безмятежную жизнь растения, словно извечные кукуруза или пшеница,
произрастающие не в поле, а в укрытом саду; в течение этих двух дней она
расхаживала по дому, выражая всем своим видом спокойное и чуть смешное
трагедийное неодобрение.
После ужина все сидели в комнате мисс Дженни, где Нарцисса перед тем,
как отправить сына в постель, обычно читала мемфисские газеты. Когда она
вышла, мисс Дженни взглянула на Бенбоу.
- Возвращайся-ка домой, Хорес, - посоветовала она.
- В Кинстон - ни за что. Но и здесь не останусь. Я ушел не к Нарциссе.
Не для того бросил одну женщину, чтобы пристать к юбкам другой.
- Если будешь твердить это себе, то когда-нибудь и сам поверишь, -
сказала мисс Дженни. - Как же тогда будешь жить?
- Вы правы, - ответил Бенбоу. - Тогда я не смогу появляться здесь.
Вернулась сестра. Вид у нее был решительный.
- Хватит об этом, - сказал Бенбоу. Нарцисса за весь день ни разу к нему
не обратилась.
- Что ты намерен делать, Хорес? - спросила она. - Должны же быть у тебя
дела в Кинстоне, которые нельзя запускать?
- Даже у Хореса должны быть, - сказала мисс Дженни. - Но я хочу знать,
почему он ушел. Ты не обнаружил мужчину под кроватью?
- Увы, - ответил Бенбоу. - Наступила пятница, и я вдруг понял, что не
могу идти на станцию, брать ящик с креветками и...
- Ты же ходил за ними в течение десяти лет, - сказала сестра.
- Знаю. И поэтому понял, что никогда не смогу привыкнуть к запаху
креветок.
- Потому и ушел от Белл? - сказала мисс Дженни. Пристально поглядела на
него. - Не скоро ж ты понял, что раз женщина не была хорошей женой одному,
то не будет и другому.
- Но взять и уйти, словно черномазый, - возмутилась Нарцисса. - И
связаться с самогонщиками и проститутками.
- Так он и от проститутки ушел, - сказала мисс Дженни - Не станешь же
ты разгуливать по улицам с пакетиком апельсиновых леденцов, покуда она
явится в город.
- Ушел, - сказал Бенбоу. Он вновь рассказал о всех троих, о себе,
Гудвине и Томми, как они, сидя на веранде, пили из кувшина и разговаривали,
а Лупоглазый бродил по дому, время от времени выходил на веранду, приказывал
Томми зажечь фонарь и вместе с ним идти к сараю, Томми не шел, и Лупоглазый
ругал его, а Томми, сидя на полу, елозил босыми ногами по доскам и фыркал:
"Ну и пугало же он, а?"
- Чувствовалось - у Лупоглазого при себе пистолет, было так же ясно,
как то, что у него есть пупок, - сказал Хорес. - Он не пил, потому что, как
сказал сам, от выпивки его тошнит как собаку; не сидел и не говорил с нами;
не делал ничего: лишь бродил по дому и без конца курил, словно нелюдимый,
больной ребенок.
Мы разговорились с Гудвином. В прошлом он кавалерийский сержант, служил
на Филиппинах и на границе, потом в пехотном полку во Франции; что с ним
случилось, как и почему попал в пехоту и лишился своего чина, он не говорил.
Может быть, убил кого-то, может, дезертировал. Гудвин рассказывал о
манильских и мексиканских девицах, а тот дурачок хихикал, пил из кувшина и
совал его мне: "Глотни-ка еще"; потом я заметил, что в дверном проеме стоит
женщина и слушает нас. В браке они не состоят. Я знаю это так же, как и то,
что тот маленький черный человек держал свой маленький плоский пистолет в
кармане пиджака. Но она живет там, выполняет негритянскую работу, хотя в
свое время у нее были автомобили и бриллианты, купленные более дорогой
ценой, чем за деньги. И тот слепой старик сидел тут же за столом с
неподвижностью слепых людей, ждал, пока его кто-нибудь накормит, казалось,
видишь оборотную сторону его глаз, пока они слушают музыку, которую тебе не
услышать; Гудвин увел его из комнаты и, насколько я могу судить, вообще с
лица земли. Больше я его не видел. Не знаю, чей он родственник. Может,
ничей. Может, тот Старый Француз, что выстроил этот дом сто лет назад, тоже
не нуждался в слепце и бросил его там, когда умер или уехал.
