Страница:
– О? спросил я.
– О-о-о-о…
– Я слушаю.
– Я знала, на кого он похож. Как только представление закончилось, я бросилась из театра, опережая зрителей, вышла на улицу. Там я свернула в проулок, завернулась в свою шаль и стала ждать его. Наконец он появился, и я на значительном расстоянии последовала за ним. Шли мы недолго. Он вошел в лавчонку в нескольких кварталах от театра. Когда он исчез внутри, закрыв за собой дверь, я прошла мимо, чтобы получше запомнить место. Можете себе представить – оказалось, что это какой-то музей. «Музей финикийских древностей» – гласила табличка.
Неженский хрип донесся из-за ширмы. Потом послышались звуки, похожие на рыдания, которые снова быстро перешли в рассказ. Слова теперь срывались с ее губ с отчаянно возраставшей скоростью и громкостью.
– На следующий день… да… я отправилась туда, одевшись в свою обычную одежду. Изображала из себя приезжую из соседнего городка. Приехала на несколько дней. Хочу посмотреть музей. Завязала разговор. Он сказал мне, что он… да… археолог-любитель. Он был в Карфагене на раскопках и нашел… о-о… эти сокровища. Золотую маску… маленькую безрукую статую молодой женщины с отбитой половиной лица… камни с древними надписями… серебряную лампу с длинным носиком…
Голос ее достиг крещендо, и я вскочил на ноги. Могу поклясться, из-за ширмы раздался такой стон… мне показалось, что она сейчас испустит дух. Шторки ширмы затряслись. Некоторое время миссис Шарбук молчала, но дыхание ее было быстрым и отчетливым.
– Вы не больны, миссис Шарбук? – спросил я, обмахиваясь этюдником, словно веером.
Ответ последовал далеко не сразу, сначала ей пришлось перевести дух.
– Я редко чувствовала себя лучше.
Я услышал, как она снова изменила свое положение в кресле, потом раздался легкий шорох приглаживаемой материи.
– Так на чем я остановилась? – Голос ее снова звучал обычно.
– На лампе, – сказал я, снова садясь на стул.
– Ах да. Он оказался обаятельным человеком, очень серьезным. Говоря, он сильно жестикулировал, особенно если речь шла о движении – например, о судне, плывущем по бескрайнему океану. Он рассказал, что финикийцы в древнем мире были покорителями морей, и считал, что они совершали кругосветные путешествия. Я с напускным интересом слушала его рассказ о том, как они воевали с Римом и в конечном счете потеряли город Карфаген. Римляне уничтожили все, убили всех мужчин, увели в рабство женщин, засолили почву, чтобы она не могла больше приносить урожаев. Меня немного утомила его лекция, эта уйма дат, но мне нравилось смотреть на его руки в движении. Они были похожи на бледные листья – осенний ветер поднимает и роняет их.
Меня поразило, что я не испытывала страха, выйдя из-под защиты ширмы, что я не возражаю, когда его глаза останавливаются на мне. Я пребывала в неком трансе, словно покинула свою оболочку и теперь смотрела со стороны, как умело играет свою роль эта молодая женщина. Как бы то ни было, но он приготовил мне чашечку чаю и сказал, что посетителей в его музей приходит совсем немного. «Люди в этом городке невежественны, их не интересует древность, – пожаловался он. – Они считают меня помешанным, но денег у меня больше, чем у любого из них. И хотя официальных научных степеней у меня нет, у меня весьма высокая репутация в среде специалистов. Меня даже просили поучаствовать в исследованиях Френсиса Борна».
В тот вечер он снова был на моем представлении. На следующий день я опять пришла в музей, и он признался мне, что его невеста, на которой он собирался жениться после своего триумфального возвращения из Северной Африки, убежала в Нью-Йорк. Я попыталась успокоить его, и он, выслушав мои слова, стал проявлять ко мне живой интерес. Когда я собиралась уйти из его музея на этот раз, он, прощаясь, осторожно притронулся к моему плечу. Затем спросил, приду ли я еще, а я ответила – мне, мол, нужно узнать, что сулит будущее. Его прикосновение было первым за многие годы, и желания проснулись во мне.
После того вечера, когда этот джентльмен коснулся меня, он больше не являлся на представления, но зато я приходила к нему каждый вечер, пока оставалась в городке. В последний день я сказала ему, что завтра утром уезжаю. Он хотел знать, как меня зовут, но я не сказала ему этого, как не сказала, куда еду, где живу. Я не сказала ему ничего, кроме того, что приду к нему поздно вечером – попрощаться. «Оставьте дверь незапертой и не зажигайте света», – сказала я. После этого он потянулся ко мне, но я, хихикнув, отступила и вышла из музея.
В полночь, одевшись только в черное платье и завернувшись в шаль, я крадучись пробиралась по пустынным улицам, стараясь оставаться в тени. Идя на эту встречу, я не надела нижнего белья. Желание мое достигло точки кипения. Цепочка моего медальона жгла мою шею, и Двойняшки посылали устойчивый поток образов – неописуемые сцены, от которых у меня кружилась голова. Я добралась до музея – дверь была распахнута. Я нырнула в темноту и медленно, осторожно пошла по главному проходу, в конце которого я увидела маленькую горящую свечу. Я направилась к ней, и вдруг почувствовала на себе его руки. Он был здесь, ждал, стоя за рядом полок.
У меня возникло такое ощущение, будто рук у него в десятки раз больше, чем на самом деле. Я чувствовала их на своих грудях, на лице, на животе между ног, а когда он понял, что у меня под тоненьким платьем ничего нет, то прошептал: «Матерь Божия». Тогда-то он и впился в меня губами, и именно в этот момент Двойняшки завершили свой продолжительный поток образов четкой картиной, которая возникла с силой взрыва и запечатлелась в моем мозгу. Это был образ моего отца. С его появлением транс, в который я впала, закончился. Я вернулась в себя, и это сторукое животное вызвало у меня отвращение. Я попыталась было освободится из его хватки, но он только сильнее держал меня. Я чувствовала, как каждая клеточка его тела вжимается в меня, чувствовала, как эта тупая масса проникает в меня, мне казалось, что я вот-вот задохнусь.
