«Кле-э-вер цве-э-те-о-от», – повторял приторно-сладкий, страстный голос.
   Когда пластинка кончилась, они пробрались в грязный закоулок за еще более грязной кухней – там Джордж Фарр поил их своим виски. Вернувшись, они снова поставили ту же пластинку и долго жали друг другу руки под пьяные слезы, откровенно текущие по их немытым щекам. «Кле-э-ве-эр цве-э-те-о-от…»
   Нет, право, настоящий порок – штука скучная, пристойная: ничто на свете не требует столько физических и моральных сил, как хождение по так называемой «дурной дорожке». Быть «добродетельным» куда проще и легче.
   «Кле-э-ве-эр цве-э-те-о-от…»
   …Через некоторое время он сообразил, что его кто-то дергает. С трудом сосредоточив взгляд, он увидел хозяина в фартуке, которым он, наверно, месяца три подряд вытирал посуду.
   – Кк-кого чч-черр-та нн-над-до? – воинственно пролепетал он пьяным голосом, и тот наконец втолковал ему, что его требуют к телефону в соседней лавчонке. Он встал, пытаясь собраться с силами.
   «Кле-э-ве-эр цве-э-э…»
   Через много веков он наконец добрался до телефонной трубки, стараясь держаться на ногах, равнодушно глядя, как светлый шар над прилавком медленно описывает концентрические круги.
   – Джордж? – В неузнаваемом голосе, назвавшем его по имени, звучал такой страх, что он сразу, как от удара, стал трезветь. – Джордж?
   – Я Джордж… Алло, алло…
   – Джордж, это Сесили, Сесили…
   Опьянение схлынуло, как отлив на море. Он почувствовал, как сердце остановилось и вдруг заколотилось, оглушая, ослепляя его потоком собственной крови.
   – Джордж… ты меня слышишь?
   («Ах, Джордж, зачем ты напился!») («Ох, Сесили, Сееили!»)
   – Да! Да! – сжимая трубку, как будто это могло ее удержать. – Да, Сесили! Сесили! Сесили? Это я, Джордж…
   – Приходи ко мне сейчас же. Немедленно!
   – Да! Да! Сейчас?
   – Приходи, Джордж, милый. Скорее, скорее!
   – Да! – закричал он опять. – Алло! – Но трубка молчала. Он подождал – молчание. Сердце колотилось, колотилось жарко, быстро: он чувствовал горячую горечь крови во рту, в горле. («Сесили, ох, Сесили…») Он пробежал в глубь лавки. Под удивленным взглядом пожилого приказчика, выполнявшего заказ, Джордж Фарр разорвал рубашку на груди и в лихорадочной спешке подставил голову под холодный кран. («Сесили, ох, Сесили!»)