Наутро Бенбоу взял у сестры ключ от дома и отправился в город. Дом
располагался на тихой улочке, в нем никто не жил вот уже десять лет. Хорес
открыл его и повытаскивал гвозди из оконных рам. Мебель стояла на своих
местах. Надев новый комбинезон, он взял тряпки, швабру и принялся скрести
пол. В полдень сходил в центр города, купил постельные принадлежности и
консервов. В шесть, когда приехала на своей машине сестра, он был все еще
занят работой.
- Едем домой, Хорес, - сказала Нарцисса. - Разве не видишь, что тебе не
справиться?
- Я понял это, как только начал, - ответил Бенбоу. - До сегодняшнего
дня мне казалось, что пол может вымыть любой человек с одной рукой и ведром
воды.
- Хорес, - сказала она.
- Не забывай, я старше тебя, - ответил он. - Я остаюсь. Чехлы для
мебели у меня есть.
Ужинать он пошел в отель. Когда вернулся, машина сестры вновь стояла у
дома. Шофер-негр привез узел постельного белья.
- Мисс Нарцисса велела вам взять это, - сказал негр.
Бенбоу сунул узел в шкаф и постелил на кровать то, что купил сам.
На другой день, сидя за кухонным столом и обедая консервами, Бенбоу
увидел в окно, как на улице остановился фургон, из него вылезли три женщины
и, стоя на тротуаре, безо всякого смущения стали охорашиваться, разглаживали
руками чулки и юбки, отряхивали друг другу спины, разворачивали свертки и
надевали всевозможные побрякушки. Фургон уехал. Женщины пошли дальше пешком,
и Хорес вспомнил, что уже суббота. Он снял комбинезон, оделся и вышел из
дома.
Улица вливалась в другую, более широкую. Слева находилась площадь,
пространство меж двумя рядами домов было черно от неторопливой, нескончаемой
толпы, похожей на два потока муравьев, над толпой из зарослей дуба и
цветущей акации вздымался купол здания суда. Хорес пошел к площади. Мимо
него проезжали другие пустые фургоны, и он проходил мимо других идущих
пешком женщин, черных и белых, несомненно считающих, судя по обилию
украшений и манере держаться, что жители города будут их принимать тоже за
городских, но им не удавалось провести даже друг друга.
Прилегающие к площади переулки были забиты стоящими фургонами,
привязанные позади них лошади глодали кукурузные початки, лежащие на
откидных досках. Вдоль площади тянулись два ряда автомобилей, а их владельцы
и владельцы фургонов, одетые в комбинезоны и хаки, при галстуках, выписанных
по почте, и с зонтиками от солнца, расхаживали по магазинам, соря на тротуар
огрызками фруктов и ореховой скорлупой. Двигались они неторопливо, как овцы,
заполняя проходы, спокойные, непроницаемые, созерцающие суетливую
торопливость людей в городских рубашках и воротничках с великодушной кроткой
непостижимостью домашних животных или богов, пребывающие вне времени,
оставленного на тихой, нерассуждающей земле, зеленеющей в желтом свете дня
кукурузой и хлопчатником.
Хорес шел среди них, время от времени этот неторопливый поток увлекал
его за собой, но он терпеливо покорялся. Кое-кого из этих людей он знал;
большинство торговцев и адвокатов помнили его мальчиком, юношей,
собратом-юристом - за белопенными ветвями акации ему были видны грязные окна
конторы на втором этаже, где они с отцом занимались адвокатской практикой,
стекла их не знали воды и мыла, как и в те времена, - и он то и дело
останавливался поговорить с ними в неторопливых людских заводях. Солнечный
воздух был насыщен звуками соперничающих радиоприемников и граммофонов,
установленных в дверях музыкальных магазинов и закусочных. Люди весь день
толпились перед этими дверями и слушали. Больше всего их трогали простые по
мелодии и теме народные песни о тяжелой утрате, возмездии и раскаянии,
металлически звучащие, сливающиеся, перебиваемые треском электрических
разрядов или остановкой иглы голоса сурово, хрипло, печально неслись из
раскрашенных под дерево ящиков или шершавых рупоров над восхищенными лицами,
над медлительными мозолистыми руками, давно привыкшими к властной земле.