Руки мои шарили по сторонам, и левая вдруг царапнула по какому-то музейному экспонату. Я потянулась, ухватила рукой что-то тяжелое, металлическое и ударила его этим предметом сбоку по голове вложив в удар весь мой страх и отвращение. Человек тихонько хрюкнул, тело его обмякло, и он осел на пол. Я выскочила из музея и стремглав бросилась в отель.
К тому времени, когда он, вероятно, пришел в себя, я уже была в вагоне поезда, быстро мчавшегося прочь от этого проклятого города. На коленях у меня лежал тот предмет, которым я воспользовалась в качестве оружия, потому что я так и не выпустила его из рук. Лампа эта была из серебра или олова, не знаю, и испещрена удивительной вязью. На конце ее длинного носика была пробка, чтобы содержимое не выливалось. Когда-то в детстве у меня была книга сказок, и на одной картинке была почти такая же лампа. Она служила домом для злобного джинна. И я решила никогда не вынимать пробку.
И знаете, Пьямбо, чему меня научило это происшествие?
Мне пришлось откашляться и облизнуть губы, для ответного вопроса:
– Чему же, миссис Шарбук?
– Оно напомнило мне о матери. Я поняла, что у нее были все основания хотеть от жизни гораздо большего, чем сумасшедшего мужа, для которого недолговечное чудо снежинок было гораздо важнее жены. Ей нужно было настоящее, а не какое-то иллюзорное будущее. Впервые я посмотрела на все с ее точки зрения. Я позволила себе признать, что она заслуживала наслаждения, которого искала с охотником, а мой отец убил ее за эту маленькую радость. Будучи замкнутым ребенком, я могла так никогда и не понять, что мать не искала ничего, кроме реальной жизни, а отец с самых ранних лет завербовал меня в помощники – чтобы крепче держать мать в заточении. Этот момент, когда я неслась в поезде, прочь от моего осла-археолога, стал водоразделом: отныне я знала, что мое представление – это мошенничество, а голоса Двойняшек, хотя они и продолжают преследовать меня до сего дня, всего лишь галлюцинация.
– Тогда почему же вы остаетесь за ширмой?
– Я ищу ту разновидность свободы, которую женщины не могут найти в обществе. Выходя в ваш мир неузнанной, я нахожу миллион примеров, подтверждающих мою правоту. В моем мире, в том, который вы видите сейчас, я могу делать все, что захочу. Я могу в любое мгновение удовлетворить любые свои капризы – от самых простых до самых причудливых.
В тот день она больше не сказала ничего. Пять минут спустя появился Уоткин, я пожелал ей приятного уик-энда и покинул комнату.
– Советую вам теперь поберечься, мистер Пьямбо, – сказал старик, прежде чем закрыть за мной дверь, и его словесное напутствие было исполнено самой жуткой определенности.
СТУК В ДВЕРЬ, ОСТАВШИЙСЯ БЕЗ ОТВЕТА
ШЕНЦ МАКОВОЙ ГОЛОВКИ
– О-о-о-о…
– Я слушаю.
– Я знала, на кого он похож. Как только представление закончилось, я бросилась из театра, опережая зрителей, вышла на улицу. Там я свернула в проулок, завернулась в свою шаль и стала ждать его. Наконец он появился, и я на значительном расстоянии последовала за ним. Шли мы недолго. Он вошел в лавчонку в нескольких кварталах от театра. Когда он исчез внутри, закрыв за собой дверь, я прошла мимо, чтобы получше запомнить место. Можете себе представить – оказалось, что это какой-то музей. «Музей финикийских древностей» – гласила табличка.
Неженский хрип донесся из-за ширмы. Потом послышались звуки, похожие на рыдания, которые снова быстро перешли в рассказ. Слова теперь срывались с ее губ с отчаянно возраставшей скоростью и громкостью.
– На следующий день… да… я отправилась туда, одевшись в свою обычную одежду. Изображала из себя приезжую из соседнего городка. Приехала на несколько дней. Хочу посмотреть музей. Завязала разговор. Он сказал мне, что он… да… археолог-любитель. Он был в Карфагене на раскопках и нашел… о-о… эти сокровища. Золотую маску… маленькую безрукую статую молодой женщины с отбитой половиной лица… камни с древними надписями… серебряную лампу с длинным носиком…
Голос ее достиг крещендо, и я вскочил на ноги. Могу поклясться, из-за ширмы раздался такой стон… мне показалось, что она сейчас испустит дух. Шторки ширмы затряслись. Некоторое время миссис Шарбук молчала, но дыхание ее было быстрым и отчетливым.
– Вы не больны, миссис Шарбук? – спросил я, обмахиваясь этюдником, словно веером.
Ответ последовал далеко не сразу, сначала ей пришлось перевести дух.
– Я редко чувствовала себя лучше.
Я услышал, как она снова изменила свое положение в кресле, потом раздался легкий шорох приглаживаемой материи.
– Так на чем я остановилась? – Голос ее снова звучал обычно.
– На лампе, – сказал я, снова садясь на стул.
– Ах да. Он оказался обаятельным человеком, очень серьезным. Говоря, он сильно жестикулировал, особенно если речь шла о движении – например, о судне, плывущем по бескрайнему океану. Он рассказал, что финикийцы в древнем мире были покорителями морей, и считал, что они совершали кругосветные путешествия. Я с напускным интересом слушала его рассказ о том, как они воевали с Римом и в конечном счете потеряли город Карфаген. Римляне уничтожили все, убили всех мужчин, увели в рабство женщин, засолили почву, чтобы она не могла больше приносить урожаев. Меня немного утомила его лекция, эта уйма дат, но мне нравилось смотреть на его руки в движении. Они были похожи на бледные листья – осенний ветер поднимает и роняет их.
Меня поразило, что я не испытывала страха, выйдя из-под защиты ширмы, что я не возражаю, когда его глаза останавливаются на мне. Я пребывала в неком трансе, словно покинула свою оболочку и теперь смотрела со стороны, как умело играет свою роль эта молодая женщина. Как бы то ни было, но он приготовил мне чашечку чаю и сказал, что посетителей в его музей приходит совсем немного. «Люди в этом городке невежественны, их не интересует древность, – пожаловался он. – Они считают меня помешанным, но денег у меня больше, чем у любого из них. И хотя официальных научных степеней у меня нет, у меня весьма высокая репутация в среде специалистов. Меня даже просили поучаствовать в исследованиях Френсиса Борна».
