – благочестия, эта – законопочитания, та – учености, а эта – отваги? Нет, этими чисто внешними признаками они хотели только обмануть жалкую чернь и, не утруждая великих людей приобретением или сохранением сущности, ограничить их только необходимостью носить ее признак или тень. Поэтому с вашей стороны было бы мудро, находясь в толпе, развлекать простаков ссорами по этому поводу, чтобы с большей легкостью и безопасностью, пока они слушают вашу трескотню, залезать в их карманы; но всерьез заводить в собственной среде такую нелепую распрю – до крайности глупо и бессмысленно.
Раз вы знаете, что все вы плуты, какая разница, носите ли вы узкие или широкие поля? Или плут не тот же плут что в той, что в этой шляпе? Если публика так неумна, что увлекается вашими спорами и отдает предпочтение одной своре перед другой, покуда обе целят на ее карманы, ваше дело смеяться над дурью, а не подражать ей. Что может быть, джентльмены, нелепей, чем ссориться из-за шляп, когда ни у кого из вас шляпа не стоит и фартинга? Что проку в шляпе? Голову греть да прикрывать от людей лысую макушку, – а что еще? Признак джентльмена – снимать то и дело шляпу: да и в суде и в благородных собраниях никто и никогда не сидит в шляпе. А потому, чтоб я больше не слышал об этих ребяческих спорах! Давайте-ка все вместе вскинем дружно шляпы, и отныне лучшей шляпой будем считать ту, в которой упрятана самая большая добыча!
Так закончил он свою речь, встреченную шумным одобрением, и тотчас же все присутствующие дружно вскинули шляпы, как он им велел.
– Джентльмены, мне совестно видеть, как люди, занятые столь великим и достославным делом, как ограбление общества, так глупо и малодушно ссорятся между собой. Неужели вы думаете, что первые изобретатели шляп или по меньшей мере различия между ними в самом деле замыслили так, что шляпы разных фасонов должны преисполнять человека та – благочестия, эта – законопочитания, та – учености, а эта – отваги? Нет, этими чисто внешними признаками они хотели только обмануть жалкую чернь и, не утруждая великих людей приобретением или сохранением сущности, ограничить их только необходимостью носить ее признак или тень. Поэтому с вашей стороны было бы мудро, находясь в толпе, развлекать простаков ссорами по этому поводу, чтобы с большей легкостью и безопасностью, пока они слушают вашу трескотню, залезать в их карманы; но всерьез заводить в собственной среде такую нелепую распрю – до крайности глупо и бессмысленно.
Раз вы знаете, что все вы плуты, какая разница, носите ли вы узкие или широкие поля? Или плут не тот же плут что в той, что в этой шляпе? Если публика так неумна, что увлекается вашими спорами и отдает предпочтение одной своре перед другой, покуда обе целят на ее карманы, ваше дело смеяться над дурью, а не подражать ей. Что может быть, джентльмены, нелепей, чем ссориться из-за шляп, когда ни у кого из вас шляпа не стоит и фартинга? Что проку в шляпе? Голову греть да прикрывать от людей лысую макушку, – а что еще? Признак джентльмена – снимать то и дело шляпу: да и в суде и в благородных собраниях никто и никогда не сидит в шляпе. А потому, чтоб я больше не слышал об этих ребяческих спорах! Давайте-ка все вместе вскинем дружно шляпы, и отныне лучшей шляпой будем считать ту, в которой упрятана самая большая добыча!
Так закончил он свою речь, встреченную шумным одобрением, и тотчас же все присутствующие дружно вскинули шляпы, как он им велел.