10


   Он казался таким бесконечно старым, таким усталым, когда сидел во главе стола, перед нетронутой едой, – словно все его мышцы обмякли, потеряли упругость. Гиллиген, как всегда, ел непринужденно, с аппетитом. Дональд с Эмми сидели рядом, чтобы Эмми легче было ему помогать. Эмми нравилось нянчиться с ним теперь, когда он уже не мог быть для нее возлюбленным, и она горячо и страстно протестовала, когда миссис Пауэрс хотела ее сменить. Тот, прежний ее Дональд, давно умер; этот был только жалким его подобием, но Эмми старалась дать ему все что можно, как всегда бывает с женщинами. Она даже привыкла есть сама, только когда все уже остывало.
   Миссис Пауэрс наблюдала их со своего места. Голова Эмми в растрепанных, неопределенного цвета, кудрях с беспредельной нежностью склонилась над его изуродованным лицом; в ее огрубевших от работы пальцах, казалось, было свое зрение: так быстро, так ласково они угадывали каждое его движение, вели его руку с едой, приготовленной специально для него. Миссис Пауэрс размышляла: «Какого Дональда Эмми любила больше, не забыла ли она того, прежнего, совсем, не остался ли тот для нее только символам старого горя?..» И вдруг удивительная по своей логичности мысль пришла к ней: «Вот она, та женщина, на которой нужно жениться Дональду».
   «Ну, конечно, это она. И отчего раньше никто об этом не подумал?..
   Впрочем, – сказала она себе, – об этом вообще никто как следует не думал, все шло само собой, и никому напрягать свои умственные способности не приходилось. Но почему мы так твердо решили, что он должен жениться именно на Сесили? А вот, поди же, все сочли это непреложной истиной и, закрыв глаза, разинув рот, понеслись вперед, как свора гончих.
   Но пойдет ли Эмми за него? Не испугается ли она этой возможности настолько, что будет стесняться ухаживать за ним так же заботливо и умело, как сейчас; как бы при этом в ее представлении не слились два разных Дональда – инвалид и возлюбленный; для него это было бы гибельным. Интересно, что скажет Джо?»
   Она посмотрела на Эмми: бесстрастная, как само провидение, та помогала Дональду ловко и незаметно, словно обволакивая его своей заботой, но не дотрагиваясь до него. «Во всяком случае спрошу ее», – подумала миссис Пауэрс, допивая чай.
   Наступал вечер. И, памятуя о вчерашнем ночном дожде, древесные лягушки принялись снова нанизывать бусинки монотонных текучих звуков; травинки и листья, потеряв зримый облик, стали обликом звука, тихим дыханием земли, почвы, отходящей ко сну; растения, что высились днем стрелами цветов, стали к ночи стрелами запахов: серебряное дерево за углом дома приглушило свой нестихающий, нелетучий восторг. И уже на дорожках жабы, шлепая животами по прогретому бетону, впивали всем телом дневное тепло.
   Внезапно ректор очнулся от раздумья:
   – Эх, опять мы делаем из мыши слона. Уверен, что ее родители не станут так упорно отказывать ей в своем согласии, раз она хочет выйти замуж за Дональда. Почему бы им возражать против того, что их дочь выйдет за него? Вы что-нибудь…
   – Тсс! – сказала миссис Пауэрс. Старик удивленно посмотрел на нее, но увидав, что она предупреждающе взглянула на погруженного в забытье Дональда, все понял. А она, увидав испуганные, расширенные глаза Эмми, встала из-за стола. – Вы уже кончили? – спросила она ректора. – Тогда, может быть, пойдем в кабинет?
   Дональд сидел тихо, спокойно что-то дожевывал. Трудно было сказать – слышал он или нет. Проходя мимо Эмми, она наклонилась и шепнула:
   – Мне надо с тобой поговорить. Не говори ничего Дональду.
   Ректор прошел вперед, ощупью зажег свет в кабинете.
   – Будьте осторожнее, когда говорите при нем. Надо решить, как ему сказать.