То была суббота: в мае оставлять землю по будням недосуг. Однако в
понедельник большинство людей снова приехало в город, они стояли группами
возле здания суда и на площади, в хаки, в комбинезонах и рубашках без
воротничков, или делали кой-какие покупки, раз уж все равно находились
здесь. У дверей похоронного бюро весь день напролет теснилась кучка
любопытных, мальчишки и юноши с учебниками и без них прижимались,
расплющивая носы, к стеклу, а самые смелые из молодых горожан заходили по
двое, по трое взглянуть на человека по имени Томми. Он лежал на дощатом
столе, босой, в комбинезоне, выгоревшие, обожженные на затылке порохом
волосы слиплись от засохшей крови, рядом сидел коронер {Следователь по делам
о внезапной и насильственной смерти.}, пытавшийся установить его фамилию. Но
ее никто не знал, ни те, кто в течение пятнадцати лет жил с ним по
соседству, ни торговцы, изредка видевшие его в городе по субботам, босого,
без шляпы, с восторженным пустым взглядом и мятным леденцом за щекой.
Насколько всем было известно, фамилии он не имел.

    XVI



Когда шериф привез Гудвина в город, в тюрьме находился негр, убивший
свою жену; он полоснул ее бритвой по горлу, и голова стала с кровавым
бульканьем запрокидываться назад, все больше и больше отделяясь от шеи,
женщина выскочила из лачуги и пробежала в мягком лунном свете шесть или семь
шагов. Вечерами убийца подходил к окну и пел. После ужина у забора
собиралось несколько негров; они стояли плечом к плечу, в аккуратных дешевых
костюмах, в пропитанных потом комбинезонах - и пели вместе с убийцей
духовные гимны, а белые замедляли шаги и останавливались в густолиственной,
уже почти летней темноте послушать тех, кто несомненно должен был умереть, и
того, кто был уже мертв, поющих о небесах и усталости; иногда в перерыве
посреди пения откуда-то из густой, косматой тени айланта, заслоняющего
угловой фонарь, чей-то низкий голос сокрушался и скорбел:
- Еще четыре дня! Потом прикончат лучшего баритона в Северном
Миссисипи!
Иногда убийца подходил к окну среди дня и пел один, хотя вскоре
какие-нибудь оборванные мальчишки или негры с доставочными корзинками почти
непременно останавливались у забора, а белые, сидящие в шезлонгах у
замасленной стены гаража на другой стороне улицы, слушали его, стиснув зубы.
"Еще один день! Потом я сдохну, как сукин сын. Говорят, Нет тебе места в
раю! Говорят, Нет тебе места в аду! Говорят, Нет тебе места в тюрьме!"
- Черт его подери, - сказал Гудвин, сидящий на койке в камере, вскинув
черноволосую голову, худощавое, загорелое, слегка осунувшееся лицо. - Никому
не пожелаю такого, но будь я проклят... - Он не договорил. - Это не я. Вы
знаете сами. Знаете, что такого я не сделал бы. Не стану говорить, что
думаю. Это не я. Чтобы осудить меня, надо доказать, что это я. Пусть
доказывают. Я чист. Но если заговорю, если скажу, что думаю или подозреваю,
то чист уже не буду.
И поднял взгляд на окошки: два узких, словно прорубленных саблей
отверстия.
- Он такой хороший стрелок? - спросил Бенбоу. - Что может застрелить
человека через такое окошко?
Гудвин поглядел на него.
- Кто?
- Лупоглазый, - ответил Бенбоу.