В тот вечер он снова был на моем представлении. На следующий день я опять пришла в музей, и он признался мне, что его невеста, на которой он собирался жениться после своего триумфального возвращения из Северной Африки, убежала в Нью-Йорк. Я попыталась успокоить его, и он, выслушав мои слова, стал проявлять ко мне живой интерес. Когда я собиралась уйти из его музея на этот раз, он, прощаясь, осторожно притронулся к моему плечу. Затем спросил, приду ли я еще, а я ответила – мне, мол, нужно узнать, что сулит будущее. Его прикосновение было первым за многие годы, и желания проснулись во мне.
После того вечера, когда этот джентльмен коснулся меня, он больше не являлся на представления, но зато я приходила к нему каждый вечер, пока оставалась в городке. В последний день я сказала ему, что завтра утром уезжаю. Он хотел знать, как меня зовут, но я не сказала ему этого, как не сказала, куда еду, где живу. Я не сказала ему ничего, кроме того, что приду к нему поздно вечером – попрощаться. «Оставьте дверь незапертой и не зажигайте света», – сказала я. После этого он потянулся ко мне, но я, хихикнув, отступила и вышла из музея.
В полночь, одевшись только в черное платье и завернувшись в шаль, я крадучись пробиралась по пустынным улицам, стараясь оставаться в тени. Идя на эту встречу, я не надела нижнего белья. Желание мое достигло точки кипения. Цепочка моего медальона жгла мою шею, и Двойняшки посылали устойчивый поток образов – неописуемые сцены, от которых у меня кружилась голова. Я добралась до музея – дверь была распахнута. Я нырнула в темноту и медленно, осторожно пошла по главному проходу, в конце которого я увидела маленькую горящую свечу. Я направилась к ней, и вдруг почувствовала на себе его руки. Он был здесь, ждал, стоя за рядом полок.
У меня возникло такое ощущение, будто рук у него в десятки раз больше, чем на самом деле. Я чувствовала их на своих грудях, на лице, на животе между ног, а когда он понял, что у меня под тоненьким платьем ничего нет, то прошептал: «Матерь Божия». Тогда-то он и впился в меня губами, и именно в этот момент Двойняшки завершили свой продолжительный поток образов четкой картиной, которая возникла с силой взрыва и запечатлелась в моем мозгу. Это был образ моего отца. С его появлением транс, в который я впала, закончился. Я вернулась в себя, и это сторукое животное вызвало у меня отвращение. Я попыталась было освободится из его хватки, но он только сильнее держал меня. Я чувствовала, как каждая клеточка его тела вжимается в меня, чувствовала, как эта тупая масса проникает в меня, мне казалось, что я вот-вот задохнусь.
Руки мои шарили по сторонам, и левая вдруг царапнула по какому-то музейному экспонату. Я потянулась, ухватила рукой что-то тяжелое, металлическое и ударила его этим предметом сбоку по голове вложив в удар весь мой страх и отвращение. Человек тихонько хрюкнул, тело его обмякло, и он осел на пол. Я выскочила из музея и стремглав бросилась в отель.
К тому времени, когда он, вероятно, пришел в себя, я уже была в вагоне поезда, быстро мчавшегося прочь от этого проклятого города. На коленях у меня лежал тот предмет, которым я воспользовалась в качестве оружия, потому что я так и не выпустила его из рук. Лампа эта была из серебра или олова, не знаю, и испещрена удивительной вязью. На конце ее длинного носика была пробка, чтобы содержимое не выливалось. Когда-то в детстве у меня была книга сказок, и на одной картинке была почти такая же лампа. Она служила домом для злобного джинна. И я решила никогда не вынимать пробку.
И знаете, Пьямбо, чему меня научило это происшествие?
Мне пришлось откашляться и облизнуть губы, для ответного вопроса:
– Чему же, миссис Шарбук?
– Оно напомнило мне о матери. Я поняла, что у нее были все основания хотеть от жизни гораздо большего, чем сумасшедшего мужа, для которого недолговечное чудо снежинок было гораздо важнее жены. Ей нужно было настоящее, а не какое-то иллюзорное будущее. Впервые я посмотрела на все с ее точки зрения. Я позволила себе признать, что она заслуживала наслаждения, которого искала с охотником, а мой отец убил ее за эту маленькую радость. Будучи замкнутым ребенком, я могла так никогда и не понять, что мать не искала ничего, кроме реальной жизни, а отец с самых ранних лет завербовал меня в помощники – чтобы крепче держать мать в заточении. Этот момент, когда я неслась в поезде, прочь от моего осла-археолога, стал водоразделом: отныне я знала, что мое представление – это мошенничество, а голоса Двойняшек, хотя они и продолжают преследовать меня до сего дня, всего лишь галлюцинация.
– Тогда почему же вы остаетесь за ширмой?
– Я ищу ту разновидность свободы, которую женщины не могут найти в обществе. Выходя в ваш мир неузнанной, я нахожу миллион примеров, подтверждающих мою правоту. В моем мире, в том, который вы видите сейчас, я могу делать все, что захочу. Я могу в любое мгновение удовлетворить любые свои капризы – от самых простых до самых причудливых.
В тот день она больше не сказала ничего. Пять минут спустя появился Уоткин, я пожелал ей приятного уик-энда и покинул комнату.
– Советую вам теперь поберечься, мистер Пьямбо, – сказал старик, прежде чем закрыть за мной дверь, и его словесное напутствие было исполнено самой жуткой определенности.