   – Да, – виновато согласился он, – я так глубоко задумался.
   – Знаю, знаю. Но, по-моему, не надо ничего говорить ему, пока он сам не спросит.
   – Нет, до этого не дойдет. Она любит Дональда: она не позволит родителям помешать их браку. Вообще я никогда не поощрял, чтобы молодую особу уговаривали выйти замуж против воли родителей, но в данном случае… Ведь вы не думаете, что я непоследователен, что я тут пристрастен, потому что дело касается моего сына?
   – Нет, нет, что вы! Конечно, нет!
   – Да, несомненно! – Что еще она могла сказать?
   Гиллиген и Мэгон ушли, и Эмми убирала со стола, когда она вернулась. Эмми сразу бросилась к ней.
   – Она от него отказывается, что ли? О чем это говорил дядя Джо?
   – Ее родителям это не по душе. Вот и все. И она не отказывается. Но, по-моему, надо бы это прекратить, Эмми. Она столько раз меняла свое решение, что теперь никто не знает, как она поступит.
   Эмми отвернулась и, опустив голову, стала что-то соскребать с тарелки. Миссис Пауэрс смотрела, как деловито снуют ее руки под тихое звяканье посуды и серебра.
   – А ты как думаешь, Эмми?
   – Не знаю, – хмуро оказала Эмми. – Она не моего поля ягода. Ничего я в этом не понимаю.
   Миссис Пауэрс подошла к столу.
   – Эмми, – сказала она. Но та не подняла головы, ничего не ответила. Она ласково взяла девушку за плечо– – Ты бы вышла за него замуж, Эмми?
   Эмми выпрямилась, вспыхнула, стиснув в руках тарелку и нож.
   – Я? Чтоб я за него вышла? Подобрать чужие объедки? – («Дональд,
   Дональд…») – И главное – чьи? Ее! А она за всеми мальчишками в городе бегала, расфуфыренная, в шелковых платьях!
   Миссис Пауэрс пошла к двери, и Эмми принялась свирепо счищать еду с тарелок. Тарелка перед ней помутнела, она мигнула, и что-то капнуло ей на руку.
   – Нет, не видать ей, как я плачу! – с сердцем шепнула она и еще ниже наклонила голову, выжидая, что миссис Пауэрс опять спросит ее. («Дональд, Дональд…») С детства приходить весной в школу в грубом платье, в толстых башмаках, а у других девочек шелка, мягкие туфельки. Быть такой некрасивой, когда другие девочки такие хорошенькие…
   Идти домой, где ждет работа, а другие девочки разъезжают в машинах или едят мороженое, болтают с мальчиками, танцуют с ними, а на нее мальчики и внимания не обращают; и вдруг он тут, идет рядом с ней, такой быстрый, спокойный, так неожиданно – и уже ей все равно, шелка на ней или нет.
   А когда они вдвоем плавали, или рыбачили, или бродили по лесу, она и вовсе забывала, что она некрасивая. Потому что он-то был красивый, весь смуглый, быстрый, спокойный… От него и она становилась красивой…
   И когда он сказал: «Иди ко мне, Эмми», – она пошла к нему, и под ней – мокрая трава, вся в росе, а над ней – его лицо, и все небо – короной над ним, и месяц струится по ним, как вода, только не мокрая, только ее не чувствуешь…
   «Выйти за него замуж? Да, да!» Пусть он больной – она его вылечит.
   Пусть этот Дональд позабыл ее – она-то его не забыла: она все помнит за двоих. «Да! Да!» – беззвучно крикнула она, складывая тарелки, ожидая, что миссис Пауэрс еще раз спросит ее. Покрасневшие руки работали вслепую, слезы так и капали на пальцы. «Да! Да!» Она старалась думать так громко, чтобы та услыхала ее мысли.
   – Нет, не видать ей, что я плачу, – шепнула она, а миссис Пауэрс стояла в дверях и все так же молча смотрела на ее согнутую спину.
   Эмми медленно собрала посуду – дальше ждать было нечего. Отвернувшись, она медленно понесла посуду в буфетную, выжидая, чтобы миссис Пауэрс снова заговорила. Но та ничего не сказала, и Эмми вышла из столовой, из гордости пряча слезы от чужой женщины.