- Это Лупоглазый?
- А разве не он?
- Я сказал все, что хотел. Оправдываться мне незачем; пусть докажут,
что это я.
- Тогда зачем вам адвокат? - спросил Бенбоу. - Чего вы от меня хотите?
Гудвин не глядел на него.
- Если б только вы пообещали устроить малыша продавцом газет, когда он
подрастет и научится отсчитывать сдачу. - сказал он. - А с Руби ничего не
случится. Верно, старушка?
И погладил женщину по голове. Она сидела с ним рядом, держа ребенка на
коленях. Ребенок лежал в какой-то дурманной неподвижности, какая бывает у
детей, просящих милостыню на парижских улицах, его худенькое личико
лоснилось от пота, волосы на туго обтянутом кожей с прожилками черепе
казались влажной тенью, под свинцового цвета веками виднелся тонкий белый
полумесяц.
На женщине было платье из серого крепа, тщательно вычищенное и
аккуратно заштопанное вручную. Вдоль каждого шва шел легкий, узкий, тусклый
след, который любая женщина распознает за сто ярдов с одного взгляда. На
плече висела красная брошь, из тех, что можно купить в десятицентовом
магазине или выписать по почте; подле нее на койке лежала серая шляпка с
тщательно заштопанной вуалью; глядя на нее, Бенбоу не мог припомнить, когда
он видел такую последний раз, давно ли женщины перестали носить вуаль.
Он пригласил женщину к себе. Шли они пешком, она несла ребенка, а
Бенбоу - бутылку молока, овощи, консервы. Ребенок не просыпался.
- Вы, должно быть, слишком подолгу носите его на руках, - сказал Хорес.
- Надо будет подыскать ему няню.
Он оставил ее в доме, а сам вернулся в город и позвонил сестре, чтобы
прислала машину. Машина приехала. За ужином он рассказал об этой истории
Нарциссе и мисс Дженни.
- Ты суешься не в свое дело! - заявила сестра; ее обычно безмятежное
лицо и голос дышали яростью. - Когда ты увел у человека жену с ребенком, я
сочла, что это отвратительно, но сказала: "По крайней мере больше явиться
сюда он не посмеет". Когда ушел из дома, как черномазый, бросил ее, я сочла,
что и это отвратительно, хотя не допускала мысли, что ты оставил ее
навсегда. Затем, когда ни с того, ни сего отказался жить здесь, отпер дом,
сам на глазах у всех отмывал его и стал там жить как бродяга, весь город
счел это странным; а теперь ты демонстративно связываешься с бывшей, как сам
сказал, проституткой, женой убийцы.
- Я не могу поступить иначе. У нее нет никого и ничего. Только
перешитое застиранное платье, лет пять назад вышедшее из моды, и ребенок,
едва живой, завернутый в затертый до белизны лоскут одеяла. Она ничего ни у
кого не просит, кроме того, чтобы ее оставили в покое, пытается добиться
чего-то в жизни, а вы, беззаботные непорочные женщины...
- Ты считаешь, у самогонщика не хватит денег нанять лучшего адвоката в
стране? - спросила мисс Дженни.
- Совсем нет, - сказал Хорес. - Уверен, он мог бы нанять адвоката
получше. Дело в том, что...
- Хорес, - перебила сестра. Она пристально глядела на него. - Где эта
женщина?
Мисс Дженни тоже глядела на него, слегка подавшись вперед в своем
кресле.
- Ты привел эту женщину в мой дом?
- Это и мой дом, милочка. - Нарцисса не знала, что он в течение десяти
лет, обманывая жену, выплачивал проценты по закладной на каменный дом,
выстроенный для нее в Кинстоне, и поэтому не могла сдавать в аренду
джефферсонский дом, и жена не знала, что Хорес имеет в нем долю. - Пока он
пустует, она с ребенком...
- Дом, где мои отец и мать, твои отец и мать, дом, где я... Не допущу
этого. Не допущу.