СТУК В ДВЕРЬ, ОСТАВШИЙСЯ БЕЗ ОТВЕТА
После встречи с миссис Шарбук температура у меня упала до нормы лишь после нескольких минут, проведенных на холодном осеннем ветру. Слушая сегодняшнюю часть ее истории, я пил невероятное такими непомерно большими глотками, что сия материя опьянила меня, и я шел в толпе по улице, словно хватил лишнего. Что же касается звуковой (назовем ее так) сладострастной интермедии, имевшей место во время ее рассказа, то невозможно было понять, то ли женщина и в самом деле удовлетворяла свой каприз, как она об этом сказала, то ли эта похотливая демонстрация являла собой хитроумную искусную игру, призванную отвлечь меня от главного. Не исключено, что то была изрядная, как говаривал ее батюшка, обманка. Но конечно же, не столь изрядная, по сравнению с тем, что так настойчиво теснилось в моих штанах.
На трамвае я добрался до Двадцать седьмой улицы, а оттуда – кратчайшим путем до Бродвея в салун Кирка. Мужская компания, дубовые панели, знаменитые картины на стенах, виски – все это поспособствовало тому, чтобы успокоить меня и вернуть мой организм в согласие с внешним миром. К счастью, я не увидел там ни одного знакомого лица, а потому уселся у большого окна, выходящего на улицу, и принялся смотреть на город, живший обычной дневной жизнью. Я закурил сигарету и попытался осмыслить услышанное. Анализируя рассказ миссис Шарбук, я находил в нем маленькие противоречия, сбивавшие меня с толку. Например, трудно было поверить в существование небольшого музея карфагенских древностей на улочке городка, затерявшегося в бескрайних просторах Среднего Запада. Но разве можно было сочинить все эти подробности на ходу?
Она как бы невзначай упомянула Френсиса Берна и дар ее археолога этому экскрементальному оракулу. Был в истории и еще один поворот, поразивший меня, но мы не задержались на нем, а понеслись дальше – к ее удовлетворению. Уоткина на самом деле звали Карвином Шютом, и этот человек с готовностью взялся бессрочно исполнять низкопробную роль убогого, страдающего жутким недугом. Сивилла, пророчествующая в рабовладельческих штатах и ставшая там кем-то вроде божества. Мать, внезапно приобретшая ее расположение, и отец, соответственным образом лишившийся ее милости. Все эти хлебные крошки, которые она разбросала на тропе, были сжатыми до предела сагами, в которых путник мог блуждать целыми днями.
После третьей порции виски я понял, что я не финикиец и не пущусь в плавание по бурному морю, именуемому жизнью миссис Шарбук. После четвертой я был готов бесцельно дрейфовать но тихому Морю Смятения. Именно тогда, усмиренный моей неспособностью развязать гордиев узел исповеди миссис Шарбук, я пришел к выводу, что ее признания мне безразличны, потому что передо мной ясно сиял ее образ, увиденный мною ночью за ширмой. Мое представление о ней прошло через бурю невредимым. Я оплатил счет и направился домой к своему холсту.
Хорошенько выспавшись, я встал часов в восемь, извлек набросок из потайного места в стенном шкафу и пошел прямо в мастерскую. Я не стал садиться и разглядывать набросок, как делал это ночью, потому что понимал: он снова зачарует меня. Вместо этого я приготовил палитру, выбрал кисти и начал наносить темный грунт на холст. Я хотел, чтобы краски ложились на основу, содержащую цвета ночи: алый, синий, серый и зеленый – некая разновидность флуоресцирующего индиго, но своему характеру более темного, чем черный; и основу, таинственно вихрящуюся, в отличие от плоской бумаги. Когда работаешь с маслом, используешь все оттенки – от самых темных до самых светлых, и я полагал, что это подходящая метафора для моей погони за образом миссис Шарбук.
Когда грунт немного подсох, я набросал контуры обнаженной женщины хромом зеленым – этот цвет должен был в конечном счете стать контрапунктом телесным тонам, которые я собирался нанести позднее. Другой набросал бы фигуру обнаженной угольным карандашом или при таком темном грунте, как у меня, – мелом, но я предпочитал работать только кистью. Затем я принялся выписывать линии лица титановыми белилами. Используя метод сухой кисти, позволявший мне создавать полутона, я наметил контуры, выступающие части, впадины, придававшие лицу ни с чем не сравнимое выражение. Когда образ был в общих чертах передан, я наложил оживки на определенные участки, чтобы добавить глубины и окончательно сформировать внешние контуры. После этого нужно было дать холсту подольше просохнуть, и я на этот день отложил кисть.
Шел четвертый час, было давно пора ложиться спать, но весь мой организм был насыщен электричеством, неизменно сопутствующим акту творения. Нет ничего лучше для здоровья, чем этот прилив энергии, потому что она и есть самая суть жизни. Я прекрасно знал, что ей нельзя противиться. Поэтому я сел перед мольбертом с сигаретой и рюмкой, созерцая физические особенности выбранной мной позы.
Мне словно по наитию пришло в голову изобразить женщину начиная с колен, чтобы ее икры и голени исчезали в тени. Она чуть согнулась в талии, правая рука выброшена вперед, а левую она держит таким образом, что ее кисть находится на уровне плеча. Груди – не уплощенные, а слегка отвисшие. Голова немного повернута в сторону и наклонена, хотя и не так подчеркнуто, как у Уоткина, когда он, притворяясь слепым, прислушивается, чуть приподняв подбородок. Миссис Шарбук будет смотреть в сторону и улыбаться, но не озорно, а как девочка, которая удачно залакировала снежинку для своего отца.
Наконец я отправился в постель и проспал несколько часов. Было еще слишком рано, но страсть к работе не давала спать. Я бы не стал даже завтракать и немедленно вернулся к холсту, но тот еще не просох, поэтому я отправился поесть к Греншоу. Поглощая рагу и яичницу, я читал статью в газете о коллапсе экономики, об отрицательном отношении Кливленда[49] к «свободному серебру» [50], которое в конечном счете привело его к поражению на выборах, и о так называемой Антисалунной лиге, которая, спаси нас Господи, выступала за наложение запрета на алкоголь. Я вдруг понял, что, подпав под влияние миссис Шарбук, оказался за собственной ширмой, которая отделила мое сознание от событий, происходящих в мире. Я сидел без дела, пил кофе без меры и болтал с миссис Греншоу. Прошло два часа, я наконец расплатился и пошел домой.