11


   В кабинете было темно, но, проходя мимо, миссис Пауэрс видела голову старика, смутным силуэтом на фоне сгустившейся за окном тьмы. Медленно она вышла на веранду. И прислонившись в темноте к колонне, за пучком света, падавшим из дверей, высокая, спокойная, она слушала приглушенный шорох ночных существ, медленный говор прохожих, невидимо проходивших по невидимой улице, смотрела, как быстро проносятся двойные зрачки автомобилей, похожие на беспокойных светляков. Одна из машин, притормозив, остановилась на углу, и через минуту темная фигурка торопливо, но настороженно пробежала по светлеющему гравию дорожки. Вдруг она остановилась на полпути, тихонько взвизгнула и снова побежала к ступенькам веранды и остановилась – миссис Пауэрс вышла из-за колонны.
   – Ах! – вскрикнула мисс Сесили Сондерс, вздрогнув. Ее тонкая рука вспорхнула к темному платью. – Миссис Пауэрс!
   – Да. Входите, пожалуйста!
   Грациозными, нервными шажками Сесили взбежала по ступенькам.
   – Т-там лягушка! – объяснила она, задыхаясь. – Я чуть не наступила…
   Уфф! – Она вздрогнула, тоненькая, как пригашенный язычок пламени под темным покровом платья. – А дядя Джо дома? Можно мне… – Ее голос настороженно замер.
   – Он у себя в кабинете, – ответила миссис Пауэрс.
   «Что с ней случилось?» – подумала она.
   Сесили стояла так, что свет из холла падал прямо на нее. В ее лице была какая-то неуловимая отчаянная тревога, безнадежная бравада, и она долгим взглядом искала чего-то в затененном лице другой женщины. Потом внезапно нервно пробормотала: «Спасибо! Спасибо!» – и быстро бросилась в дом. Миссис Пауэрс поглядела ей вслед и, войдя за ней, увидала ее темное платье. «Да она уезжает!» – с уверенностью сказала себе миссис Пауэрс.
   – Дядя Джо? – окликнула она, касаясь обеими руками дверной рамы.
   Кресло ректора скрипнуло.
   – А? – спросил он, и девушка метнулась к нему, как летучая мышь, темная в темноте, и, упав к его ногам, обняла его колени. Он пытался поднять ее, но она только крепче прижалась к нему, пряча голову в его коленях.
   – Дядя Джо, простите меня, простите!
   – Да, да, я знал, что ты к нам вернешься, я говорил им…
   – Нет, нет, я… я… Вы всегда были так добры ко мне, я не могла так просто… – Она судорожно прижалась к нему.
   – Что с тобой, Сесили? Ну, ну, не надо плакать. Скажи, что с тобой? Что случилась? – И с горьким предчувствием он приподнял ее лицо, стараясь разглядеть его. Но оно так и осталось чем-то теплым и смутным в его руках.
   – Нет, сначала скажите, что прощаете меня, дядя Джо, милый. Скажите же, скажите! Если вы меня не простите, я не знаю, что со мной будет!
   Его руки скользнули вниз, легли на ее тонкие напряженные плечи, и он сказал:
   – Ну, разумеется, я тебя прощаю!
   – Спасибо, ах, спасибо вам. Вы такой добрый… – Она схватила его руку, прижала к губам.
   – Но что же случилось, Сесили? – спросил он тихо, стараясь успокоить ее.
   Она подняла голову.
   – Я уезжаю.
   – Значит, ты не выйдешь за Дональда?
   Она снова спрятала голову в его коленях, стиснула ему руку своими длинными нервными пальцами, прижалась к ней лицом.
   – Не могу, не могу. Я… Я стала скверной женщиной, дядя Джо, милый… Простите меня, простите…
   Он отнял руку, и она позволила поднять себя с полу, чувствуя его руки, его большое, доброе тело.
   – Ну, перестань, перестань! – сказал он, поглаживая ее спину тяжелой ласковой рукой. – Не плачь!
   – Мне пора, – сказала она наконец, и ее тоненькая темная фигурка оторвалась от его массивного тела. Он отпустил ее, она судорожно сжала его руку и тут же выпустила. – Прощайте! – шепнула она и выбежала, быстрая и (???)
   На террасе она пробежала мимо миссис Пауэрс, не видя ее, и – пролетела по ступенькам. Та смотрела вслед ее тонкой темной фигурке, пока она не исчезла… Через минуту на машине, стоявшей за углом сада, зажглись фары, и она уехала…
   Миссис Пауэрс вошла в кабинет и повернула выключатель. Ректор спокойно и безнадежно смотрел на нее из-за стола.
   – Сесили отказалась, Маргарет. Так что свадьбы не будет.
   – Глупости, – сказала она резко, протягивая ему свою крепкую руку. – Я сама с ним обвенчаюсь. Все время собиралась это сделать. Разве вы ничего не подозревали?



12



   «Сан-Франциско, Калифорния.


   25 апреля, 1919 года.


 

   Маргарет, любимая моя!