- Тогда всего на одну ночь. Утром я поселю ее в отеле. Подумай,
одинокая, с младенцем... Представь на ее месте себя с Бори, твоего мужа
обвинили в убийстве, и ты знаешь, что он не...
- Я не желаю думать о ней. И была бы рада ничего не знать об этой
истории. Подумать только, мой брат... Разве не видишь, что тебе вечно
приходится убирать за собой? Дело не в том, что остается мусор; дело в том,
что... что... Но привести проститутку, убийцу в дом, где я родилась!
- Чепуха, - сказала мисс Дженни. - Хорес, а нет ли здесь того, что
юристы именуют сговором? Попустительством? Кажется, ты делаешь для этих
людей уже больше, чем положено адвокату. Ты недавно побывал там, где
произошло убийство. Люди могут решить, что ты знаешь больше, чем говоришь.
- Вы правы, миссис Блэкстоун {Блэкстоун, Уильям (1723-1801) -
английский юрист, автор трудов по законодательству.}, - ответил Хорес. -
Иной раз я задаюсь вопросом, почему не разбогател, занимаясь юриспруденцией.
Может, я разбогатею, когда подрасту настолько, чтобы ходить в ту же
юридическую школу, что и вы.
- На твоем месте, - сказала мисс Дженни, - я бы сейчас поехала в город,
отвезла ту женщину в отель и поселила там. Еще не поздно.
- И возвращайся в Кинстон до конца всей истории, - сказала Нарцисса. -
Эти люди тебе никто. Чего ради ты должен заботиться о них?
- Я не могу стоять сложа руки и видеть несправедливость...
- Ты, Хорес, не сможешь даже подступиться к несправедливости, - сказала
мисс Дженни.
- Ну тогда иронию судьбы, кроющуюся в обстоятельствах дела.
- Хмм, - протянула мисс Дженни. - Видимо, дело в том, что это
единственная твоя знакомая, ничего не знающая о тех креветках.
- Опять я, как всегда, разболтался, - сказал Хорес. - Придется
надеяться, что вы...
- Чепуха, - сказала мисс Дженни. - Думаешь, Нарцисса позволит кому-то
узнать, что ее родственник знается с людьми, способными на столь
естественные вещи, как любовные утехи, грабеж или кража?
Скрытностью Нарцисса отличалась. В течение всех четырех дней между
Кинстоном и Джефферсоном Хорес рассчитывал на это ее качество. Он не ждал,
что она - как и любая женщина - будет слишком уж волноваться из-за мужчины,
которому не жена и не мать, когда приходится тревожиться и заботиться о
сыне. Но скрытности ожидал, потому что сестра в течение тридцати шести лет
отличалась ею.
Когда Хорес подъехал к городскому дому, в одной из комнат горел свет.
Войдя, он зашагал по полу, который отмывал сам, проявив с тряпкой не больше
мастерства, чем с потерянным молотком, которым десять лет назад заколачивал
окна и ставни, он, так и не научившийся водить машину. Но с тех пор прошло
десять лет, вместо того молотка появился новый, которым Хорес извлек неумело
забитые гвозди, в открытые окна виднелись участки вымытого пола,
идиллические, словно заброшенные пруды, в призрачном окружении зачехленной
мебели.
Женщина еще не укладывалась и не раздевалась, только сняла шляпку и
положила на кровать, где спал ребенок. Лежа рядом, они создавали впечатление
неустроенности явственнее, чем искусственное освещение и свежая постель в
пропахшем долгим запустением жилье. Казалось, женственность - это некий ток,
идущий по проводу, на котором висят несколько одинаковых лампочек.
- У меня на кухне кой-какие вещи, - сказала женщина. - Я сейчас.
Ребенок лежал на кровати под лампочкой без абажура, и Хорес подумал,
почему это женщины, покидая дом, снимают абажуры со всех ламп, хотя больше
ни к чему не притрагиваются; он смотрел на ребенка, на его посиневшие веки,
образующие на фоне свинцового цвета щечек тусклый, синевато-белый полумесяц,
на влажную тень волос, покрывающих головку, на поднятые, тоже потные ручонки
и думал: "Боже мой. Боже мой".