Мне следовало подождать еще несколько часов, прежде чем садиться за работу, но мне хотелось как можно скорее снова погрузиться с головой в тот вневременной транс, который охватывает меня, стоит взять в руки кисть. Вернувшись в мастерскую, я проанализировал свой план атаки. Я улыбнулся перспективе провести весь день с плотью миссис Шарбук, потому что, если не считать волос, глаз и окружающей ночи, именно это и было сутью портрета. Я не хвастаюсь, когда говорю, что я – мастер изображать материю, ее складки, мириады ее морщинок, текстуру бархата, гладкое сверкание шелка. Делясь впечатлениями о моих картинах, люди часто в первую очередь говорили мне об одежде персонажей и только потом – о выражении лица или общем сходстве с оригиналом. Но теперь, отказавшись от одежды в пользу обнаженной натуры, я почувствовал пьянящую свободу. Я написал тысячи картин с обнаженной натурой, но ни одна не была похожа на эту, и перспектива работы над ней вдохновляла меня в откровенно чувственном смысле.
С чего же начать, как не с глаз? Для изображения внешнего колечка радужки, конечно же, потребуется жженая сиена, но когда дело дошло до настоящего цвета глаз, мне пришлось остановиться на минуту и припомнить свое видение. В это мгновение я услышал стук в дверь. Я знал, что это, видимо, Саманта, но как я мог впустить ее сейчас? Я вышел в гостиную и выглянул в щель между занавесями. Скрытый от глаз Саманты, я видел ее на ступеньках крыльца в длинном зимнем пальто и шерстяной шапочке. Ее появление не входило в мои планы. «Скорее всего, она будет звать меня куда-нибудь», – подумал я. А когда она увидит, насколько продвинулась работа над портретом, от меня потребуется масса всяких извинений. Она постучала еще раз, и, когда я не ответил, выражение ее лица изменилось: едва заметное движение бровей и губ, и вместо обычной добросердечности появилась легкая грусть. Она явно понимала, что я знаю о ее приходе. Я еще ни разу не закрывал перед нею дверь. Наконец она повернулась и медленно побрела по улице. Прежде чем исчезнуть из виду, она бросила взгляд через плечо, и я увидел в ее глазах выражение, свойственное побитым собакам. Сердцем я ринулся к двери, но телом остался на месте.
Непонятно для чего я отдал миссис Шарбук глаза Саманты – горестный взгляд, тот же цвет, приглушенное сверкание, а в прищуре век передал печаль об утрате. Когда я завершил эту малую часть портрета, весь проект обрел реальные очертания, которые толкали меня вперед, вселяя в меня чувство растущей уверенности. Казалось, в процессе своего создания женщина следит за мной с портрета. Временами, когда зернышко сомнения стопорило механизм моего воображения, я смотрел в эти глаза, ища в них одобрения или намека на то, в каком направлении двигаться дальше.
Как я уже сказал, мне хотелось, чтобы тело сияло, и, хотя я знал, что этот эффект в первую очередь достигается с помощью разнообразных покрытий и лаков, которые я намеревался наложить в процессе передачи и завершения фигуры, кожу следовало изобразить светлее, чем обычно. С этой целью я смешал в привычных пропорциях кадмий светло-желтый и кадмий красный, но увеличил порцию титановых белил. И немного лазурной синей – как уступка ночи и луне.
Должно быть, прошло немало времени, хотя я вовсе не чувствовал его хода. Отойдя наконец от портрета, я понял, что наступила ночь, и в какой-то момент (убей бог, не помню, в какой) я включил электричество и затопил камин. По старой привычке я налил себе выпивки, закурил сигарету, сел перед мольбертом обозреть свои труды. Работы еще было непочатый край, но характер и вид фигуры, стоящей передо мной на холсте, были уже определены. Я с радостью видел, что эффект сновидения, эффект ее появления из ночи пока действует, и мог предсказать, как усилит его лакировка. На сегодня это был мой лучший портрет, если не моя лучшая картина вообще.
И опять, прежде чем отправиться в постель, я дождался, когда лихорадка творчества перестанет волновать мою кровь. Оказавшись в кровати, я тут же уснул. Последняя моя мысль была не о портрете, а о Саманте, уходящей от меня.
На трамвае я добрался до Двадцать седьмой улицы, а оттуда – кратчайшим путем до Бродвея в салун Кирка. Мужская компания, дубовые панели, знаменитые картины на стенах, виски – все это поспособствовало тому, чтобы успокоить меня и вернуть мой организм в согласие с внешним миром. К счастью, я не увидел там ни одного знакомого лица, а потому уселся у большого окна, выходящего на улицу, и принялся смотреть на город, живший обычной дневной жизнью. Я закурил сигарету и попытался осмыслить услышанное. Анализируя рассказ миссис Шарбук, я находил в нем маленькие противоречия, сбивавшие меня с толку. Например, трудно было поверить в существование небольшого музея карфагенских древностей на улочке городка, затерявшегося в бескрайних просторах Среднего Запада. Но разве можно было сочинить все эти подробности на ходу?
Она как бы невзначай упомянула Френсиса Берна и дар ее археолога этому экскрементальному оракулу. Был в истории и еще один поворот, поразивший меня, но мы не задержались на нем, а понеслись дальше – к ее удовлетворению. Уоткина на самом деле звали Карвином Шютом, и этот человек с готовностью взялся бессрочно исполнять низкопробную роль убогого, страдающего жутким недугом. Сивилла, пророчествующая в рабовладельческих штатах и ставшая там кем-то вроде божества. Мать, внезапно приобретшая ее расположение, и отец, соответственным образом лишившийся ее милости. Все эти хлебные крошки, которые она разбросала на тропе, были сжатыми до предела сагами, в которых путник мог блуждать целыми днями.
После третьей порции виски я понял, что я не финикиец и не пущусь в плавание по бурному морю, именуемому жизнью миссис Шарбук. После четвертой я был готов бесцельно дрейфовать но тихому Морю Смятения. Именно тогда, усмиренный моей неспособностью развязать гордиев узел исповеди миссис Шарбук, я пришел к выводу, что ее признания мне безразличны, потому что передо мной ясно сиял ее образ, увиденный мною ночью за ширмой. Мое представление о ней прошло через бурю невредимым. Я оплатил счет и направился домой к своему холсту.