   Вчера вечером я все сказал маме, но она, конечно, считает, что мы слишком молоды. Но я объяснил, что война все переменила, время другое, война людей делает старше, раньше не то было. Я смотрю на своих однолеток: они-то не служили, не летали, а это человека воспитывает, они для меня все равно, что дети, потому что я наконец нашел любимую женщину и мое детство кончилось. Столько женщин я знал, и вдруг найти вас далеко, я даже не ожидал, не думал. Мама говорит – займись делом, заработай деньги, тогда за тебя может какая-нибудь женщина и выйдет, так что с завтрашнего дня начинаю, место для меня уже нашлось. Так что теперь уж недолго ждать – скоро увидимся и я обниму вас крепко и навеки веков. Как мне рассказать, до чего я вас люблю, вы совсем другая, не то, что они. А меня уже любовь сделала сурьезным человеком, понимаю, что есть ответственность. А они все такие дурочки: болтают про джаз, бегают на танцульки и меня, конечно иногда приглашают, да Бог с ними, лучше посижу один в комнате, подумаю про вас и напишу все свои мысли на бумаге, пусть они там веселятся, глупые девчонки! Думаю про вас всегда, и если бы вы могли думать про меня всегда, только не огорчайтесь из-за меня, а думайте про меня всегда. Если вас огорчает, не думайте про меня, не хочу огорчать вас, моя любимая. Но знайте, я вас люблю, буду только вас любить одну, буду вас любить вечно.


   Ваш навеки, Джулиан»!




13


   Баптистского священника, молодого дервиша в белом полотняном галстуке, было легче всего заполучить] так что он пришел, выполнил свой долг и удалился Был он молод, невероятно добросовестен, честен одержим желанием делать добро, одержим настолько сильно, что стал невыносимо скучен. Он тоже успел повоевать и очень уважал и любил доктора Мэгона, отказываясь верить, что старый священник, только за то, что он принадлежит к епископальной церкви, будет после смерти гореть в аду.
   Он пожелал им счастья и деловито поспешил уйти, повинуясь какому-то непонятному внутреннему импульсу. Они смотрели вслед его энергичной, решительной спине, пока он не скрылся из виду. Тогда Гиллиген молча помог Дональду спуститься по ступенькам на лужайку, к его любимому креслу под деревом. Молодая миссис Мэгон молча шла за ними. Молчание вошло у нее в привычку, чего нельзя было оказать о Гиллигене. Но тут и он не сказал ей ни слова. Идя с ним рядом, она протянула руку, дотронулась до его рукава. Он повернул к ней лицо, такое мрачное, такое несчастное, что вдруг стало невмоготу, тошно от всего происходящего! («Дик, Дик, как ты вовремя ушел от всей этой неразберихи!») Она быстро отвернулась, посмотрела через сад на колокольню, где голуби провожали день воркованьем, смутным, как сон, и крепко закусила губу. Замужем. Но никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой.
   Гиллиген привычно-заботливо, с напускной бодростью усадил Мэгона в кресло. Мэгон проговорил:
   – Ну вот, Джо. Значит, меня женили.
   – Да, – сказал Гиллиген.
   Его наигранное спокойствие исчезло. Даже Мэгон смутно, бессознательно заметил это:
   – Слушайте, Джо!
   – Что скажете, лейтенант?
   Но Мэгон промолчал, его жена села на свое обычное место. Откинувшись на спинку стула, она смотрела на верхушку дерева. Мэгон наконец сказал:
   – Выполняйте, Джо.
   – Нет, не сейчас, лейтенант. Что-то охоты нет. Пожалуй, пойду прогуляюсь, – ответил он, чувствуя, что миссис Мэгон смотрит на него. Он поглядел ей в глаза сурово, с вызовом.
   – Джо, – тихо и горестно сказала она.
   Гиллиген взглянул на нее: бледное лицо, печальные темные глаза, рот, как незаживающая рана, – и ему стало стыдно. Его хмурое лицо смягчилось.
   – Ну, ладно, лейтенант, – сказал он таким же спокойным, как она, тоном, с налетом своей обычной напускной несерьезности. – Так о чем же будем читать?
   Разорим еще парочку второстепенных государств, что ли?
   Только налет прежнего. Значит, все-таки оно вернулось. Миссис Мэгон посмотрела на него с благодарностью, с той прежней, хорошо знакомой сдержанной радостью, без улыбки, но с одобрением, которого ему давно, очень давно не хватало, и ей стало так, будто она положила ему на плечо свою твердую, сильную руку. Он торопливо отвел от нее глаза, грустный и счастливый, уже без всякой горечи.
   – Выполняйте, Джо…




ГЛАВА ВОСЬМАЯ





1



   «Сан-Франциско, Калифорния.