Он вспоминал, как впервые увидел ребенка в ящике за печью в том
полуразрушенном доме за двенадцать миль от города; о гнетущей близости
Лупоглазого, нависшей над домом будто тень чего-то размером со спичку,
уродливо и зловеще искажающая нечто знакомое, привычное, большее в двадцать
раз; о себе и женщине в кухне, освещенной лампой с треснутым закопченным
стеклом, стоявшей на столе с чистой спартанской посудой, о Гудвине с
Лупоглазым где-то в окружающей темноте, казавшейся безмятежной из-за
стрекота лягушек и насекомых и вместе с тем таящей в близости Лупоглазого
зловещую безымянную угрозу. Женщина тогда выдвинула ящик из-за печи и стояла
над ним, спрятав руки в бесформенную одежду.
- Приходится держать его здесь, чтобы не подобрались крысы, - сказала
она.
- О, - сказал Хорес. - У вас есть сын.
Тогда она выпростала руки, вскинула их жестом одновременно
непринужденным и робким, застенчивым и гордым, и сказала, что он может
прислать ей апельсиновых леденцов.
Женщина вернулась с чем-то, аккуратно завернутым в обрывок газеты.
Хорес догадался, что это выстиранная пеленка, еще до того, как она сказала:
- Я развела в печи огонь. Должно быть, слишком уж расхозяйничалась.
- Нет, что вы, - сказал Хорес. - Поймите, это просто вопрос юридической
предусмотрительности. Лучше причинить кому-то мелкие временные неудобства,
чем рисковать нашим делом.
Женщина, казалось, не слышала. Расстелив на кровати одеяло, она
положила на него ребенка.
- Видите ли, в чем дело, - сказал Хорес. - Если судья заподозрит, что я
знаю больше, чем явствует из фактов... то есть надо попытаться внушить всем,
что арест Ли за убийство - просто...
- Вы живете в Джефферсоне? - спросила женщина, завертывая ребенка в
одеяло.
- Нет. В Кинстоне. Правда, здесь я... когда-то практиковал.
- Однако тут у вас есть родные. Женщины. Жившие в этом доме.
Подняв ребенка, она подвернула под него одеяло. Потом взглянула на
Хореса.
- Ничего. Я знаю эти дела. Вы были очень добры.
- Черт возьми, - возмутился Хорес, - неужели вы думаете... Идемте.
Поедем в отель. Вы отдохнете как следует, а рано утром я приду. Давайте
понесу ребенка.
- Я сама.
Спокойно взглянув на него, женщина хотела добавить еще что-то, но
повернулась и пошла к двери. Хорес выключил свет, вышел следом за ней и
запер дверь. Женщина уже сидела в машине. Хорес сел на переднее сиденье.
- Отель, Айсом, - приказал он и обратился к женщине: - Я так и не
научился водить машину. Иной раз, как подумаю, сколько времени потратил, не
учась...
Узкая тихая улочка теперь была вымощена, но Хорес еще помнил, как после
дождя она превращалась в канал с черной массой из земли пополам с водой,
журчащей в канавах, где они с Нарциссой в прилипших к телу рубашонках и
заляпанных грязью штанишках плескались и шлепали босиком за неумело
выстроганными корабликами или рыли ногами ямы, топчась и топчась на месте с
напряженным самозабвением алхимиков. Он помнил те времена, когда улочку, еще
не знающую бетона, с обеих сторон окаймляли дорожки из красных кирпичей,
уложенных однообразно и неровно, постепенно превратившихся в причудливую
беспорядочную темно-бордовую мозаику на черной, затененной от полуденного
солнца земле; теперь бетон, этот искусственный камень, хранил в начале
подъездной аллеи отпечатки его и сестры босых ног.
Редкие уличные фонари сменились ярким светом под аркой заправочной
станции на углу. Женщина внезапно подалась вперед.
- Останови, пожалуйста, здесь, - попросила она. Айсом нажал на тормоза.
- Я выйду тут, пойду пешком.
- Ничего подобного, - возразил Хорес. - Поехали, Айсом.