Хорошенько выспавшись, я встал часов в восемь, извлек набросок из потайного места в стенном шкафу и пошел прямо в мастерскую. Я не стал садиться и разглядывать набросок, как делал это ночью, потому что понимал: он снова зачарует меня. Вместо этого я приготовил палитру, выбрал кисти и начал наносить темный грунт на холст. Я хотел, чтобы краски ложились на основу, содержащую цвета ночи: алый, синий, серый и зеленый – некая разновидность флуоресцирующего индиго, но своему характеру более темного, чем черный; и основу, таинственно вихрящуюся, в отличие от плоской бумаги. Когда работаешь с маслом, используешь все оттенки – от самых темных до самых светлых, и я полагал, что это подходящая метафора для моей погони за образом миссис Шарбук.
Когда грунт немного подсох, я набросал контуры обнаженной женщины хромом зеленым – этот цвет должен был в конечном счете стать контрапунктом телесным тонам, которые я собирался нанести позднее. Другой набросал бы фигуру обнаженной угольным карандашом или при таком темном грунте, как у меня, – мелом, но я предпочитал работать только кистью. Затем я принялся выписывать линии лица титановыми белилами. Используя метод сухой кисти, позволявший мне создавать полутона, я наметил контуры, выступающие части, впадины, придававшие лицу ни с чем не сравнимое выражение. Когда образ был в общих чертах передан, я наложил оживки на определенные участки, чтобы добавить глубины и окончательно сформировать внешние контуры. После этого нужно было дать холсту подольше просохнуть, и я на этот день отложил кисть.
Шел четвертый час, было давно пора ложиться спать, но весь мой организм был насыщен электричеством, неизменно сопутствующим акту творения. Нет ничего лучше для здоровья, чем этот прилив энергии, потому что она и есть самая суть жизни. Я прекрасно знал, что ей нельзя противиться. Поэтому я сел перед мольбертом с сигаретой и рюмкой, созерцая физические особенности выбранной мной позы.
Мне словно по наитию пришло в голову изобразить женщину начиная с колен, чтобы ее икры и голени исчезали в тени. Она чуть согнулась в талии, правая рука выброшена вперед, а левую она держит таким образом, что ее кисть находится на уровне плеча. Груди – не уплощенные, а слегка отвисшие. Голова немного повернута в сторону и наклонена, хотя и не так подчеркнуто, как у Уоткина, когда он, притворяясь слепым, прислушивается, чуть приподняв подбородок. Миссис Шарбук будет смотреть в сторону и улыбаться, но не озорно, а как девочка, которая удачно залакировала снежинку для своего отца.
Наконец я отправился в постель и проспал несколько часов. Было еще слишком рано, но страсть к работе не давала спать. Я бы не стал даже завтракать и немедленно вернулся к холсту, но тот еще не просох, поэтому я отправился поесть к Греншоу. Поглощая рагу и яичницу, я читал статью в газете о коллапсе экономики, об отрицательном отношении Кливленда[49] к «свободному серебру» [50], которое в конечном счете привело его к поражению на выборах, и о так называемой Антисалунной лиге, которая, спаси нас Господи, выступала за наложение запрета на алкоголь. Я вдруг понял, что, подпав под влияние миссис Шарбук, оказался за собственной ширмой, которая отделила мое сознание от событий, происходящих в мире. Я сидел без дела, пил кофе без меры и болтал с миссис Греншоу. Прошло два часа, я наконец расплатился и пошел домой.
Мне следовало подождать еще несколько часов, прежде чем садиться за работу, но мне хотелось как можно скорее снова погрузиться с головой в тот вневременной транс, который охватывает меня, стоит взять в руки кисть. Вернувшись в мастерскую, я проанализировал свой план атаки. Я улыбнулся перспективе провести весь день с плотью миссис Шарбук, потому что, если не считать волос, глаз и окружающей ночи, именно это и было сутью портрета. Я не хвастаюсь, когда говорю, что я – мастер изображать материю, ее складки, мириады ее морщинок, текстуру бархата, гладкое сверкание шелка. Делясь впечатлениями о моих картинах, люди часто в первую очередь говорили мне об одежде персонажей и только потом – о выражении лица или общем сходстве с оригиналом. Но теперь, отказавшись от одежды в пользу обнаженной натуры, я почувствовал пьянящую свободу. Я написал тысячи картин с обнаженной натурой, но ни одна не была похожа на эту, и перспектива работы над ней вдохновляла меня в откровенно чувственном смысле.
С чего же начать, как не с глаз? Для изображения внешнего колечка радужки, конечно же, потребуется жженая сиена, но когда дело дошло до настоящего цвета глаз, мне пришлось остановиться на минуту и припомнить свое видение. В это мгновение я услышал стук в дверь. Я знал, что это, видимо, Саманта, но как я мог впустить ее сейчас? Я вышел в гостиную и выглянул в щель между занавесями. Скрытый от глаз Саманты, я видел ее на ступеньках крыльца в длинном зимнем пальто и шерстяной шапочке. Ее появление не входило в мои планы. «Скорее всего, она будет звать меня куда-нибудь», – подумал я. А когда она увидит, насколько продвинулась работа над портретом, от меня потребуется масса всяких извинений. Она постучала еще раз, и, когда я не ответил, выражение ее лица изменилось: едва заметное движение бровей и губ, и вместо обычной добросердечности появилась легкая грусть. Она явно понимала, что я знаю о ее приходе. Я еще ни разу не закрывал перед нею дверь. Наконец она повернулась и медленно побрела по улице. Прежде чем исчезнуть из виду, она бросила взгляд через плечо, и я увидел в ее глазах выражение, свойственное побитым собакам. Сердцем я ринулся к двери, но телом остался на месте.
Непонятно для чего я отдал миссис Шарбук глаза Саманты – горестный взгляд, тот же цвет, приглушенное сверкание, а в прищуре век передал печаль об утрате. Когда я завершил эту малую часть портрета, весь проект обрел реальные очертания, которые толкали меня вперед, вселяя в меня чувство растущей уверенности. Казалось, в процессе своего создания женщина следит за мной с портрета. Временами, когда зернышко сомнения стопорило механизм моего воображения, я смотрел в эти глаза, ища в них одобрения или намека на то, в каком направлении двигаться дальше.