 

   Моя любимая несколько слов, чтобы рассказать вам, что я поступил на службу, служу в банке, зарабатываю для нас деньги. Хочу нам обеспечить место в жизни, какого вы достойны, и чтоб у нас был семейный очаг. Кругом хорошо относятся все, я с ними разговариваю про авиацию, они в ней ни черта не понимают. Они только и думают как бы пойти потанцевать с кавалерами. С каждым днем наше свидание все ближе и уже не расстанемся навеки.


 

   С любовью


   Вечно ваш Джулиан».




2


   Девять ли дней, девяносто или девятьсот, но все пережитое имеет счастливое свойство – раньше или позже уходить в забвение, куда уходят все человеческие измышления. Иначе вселенная была бы битком набита. Скажете: это Божий промысел. Нет, тут дело женских рук: ни один мужчина не подходит так утилитарно. Но, с другой стороны, женщины всегда сохраняют только то, что можно потом использовать. Так что и эта теория тоже лопается.
   Прошло некоторое время – и уже любопытные посетители перестали приходить; вскоре позабыли обо всем и те, кто говорил: «А что я вам сказал?», узнав, что мисс Сесили Сондерс собирается выйти замуж за сына священника, и те, кто говорил: «А что я вам сказал?», когда она не вышла замуж за сына священника. Все уже думали и говорили о другом: это было время, когда зачинался ку-клукс-клан и кончался мистер Вильсон – демократический джентльмен, обитавший в Вашингтоне.
   А кроме того, все узаконилось. Мисс Сесили Сондерс благополучно вышла замуж – хотя никто не знал, где они провели время с того часа, как выехали в машине Джорджа Фарра из города, до следующего дня, когда их по всем правилам обвенчал священник в Атланте. («А что я вам всегда говорил про эту девчонку?») Все предполагали Бог знает что. Но тут эта миссис Как-Ее-Там тоже вышла замуж, положив конец двусмысленной ситуации.
   И вот апрель стал маем. Стояли погожие дни, и солнце, грея все сильнее, выпивало росу на заре, и цветы распускались, как девушки перед балом, а потом, в томительной тяготе полудня, клонили головки, как девушки после бала; земля, как располневшая женщина, лихорадочно примеряла шляпку за шляпкой, убирая ее то яблоневым, то грушевым или персиковым цветом, а потом сбрасывала его, примеряла нарциссы, жонкили и маки – сбрасывала и те; так расцветали и увядали ранние цветы, цвели поздние и опадали, уступая место другим. Отцвели фруктовые деревья, забыты цветущие груши; вместо высоких серебряных светильников в белом цвету стояли изумрудные светильники зеленой листвы под синим куполом неба, по которому молчаливой медленной вереницей плыли облака, как хор мальчиков в белых стихарях.
   Листья становились все крупнее, все зеленей, пока лазурь, и серебро, и алость не исчезли бесследно; птицы пели, любились, вили гнезда везде – даже в том деревце на углу, что по-прежнему взметало белогрудые листья к небу; пчелы приминали клевер, и только изредка им мешал ленивый, медлительный садовник со своей косилкой.
   Жизнь в доме не изменилась. Ректор не испытывал ни радости, ни горя, он и не сдался, и не противился ничему. Иногда он глубоко задумывался, уходил в себя. Он по-прежнему отправлял службу под сумеречным дубовым сводом церкви, а его паства еле слышно перешептывалась или дремала между пением псалмов, пока голуби ворковали в молитвенной дремоте на шпиле церкви, а шпиль вздымался к недвижным молодым облакам, обреченный на медленное разрушение. Ректор обвенчал две пары, похоронил одного покойника. Гиллиген счел это дурным предзнаменованием и высказал это вслух. Миссис Мэгон сочла это глупостью и тоже высказала это вслух.
   Иногда миссис Уорзингтон присылала за ними машину и они выезжали за город втроем, жалея, что отцвел шиповник (то есть жалели только двое: Мэгон позабыл, что такое шиповник); втроем они сидели под деревом, и один из них мужественно расправлялся с многосложными словами, а другой сидел неподвижно и не то спал, не то бодрствовал. Нельзя было сказать, слышит он или не слышит. И так же нельзя было сказать, знал он или не знал, с кем его обвенчали. Должно быть, ему было все равно. Эмми, умелая и ласковая, хотя немного притихшая, попрежнему ухаживала за ним, как мать; Гиллиген по-прежнему спал на койке в ногах у постели Мэгона, всегда наготове, если что требовалось.
   – Ему бы жениться на вас с Эмми, – с грустной иронией заметила как-то миссис Мэгон.