- Нет, постойте, - сказала женщина. - Сейчас мы поедем мимо людей,
которые вас знают. А потом еще на площади.
- Ерунда, - сказал Хорес. - Айсом, поехали.
- Тогда сойдите вы, - предложила женщина. - Он тут же вернется.
- Не выдумывайте, - сказал Хорес. - Ей-Богу, я... Айсом, езжай!
- Зря вы, - сказала женщина. Она снова села на место. Потом опять
подалась вперед. - Послушайте. Вы были очень добры. Намерения у вас хорошие,
но...
- Вы что, решили, что я плохой адвокат?
- Видимо, со мной случилось то, что должно было случиться. Бороться с
этим бессмысленно.
- Если вы так считаете - конечно. Но это неправда. Иначе б вы велели
Айсому ехать на станцию. Так ведь?
Женщина смотрела на ребенка, оправляя одеяло у личика.
- Выспитесь, - сказал Хорес, - а утром я буду у вас.
Они миновали тюрьму - прямоугольное здание, резко испещренное тусклыми
полосками света. Лишь центральное окно, перекрещенное тонкими прутьями, было
настолько широким, что его можно было назвать окном. К нему прислонялся
негр-убийца; внизу вдоль забора виднелся ряд непокрытых и в шляпах голов над
широкими натруженными плечами, в мягком бездонном вечернем сумраке низко и
печально звучали голоса, поющие о небесах и усталости.
- Да вы не волнуйтесь. Все понимают, что это не Ли. Они подъехали к
отелю, перед ним на стульях сидели коммивояжеры и слушали пение.
- Я должна... - заговорила женщина. Хорес вылез из машины и распахнул
дверцу. Женщина не двинулась. - Послушайте, я должна сказать...
- Да, - сказал Хорес, подавая ей руку. - Знаю. Я приду рано утром.
Он помог женщине вылезти. Они вошли в отель и подошли к конторке,
коммивояжеры оборачивались и разглядывали ее ноги. Пение, приглушенное
стенами и светом, слышалось и там.
Пока Хорес говорил с портье, женщина с ребенком на руках молча стояла
рядом.
- Послушайте, - сказала она. Портье с ключом пошел к лестнице. Хорес
тронул женщину за руку, направляя за ним. - Я должна вам кое-что сказать.
- Утром, - ответил Хорес. - Я приду пораньше, - сказал он, поворачивая
ее к лестнице. Но женщина упиралась, не сводя с него взгляда; потом
высвободила руку, развернувшись к нему лицом.
- Ну, ладно, - сказала она. И заговорила ровным, негромким голосом,
чуть наклоняясь к ребенку. - У нас совсем нет денег. Сейчас все объясню.
Последнюю партию Лупоглазый не...
- Да-да, - сказал Хорес, - утром это первым делом. Я приду к концу
вашего завтрака. Доброй ночи.
Хорес вернулся к машине, пение все продолжалось.
- Домой, Айсом, - сказал он. Они развернулись и снова поехали мимо
тюрьмы, мимо прильнувшей к решетке фигуры и голов вдоль забора. На стене с
решеткой и оконцами неистово трепетала и билась от каждого порыва ветра
рваная тень айланта; позади утихало пение, низкое и печальное. Машина,
едущая ровно и быстро, миновала узкую улочку.
- Послушай, - сказал Хорес, - куда это ты...
Айсом затормозил.
- Мисс Нарцисса велела привезти вас обратно.
- Ах вот как? - сказал Хорес. - Это очень мило с ее стороны. Можешь
передать ей, что отменил ее решение.
Айсом отъехал назад, свернул в узкую улочку, потом в кедровую аллею,
свет фар вонзился в туннель косматых деревьев, словно в черную глубину моря,
словно в среду заблудившихся призраков, которым даже свет не мог придать
окраски. Машина остановилась у двери, и Хорес вышел.
- Можешь передать, что я ушел не к ней, - сказал он. - Сумеешь
запомнить?

    XVII



С айланта в углу тюремного двора упал последний воронкообразный цветок.