Как я уже сказал, мне хотелось, чтобы тело сияло, и, хотя я знал, что этот эффект в первую очередь достигается с помощью разнообразных покрытий и лаков, которые я намеревался наложить в процессе передачи и завершения фигуры, кожу следовало изобразить светлее, чем обычно. С этой целью я смешал в привычных пропорциях кадмий светло-желтый и кадмий красный, но увеличил порцию титановых белил. И немного лазурной синей – как уступка ночи и луне.
Должно быть, прошло немало времени, хотя я вовсе не чувствовал его хода. Отойдя наконец от портрета, я понял, что наступила ночь, и в какой-то момент (убей бог, не помню, в какой) я включил электричество и затопил камин. По старой привычке я налил себе выпивки, закурил сигарету, сел перед мольбертом обозреть свои труды. Работы еще было непочатый край, но характер и вид фигуры, стоящей передо мной на холсте, были уже определены. Я с радостью видел, что эффект сновидения, эффект ее появления из ночи пока действует, и мог предсказать, как усилит его лакировка. На сегодня это был мой лучший портрет, если не моя лучшая картина вообще.
И опять, прежде чем отправиться в постель, я дождался, когда лихорадка творчества перестанет волновать мою кровь. Оказавшись в кровати, я тут же уснул. Последняя моя мысль была не о портрете, а о Саманте, уходящей от меня.
ШЕНЦ МАКОВОЙ ГОЛОВКИ
Меня разбудил скрип половиц. Я открыл глаза – в комнате царила темнота. Опершись на локоть, я напряженно вслушивался в тишину, пытаясь понять, не был ли этот шум частью сна. Он больше не повторился, но, когда мой пульс пришел в норму, я услышал другой – более тихий шум из коридора перед моей комнатой. Как только мои глаза привыкли к ночному мраку, я понял – то был звук человеческого дыхания. В дверном проеме виднелась фигура. Но ничего больше о нежданном госте сказать было нельзя.
– Саманта? – спросил я.
Ответа не последовало, и сердце мое забилось сильнее.
– Кто там? – сказал я и взялся за одеяло, чтобы сбросить его с себя.
– Не двигайтесь! – раздался голос.
Я узнал его – тот же голос я слышал и в ложе театра.
– Шарбук, – сказал я, – что вам надо?
Руки мои задрожали, а все тело от страха ослабло.
– Я держу вас под прицелом. Так что лучше уж вам оставаться на месте.
– Вы что – пришли меня убить? – спросил я, ожидая в любое мгновение услышать звук выстрела.
– Пока еще нет. Но может быть, это случится скоро. Я пришел сказать вам, что ваша картина – одна большая ошибка.
– Вы видели ее?
– Сплошное распутство, мистер Пьямбо.
– Классическая поза.
– Черта с два. Но в любом случае изображенная вами женщина – не моя жена.
– Вы ее видели?
– Я ведь ее муж, вы, идиот.
Я не сдержался:
– И в чем же моя ошибка?
– Вопрос в другом: в чем ваша правота? Я позволил себе добавить к картине несколько штрихов. Что же касается наброска, то пепел от него вы найдете в камине. Я дам вам одну наводку. – В этот момент он шевельнулся, и я разглядел смутные очертания пистолета в его руке.
– И что вы можете мне сказать? – Я побаивался, как бы моя настойчивость не разозлила его, но готов был рискнуть ради намека, пусть самого малого.
– Моя жена потрясающе красива. – Последовала длительная пауза. – И эта сучка – величайшая интриганка по эту сторону Геркулесовых столбов.
– Вот как? – сказал я, ожидая получить хоть одну точную физическую характеристику.
Я ждал ответа Шарбука, пока мне не стало ясно, что он ушел. В этот момент дверь в гостиную открылась, а потом закрылась. Я выпрыгнул из кровати и бросился по коридору. Добравшись до гостиной, я услышал, как по тротуару на улице удаляются шаги. Шарбук не погасил свет в мастерской. Я вошел и сел перед мольбертом. Картина была безвозвратно погублена: холст, проколотый и располосованный, свисал лоскутами, белея чистой стороной. Обрывки его валялись на полу. Я попытался представить себе, сколько злости он вложил в свое нападение, но вместо этого не выдержал и заплакал. Иначе не скажешь – я плакал, как ребенок. Хуже всего было то, что образ, который я так ясно представлял себе несколько последних дней, тоже был безнадежно утрачен. Я попытался найти его в своей памяти, увидел темную комнату, но миссис Шарбук там не было – ее фигура разлетелась на тысячи вихрящихся снежинок.
Это было полное поражение. У меня оставалось всего две недели, чтобы создать другой образ и завершить портрет. Задача эта в то мгновение казалась мне невыполнимой. Шарбук пощадил мою жизнь, но покончил с моей уверенностью, надеждой, волей к работе. Я ничуть не продвинулся по сравнению с первыми днями. Напротив, теперь я был еще дальше от цели. Нервы мои никуда не годились, Саманта совершенно во мне разочаровалась, меня обуяли сомнения – я не видел способа выйти из теперешнего положения и совершенствоваться дальше в своем искусстве. Прошло несколько часов, а я продолжал сидеть неподвижно перед клочьями своего видения.
Солнце заглянуло ко мне ненадолго – лучи, проникшие сквозь фонарь в потолке, из красных превратились в золотые, когда я услышал стук в дверь. Я встал на ноги и поплелся через дом к гостиной. Открыв дверь, я увидел Шенца.
– У тебя усталый вид, – сказал он.
– Я готов, – сказал я.
Он улыбнулся.
– Так ты закончил портрет?
– Идем, – сказал я и повел его в мастерскую. – Вот он.
– Ты что, писал бритвой?
Я рассказал Шенцу о том, что случилось – о моей работе и визите Шарбука. Когда я закончил, он покачал головой и сел на стул, который недавно освободил я. Нужно отдать Шенцу должное: я ясно видел, что он разделяет мою скорбь, потому что вид у него был такой же расстроенный, как и у меня.
– Так что эта игра окончена, сказал я.