3


   Гиллиген и миссис Мэгон вернулись к своим прежним товарищеским отношениям, тихо радуясь этой дружбе. Теперь, когда он уже не надеялся на ней жениться, она чувствовала себя с ним спокойнее.
   – Может быть, это нам и нужно, Джо. Во всяком случае я не помню, чтобы мне кто-нибудь был так по душе.
   Они медленно шли вдоль садовой дорожки, усаженной розами и проходившей мимо двух дубов, за которыми тополя у стены в тревожном строгом строю напоминали колонны храма.
   – Легко же вам угодить, – говорил Гиллиген, нарочно напуская на себя кислую мину.
   Зачем ему повторять, как он к ней относится?
   – Бедный Джо! – оказала она. – Сигаретку, пожалуйста!
   – Бедная вы! – ответил он, протягивая сигарету. – Мне-то ничего: я ведь не женат.
   – Не вечно же вам ходить холостым. Слишком вы славный, из вас выйдет хороший семьянин – никуда не сбежите.
   – Это как понимать: вроде обещания? – спросил он.
   – Там будет видно, Джо.
   Они пошли дальше, но он удержал ее:
   – Слышите?..
   Они остановились, и она внимательно посмотрела на него.
   – Что?
   – Опять этот проклятый пересмешник завел свое. Слышите его? И о чем он только поет, как по-вашему?
   – Да мало ли о чем ему петь. Апрель кончается, идет май, а весна все еще не прошла. Послушайте, как он поет…



4


   Для Януариуса Джонса Эмми стала настоящим наваждением, таким наваждением, которое уже переходит из области влечения в область расчета, высшей математики, как навязчивая идея. Он подстраивал встречи с ней, но она его резко отталкивала; он поджидал ее на дороге, как разбойник, умолял, грозил, пытался применить грубую физическую силу, но был отвергнут еще грубее. Он дошел до такой одержимости, что согласись она вдруг – он полностью лишился бы своего главного импульса, простого импульса к жизни, он даже мог бы умереть. И все же он чувствовал: если он ее не заполучит – он может спятить с ума, превратиться в кретина.
   Постепенно его одолела магия чисел. Два раза он потерпел неудачу – значит, на третий раз должно выйти, иначе вся его космическая схема рассыплется прахом и он с воплем полетит в бездну, во тьму, где нет тьмы, в смерть, где смерти нет. Януариус Джонс, язычник по темпераменту и наклонностям, становился по-восточному фаталистом. Он чувствовал, что его счастливое число еще выпадет; но пока оно не выпадало, и он вел себя, как идиот.
   Она снилась ему по ночам, он принимал за нее других женщин, другие голоса – за ее голос; он часами шлялся вокруг дома ректора, мрачный, взбудораженный, боясь войти туда, где ему, может быть, придется вести трезвый разговор с трезвыми людьми. Иногда ректор тяжело топал в забытьи, спугивал его из укромных уголков, и спугивал, ничуть не удивляясь.