Глава VII,
показывающая, к каким последствиям привели сношения Хартфри с Уайлдом, – вполне естественным и обычным для маленьких людей в общении с великим человеком; а также некоторые образцы писем, отражающих несколько способов отвечать заимодавцу
Возвратимся теперь к Хартфри, которому вернули индоссированный[62] им вексель графа с сообщением, что должника нет на месте и, по наведенным справкам, он сбежал, а следовательно, за уплату отвечает теперь индоссант. Угроза этой потери встревожила бы каждого дельца, а тем более такого, для которого потеря эта должна была повлечь за собой неизбежное разорение. Мистер Хартфри был так явно опечален и расстроен, что новый владелец векселя испугался и решил не теряя времени обеспечить хоть то, что можно. Поэтому в тот же день к обеденному часу мистер Снэп получил предписание навестить мистера Хартфри и, со своей обычной пунктуальностью исполнив это предписание, отвел должника в свой дом.
Миссис Хартфри, как только узнала, что стряслось с ее мужем, совсем обезумела; но, дав излиться в слезах и жалобах первым терзаниям, она обратилась ко всем доступным мерам, чтобы добиться для мужа свободы. Она кинулась просить соседей взять его на поруки. Но так как новость дошла до их порога быстрей, чем она, миссис Хартфри никого из них не застала дома, кроме одного честного квакера, чьи слуги не посмели солгать. Однако и у него она успела не больше, потому что он, к несчастью, как раз накануне дал слово никогда и никого не брать на поруки. После многих бесплодных усилий такого рода она отправилась к мужу, чтобы утешить его хотя бы своим присутствием. Она его застала запечатывающим последнее из писем, которые он решил разослать своим друзьям и должникам. Как только он ее увидел, радость нечаянной встречи зажглась в его взоре, но ненадолго: уныние тотчас заставило его опустить глаза. Не смог сдержать он и страстных выражений скорби за нее и за детей. А она, со своей стороны, старалась всеми силами смягчить его печаль, отвлекая его от мыслей о потере и укрепляя в нем надежду на графа, который, сказала она, может быть, просто уехал в свое поместье. Она утешала его также возможностью помощи от знакомых, особенно от тех, кому Хартфри сам в свое время удружал и услужал. Наконец она заклинала мужа, если он так уважает и ценит ее, как он не раз уверял, не слишком предаваться печали и не расстраивать свое здоровье, от которого только и зависит ее счастье, – потому что, пока она с ним, уверяла миссис Хартфри, она будет счастлива и в бедности, лишь его печаль и недовольство могут омрачить ей жизнь.
Миссис Хартфри, как только узнала, что стряслось с ее мужем, совсем обезумела; но, дав излиться в слезах и жалобах первым терзаниям, она обратилась ко всем доступным мерам, чтобы добиться для мужа свободы. Она кинулась просить соседей взять его на поруки. Но так как новость дошла до их порога быстрей, чем она, миссис Хартфри никого из них не застала дома, кроме одного честного квакера, чьи слуги не посмели солгать. Однако и у него она успела не больше, потому что он, к несчастью, как раз накануне дал слово никогда и никого не брать на поруки. После многих бесплодных усилий такого рода она отправилась к мужу, чтобы утешить его хотя бы своим присутствием. Она его застала запечатывающим последнее из писем, которые он решил разослать своим друзьям и должникам. Как только он ее увидел, радость нечаянной встречи зажглась в его взоре, но ненадолго: уныние тотчас заставило его опустить глаза. Не смог сдержать он и страстных выражений скорби за нее и за детей. А она, со своей стороны, старалась всеми силами смягчить его печаль, отвлекая его от мыслей о потере и укрепляя в нем надежду на графа, который, сказала она, может быть, просто уехал в свое поместье. Она утешала его также возможностью помощи от знакомых, особенно от тех, кому Хартфри сам в свое время удружал и услужал. Наконец она заклинала мужа, если он так уважает и ценит ее, как он не раз уверял, не слишком предаваться печали и не расстраивать свое здоровье, от которого только и зависит ее счастье, – потому что, пока она с ним, уверяла миссис Хартфри, она будет счастлива и в бедности, лишь его печаль и недовольство могут омрачить ей жизнь.