Шенц вытащил сигарету, закурил. Скоро нас обволок странный, сладковатый запах опия.
– Тяжелый случай, – произнес он и протянул мне сигарету.
Поколебавшись, я взял ее. Я впервые пробовал опий. Мы передавали сигарету друг другу два или три раза, а потом Шенц докурил ее до самого конца.
– И как она выглядела до того, как ее располосовал Шарбук? – спросил он.
Я бросил на него взгляд с того места, где стоял. Шляпу он снял и положил себе на колени. Что-то в его внешности поразило меня. Золотистые лучи солнца освещали его, и он со своей седой бородой, редкими волосами и морщинистым лицом был похож на какого-нибудь библейского пророка с картины Караваджо.
– Ты сейчас похож на святого, – сказал я.
– Святой Шенц маковой головки, – сказал он и с этими словами поднялся, шагнул вперед и толкнул мольберт. Тот рухнул на пол, подняв небольшое облачко пыли. По какой-то причине мне это показалось смешным, и мы оба рассмеялись.
– Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, Пьямбо.
– Саманта? – спросил я.
Ответа не последовало, и сердце мое забилось сильнее.
– Кто там? – сказал я и взялся за одеяло, чтобы сбросить его с себя.
– Не двигайтесь! – раздался голос.
Я узнал его – тот же голос я слышал и в ложе театра.
– Шарбук, – сказал я, – что вам надо?
Руки мои задрожали, а все тело от страха ослабло.
– Я держу вас под прицелом. Так что лучше уж вам оставаться на месте.
– Вы что – пришли меня убить? – спросил я, ожидая в любое мгновение услышать звук выстрела.
– Пока еще нет. Но может быть, это случится скоро. Я пришел сказать вам, что ваша картина – одна большая ошибка.
– Вы видели ее?
– Сплошное распутство, мистер Пьямбо.
– Классическая поза.
– Черта с два. Но в любом случае изображенная вами женщина – не моя жена.
– Вы ее видели?
– Я ведь ее муж, вы, идиот.
Я не сдержался:
– И в чем же моя ошибка?
– Вопрос в другом: в чем ваша правота? Я позволил себе добавить к картине несколько штрихов. Что же касается наброска, то пепел от него вы найдете в камине. Я дам вам одну наводку. – В этот момент он шевельнулся, и я разглядел смутные очертания пистолета в его руке.
– И что вы можете мне сказать? – Я побаивался, как бы моя настойчивость не разозлила его, но готов был рискнуть ради намека, пусть самого малого.
– Моя жена потрясающе красива. – Последовала длительная пауза. – И эта сучка – величайшая интриганка по эту сторону Геркулесовых столбов.
– Вот как? – сказал я, ожидая получить хоть одну точную физическую характеристику.
Я ждал ответа Шарбука, пока мне не стало ясно, что он ушел. В этот момент дверь в гостиную открылась, а потом закрылась. Я выпрыгнул из кровати и бросился по коридору. Добравшись до гостиной, я услышал, как по тротуару на улице удаляются шаги. Шарбук не погасил свет в мастерской. Я вошел и сел перед мольбертом. Картина была безвозвратно погублена: холст, проколотый и располосованный, свисал лоскутами, белея чистой стороной. Обрывки его валялись на полу. Я попытался представить себе, сколько злости он вложил в свое нападение, но вместо этого не выдержал и заплакал. Иначе не скажешь – я плакал, как ребенок. Хуже всего было то, что образ, который я так ясно представлял себе несколько последних дней, тоже был безнадежно утрачен. Я попытался найти его в своей памяти, увидел темную комнату, но миссис Шарбук там не было – ее фигура разлетелась на тысячи вихрящихся снежинок.
Это было полное поражение. У меня оставалось всего две недели, чтобы создать другой образ и завершить портрет. Задача эта в то мгновение казалась мне невыполнимой. Шарбук пощадил мою жизнь, но покончил с моей уверенностью, надеждой, волей к работе. Я ничуть не продвинулся по сравнению с первыми днями. Напротив, теперь я был еще дальше от цели. Нервы мои никуда не годились, Саманта совершенно во мне разочаровалась, меня обуяли сомнения – я не видел способа выйти из теперешнего положения и совершенствоваться дальше в своем искусстве. Прошло несколько часов, а я продолжал сидеть неподвижно перед клочьями своего видения.
Солнце заглянуло ко мне ненадолго – лучи, проникшие сквозь фонарь в потолке, из красных превратились в золотые, когда я услышал стук в дверь. Я встал на ноги и поплелся через дом к гостиной. Открыв дверь, я увидел Шенца.
– У тебя усталый вид, – сказал он.
– Я готов, – сказал я.
Он улыбнулся.
– Так ты закончил портрет?
– Идем, – сказал я и повел его в мастерскую. – Вот он.
– Ты что, писал бритвой?
Я рассказал Шенцу о том, что случилось – о моей работе и визите Шарбука. Когда я закончил, он покачал головой и сел на стул, который недавно освободил я. Нужно отдать Шенцу должное: я ясно видел, что он разделяет мою скорбь, потому что вид у него был такой же расстроенный, как и у меня.
– Так что эта игра окончена, сказал я.
Шенц вытащил сигарету, закурил. Скоро нас обволок странный, сладковатый запах опия.
– Тяжелый случай, – произнес он и протянул мне сигарету.
Поколебавшись, я взял ее. Я впервые пробовал опий. Мы передавали сигарету друг другу два или три раза, а потом Шенц докурил ее до самого конца.
– И как она выглядела до того, как ее располосовал Шарбук? – спросил он.
Я бросил на него взгляд с того места, где стоял. Шляпу он снял и положил себе на колени. Что-то в его внешности поразило меня. Золотистые лучи солнца освещали его, и он со своей седой бородой, редкими волосами и морщинистым лицом был похож на какого-нибудь библейского пророка с картины Караваджо.
– Ты сейчас похож на святого, – сказал я.
– Святой Шенц маковой головки, – сказал он и с этими словами поднялся, шагнул вперед и толкнул мольберт. Тот рухнул на пол, подняв небольшое облачко пыли. По какой-то причине мне это показалось смешным, и мы оба рассмеялись.
– Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, Пьямбо.